Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 1надцать (сборник) - Андроник Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Кого надо, того пусть и учат, а ты нашего не трогай. Какой ни есть, всяко наш, – сказал Виталич.

Я посмотрел на дохляка. Нигма опустил голову.

– Жарайды! – вмешался Жумагали, – Андрон-джан, наливай пожалуйста.

– Ща. Пускай Виталич победит закусон, и вздрогнем, – я с улыбкой кивнул на Виталю, который очищал от раскаленной глины рыбу, давясь слюной, обжигаясь, но не отступая. – Виталич, ты бы и картофан достал, чтобы не дергаться уже…

– А я вот подумал… – Виталя передал мне разделанную рыбу и полез вытягивать из костра ведро. – Зло живет в человеке. Как болезнь какая.

– Давай, Андрюх, плесни по граммульке за добро для аппетиту, – оскалился Палыч. – Студентику тож. А то он от злобы народ жрать начнет.

 Все заржали. Нигма зыркнул на Палыча, и, будто решившись, бодро повернулся ко мне:

– А давайте! – схватил и подставил стакан.

– Охолонись, молодежь. Терпение – добродетель, – ответил я, заканчивая с сервировкой. – Что ты там говорил про зло, Виталя?

– Зло внутри человека. Ждет момента и гадит человеку, чтобы он его выпустил. Шепчет в ухо – у тебя нет бабы, нет машины… Или бабла. Собачит с дружбанами. Вот и бухаешь от зла. До нитки. А человек-то хороший.

– Бабла нет – это общее зло, Виталя. Если бы все так просто… По-твоему, зло – это что-то отдельное от человека?

– Я не знаю. Вон Жума не богаче курицы, а счастливый. Поет. С птицами базарит.

Виталя уже справился с ведром, умудрившись при этом не разрушить костер. Картошка лежала дымящейся горкой рядом с бутылкой водки, аппетитно дополняя остальной закусон.

– Акымак емес, – улыбнулся Жума. Он был очень доволен возможностью свободно высказываться по любому поводу, не подозревая о том, что я вырос в Казахстане и прекрасно понимаю его язык.

Я разлил по стаканам. Под линеечку, как положено. Подняли.

– Ну! За ворота! – выдохнул Палыч.

Опрокинули.

– А вот ты, по-моему, не злой, Виталич, а очень даже добрый, – улыбнулся я.

Виталя вытер руки мятым куском газеты, скомкал его окончательно, зашвырнул навесиком в пламя и уселся рядом со мной.

– Не злой я, Андрюх. Давай по второй.

Я налил. Опрокинули без тоста. Все, кроме бригадира, смотрели на освещаемое костром лицо Виталия. Виталич молчал.

– Ну, у всего есть причина, – сказал я, и, видимо, это была та самая ключевая фраза, которая вкупе с двумя стаканами водяры должна была разблокировать в башке дохляка героя. Потому что он как-то сразу встал, секунды две жестикулировал, типа обращаясь ко мне, и уж потом, разогнавшись таким образом, выпалил:

– Какая нахер причина? Что вы несете? Что вы вообще знаете про добро и зло? Вы сами во всем виноваты. Нет никакого зла. Как стадо баранов! Всему найдете оправдание!

– Ой, мля! Затарахтела тарахтелка… – Палыч поднялся, сделал шаг к Нигме, но тот обернулся: – Отвали от меня нахрен!

На что Палыч вдохновенно вскинулся, это уже была его территория.

– Ты че, олень? – зашипел он. – Ты кого тут кружить собрался, чепушила? Ты у меня, пес, петухом запоешь!

Студент схватил здоровенный дрын, валявшийся у его ног, шагнул вперед и выдавил с тупой яростью:

– Пошел ты! Ненавижу!

– Ну, давай, – Палыч раскинул руки. – Тебе ж не впервой! А, малыш?

– Да вы че? – Я вскочил. – Завязывай, Палыч! А ты сядь!

Для меня было странным, что ни Жумагали, ни Виталич не впряглись за дохлика, просто остались сидеть как сидели. Студент опустил дрын и пошел прочь от костра. Палыч некоторое время смотрел на темную удаляющуюся фигуру, а потом сказал, не поворачивая головы:

– Ты нихера не знаешь?

– Чего не знаю?

В наступившей тишине было слышно, как трещит костер, а Жумагали вполголоса поет старую песню про Бекежана и Кыз-жибек.

– Не надо, Палыч, – сказал Виталя.

– А че не надо?! Да задолбало! – Палыч повернулся ко мне. – Короче. За неделю до твоего приезда к этому уроду приезжал дружбан, уговаривал вернуться к евонной бабе. Она крутанула хвостом, типа, ну, и он психанул, свалил короче. Как сюда попал, не знаю, – Палыч замолчал. – Ну, короче… Сели посидеть, выпили нормально так. Потрещали. Мы за баб, они за политику. Типа, Крым – не Крым. Бригадир и Виталя спать пошли, а я еще тут был. Дружбан его мозговитый попался, ну и заспорили они. Культурно так, вроде.

Палыч налил всем водки. Выпил и уставился в темноту.

– Ну? – не выдержал я.

– А че ну? Вон он, там, за тем холмом и лежит… Да не, шутю. Студент вскинулся на ровняке, орать стал, типа, гореть вам в аду, вертухаям. Как епнутый. А потом вот этим дрыном его враз и ушатал. Одним ударом по куполу. Схватил «Нннааа, сука», – и нет парня. Ушел. Еле откачали. А ты говоришь… Потом сопли жевал. Типа – была причина. А какая нахер причина? Сидели, ровно базарили. Я не понимаю! Если бы я не вписался, он бы его замочил, ей-богу. Такие, сука, интеллигентские базары…

Было и смешно и мерзко. Я сказал:

– Ну, нет зверя страшнее человека.

– Достал он меня. Смотрит, как на врага народа, сучонок. Дай такому ствол – любого несогласного положит. Ладно, я спать. – Палыч поднялся. – Виталя, туши костер, завтра много работы. Жума уснул, что ли? Не трогай его, пусть спит. Плед на него накинь.

Палыч стянул с себя плед и протянул мне:

– Замерзнет – придет.

* * *

Я проснулся от женского крика. Некоторое время лежал в сумерках, пытаясь понять – кричали во сне или наяву. Виталя и Палыч еще спали. На всякий случай я вышел на улицу.

Было раннее утро. Я сразу увидел жену бригадира. Она сидела над Жумагали, который лежал у кострища на своей пенке с перерезанным горлом. Я кинулся в барак. Опрокинул стул, увидел, как Виталя повернул голову, просыпаясь, и пошел к кровати Палыча. Он был накрыт одеялом. Обычно он так и спал, укрывшись с головой. Я до жути испугался своего предчувствия. Как же я хотел ошибиться, но буквально влип в черную лужу крови, собравшуюся под его кроватью. Я потянул одеяло и увидел надрез на его шее.

Вещей дохляка не было, как и его самого. Я позвонил в село, там кинулись искать участкового.

Мы с Виталичем решили идти в сельсовет сами. В этом не было никакой необходимости, но возвращаться в барак не хотелось. У меня было физическое ощущение присутствия того самого зла, вышедшего наружу, о котором накануне говорил Виталя.

Мы вышли на пыльную дорогу. Солнце едва взошло над горизонтом, нагревая свежий, остывший за ночь воздух. Но идти было невероятно трудно. Как во сне, когда нужно бежать, а не можешь и вязнешь, и ощущение ужаса сменяется смирением и желанием опуститься в дорожную пыль и ни о чем не думать, ничего не бояться.

Вниз по зеленой


Какой-то тип толкнул меня в спину. Я повернулся, но он уже уставился в окно. Тупо, с тяжестью поднявшегося пешком по длинному эскалатору. Такой кокон в капюшоне, капсула для души в режиме энергосбережения. Ему в метро тяжко. Упершись лбом в «не прислоняться», он считает станции. Усталый, больной или поддатый, в позе одно: «Домой!»

Это час-пик. Если ты не заморочен, не зациклен, не обдумываешь, не переживаешь, если ты «здесь и сейчас» – тебе неуютно: боишься «выглядеть как…», «показаться не…», лезешь во внутренний карман, достаешь телефон. Скользнул пальцем по поверхности и – в игры, письма, книги, фейсбук, инстаграм…

Другое дело – ночью, или почти ночью. Стоишь себе совершенно один на пустом эскалаторе, погружаешься как водолаз в фантомное присутствие живой человеческой массы, бывшей здесь совсем еще недавно, вот-вот – на расстоянии тычка в спину – коснись поручня и почувствуешь тепло. Совсем как в холодной зимней электричке опуститься на неожиданно нагретое кем-то место.

Идешь себе по станции Маяковского, сквозь густую пустоту колоссального объема и плотности… И дело тут не в габаритах. У больших помещений, не знающих периодического присутствия и напора толпы, нет такой глубины смысла, не бывает и не может быть такого теплого опустошения. Почувствовать это по-настоящему может только женщина. Такая, например, как… Тут же воображаю лицо. Расслабленная и немного вульгарная, подражая Вере Холодной, она лежит на большой сталинской кровати с грацией драматической актрисы, подносит к припухшим губам инкрустированный мундштук и откуривает немного дыма от короткой сигареты. Над ней – пейзаж Эйферта со стогами, уходящими в голубое. Сейчас распахнется дверь и войдёт красноармейская пародия на гусарского генерала – в красных лампасах, вправленных в кавалерийские сапоги – с неизменным шампанским: «Абрау Дюрсо, madame!» «Мадмуазель!» – со звонкой улыбкой поправляет она…

* * *

Домой… Слава Богу, воображаемое вытесняет реальное, иногда, правда, забираясь в область воспоминаний, перемешивая их, заставляя, например, скучать по куску шикарно оттекстурированной крыши, за вентиляционным коробом которой я прятался с новенькой – даже помню запах оружейного масла – снайперской винтовкой. В прошлом… нет! – в позапрошлом году. Оттуда было видно где кончается карта, сходятся деформируясь текстуры, замыкая кривым вертексом микромир, в котором бок об бок, не останавливаясь, умирая и возрождаясь, воюют боты и живые люди, где забываешь о контексте – еще твоей, но уже нищенской квартире, в которой не осталось ничего ценного, кроме двадцатидюймового монитора с принесенным с работы – по сути, ворованным – системным блоком и пиратским каунтер-страйком, оживающим благодаря соседскому вай-фаю…

* * *

Два года тому назад я познакомился с Огуревичем. Он оказался не так плох, как мог бы оказаться. Я просто не люблю новых людей. Само словосочетание «новый человек» кажется мне странным, отдает каким-то ницшеанским геноцидом. Зовут Огуревича диким для неокультуренного большинства словосочетанием – Велес Велимирович. Эта помесь скотьего бога с председателем земного шара оказалась машинистом электрического поезда московской подземки и при этом весьма начитанным машинистом, я бы даже сказал, самым образованным из всех известных мне машинистов. Последнее, впрочем, неудивительно при такой-то дурной читательской наследственности.

Он жил надо мной целых двадцать пять лет незаметной жизни хранителя шести книжных стеллажей, доставшихся ему от деда – от пола до потолка, во все три из четырех стен, каждой из двух комнат своей, пропахшей довоенным нафталином, НКВД-шной квартиры.

Мы весьма успешно не замечали друг друга до той самой субботы, когда он ни с того, ни с сего взял да и застрял в лифте на моем этаже. Велес панически боится темноты и замкнутого пространства, а здесь случилось и то и другое разом. Я прежде никогда не слышал как мужчина рыдает в голос. Ему бы в антиквары или библиотекари, а он из какого-то детского сопротивления своей ущербной натуре пошел в машинисты.

Я вызвал лифтера. Спасенный и зареванный Огуревич пил чай в моей кухне, без остановки благодарил, предлагал прокатиться в кабине машиниста, и на следующий день целую ветку – от «Юго-Западной» до «Улицы Подбельского» – мы ехали вместе, изредка переговариваясь, глядя в темную рассыпающуюся пустоту…

Я опять думаю о тебе. Неосознанно, не словами, но как бы предчувствуя всей своей поверхностью – кожей лица, губами, кончиками пальцев – прикосновение, густое дыхание и тугие толчки сердца под бархатной грудью… Я закрываю глаза, и под скрип тормозных колодок и казенное «следующая станция – Театральная», смакую это ощущение…

* * *

«Как это мило: он протягивает ей палец, и она умудряется обхватить его ладонями обеих рук – совсем по-детски – дольше мимолетного смотрит ему в глаза, улыбается. Всегда видишь кто из двоих любит ярче.

Друг с другом они немногословны. Иногда она касается ладонью внутренней стороны его бедра, и простота с которой она это делает говорит о многом. Связь ощущается физически. Я ими любуюсь и – вот, поймала себя – немного завидую.

Чем дольше ждешь, тем хуже. Разница между ожидаемым и возможным становится не сопоставимой. Тебе слегка за тридцать, ты кажешься себе молодой, но уже есть помоложе, и – либо спортивного вида эгоист/сволочь/неудачник, либо унылый лысый пузан со стервой в роли бывшей жены и ненавидящим выводком: «А папу к телефону можно?» Наверное, этот страх – остаться одной или вынужденно жить с нелюбимым – ложиться в одну постель, дышать его подмышками, слышать как он сморкается в ванной или тужится в туалете, видеть его в коридоре чешущим что-то в растянутых трусах – не приведи Господи! – этот страх – часть женской сущности, вынуждающий ждать до последнего, не дождаться, выбрать лучшее из того, что есть и утешится если не мужем, то хотя бы ребенком. Потому, если в твоей жизни, даже на периферии поля зрения появляется Он, ты его замечаешь сразу. Отзывается все тело.

Я много думаю. У меня, должно быть, какое-то редкое заболевание – я не помню и не хочу помнить своего прошлого. Мне нравится смотреть на этих двоих, на вон того спящего деда с задранной головой, похожего на старательно припаркованного в угол и специально забытого мертвеца. На девочку улыбающуюся в айфон. Мне это нравится, как может нравится жизнь просто потому, что она есть. Сама по себе. Как метро. Ты куда-то едешь – а я ведь куда-то еду – и тебе хорошо, потому, что там, куда ты едешь, куда еду я, есть ОН.

Хочется начертить в воздухе такими светящимися большими полупрозрачными буквами ОН…»

* * *

– Привет, Макарский! – орет в телефон кто-то сбоку и ломится сквозь толпу готовящихся к выходу, – Я сейчас выйду и перезвоню!

Толпа понимающе расступается, хотя до станции добрых полторы минуты. Волной задевает меня, я делаю шаг назад и оказываюсь всей пятерней правой руки в пуш-апе наливающейся пунцовым блондинки.

Во младенчестве я не голодал, и потому не стал фанатом женской груди. По мне, она просто должна быть. Как вполне себе рядовой гендерный признак. Желательно первого или второго размера. Всех остальных жалко.

– Извините, – нагло улыбаюсь я.

Она вскидывает ресницы, моментально сканирует меня на предмет соответствия обстоятельствам, при которых на всей земле остаемся только мы двое, и прощает: не шипит, не называет обидными именами травоядных.

Через полчаса-час три такие трещетки, раскидав по диванчикам «Жан-Жака» китайские ксерокопии итальянских клатчей, загудят ровным трепом о том, как «я на нее смотрел», и как был одет и что должен был подумать… И под это дело будут уничтожены три салата имени пожизненного диктатора Римской республики, кусок изобретенного австрияками яблочного пирога, сырное пирожное имени города в котором родился бедолага Рокки Грациано и безымянное «у вас была такая маленькая вишневая штучка с глазурью».

В процессе утилизации одна из них – самая трепетная – подманит официанта и проконючит: «А долейте нам кипяточку пожалуйста и дайте мне добавочки этого салатика. Нет-нет, не еще одну порцию, а добавочки»…

Озвучь я это Огуревичу, он бы назвал меня махровым женофобом и завел бы любимую пластинку о суфражистках. Мы не без удовольствия пробежались бы по истории вопроса, обсудили бы причины либерального лицемерия третьей волны феминизма в отношении порнографии. В финале Велес предложил бы пересмотреть «Калигулу»…

* * *

Мне нравится находить красивое в обычном. Например, вон в той влюбленной парочке напротив, в девочке улыбающейся в айфон, и в том старике, спящем в углу. Мне это нравится, как может нравится жизнь просто потому, что она есть…

Необратимость


Бежали по вязкой ноябрьской хляби. За деревьями в сумерках мелькали скелеты развороченных домов брошенного хутора. Шум дыхания, хлюпанье грязи под ногами, крики за спиной, слишком близко, чтобы опомниться. Чем дальше, тем темнее и тяжелее воздух.

Автоматная очередь сзади трассирующими по веткам в метре над головой. Вжаться бы в землю, в грязь, в овраг, пропустить вперед и уйти в сторону. Оглядываюсь, притормаживаю, но Егор ловит меня за рукав и выдыхает:

– Валим, братуха! Грохнут!

– Давай за мной! – я резко поворачиваю вправо, в сторону хутора, который весь – как на ладони, но Егор не спорит, нет сил. Вторая попытка побега за неделю. Попадемся на этот раз – шлепнут. Бойцы Комендатского взвода не церемонятся. Поставят к стенке, пулю в лоб – и закопают, как собаку.

Я прибавляю скорости. Сто метров и – в открытые ворота, через двор к лестнице, приставленной к чердачной двери. Вверх. Пропускаю Егора вперед в пахнущую деревом и сеном темноту, отталкиваю лестницу – глухой звук удара о землю – закрываю дверь, и теперь только слушать и ждать. И долгая-долгая, секунд в пятнадцать пауза… Затем, как выстрел – скрип калитки внизу, и крик, так близко, что остановилось сердце:

– Через хутор побігли!.. Грек, отрежь их от лесу! Ростов с ним. Кортес, за мной! Миленко, останься здесь.

И тишина…

Где-то там внизу человек без позывного, кто-то по имени Миленко остановился в сумерках, в неуютном открытом пространстве, на краю леса, озираясь по сторонам, прислушиваясь, осторожно поворачиваясь всем телом, крайней точкой которого стал ствол АК.

– Хана нам. По следам найдут! – шепот Егора слишком громкий, такой, что я вытягиваю руку в темноту, чтобы поймать его идиотский рот.

– Заткнись… Не найдут… Темно…

Сейчас бы кстати ливень, чтобы, как в первый день…

Полгода тому назад, измотанный грунтовыми дорогами, щурясь на низкое пасмурное небо, я вылез из раздолбанной «газели» с рекламой стирального порошка на облезлом кузове. Унылое двухэтажное здание школы, из дверей которой вышел человек в камуфляже, оглядел нашу разношерстную ораву – нас было семеро – усмехнулся и крикнул: «Строиться!». Мы – будущие бойцы ополчения – как были, с рюкзаками и сумками, выстроились в кривую шеренгу. Легкий летний дождичек будто бы только этого и ждал – тут же влупил по нам холодным шквальным ливнем.

Потом из школы вышел Сотников. Тот самый. Седой, взлохмаченный, с винторезом за правым плечом. Такой же, как на ю-тьюбе. Говорил он долго, так, что глубокий след в вязкой грязи у первой ступеньки бетонной лестницы наполнился водой и скрылся в образовавшейся луже. А мне хотелось спать, поскорее что-нибудь – что там в таких случаях положено – подписать и рухнуть под ближайший навес, на любую горизонтальную поверхность, чтобы назавтра проснуться – и обязательно в бой. Положить сотню за каждого сожженного в Одессе… Но Сотников говорил и говорил, а дождь лил, и не останавливался ни на минуту всю последующую неделю…

– Что будем делать? Тикать надо. Найдут ведь…

Глаза привыкли к темноте, мы уже видим друг друга, и я прикладываю палец к губам: тише!

Стараясь не шуметь, пробираюсь по балкам крепежа через разбросанный в беспорядке хлам к разбитому чердачному окну. Окно выходит в небольшой соседский двор. Ворота заперты, калитка прикрыта, под навесом, прилегающим к воротам, – бежевая «шестерка» с открытым багажником.

В темноте – приближающиеся голоса. Через полминуты уже отчетливо:



Поделиться книгой:

На главную
Назад