Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Голомяное пламя - Дмитрий Геннадьевич Новиков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Это, Гришуня, значит – недалекий король, – спирт внезапно вызвал у брата приступ любви к английскому языку. Мужики понятливо промолчали.

– А вот озера… – я из последних сил чувствовал себя ответственным за маршрут и выживаемость.

– Да что озера, вот корень золотой…

Потом посерьезнел он.

– Я сам с Сумского Посада, слышали такой?

– Слышали, даже бывал я там. Сумляне-срало́, церковь просрали́ – так про вас говорят?

Степаныч задумался.

– А правильно говорят. Я маленький тогда был, лет семь. Приехали красноармейцы на полуторке. Нас, ребятишек, в кузов посадили кататься. А сами веревки к куполу церкви привязали да и сдернули. Мне весело казалось тогда, а сейчас стыдно…

Солнце наполовину спряталось за еловый зубчатый край ближней сопки. Наступили светящиеся сумерки белой ночи. Небо отливало тяжелым золотом. Море потемнело – до него не дотягивалось солнце. В воздухе повисла ясная, саднящая душу прохлада. Приятели засобирались. Степенно попрощались, пошли. Напарник уважительно поддерживал расходившегося Степаныча под локоток. Они скрылись за деревьями. «Я и так о-го-го, и этак тоже о-го-го», – долго еще доносился из лесу нескончаемый Степанычев бахвал.

Мы стали готовиться к отбою. Поставили палатку, попили чаю, добрали оставшейся разведенки. В это время по тропинке, бегущей вдоль черного моря в лес, со стороны погоста тихо проскользнула вся в белом старушонка. Строго окинув нас неласковым взглядом, она юркнула вслед за нашими друзьями.

– А Степаныч еще о-го-го, – сказал Елисеев, и это было последнее, что я услышал перед сном.

Утро на Севере, помимо прочих красот, хорошо еще тем, что не бывает похмелья. Вернее, оно есть, но посреди острых страхов, чудовищных предвкушений и сладости окрестностей чего оно стоит? Лишь легкий смурной оттенок в потоке нереально мощной жизни, в который ты попал, приехав сюда и ничего до этого не зная. Словно в прошлом, городском, южном, похотливом и плясательном своем существовании ты был куриное яйцо – гладкое, самоуверенное, незамысловатое. И только здесь твоя скорлупа начинает покрываться легкой сеточкой трещин, которые с небольшого отдаления можно принять за морщины, – ты мудреешь на глазах, на ногах, на ноздрях – целиком. И через несколько дней, когда твоя тельняшка вдруг пахнет не гадким потом, а соленым ветром, ты вдруг поймешь всю цену слов, и запахов, и звуков.

Мы погрузились в машину и поехали в деревню искать старика Саввина. Дорога здесь давным-давно была отсыпана мускавитом – веселым спутником слюды. Поэтому сверкала она под солнцем так, что больно глазам, а чуть солнце пряталось – становилась нереально, цвета любовной жути, розовой.

Подъехали к двум покосившимся, еле живым домам. По наитию пошли к нижнему, хоть и стоял подальше, и выглядел поплоше. На стук в дверь вышел из избы старик. Лысая загорелая голова. Лицо, изрезанное морщинами, словно поморские скалы, треснувшие от мороза и солнца, взлизанные жестким языком морским. В глазах – усмешка и внимательность. Был он в выцветших брезентовых штанах и в ветхой майке-тельняшке. Видно было, что он очень стар, хоть и крепок, как закаленное морем дерево, что годами мотается по соленой воде, а потом находит себе пристанище где-нибудь на берегу. А еще, чуть он повернулся, закрывая дверь, я сразу заметил пару шрамов сзади, на плечах. Круглые, пулевые. Вспомнился наш дед Федор – чем-то похожи они были.

Я знаю – очень важны первые слова, вернее, отношение к другому, к людям, к нему конкретно. Чуть уловит самоуверенность, любование собой, ложь – сразу замкнется, и все выводы будут сделаны наперед и окончательно. И не потому, что я знаю это, а нравится – его взгляд, его одежда – тельник, выцветший брезент, его походка – шарк-шарк, а бодро; здороваюсь изо всех сил уважительно:

– Здравствуйте!

– Здравствуй, коли не шутишь.

– Извините за беспокойство, машину хотим тут у вас оставить. Можно?

– Чего ж нельзя, земля большая. Из Москвы?

– Да нет, мы местные, из Петрозаводска.

– Машина здесь, а сами куда денетесь?

– У нас байдарка. Хотим до Летней губы сходить, а там на озера. Дойдем, как думаете?

– Чего ж, дневной переход. Не страшно?

– Да страшновато вроде.

Старик кивнул, ему было понятно.

– И хотел вас попросить – за машиной не присмотрите, вдруг чего?

– Да посмотрю, чего ей, пусть стоит.

Я сунул руку в карман и достал сторублевую бумажку:

– Возьмите.

Старик подслеповато посмотрел:

– Чего это? А, нет, не нужно.

– Ну как, вам же беспокойство. Вдруг сигнализация ночью закричит или еще что.

– А ты не закрывай ее, чужих здесь нет.

Чуть не насильно я всунул в сухую ладонь деньги. Он постоял, покачался немного, раздумывая, и ушел в избу. Я понял – чтобы не спорить лишнего. Мы начали разгружать машину, мешки с байдаркой, рюкзаки с едой. Старик вернулся минут через пять. В руках он держал большую соленую рыбину, горбушу:

– Держите. До места дойдете, так сразу перекусить захочется. Чтоб не готовить.

И, видимо, какой-то сделал вывод. Как-то глаза теплее глянули. Достал папиросную пачку, угостил всех. На пачке по розовой карте северной страны тянулась синяя жила канала. Она как лезвием острым делила мясистое тело на равные части. На две. Понизу белели буквы: «Беломорканал». Внутри плотно, как в патроннике, лежали, тесно прижавшись друг к другу, бумажные гильзы тугих папирос. Их в юности было удобно забивать травой, словно специально были сделаны. Дед это вряд ли знал.

На хлопотанье наше над байдаркой из дома рядом вышел человек. Прихрамывая и опираясь на кривую палку, подошел ближе. Молча стал смотреть. Надзирать. Лицо его казалось пыльным. Гладкий лоб был неприятно высоким из-за больших, почти до затылка, залысин. Остатки же бледных волос тщательно приглажены, словно не из деревенского дома вышел старик, а приготовился влезть на какую-нибудь трибуну. Маленькие темные глазки смотрели строго из-под нехорошего цвета бровей. Настолько строго, что становилось жутковато. Глазки словно искали врага. Постоянно. Ветхая клетчатая рубашка была явно выглажена. Брюки заправлены в кирзовые сапоги. На высохшей, птичьей груди старика болтался большой бинокль. На широком кожаном ремне висел узкий, изогнутый, словно коготь зверя, нож в лоснящихся ножнах.

– И куда собрались? – голос тоже был по-птичьи высокий. Таким голосом хорошо задавать неприятные вопросы.

Отвечать отчего-то не хотелось, но пришлось. Хотя бы из вежливости, из робкого чувства чужака:

– Здравствуйте. Вот на Летние озера хотим сходить.

– На Летние так на Летние. Ловить чем будете?

– Сеток нет, – недружелюбно сказал Елисеев.

– Ну-ну, – поверил старик.

– А вы случайно не Нефакин будете? – я всё еще пытался не замечать неприязни, сквозившей во взгляде, в голосе, во всей сухой как хлыст фигуре.

– Нефакин я. Откуда знаешь?

– Да рассказывали тут.

– Кто?

Меня начал утомлять этот нежданный допрос.

– Все рассказывали, что вы старожил, места хорошо знаете.

– И места тоже знаю. И людей знаю всех, – старик слегка оживился, как будто вспомнил что-то важное: – Много тут вашего брата было, рыбаков-охотников. Про всех всё знаю.

Он внезапно повернулся и побрел к своему дому, не попрощавшись. Да он и не прощался, сел на крыльцо и стал курить, за дымом пряча жесткие глаза.

Мы закончили строить байдарку. По крутому травяному склону снесли ее к морю. Поставили на воду. Загрузили вещи.

– Ребята, я надеюсь, вы знаете, что делаете? – голос Елисеева мужественно дрогнул.

– Не боись, дойдем, море нас любит. – Приятно быть опытным помором. Трясущиеся руки крепко ухватились за весло.

Вышел попрощаться старик Саввин:

– Николай Матвеевич меня зовут. А раньше Колямбой кликали.

Он усмехнулся каким-то своим мыслям.

Мы тоже представились, пожали руки.

– Чего, Нефакин подходил? Осторожней с ним, он человек сложный, – уже без улыбки сказал.

– А в чем сложность-то? – мне стало любопытно.

– Главным рыбнадзором долго был, все шестидесятые. А раньше два года за рыбину давали. Многих посадил, герой. – Саввин вдруг прервался и как-то слегка оглянулся. Помолчал. – Ладно, осторожно идите, вдоль берега. Море наше тоже непростое. – Он зашел в воду, подержал байдарку, пока мы садились, оттолкнул ее от берега. Мы суматошно замахали веслами, потом поймали ритм, пошли. С берега внимательно и серьезно смотрел дед Саввин. С высокого крыльца – старик Нефакин.

Сначала вразнобой, потом приноровились, и только в силу вошли и в скорость – по курсу прямо корга[17] опасная, чуть не наскочили с разгону. Отвернули с трудом, опять веслами замахали, за мыс ближний зашли и в Узкую салму выползли, как черепаха нелепая. Грести тяжело с непривычки, дыхание сбивается, да еще и волна поднялась повыше, чем в устье Керети, позлее. И гребем, страху не показать стараясь, с борта на борт переваливаемся. Какие-то знания изначальные проснулись сразу, память тела, чувство моря – нос к волне держать стали правильно. Только успокаиваться начали – вроде нормально всё, как метрах в двух справа по борту горбушина огромная выскочила. Летит и глазом косит. С метр пролетела и плюхнулась в воду, брызгами обдав. Я дернулся со страху, чуть лодку не опрокинул. Это уж потом смеяться начали, а сначала – жуть!

Идем по Узкой салме, а она как река, до берегов рукой подать, кажется, потому и не очень страшно. Волнение тоже небольшое, и ритм вроде поймали какой-никакой, дыхание приспособили. Уже и хорошо, прошел первый страх, и по сторонам красоту замечать стали. Там лес непроходимый, а там скала к берегу сбежит и прильнет к воде, соленой напиться. А здесь поляна, и ручеек прыгает, пенясь. Тут совсем уж себя мореходами бывалыми почувствовали, и я спиннинг размотать решил, подорожить. Распустил леску, воблера нового нацепил – рыбку серебристую – и за корму пустил, метров на двадцать от себя. Удилище между ног, и сиди – рыбачь, одновременно грести не забывая.

И ходко мы так пошли, сами себе удивляемся. Только что-то неладное стало твориться. Ветерок встречный пробежал торопливо. Потом на небо глянули – ползет туча, черная вся. И мы головами завертели, понять пытаясь, чудес дальнейших убежать. Да только две минуты, три, а издалека шум, как от поезда далекого. И всё ближе, ближе, и грохочет уже. Оглянуться не успели – навстречу нам идет дождь стеной, не идет – катится, не дождь – ливень. И уже до берега не успеть. И впереди темно, а над нами солнце. И восторг вдруг такой безумный охватил, с ужасом смешанный, что закричали что-то громкое и вперед дали шороху, аж бурунчик за кормой появился, как от мотора лодочного. И гром, и дождь по лицу лупанул, и солнце отчаянное в спину еще бьет, и удилище вдруг задергалось бешено. Тогда вообще ни до чего стало, только азарт такой, что руки заплясали. Я весло бросил в байдарку, за удилище схватился и катушку кручу, только бы не сорвалась – молю, и брату – помогай давай. А сзади вдруг свеча серебряная из воды, и опять в глубь ушла. Уже мокрые до нитки все, вода беснуется мелко за бортом, сверху хляби, а я тяну. Довел ее до борта, в воздух подымать боюсь. Тогда немного вперед, к брату поближе, он за поводок взялся и рывком забросил ее в лодку, сладкую девочку.

Мы сидели, словно в одежде искупавшись, вода ручьями текла по голове, плечам, рукам, и смотрели, и смеялись в голос от счастья. А она лежала на дне лодки, мертвая уже – брат убил ее сразу – и такая красивая, какой рыба может быть, только что из глубин на свет божий вытащенная. Стройное и стремительное тело, маленькая острая головка с небольшим ртом, чешуя цвета начищенного, нового серебра. И радужные брызги по всему телу, к темноватой спине побольше, к светлому брюху – меньше и бледнее, внизу совсем уже сливающиеся с серебром. Небольшая, в килограмм или чуть больше весом. Семушка, тиндочка, морская косуля.

Тут и дождь кончился, туча, колесами грохоча, умчалась вдаль, и солнце заиграло яростными бликами на рябой поверхности воды. К берегу решили не приставать – от работы высохнем, и пошли дальше. И тогда вдруг расступились берега, и ветер подул упруго и властно, и открылась даль беспредметная. Мы вышли в море. И уже успокоившиеся было, почувствовали вдруг, как пошел морской накат. Огромные длинные волны мягко и неотвратимо поднимали утлое судно и опускали потом медленно и глубоко – так, что холодом заныл живот и новым ужасом – душа. Первая волна, вторая, третья, высокие и пологие, как холмы прерий из детских книжек. И, пластичное существо человек, мы опять взялись за весла, отдавшись и участвуя в этой медленной и тяжелой страсти – морском накате.

До Летних озер от моря идти недалеко, километра три. Из Нижнего Летнего вытекает речушка, тоже Летняя, и веселым бурливым потоком впадает в губу, Летнюю же. Сами озера между собой соединены тоже речками. Их три озера – Нижнее, Среднее и Верхнее. Вся эта синь, словно изогнутая сабля, вонзается в темно-зеленую глубь поморской тайги километров на тридцать. Места дикие – лебеди, куропатки, глухари, орлы живут своей жизнью и никого не боятся. Только опасаются слегка. Повсюду медвежьи следы – на деревьях метрах в двух с половиной над землей грубо кора подрана когтями да на мху среди черничника то и дело черные послеобеденные кучи. Лосиных следов тоже много, но мимо них с меньшей опаской проходишь. Дичь кажется первозданной и нетронутой, но лишь на первый взгляд. Потом начинаешь замечать, что бурлила тут и людская жизнь. Уровень всех озер искусственно поднят – на каждой реке полуразрушенные уже, но по-прежнему могучие плотины из огромных, в обхват, бревен. В лесах постоянно натыкаешься на дороги, из таких же бревен выложенные. Сама Летняя речка на всём протяжении забрана в огромный желоб из невероятных по размеру деревянных плах. Иногда этот желоб поднят высоко над землей, и река бежит вверху по виадуку. Когда рассмотришь всё внимательно, открывается огромность древнего труда, творившегося тут. Я сначала думал – труда подневольного, массового, во славу светлых и несбыточных идеалов. Потому что и кладбищ безымянных тьма кругом, и ногами то и дело в колючей проволоке путаешься. А потом вспомнил, читал давно уже про деяния керетского купца, что рыбой занимался, и лесом, и строил много. На совесть было сделано всё – через столетие видно. Как же его звали, фамилия такая простая, читал – помнил. И вдруг сверкнуло – Савин.

1973, г. Петрозаводск

Вообще-то Гриша жил хорошо. По крайней мере, до того момента, когда стал задумываться об этом. Жизнь была интересной, спокойной, предсказуемой. Еще с детского сада стал он замечать за собой какую-то особую, едкую наблюдательность, которая только помогала наслаждаться различными прекрасными моментами. Бежал ли он ранним утром в свою группу, чтобы успеть, чтобы опередить – почему-то очень важно было быть первым, а по дороге, еще на улице, успевал обрадоваться первому льду на лужах, и не просто похрустеть им в мелких белесых местах, но и понять чудесную гибкость, прогибаемость и тревожный, предупредительный, душу холодящий стон над местами темными, глубокими, – уже утро становилось ненапрасным. Отправлялся ли в ближайший магазин за хлебом – и там успевал заметить на прилавке гору масляной, оранжево-прозрачной, жирно навалившейся на белую гладость подноса рыбьей икры, от которой пахло пронзительно и тошнотворно, словно из пасти веселого дворового пса. Зато как таяла затем во рту чернявая горбушка, и ноги сами замедляли бег, и Гриша успевал обкусать весь бок буханки, с тревожной сладостью готовясь к порицанью. А если на прогулке в том же детском саду укрыться от всевидящего воспитательского ока, да набрать мелких камней полные пригоршни, да расположиться удобно у камня большого и начать разбивать мелкие ударами удачно подвернувшегося булдыгана – какая красота откроется на свежих, солнца не видевших разломах.

Вообще, кто сказал, что существует время, что оно куда-то течет. Мы рождаемся, растем, живем, близимся к смерти, умираем. Кто-нибудь важный скажет – я помню то время. Не верьте ему, врет. Помнит, как и любой, себя, свои ощущения, всполохи чувств, жесткость обид, страх. И, глядя в зеркало на усталое, опухшее, морщинистое лицо, ты-то знаешь, что и зеркало тоже врет, что на самом деле у тебя молодые глаза и хорошая улыбка, что залысины старика есть глупая шутка гладкой поверхности тьмы. Ты ведь чувствуешь и сейчас, как пахучий летний ветер играет твоими волосами, словно прядями сочной травы, льнущей к теплому, стрекотаньем кузнечиков прошитому лугу. Ты ведь знаешь, что если волос нет, то это потому, что ты впервые побрил наголо голову для новых ощущений и теперь смеешься себе самому, после купания стряхивая воду с шершавой щетинки растерянной мокрой ладонью. Ты знаешь…

«Гришуня, просыпайся», – сквозь сон донесся до него голос матери. Он потянулся так, что хрустнуло что-то в спине, не больно, а неожиданно и смешно. «Хрусть, – сказал сам себе, и еще раз, с удовольствием от последовательности звуков: – Хрусть». Затем приоткрыл глаза с набежавшей за ночь на веки липкой корочкой хороших снов и сквозь нее туманно увидел близкое окно. Оно было всё затянуто патиной налетевшего за ночь, налипшего на утреннюю росу тополиного пуха. «Пух, – опять про себя, вкусно выдыхая воздух, – хорошо, будем поджигать». Протянул руку и нащупал с вечера припрятанные в карман штанов спички. «Хорошо горит пух, как бикфордов шнур, – вчера подробно расспросил у отца про это красивое, партизанское слово и погордился, как сегодня удивит друзей, – будем поджигать пух».

«Гриша, вставай, сам просил разбудить пораньше». – Голос матери далеко и одновременно близко, приближается, и он вспомнил, ногами сбросил одеяло на пол и вскочил. «Первым, нужно попасть в сад первым, спорили вчера!» – и уже натягивал любимые штаны, которые как брюки, без противных штрипок. «Нет-нет, пойдешь сегодня в шортах», – мама наблюдает за ним, протягивает, нет, только не это, но в руке у нее действительно они, желтые, со стрелками, с карманом, на котором вышит этот ужасный, противный осел с ехидной мордой. «Мамочка, не хочу с ослом, хочу другие, черные», – он знает, что мать будет непреклонна, но так, на всякий случай канючит, вдруг чудо. «Пойдешь в этих, или сиди дома», – она как будто знает, чувствует, что ему именно сегодня надо идти, непременно идти, бежать, и скорей. Как она всегда это чувствует и как всегда пользуется этим, чтобы заставить сделать по-своему. С тем же жабо на празднике. Слово-то какое – жабо. Друзья как узнали, что эти девчачьи кружева у него на рубашке называются «жабо», так и стали его звать Жабо, или просто Жаб. Правда, недолго звали, потому что Женька перестарался, всё вокруг носился и кричал: «жабожабожабо», пока не получил по лбу лопаткой. Хорошая лопатка была, острая, Женьке потом лоб зашивали, даже шрам остался. Правда, он теперь говорит, будто его шашкой рубанули, когда он с Чапаем вместе скакал, и многие верят, потому что шрам очень красивый. Хитрый Женька, даже молодец. Они тогда быстро помирились. Но вот матери это жабо долго не мог простить, ведь знала, что не наряжаться тогда было главным, а решиться подарки девчонкам дарить. Он волновался, всё никак не мог решить, кому нужно дарить, Кате или Лене. С Леной они, конечно, друзья. Даже больше, гораздо больше. Но уж очень стыдное слово – жених. Невеста – так, ничего себе, даже красиво. Но жених – хуже некуда. Бедный Женька Морозов, его все женишком дразнят. Да, с Леной очень хорошо разговаривать. И записки хорошо писать, сладко. Вот перед праздником он ей написал «Я тебя люблу» и передал с подружкой. А потом ждал, смотрел, как они хихикают в другом конце группы, советуются, и внутри груди что-то стучало сильно, как поезд по рельсам. А потом принесли записку обратно, и на другой стороне было написано «И я». Так что решено, Ленке нужно подарок дарить. А с другой стороны, Катя тоже хорошая. Как-то по-другому хорошая. Это, наверно, должно быть стыдно, у них кровати рядом стоят на тихом часе. Он сам себе теперь удивляется, какие замечательные слова тогда придумал: «Давай ты будешь принцесса, ты заснула в своем замке, а я пришел и всё посмотрел». Сказал их с отчаянным замиранием, без всякой надежды, просто потому, что внутри было невозможно тесно, вот они и вырвались наружу, как воздух из воздушного шара. Сразу стало легче и совсем не стыдно, совсем так же по-космонавтски, когда однажды долго стоял на деревянной горке, мялся, убеждая себя, что именно он – Гагарин и должен прыгнуть первым. И прыгнул, и полетел к земле легко, без сомнений, радостно свободный. Правда, нижнюю губу прокусил насквозь, ударившись подбородком о колени, но это уже к полету не относилось. Так и теперь – сказал и освободился. А Катя вдруг внезапно согласилась: «Давай», – и глаза сразу закрыла, только немного подсматривала из-под смеженных век. Вот и здесь стукнулся опять о коленки, только не свои, а ее, и дыхание перехватило, рот забился ватой, которую из хлопка добывают, язык стал тяжелым, носороговым:

– А можно потрогать?

– Можно, – не сердится.

– А поцеловать?

Улыбается:

– Можно.

И совсем невообразимое вдруг сказал, не сам, кто-то внутри, внизу щипнул остро и больно, и хрипнул:

– А укусить можно? Тихонько?

– Нет, кусаться нельзя, – и отвернулась сама, строгая: – Я спать хочу.

…Вот как тут выбирать из двоих, когда они обе хорошие и разные. Просто измучился весь, а потом сказал серьезно и торжественно:

– Мама, мне нужно два подарка.

– Зачем тебе два? – удивилась.

– Я буду дарить и Лене, и Кате. Мне так нужно.

А мама посмотрела на него, усмехнулась проницательно:

– А ты у меня донжуан.

– Никакой я не дожуан. Просто, понимаешь… – и не смог ничего объяснить ни ей, ни себе. На празднике же, когда построили их друг против друга, мальчиков и девочек, и дали команду «поздравляйте», то первым подбежал к шеренге и руки широко раскинул, потому что стояли они не совсем рядом. Сунул свои подарки и отошел, понимая, что сделал всё правильно, как хотелось.

Всё это Гриша вспомнил, пока чистил зубы, полоскал уши и гладил себя по голове расческой. Когда же в дверь ванной застучали соседи, то выскочил в коридор, крикнул матери: «Ма, я пошел», – и выбежал из коммуналки на лестницу. Прежде чем вынырнуть из темного подъезда, мучительно долго, с напряжением отрывал от шортов упрямый карман с ослом, затем освобожденно, всё с тем же чувством собственной неоспоримой правоты хлопнул тяжелой дверью.

Гриша бежал вприпрыжку по улице Социалистической к детскому саду № 48. В ушах легонько посвистывал ветер, потому что бежал он быстро, не думая о расстоянии, не соразмеряя силы, как это делают взрослые, просто мчался и даже не знал, что от бега можно устать. Хорошо и звонко топали по асфальту новые, пахнущие звериной кожей сандалии, призывно копился в любых трещинах, щелях, углах тополиный пух, обещающий яркое удовольствие огненного вспыха, слетали со стеблей желтые головы одуванчиков, сшибленные свистящим ударом ивовой вицы, которую он только что сгрыз с куста, не сумев оторвать руками, и рот теперь был полон горько-протяжным вкусом живого дерева. Всё кругом обещало различные удовольствия и радости. Черными лепешками лежал возле домов накапавший с крыш за вчерашний жаркий день битум. Лепешки эти легко слеплялись в тяжелые, угрожающего черного цвета шары, и стоило лишь вдавить внутрь конец веревки, как они превращались в веселую и опасную игрушку, которую было здорово с гулом вращать, а уж закинуть на провода так, чтобы она повисла там, запутавшись хвостом, или запулить в окно нелюбимому соседу, который на днях пнул дворовую собаку, – полный восторг. На земле у обочины валялись камни, простые булыжники, и лишь немногие посвященные знали, что если расколоть их молотком или другим камнем, побольше, то внутри открываются полные сокровищ алладиновы пещеры. Это потом, позже, он узнал, что сверкающие блестки на свежем бугристом сколе – лишь слюда, а тогда сокровищами этими набивались карманы и ящики под кроватью. Ветер нес по улице бумажки от конфет, листовое золото и серебро с изломанной, хаосом тронутой поверхностью, которую так приятно разглаживать, расправлять ногтем, используя потом в качестве детских денег. Так бежал, и замечал всё вокруг, и еще успевал думать о том, какое сложное это название – «Социалистическая», как трудно было научиться выговаривать его, так же трудно, как завязывать шнурки на ботинках, тем более так до конца и непонятно, что это значит. Вот рядом есть другая улица – Правды, очень просто, что такое правда, он знал. Но вот тетька, продававшая там мороженое, однажды не дала ему трех копеек сдачи, а ведь он хотел еще газировки с сиропом. А на оставшуюся у него копейку автомат выдавал только без сиропа.

Когда Гриша подбежал ко входу в детский сад, солнечное утро сразу как-то потускнело. Возле ворот его встретил улыбающийся Женя, женишок противный. Они всегда соревновались, кто сильнее, даже дрались иногда, пихались ладонями.

– Опоздал, опоздал! – весело закричал тот, едва завидев Гришу. – Опять я первый.

– Ну и пусть, зато у меня вон что есть, – Гриша показал подобранную на улице пробку от бутылки болгарского сока с нарисованной на ней схематической женщиной. Такие пробки попадались одна на миллион среди пустых, бесцветных крышек от пива и лимонада и очень ценились. Женишок завистливо примолк, а Гриша ощутил уже знакомое чувство силы, когда с помощью одного слова можно убить свое поражение. Ему было обидно, ведь он так старался сегодня, так рано встал и торопился изо всех сил. И Женька будет хвастаться целый день, что он опять был первым. Зато какое прекрасное слово «зато». Оно подходит всегда, когда ты не хочешь проиграть. Заблудился в лесу, зато подышал свежим воздухом. Чуть не утонул, зато вволю поплавал. Был наказан за украденные конфеты, зато сдобрил слезы воспоминанием о вкусе шоколада. Отличное слово. И самое главное, что Женишок ничего не заметил, не понял, как Гриша отобрал его победу. Вот и получается, что он, конечно, сильный, но в то же время и слабый, глуповатый какой-то.

Гриша улыбнулся своим мыслям, и обида окончательно прошла.

– Чего делать будем? – До завтрака оставался еще почти час, времени было довольно, чтобы организовать себе маленькое приключение. Женька думал недолго:

– Пойдем покажу, как пауки мух едят.

– Пойдем. – Гриша уже слышал, что некоторые парни из их группы нашли где-то огромную паутину с крестовиком, которого кормили мухами, но сам еще в этом ни разу не участвовал.

Женька повел его в заброшенный угол сада, к старому двухэтажному сараю. С другой стороны сарая, во дворе, стояла горка, с которой Гриша когда-то катапультировался, там было солнечно и весело, а здесь обретался таинственный полумрак и было жутковато.

– Вот он, смотри. – Между сараем и забором, в узком проходе, заваленном какими-то деревянными обломками, останками игрушек и обрывками старых книг, висела, содрогаясь от малейшего дуновения, огромная паучья сеть. В центре ее важно сидел жирный паук с белым крестом на спине. Он был жутко большой, Гришу пробрала дрожь от мысли, что он и прыгнуть может внезапно, и вцепиться.

– Видишь, какой здоровый, – шепотом сказал Женька уважительно и даже как-то ласково, – сейчас мы его покормим.

Он ловким и быстрым движением ладони, скользнувшей по поверхности забора, как удар сабли, поймал дремавшую на солнечном зайчике небольшую муху. Она была черная и невзрачная.



Поделиться книгой:

На главную
Назад