– Нет. Он всех нас подбил, типа, поехали на Арбат стихов почитаем, а когда приехали, сдрейфил. Наорал народу и спрятался за Ваську.
– Что значит «наорал народу»?
– А ты не помнишь? Вот так, – я добавляю децибелов своему голосу. – Дамы и господа! Сейчас перед вами выступят студенты Литературного института!
– Дурак! – смущенно улыбается она.
Народ не реагирует. Я смеюсь.
– Все это была Ванькина затея, – говорю я.
– Но самый громкий был ты, – говорит она. – И самый красивый… А ты знал, что я еще тогда нравилась Ванюше? Он мне признавался. Он ведь мог и не уйти.
– Неужели он тебе так и не рассказал? – голос выдает меня неожиданной хрипотцой. – Вы же с ним десять лет прожили. Да?
– Что не рассказал?
– Пошли к выходу, следующая наша. – Что не рассказал? Антон!
Мы выходим в теплый, пахнущий нагретым асфальтом, воздух.
– Что должен был рассказать мне Ванюша? Антон! – она стоит передо мной абсолютно серьезная. – Ну?
– Да что же ты все время нукаешь?! Я обещал не рассказывать. Твоему Ванюше, между прочим. Поэтому мы с тобой идем вон туда, – я протыкаю пальцем воздух в направлении пятиэтажной сталинки, в подвале которой обитает ТАМ – крохотный театрик во главе с моим собутыльствующим приятелем Жаровым, гениальной сволочью из той режиссерской породы, одно только наличие которой оправдывает существование если не отечественного, то уж всенепременно столичного театра, как такового.
– Пока давай без вопросов. Пожалуйста. Потом поговорим, если захочешь. Мне итак все это очень не просто, – говорю я и прибавляю шаг.
– Классно! Мы как взломщики у Сартра! – семнадцатилетняя Юлька прошмыгивает между приоткрытой дверью и здоровенным, на голову выше меня, Василием, тончайшим переводчиком Ронсара, только что вырвавшим эту самую дверь из замка с корнем. – Это ведь черный ход! Василевс, ты кошмарно крут!
– Эй, дамочка, не путайте своего беспонтового Леблана с Сартром, – говорю я. – У Сартра нет никаких взломщиков!
– Ну, у Борхеса! Какая разница? – Юлька смеется. На ней длинная, в пол, темно-серая юбка, широченная бордовая рубаха и огромная куртка.
– Какая разница?! – я вхожу в душный полумрак следом за ней, – Да, Борхес…
– Что вы разорались, интеллектуалы, вашу мать? Соскучились по ментовке? Давай шустро наверх! Ванюша, не тормози! – Василевс пропускает Ванюшу вперед и с силой захлопывает дверь.
Уже стараясь не шуметь, поднимаемся, аккуратно обходя нехитрый скарб, громоздящийся всюду, – стопки разнокалиберной макулатуры, деревянные ящики и картонные коробки. При всей своей тщедушности белоголовый Ванюша все же умудряется зацепить звонок одинокого детского велосипедика где-то в районе третьего этажа, и мы на секунду замираем. Выбираемся на крышу через чердачное окно и, расстелив украденную этажом ниже пачку советских газет, позволяем себе расслабиться – мы уже снова литераторы, заработавшие каких-нибудь полчаса тому назад чтением собственных стихов аж три рубля с полтиной.
Юлька подходит почти к самому краю крыши, смотрит в сторону Арбата, потом вдруг поворачивается ко мне и говорит:
– Как же мне хочется закричать! Не представляешь!
– Кричи, – улыбаюсь я.
– Я вам закричу! – машет руками Васька, – Чумовые вы оба.
– Вам, переводчикам, не понять! – хохочет Юля.
– Садитесь лучше жрать пожалуйста, – Василий извлекает из сетки банку бычков и начинает ее усердно буравить своим любимым ножом-бабочкой. Рядом – устроившийся в газетах Ванюша. Сооружает что-то типа бумажного коврика. На солнце лицо его кажется восковым, он полная мне противоположность, почти альбинос.
– Глянь, Юлька, Ванечка свил гнездо. Иди, отложи пару яиц, – гогочу я.
– Никакой Леблан не беспонтовый, между прочим. А Ванечку нашего ты не обижай, – говорит Юлька, – Он хороший.
Потом мы пьем «Агдам», который как-то быстро кончается, и Юлька с Васей уходят в магазин, а мы с Ванюшей остаемся на крыше вдвоем. Я с тремястами миллилитров горючего, болтающегося в полупустом желудке, и он, на этот раз – тверезый, как бетюнский палач.
– Нужно поговорить, – это голос Ванюши.
Закинув за голову руки, я лежу с закрытыми глазами на жестяной крыше.
– Слышь, Антон? Нам нужно поговорить.
– Ну, говори, – я открываю глаза. Высоко над нами на абсолютно голубом небе чертит шероховатую белую линию самолет.
– Я насчет Юли.
– Что насчет Юли? – поворачиваю голову к Ванюше. Он продолжает стоять надо мной, весьма забавный отсюда, снизу. Я почему-то вспоминаю Давида Микеланджело и улыбаюсь несоответствию ракурса и фигуры.
– Она твоя девушка? – Ванюша наливается не свойственной ему маджентой.
– Что ты хочешь? Говори прямо.
– Я хочу на ней жениться.
Я смеюсь в голос.
– Не обижайся, Ванюша…
– Ты же ее трахнешь и бросишь, как остальных, – продолжает он.
– Притормози, чувак. Ты, наверное, чего-то не понимаешь…
– Слушай, у меня к тебе предложение. Ты же знаешь, кто мой отец?
– Слыхал, – говорю я, хотя на самом деле ничего такого не слышал и не знаю, но догадаться не сложно. Хотя бы по бритоголовому водителю шестисотого мерседеса, который доставляет Ванечку к дверям общаги всякий раз, когда он с баулом, полным сникерсов, ликеров и вискаря, приезжает искать нашей дружбы.
– Я тебе дам отступные.
Я опять смеюсь:
– Ты хочешь купить то, что мне не принадлежит, Ванюша.
– Просто не мешай. Я тебе завтра дам десять штук. Десять тысяч долларов.
– А почему именно завтра, а не сегодня или через месяц? И предложил бы сразу миллион, чего мелочиться?
– Слушай, я серьезно. Ты ведь ее не любишь. Завтра, потому, что сегодня ты с ней переспишь. Сделай это, ты ведь хочешь. Я вижу, как она на тебя смотрит. Каждый получит свое. И ты мне дашь слово, что никогда об этом ей не расскажешь. Я сам потом…
– А вот и мы! – Юлька вылезает из чердачного окна, держа за горлышко бутылку какого-то сладкого пойла. Другое она не покупает.
– Где Ваську потеряла? – хриплю я.
– А Василиус укатил в общагу к своей Катарине, – смеется она, с усилием крутит горлышко бутылки, отвинчивает-таки крышку, отпивает глоток, с удовольствием жмурится: – «Бейлиз»…
– Откуда на «Бейлиз»? – интересуюсь я.
– От Ванюши, – говорит Юлька и смотрит на альбиноса, который уже направляется к чердачному окну. – А ты куда?
– Да мне еще нужно по делам. Завтра увидимся. Я к вам заеду. Вечером.
Ванюша машет рукой, и мы остаемся одни.
На сцене в декорациях, изображающих крышу, двое. Один – высокий, темноволосый, явно подшофе, сидит на краю, свесив ноги. Слегка подтолкни – и полетит вниз. Второй, невысокий, нервный, беловолосый, как будто выцветший альбинос. Трезв и смотрит на первого с нескрываемой ненавистью.
– Нам нужно поговорить, – произносит он.
– Ну, говори, – отвечает первый.
– Я насчет Оли.
– А что насчет Оли?
– Она твоя девушка?..
Когда начинается эта сцена, я поворачиваюсь к Юле. Она перехватывает мой взгляд, обнимает меня, притягивает к себе и целует в губы.
– Ты такой молодец, – шепчет она, – Как ты все это запомнил? Чудесная пьеса. Это ведь мы, Антоша… Ты гений.
Кто-то недовольно бормочет сзади, потом громче уже нам:
– Молодые люди, вы не могли бы…
Но я не отвечаю. Я смотрю на нее – радостную, открытую… Нужно уходить или остановить к чертовой матери этот спектакль, прекратить все это хотя бы здесь, может быть, даже поверить, что и там – в нашем прошлом – сломается какое-нибудь колесико, и я скажу «Да пошел ты нахер, Ванюша»…
Я встаю и, стараясь не шуметь, выхожу из зала.
Букет
К ней меня привела ее лучшая подруга, бывшая мне в том смутном году – как бы это сказать… Мы неделю как начали встречаться, но с моим врожденным поздним зажиганием в смысле влюбленности я, скорее, был ее продвинутым пользователем, чем «молодым человеком». Да, именно так. Все, что я теперь помню о той несостоявшейся любви, – это то, что девушка была высокой, почти с меня ростом, в некотором смысле я был у нее первым и то, что фамилия ее была – Волкова.
Одним из апрельских вечеров, отзанимавшись приятным, валяясь в темноте на родительской кровати, мы болтали о каких-то глупостях, и вдруг Волкова сказала: «А пойдем к Вербицкой». И без лишних разговоров – ноги в джинсы, куртки на плечи – мы пошли.
Вербицкая жила в типовой серой девятиэтажке, кажется, на седьмом этаже. Полумрак подъезда, одинокая перегоревшей лампочка, разноголосье сквозняков, Волкова звонит в дверь, и нам открывает худенькая невысокая девчушка с короткой стрижкой густых черных волос.
Вербицкую звали Лика. Может быть, это была неожиданная производная от банальной Алины или вполне себе ожидаемая от небанальной Алики – тогда я не спросил, а теперь это уже и не важно. К ее ногам, повиливая и полаивая, выкатилась болонка с ввалившимся боками, похожая своей неестественной худобой на какую-нибудь карликовую гончую. Эти двое маленьких и голодных смотрелись чужими в большой обжитой квартире с семейными фотографиями на стенах, ковриками, пыльным хрусталем в витрине импортной стенки, гобеленами и целым набором домашних тапок. Мы расположились на кухне за длинным узким столом, накрытом большим куском голубой клеенки, под свисающей с потолка лампой, высоту которой можно было регулировать, потянув за прикрученную к отражателю пластмассовую ручку, что я и сделал, не удержавшись, как только Лика отвернулась наливать воду в пузатый никелированный чайник.
– К чаю ничего нет, – виновато сказала она и поставила на стол тарелку с двумя черствыми хлебными обломками, оставшимися то ли от упаковки сухарей, то ли от нарезного батона.
– Ничего, подойдет простой чай с сахаром, – сказал я. В кухне было холодно, и горячий чай сам по себе оказался бы весьма кстати.
– Сахара тоже нет, – тихо сказала Лика, – У меня зарплата на следующей неделе, – и, уже обращаясь к Волковой: – я, кстати, устроилась мыть полы в нашу школу, так что теперь заживем. Да, Котька?
Котька ответил из-под стола сдержанным ворчанием.
– Так его зовут Котька? Очень удобное два в одном, – сказал я, убирая из-под стола ноги.
– Это не… – Лика улыбнулась. – Его зовут Костик.
Услышав свое полное имя, Костик тявкнул, клеенка приподнялась, и показался черный сопливый нос. Лика поставила на стол две большие керамические чашки. Каждая – одомашненная, с несмываемым чайным налетом и мелкими сколами, отшлифованными множеством моек.
Мы пили чай, Волкова говорила о каких-то их общих знакомых, не останавливаясь. Тема обрастала персонажами, событиями, нюансами отношений.
– А мы позавчера с Пашей ездили поздравлять Носову, – сказала Лика. – У нее шестнадцатого день рождения, помнишь? Подарили букет белых хризантем! Паша купил. На Тульский заехали. Там целый магазин цветов. Как будто в сад попадаешь. Я хотела бургундские розы. Это такие темно-красные большие, а он говорит – дура, что ли, зачем переплачивать… Они очень красивые были. Бутоны вот такие!
Она сложила перед собой ладони, показывая величину бутона, и улыбнулась так, будто это и вправду была красная бургундская роза.
Засиделись за полночь. Лика предложила остаться, постелила нам в спальне, сама собралась лечь в детской. Когда за ней закрылась дверь, я спросил:
– А где все? Отец, мать, сестра. У нее ведь есть сестра? Я видел фото в прихожей.
– Отец ушел к другой, – сказала Волкова, – Младшая переехала к нему, сейчас живет в его новой семье, а мама умерла. Вербицкая теперь одна.
– А как же Паша?
– Да ну! – махнула рукой Волкова, – Судьба – штука несправедливая.
– Знаешь притчу про справедливость? – спросил я.
– Расскажи.
– Идут по пустыне Иисус и ученики. Один из них к нему с вопросом: Господи, почему мир такой несправедливый? Иисус говорит: ты, типа, давеча сидел на горе, отдыхал, ну и, по логике, если все должно быть справедливо, дай теперь горе посидеть на тебе. По-справедливости. Короче, как-то так. Нет в мире справедливости, Волкова. Нету. Факт.
Мы легли. Волкова обняла меня за шею и уснула, а я еще долго блуждал взглядом по контурам рисунков на обоях, складкам тяжелых темных штор, вспоминая розу ладоней Лики, и крутил на периферии сознания одну ничего не значащую фразу, вопрос, категорически не предполагающий никакого ответа, я думал: как же все это так случилось?
Наутро мы разъехались. Я отправился на вторую пару, Волкова – домой, а Лика Вербицкая – в университет, на свой геофак. Перед уходом я переписал номер ее телефона из записной книжки, которую Волкова таскала везде с собой.
Глядя из окна в институтский двор, готовый взорваться десятками тысяч почек из торчащих во все стороны веток просыпающихся тополей и кленов, я думал о Вербицкой. О том, как ей холодно и одиноко в ее пустой кухне с голубой клеенкой, о ее тощей собаке. О том, что у нее, вроде как, есть отец и этот – с оттопыренным гульфиком. Паша. Я скривился, произнеся мысленно имя этого насекомого.
Нельзя сказать, чтобы Лика произвела на меня какое-то особенное впечатление по женской части. Да, она была, как это говорят, симпатичной, но я в ней увидел прежде всего брошенного нуждающегося ребенка, каким она, по сути, и была в свои неполные девятнадцать лет.
К семи я приехал на Тульскую, зашел на рынок, купил большой букет бордовых роз и отправился к ней. Поднялся на лифте до девятого. Два этажа пешком вниз. Положил розы под дверь, нажал кнопку звонка и – кубарем на шестой. Через пару секунд услышал звук открывающегося замка, мгновение тишины, и – ее голос (она ахнула) – я затаил дыхание, – шелест целлофана, – дверь захлопнулась. Я осторожно на цыпочках поднялся по ступенькам на этаж выше. Цветов перед ее дверью не было.