– Лучше, когда зеленые попадаются, знаешь, такие жирные и блестящие. Они ему больше нравятся, но прилетают только когда совсем жарко. А так ничего, и эта сойдет. – Женишок зажал муху пальцами и безмятежно оторвал ей сначала одно крыло, потом второе. В тишине Гриша услышал, как омерзительно кракнули крылья, а сама муха неистово дернулась и как будто пискнула. Его замутило.
– Слушай, а тебе ее не жалко? – с трудом переведя дыхание, спросил он у Женьки. Тот аж засмеялся:
– Они же вредные. Нам рассказывали. Заразные. Поэтому их нужно уничтожать. Беспощадно. – Он тоже схватил где-то новое слово и со вкусом произнес его еще раз: – Беспощадно. Это значит без жалости.
Затем слегка размахнулся и метко бросил муху в сеть, поближе к пауку. Та дернулась, попыталась спрыгнуть вниз, но тут же запуталась, завертелась юлой, наматывая на себя всё больше липких нитей. Паук не спешил. Он осторожно подполз к ней по паутине, потрогал колючими лапками. Та еще раз дернулась, но, видимо, уже обессилела, лишенная возможности жужжать. Паук убедился, что ему ничто не угрожает, и стал бережно, как-то даже ласково укутывать ее в паутину.
– Пеленает. Как ребенка. – Женька наблюдал за процессом широко открытыми глазами, затаил дыхание от возбуждения. – Сейчас кровь пить будет.
Паук как будто услышал его слова. Он внезапно закончил свою нежную работу, на секунду замер, а затем жестко и направленно, словно злая механическая игрушка, воткнул в муху внезапно появившиеся у него на голове короткие черные лезвия. Муха дернулась, вместе с ней дернулся и Гриша. Ему стало муторно, и вместе с тем он почувствовал какой-то сладкий озноб. Радостно-злые мурашки пробежали по рукам и ногам.
– Всё, дальше неинтересно, – со знанием дела потянул его в сторону Женька. – Теперь он долго с ней обниматься будет. Пойдем, еще что покажу.
Он привел Гришу в другой конец сада, еще более заброшенный и неприятный. Неподалеку располагался большой помойный ящик, из которого постоянно, с оседавшей в ноздрях липкой сладостью, несло чем-то отвратительно гнилым. Они подошли к небольшому камню, лежащему рядом с помойкой. Женька нагнулся и с усилием отвернул его в сторону. Под камнем лежала раздавленная дохлая крыса… Из всего отвратительного месива Грише бросились в глаза обнаженные, оскаленные зубы и жирные белые червяки на клочьях облезлой шкуры. Он не выдержал и прыгнул в сторону, а потом изо всех сил побежал прочь.
– Зассал, зассал! – радостно вопил ему вслед Женька, а он бежал всё быстрее и быстрее туда, где было светло, прочь из полумрака, к громким крикам воспитки, звавшей всех строиться. Он бежал, боясь опоздать, почему-то дорога казалась бесконечно долгой и всё удлинялась по мере бега. Издалека увидел, как все уже собрались и парами заходят в дом, а он не успевает, остается один, с пауком и крысой, с хохочущим за спиной Женькой, с утренними чувствами о Лене и Кате, с тревогой, внезапно поползшей из груди куда-то вниз, в живот, с помоечным запахом, с тревогой, которая в животе так расширилась, что ей стало тесно, с последней парой ребят, скрывающейся за дверями, с тревогой, которая вдруг ошеломительно сладко вырвалась прочь, где-то в самом низу, там, где нельзя трогать, и пронзила спину, и продолжала рваться, и он бежал всё быстрее и быстрее…
Когда Гриша вошел в группу, все сидели на стульях вокруг воспитки, которая читала вслух про дедушку Ленина.
– Ты где был, почему опоздал? – спросила она, подозрительно оглядывая его холодным взглядом. Гриша промолчал. Он знал, что она его почему-то не любит. Да и разве можно ответить, рассказать, что с ним случилось.
– Мальчик Гриша у нас молчит. Он у нас, дети, умный. – Гриша тихонько улыбнулся ее старательной и бесполезной наблюдательности. – Он у нас ехидный. А вот дедушка Ленин никогда не был ехидным, – воспитка поняла, что ничего от него не добьется, и продолжила поучительную беседу. – Вот что пишет писатель: «Только однажды, когда Володина мама чистила в саду яблоки, тот подошел и попросил: “Мама, дай мне яблочных кожурок”. “Зачем тебе кожурки?” – спросила мама. “Я хочу их съесть”. – “Нельзя, Володенька, есть кожурки, живот заболит”, – ответила мама и отвернулась. Когда же она повернулась обратно, то не увидела ни Володи, ни кожурок. Но это было единственный раз в жизни».
«Какие кожурки, при чем здесь Володя?» – подумал Гриша. Он сидел на стуле, недалеко от Лены, справа от Кати, и был одновременно пауком и мухой, и думал о дохлой крысе и о камне, под которым она лежала, – будет ли тот тоже красив, если его разбить. И вдруг почему-то вспомнил о деде.
2003, р. Афанасия, р. Поной
Все следующие дни стали похожи один на другой. Тяжелый подъем, ломота во всём теле, завтрак на скорую руку. Путь. Дождь лил не переставая, лишь иногда спадая до состояния мороси, зато в другое время проливался холодным ливнем, словно у неба был отпущенный запас воды, которую нужно вылить на горящую страстями землю. Мокрая одежда, мокрые ноги. Кусты. Через пару дней бодрая песня про Скиппи превратилась в унылый романс: «Не говорите про кусты, не говорите. Вы лучше спирт водой тихонько разведите. И шапку новую мою не прое…, ой, не потеряйте…» Вещи стали пропадать с пугающей частотой. Нож, садок для рыбы, носки. Они убывали так же, как и запас еды. Мы постепенно становились легче, скидывая с себя обузу и привязанности. Обувь пока держалась, хотя на резине стали появляться трещины на сгибах, и вода просачивалась сквозь них. На недолгих привалах я старался не смотреть на голые Володины ноги, когда он стаскивал с себя сапоги в очередной тщетной попытке их высушить или хотя бы согреть. Ноги были стертые, распухшие, мясного с синеватым отливом цвета. Мои были получше, я умудрился сохранить сухими одни шерстяные носки, которые надевал только на ночь, в палатке, и утром опять тщательно убирал в непромокаемую «гидру».
Песни в пути мы пели не столько от радости, сколько от страха. Следы людского пребывания – редкие костровища, тропинки, консервные банки – стали потихоньку исчезать, пока не пропали совсем. Вместо них появились звериные тропы. На песчаных участках, свободных от кустов, всё чаще холодили душу первобытным ужасом следы сначала росомахи, потом – медведя. Их становилось всё больше и больше. Первые остатки медвежьей трапезы я заметил уже на второй день похода, но не сказал Володе. Дальше их стало настолько много, что не заметить было невозможно. Порой ступить на тропу было некуда из-за повсеместных черных куч. Когда Володя догадался наконец, что это такое, он бессонно просидел в палатке полночи. Под утро же, заснув, закричал почти сразу тонким голосом, перепугав меня. Ему приснилось, что медведь подошел к палатке и стал просовывать лапу под Володину спину, тяжело дыша и прижимаясь теплым боком. Володя во сне послушно прогибался, пока не осознал замутненным разумом, что происходит.
Мы пели, чтобы зверь заранее услышал нас и успел уйти. Говорят, это единственно помогает от нападения – медведь бросается, только испугавшись неожиданной встречи. Но так лишь говорят. Подходя к новым зарослям кустов на берегу, мы начинали истошно вопить про неуклюжих пешеходов, про орленка, который выше солнца, про вчера, когда мои беды были так далеко отсюда. Из оружия у нас была только пара ножей да четыре китайских фейерверка в форме маленьких гранаток-лимонок. Взрываясь, они издавали резкий хлопок, который должен был напугать и обратить в бегство любого зверя. По крайней мере, мы надеялись на это. Ружей у нас не было, все люди с ружьями благоразумно остались дома.
Иногда я пробовал ловить рыбу. Но она не клевала. Заброс самых привлекательных приманок в самые чудесные для рыбы места не давал никаких результатов. Омуты с водоворотами, одинокие камни по течению, бурные перекаты – река должна была кишеть рыбою. Однако каждый раз с рыбалки я возвращался ни с чем. Единственным трофеем было постоянное чувство, что кто-то внимательно наблюдает за тобой из леса. Приходилось петь еще громче, но я не был уверен, что это зверь, хотя и холодело сердце от вида каждой черной коряги в чаще и от каждого лесного треска за спиной. Вообще почему-то было очень тихо. Не пели птицы. Не жужжали насекомые. Только неумолчный шум реки да голос постоянного дождя. К ним мы привыкли настолько, что не замечали. Тишина казалась полной.
Каждый раз, лежа в палатке вечером, мы начинали вспоминать и разговаривать, чтобы как-то убить тишину. Вспоминали почему-то больше женщин. Вспоминали плохих и хороших, веселых и злых, хитрых и простодушных. Таких совсем мало было. И каждый раз оказывалось, что любой рассказ был связан с болью, приглушить которую мог только добрый глоток или циничный смех.
– Представляешь, я когда увидел, что все попутчики наши испугались, начал судорожно в интернете на туристических сайтах объявление вешать – ищу, мол, напарников для похода на Поной. Так сразу девушка одна откликнулась. Пишет – хочу с вами пойти. А зовут меня Маша Изумрудова.
Володя впервые за последние дни засмеялся:
– А чего – нужно было Машу с собой взять! Представляешь, какими бы мы тут гоголями ходили. И любой путь был бы нам не страшен. И в соревнованиях за Машу радостно летели бы часы и километры.
Потом он подумал и сказал:
– Фамилия какая-то странная – Изумрудова. Цыганка, что ли? Знаешь, хорошо, что не взяли. Ну его на фиг, женщин этих. Передрались бы еще тут все.
Внутри у меня холодно шевельнулась моя чуйка.
Ночью ты сидела у меня на лице. Я так бесстрашно любил это раньше. Любил и сейчас, пока не стал задыхаться. Воздух кончался, и горячая радость, что была жизнью, стала душной, тяжелой, смертельной. С трудом я открыл глаза, проснулся и с отвращением откинул с лица мокрую шерстяную шапку…
Утром я услышал необычные звуки. После долгой и гнетущей тишины с неба лился глас серебряных труб. Раз, и еще раз, и еще. Внимательно осмотревшись, я осторожно вылез из палатки. Звуки раздавались со стороны реки. Натянув волглые сапоги, я вышел на берег. Низко над водой медленно, как во сне, летели три лебедя-кликуна. Раз за разом они зычно и прозрачно кричали, словно сзывая неведомое воинство на бой.
Володя проснулся совсем мрачный:
– Кукушка кричала.
– Это не кукушка. Это лебеди пролетали, очень красиво, – мне хотелось казаться веселым.
– Знаешь, мне сегодня приснились надгробия – твое и мое. Имена, фамилии. Даты рождения. А дат смерти пока нет.
Я притворился отважным, хотя нерадостно слушать утром чужие сны:
– Володя, чего-то ты приуныл совсем. Может, вернемся?
– Да нет. Бабы Лены боюсь, – сказал Володя серьезно.
Он вылез из палатки и стал разводить костер. А я в сотый раз принялся перечитывать описание маршрута: «Примерно на середине Поноя находится заброшенное село Чальмны Варэ. После него характер реки резко меняется. Берега повышаются. Отвесные скалы достигают высоты ста метров. Река сужается, часто петляет. Порой круто поворачивает, и тогда возникают опасные прижимы. На протяжении пятидесяти километров на ней располагаются одиннадцать порогов. Последний из них, Бревенный, непроходим».
Я очень удивлялся, что, несмотря на все мои попытки, рыбу поймать не удавалось. Дикие, нетронутые, многообещающие места должны были изобиловать добычей. Но словно какое-то колдовство мешало нам, создавая всё новые препятствия. Я начинал что-то подозревать…
Володя в мое отсутствие, казалось, слегка сходил с ума. Он передвигался по лагерю, постоянно озираясь и приплясывая. Пение стало его постоянным занятием. Пел он разные песни, иногда просто мычал, но в тишине находиться для него стало невыносимо. В руках он сжимал маленькие гранатки, готовый в любой момент нервно сорвать чеку и запустить в белый свет или в любую тень свое единственное игрушечное оружие.
Зато стало очень много птиц. Каждое утро, а то и под вечер нас преследовал щемящий душу крик лебедей-кликунов. Гуси, огромные и жирные, пролетали так низко и близко, что иногда, казалось, их можно сбить удилищем спиннинга. Утки то и дело выныривали из реки в самых неожиданных местах и пугали внезапным своим появлением из-под воды. Все они внимательно следили за нами.
В один из дней я решил проверить свое странное предположение. К тому времени многое, во что не верилось раньше, уже казалось возможным.
– Володя, я пойду ловить рыбу, – сказал я, – а ты внимательно смотри. Я знаю имя одного беса, некрупного, но злого. Попрошу его. А ты гляди в оба.
Я вышел на берег. Володя зачем-то спрятался в кустах. Вода мирно журчала на небольшом перекате. Смотрели сверху горы. Я распустил спиннинг.
– Катька, дай рыбы, – крикнул в гулкую пустоту отчаянно и безнадежно. Давно я ничего не просил.
Блесна упала далеко, почти у другого берега. Я стал крутить катушку, внутренне усмехаясь своей слабости.
Внезапно удилище дрогнуло, согнулось, и я выхватил из воды чудесного трепещущего хариуса. Не долетев до кустов, где прятался Володя, он сорвался с крючка и заплясал на песчаном берегу. Я быстро и судорожно убил его, шмякнув головой о прибрежный камень, и закинул блесну снова. Вторая поклевка, и второй хариус заплясал рядом с неподвижным первым. Больше поклевок не было. Шутки и баловство кончились…
В этот вечер мы впервые поели свежей рыбы. А ночью я в ужасе проснулся в палатке от тихого, тонкого воя. Выл Володя, неподвижно лежа в спальнике. Глаза его были широко раскрыты. Я несколько раз сильно толкнул его, пытаясь как-то расшевелить. Наконец он замолчал, полежал немного, затем тяжело и грузно вылез из спальника.
– Миша, мне в голову вошел парализующий шар! Я не мог двигаться. Я мог только лежать и звать тебя. Но ты спал. Тогда я испугался. – Сбивчивый Володин рассказ особенно угнетал посреди окружающей палатку мертвой тишины. Выглядывать наружу не хотелось.
– Володя, всё это ерунда! У тебя опять фантастическое воображение проснулось. Нет никаких шаров и надгробий. Медведь есть, правда, но он держится поодаль. Мы просто идем обычным русским путем. – Я старался говорить уверенно, чтобы унять дрожь в голосе. Крепкие руки умело разводили напиток утреннего мужества.
– Что значит – русским путем? – Володя слегка успокоился и заинтересовался.
– Предки наши шли в неведомое, поморы и ушкуйники. Ну и что, что лопари колдуны и шаманы были сплошь. Ну и что – Куйва на скале и сейды вокруг. У наших – крест на шее и топор в руках. Крестили же лопарей, последних, но крестили. А бесы все – внутри. Нет ничего снаружи, всё – внутри.
Володя как-то приободрился героической историей и глотком спирта.
– Я кофе поставлю.
Он осторожно, но настойчиво полез из палатки, мелькнув напоследок своими голыми ступнями с кровавыми потертостями на них.
А я остался внутри, чтобы подумать. Опять достал карту. Красивая она была и в чем-то неуловимо, по-женски лживая. Расстояния какие-то не те, уже семь дней идем, а волока не видно. Изгиб на реке вот этот был, а следующего не было. Ручья чего-то не заметил, а он большой на карте. Но всё равно красивая она. Зеленые массивы лесов и болот. Голубые извивы рек. География. Давно изученная, написанная, нарисованная. И любой путь теперь – лишь повторение идущих пред тобой.
Другое дело – внутри. Ничего не ясно. Смутно и не проясняется. Душа человечья, злоба и радость. Боль. И путь навстречу боли. Любовь. Баба Лена. Кровь всегда морковного цвета. Жесткие пустые глаза и свет улыбки. Карта души…
Видимо, я задремал. Очнулся от пыхтенья у костра – Володя раздувал огонь.
Карта лежала рядом. Поверх нее – описание маршрута. Взгляд упал на последний абзац:
«Село Чальмны Варэ. В переводе с саамского – Глаза леса…»
И тогда я взял себя в кулак. Сжал прочно. И говорю Володе:
– Слушай, мы же плотные мужики. Кряжистые такие. Давай не будем париться насчет выхода. Пройдем Поной, а дальше – через Святой Нос, вдоль Терского берега и до самой Керети. По следам, так сказать, Варлаама Керетского.
Володя утратил всё, но не любопытство:
– А это кто такой?
– Да был такой святой местный. Одиннадцать раз этот путь прошел. С трупом жены на лодке. Горб себе нагрёб.
– Не, я горб не хочу. И трупа у нас нет.
– Так мы же всего один раз. Только попробуем. Скрепы обоснуем.
Володя задумчиво почесал язвы на ногах:
– Чем черт не шутит. Пошли!
2005, Летние озера
Был вечер. Солнце низко стояло над лесом, усталое и белесое. Небо крупным распластанным телом лежало в воде. Лес, казалось, умер – ни птичьего вскрика, ни шевеления листвы – ничего. Почему-то не было слышно журчания недалекой речки.
– Жутко, – хотелось сказать бодро, но голос сам дрогнул.
Брат кивнул, потом, усмехнувшись, взялся за спиннинг:
– Кину пару раз.
Он размахнулся и послал блесну далеко, к самой тресте[18]. Тихо запела крученая леска, сбегая с катушки. Блесна летела долго, потом ушла в воду с негромким галечным звуком. Брат лениво стал крутить катушку. Всё было как всегда – резала воду леса, пуская еле заметную рябь, чуть подрагивал кончик удилища. Блесна совсем уже подошла к лодке и готовилась всплыть на поверхность. Брат стал подымать удилище. Вдруг тихо и мощно прошла плотная, темная волна и, промахнувшись, разбилась о борт. На исходе ее разочарованно закрутился водоворот.
– Видал, – судорожно зашептал брат. Блесна испуганно выскочила из воды и заплясала высоко над головами. Ее тут же неумолимо бросили назад, в пучину. Я судорожными руками схватился за свой спиннинг.
У брата взяло сразу, лишь только тонкий лепесток ударился о воду. Казалось, рыба знала и ждала, куда он упадет. Громкий всплеск и взвизг натянутой лесы. Брат подсек. Лесу повело в сторону. Он дернул и стал выводить. Она взрезала тугую параболу на густой воде. Время замедлилось и потекло киселем. В нескольких метрах от лодки воды расступились, и вверх взлетела яркая торпеда размером в полвесла. Раскрытая белая пасть. Красные, бесстыдно растопыренные жабры. Зеленое, изогнутое страстно тело. Напряженное брюхо цвета старого сливочного масла. Упав обратно в воду, щука сорвалась и ушла.
– Не бывает, не бывает так, – брата трясло, – щука не дает свечу! Не видел! Не бывает!
Время, как и вода, стало медленным и тягучим. Засвистели блесны, словно ласточки летая над водой. В рваном ритме древнего танца заплясали в руках удилища. Начался щучий жор.
Я знал, верил, что так когда-нибудь будет. Ради этого можно было проехать тысячи километров, проползти лесами и болотами, разведать, найти, дойти. Можно было рискнуть и попрыгать на короткой волне. Можно было, и мы сделали это. И теперь воздавалось.
Щуки брали одна за одной, мы продвигались медленно вдоль берега и через каждые двадцать метров уже уверенно ждали нового рывка во вспотевших от счастья ладонях. Половина рыбин срывались. Они просто открывали свои костистые пасти и выплевывали колючий шипастый обман. Чуть затихало, минутная передышка, мы судорожно меняли блесны, и начиналось снова. Оно и не кончалось, просто страшно было думать, что рухнет горячий восторг. Но щука брала всё – «вращалки», «колебалки», «окуневки» и «щучьи», блесны желтые, белые, красные, любые. Ей не было разницы, за что умирать. Сорвавшись, она снова бросалась на блесну, чтобы убить верткую тварь. Раза три казалось, что крючок цеплялся за топляк, мои руки в полдвижении останавливала темная сила, которая не могла быть живой. Я повторял смешную попытку поднять ее на поверхность – сила раздумывала. Я делал это в третий раз – сила, разочаровавшись в железном вкусе, бросала блесну и уходила в глубь. Пот и мурашки бежали по спине.
Вытащенным на борт мы ломали позвоночник, держа одной ладонью сверху за шею, второй плотно нажимая на нос. Последняя судорога прокатывалась по гибкому телу, и рыбина освобожденно ложилась на дно лодки и, расслабившись, вольно раскидывалась там. Во рту ее, в ноздрях вскипала кровь… Смерть словно была ей в сладость.
Когда устали и мы, и рыбы, когда солнце стало жалобно глядеть на бойню сквозь деревья, когда сами поняли, что хватит – смерти и жизни через край, – смотали лески и медленно, молча погребли к берегу. Слов не было. Усталость сделала восторг тихим. Опустошенность – светлым. У победы был рыбный запах и чешуя на губах. Небо, лес, озеро. Удилище поперек лодки, блесна над водой. В метре от берега тишина кончилась – из воды прыгнула последняя щука, самая большая из всех. Она вцепилась в блесну и упала в воду. Я успел схватить удилище. Брат выскочил из лодки на отмель и подтащил ее к берегу. Медленно поплыло брошенное весло. Я с усилием, как толстый круг сыра ножом разрезая, повел жалобно согнувшийся спиннинг и под конец тяжелой дуги дернул и выкинул щуку на берег. Она заплясала в прибрежных камнях уже без блесны, свободная. Я прыгнул к ней, ногами стараясь сломать ей спину. Она вывернулась из-под сапог, оставив на них чешую и напрягшись обнаженным боком. Руками пытался схватить ее за шею – та была толста, словно, локти вверх подняв, схватил бы сзади за шею себя. Упал на нее, животом к земле придавив, но она вывернулась, как сильная и злая женщина. Насмешливо хвостом пораненным ударила о камни и ушла в воду. У победы больше не было вкуса…
На поляне, где оставался ждать Коля Елисеев, творилась разруха. Костер погас, валялся елисеевский спиннинг, повсюду были раскиданы блесны и другие мелкие снасти. Самого Коли нигде не было. Следов крови, насилия, впрочем, тоже. Никто не аукался в ответ на наши крики, повсюду стояла тишина, как и час назад.
– Вернемся к морю, – слабым голосом сказал брат, – если там нет, будем искать.
Куда делась усталость? Испуганными лосями пронеслись мы три километра по знакомой тропинке до моря. Там, где речка впадает в залив говорливым, заглушающим крики потоком, от лагеря пахнуло вдруг родным дымком. У еле живого костра сидел, нахохлившись, пропавший Елисеев.
– Ты куда ж пропал, безумец? – Стало легче дышать.
– Да я вас ждал-ждал. Потом в кустах что-то шмыргнуло. И я побежал!
На радостях был праздник. Печальный был он, но веселый. Сил не было на резкие движения и смелые поступки. На душе было устало и радостно. В сети прощальным подарком попался пинагор – редкая древняя рыба с шипастой кожей, волшебной икрой фиолетово-малинового цвета и присоской на передней части брюха. Небольшой косяк крупной ивановской сельди скрасил пинагорово печальное одиночество. Все они оказались в ухе. Сельдь была вкусна. Мясо же пинагора желейно и жалобно дрожало в котелке.
– Я уже пожилой человек, – слабым голосом говорил много переживший за сегодня Елисеев, – меня даже алкоголь не берет. Организм уже не может отторгать его, как в юности, безропотно принимает в себя любые дозы!
Говоря это, он разводил целебный напиток из спирта и речной воды. В кружке резвились водные насекомые. Рука дрогнула, спирта плеснулось больше, чем для возвышенных бесед. Насекомые умерли. Коля смело выпил живую смесь мертвой воды, закусил студенисто пискнувшим пинагором, вскочил на пожилые свои ноги и бодро прыгнул в кусты. Оттуда послышались звуки отторжения.
– Волшебное место – Белое море, – наставительно говорил я ему, вернувшемуся и уже чуть менее пожилому, – чего здесь ни пожелаешь – сразу исполняется…
Старик Саввин ждал на берегу, как будто загодя знал точное время прибытия. Мы его заметили, когда уже близко подошли, такой он частью живой был большого целого – Керети своей. Молча стоял, из-под руки на нас глядя, потом в воду вошел, нос лодки принял и до берега довел аккуратно. Мы вылезли, чуть живые от всего – от моря, ветра, солнца, радости, усталости, печали. На губах была едкая соль. На спинах была тяжелая соль. В легких была сладкая, свежая соль. В голове была ясная соль.
Чуть отдышались, спины да седалища размяли – я к старику сразу с расспросами мучительными. Он мне доверял уже:
– Село наше было красивое. Улицы тесом мощены. По грязи керетчане ходить брезговали – мостки перед домом нахвощут дресвой, голиком. Кур, поросят не держали: шкодливая тварь. Да петухи еще орать станут. Ой, нет, у нас тихо. Придет помор домой, у него окиян неутомимо в ушах ревет. Отдыхает отец-кормилец на оленьей постели…
– А вот видели в лесах постройки разные, старые. Читал, купец Савин был здесь, лесом занимался. Вы-то не из их рода?
Старик еле видимо напрягся, дернул головой, плохо расслышал:
– Я? Что? Да нет, не из них. Другие мы. Позже приехали, после войны уже.
– А семги почему мало стало? Рассказывали – раньше не выловить было, не сосчитать.
– Считали деды, да не ловили здесь. Бережно к ней относились, к кормилице. Даже в церкви колокола не звонили, когда она на нерест шла. А в тридцатые, – он оглянулся, – приказали сетью всю реку перегородить. За несколько лет извели стадо.
– А деревня раньше, говорят, большая была? В шестнадцатом веке – восемьсот дворов. Почему сейчас-то ничего не осталось, почему разрушилось? Молодежь потянулась в город?