Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Голомяное пламя - Дмитрий Геннадьевич Новиков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Старик посмотрел совсем серьезно, даже морщины на лице расправились. Сказал жестко:

– В тридцать пятом половину мужиков забрали сразу. А без мужика двор падает, зарастает. Вот и считай.

Вокруг, от темного леса до белого моря, вдоль розовой реки и берега залива дышала медленно огромная, разнотравная пустошь.

Мы молча укладывали вещи в машину. За сборами внимательно следил приковылявший старик Нефакин.

– Что, нарыбачились?

Мы промолчали. Говорить с ним не хотелось. Ему обидно стало:

– Разъездились тут, на машинах все! Разрулились! – Он внезапно сорвался в крик: – Забыли всё! Быстро забыли! Я бы вас щас!!! – и заскреб заскорузлой рукой по правому бедру.

Мы удивленно оглянулись. Не было страха, лишь недоумение сначала, потом печаль.

– Всё позабывали! Напомнить вам, напомнить! – Швырнул яростно палку свою и побрел к дому, в злобе обессилев.

Старик Саввин подошел, когда уже сидели в машине:

– Савин, купец тот, хороший человек был. Жалостливый.

И протянул напоследок свой «Беломор».

1913–1931, с. Кереть

Любого спроси – знает ли он, что такое счастье. Не та тихая пристань, когда отсутствие ветра – уже благодать. А секунда острая, как укус, когда всё тело пронзает вдруг словно боль, а не боль – радость. И душе легко-легко становится, так, будто Божья Матерь сверху улыбнулась, а ты улыбку эту заметил, поймал, понял, что именно тебе она предназначается и никому более. Такой секундой слезоточивой поцелуй ребенка твоего может быть. Или моря внезапный распах, когда из-за скалистого мыса выходишь на гладь. Или ночь молодая, неопытная, мудрая. А для меня счастьем навсегдашним стала первая семга увиденная, когда она в луч солнечный из темных вод прыгнула и застыла на мгновение в радуге от мелких брызг, вместе с нею в небо взлетевших. Мать меня тогда чуть не в первый раз одного к реке гулять пустила. Вот и лазал я в кустах, жучков да паучков различных разыскивая да изучая. И услышал вдруг плеск такой громкий, что испугался. Из-за мыска махонького выглянул – тут она и взлетела. А денек неяркий был, пасмурный. Но здесь прямо на нее свет божий с по-над облака пал. Мне с тех пор как говорил кто, что Бога нет, спорить незачем было. Я видел. Я знал.

Потом отец меня помалу стал учить. «Запоминай, Колямба, пока я жив», – говорил. В нашей реке Керети большое стадо семги было. Много деды-прадеды ее ловили, а всё ей переводу не было. Уважали потому что они рыбу. Всё про нее знали, все повадки, все хитрости. А хитра она, мать, не поверишь не знаючи. В обычную сеть не пойдет, а случайно зацепится – так биться будет, пока свободу не выборет себе. На тонях строили из сетей лабиринты, чтоб, зашедши, запуталась в направлениях, заметалась. Тут и брали ее быстро, медлить совсем нельзя – дай чуть подумать ей, из любого лабиринта уйдет. Тяжело семужка людям давалась. Да только когда на нерест шла, не трогали ее. Строгий всем запрет был, свой, от дедов знаемый. И не смел никто руку поднять. А уж она резвилась в реке, что молодежь, на игрище пришедшая. У нас ведь игр много было тогда. «Имочки» да «закукареки» главные. Имочки просто – друг за дружкой бегать да имать побыстрее. В закукареках же прятаться нужно. Спрячешься поукромнее да подальше – вовек не найти во́де. Иногда поэтому закукарекать петухом нужно, а то игра до утра продолжится. Вот найдет во́да тебя, и мчитесь на главное место балибакаться. Бежишь вприпрыжку, через валуны сигаешь, как конь, рубашка развевается и волосы назад. Вот и семга прыгала из воды, что твой мальчишка-хулиган. Только он сверху прыгает, с высот каких-нибудь, а она снизу, наоборот, выскакивает, радостью своей ужаленная. Потом вниз падает, в ласковую воду, и видно, как хорошо ей от жизни. Самцы к нересту лоша́ть начинали, ярко-красные, нарядные становились. За самочкой несколько их увивалось. И бились они, дрались молодецки, удаль свою и уважение этим выказывая. Она же выбирала одного и с ним начинала гнездо строить. Где-нибудь на перекате речном, где галька да песок на дне да вода неглубокая, чтоб солнышко прогревало, нароют они холм большой, да туда она икринки и вымечет. Еще когда стадо вверх по реке идет, всю мелкую рыбу оно убивает, всех скользких до икры охотников. И не ест их, а деды говорили – «мнёт», убьет и выбрасывает. Самка после радости своей обратно в море скатывается, отъедаться да следующего раза ждать. Самцов же часть икру остается охранять. Другие же тоже в море. Только наряд свой теряют тогда, худеют страшно – скелетина с большой головой. Вальчаки они тогда называются. Из икринок же через три месяца пестрятки вылупляются. У них бочок такой красный, и пятнышки коричневые по всему телу. И вот носится их толпа целая по мелководью, любопытные, как все детишки. Куда один, туда и все. И отважные такие, не боятся особо ничего. В воду зайдешь, встанешь, так они разбегутся в разные стороны, а через две минуты глядишь – они уже собрались все рядом и ноги твои трогают, глупые. Когда взрослая семга из моря в реку на нерест идет, она есть перестает – специально чтоб детишкам своим не навредить.

Потом полгода-год проходит, и из пестрой ребятни юношество образуется. Серебряное всё, стремительное, верткое. Туда-сюда мечутся, то вдруг в засаде замрут, ни за кем, просто так – почти взрослые. Сил много у них, ума мало. Вот и играются в свои охотничьи игры, за рыбами другими гоняются, но сами нет-нет да и схватят комара или муху какую. Несерьезно всё это и смешно. Потом они потихоньку начинают к морю скатываться. Вот почему покатниками называются. Дойдут до моря и пропадают там кто на год, кто на два, а то и все три. Что делают, где плавают – никто не знает. Только возвращаются уже совсем взрослые, опыта и тела нагуляв. И идут опять в родную реку на нерест, чтобы жизнь сначала закрутить.

Которые в реку сразу после ледохода врываются – тех залёдками называют. Долго они у устья кружатся, ждут, пока лед на реке пройдет. Только кончится ледоход – тяжелой масляной волной пойдёт залёдка к родным нерестилищам. Самая желанная она, потому как самая первая после долгого перерыва. Да и красавица на удивление – белая, словно девица-скромница, всю жизнь в балахон прятавшаяся, насмелилась вдруг в укромном месте искупаться. Ладная такая же. Желанная.

Следом за ней, через месяц примерно, закройка пойдет. Потом межень, самая крупная. Ближе к августу тинда – мелочь пузатая, двух килограмм нет еще, а уже зрелая нерестянка. Будто городская голытьба, мальчишки-жиганы да девочки-хулиганочки. Следом за ними, осенью уже, – листопадка. Та покрупнее будет. Но самое главное – все, кто в море прогулялся, – белыми, серебряными возвращаются. Так и называются, «белянки». Есть и такие, которые в реке безвылазно сидят, сразу отличишь – зеленовато-серый цвет их.

Я влюбился в нее. Зима была для меня скучна тем, что я не видел ее. Весна же, оживление, жизнь начинались с первыми прыжками ее, когда тяжелой масляной волной в реку шла залёдка. Сердце радовалось в груди, как малолетний бутуз расшалившийся, родительских окриков не слушающий. Даже когда я ловил и убивал ее, я любил. Я любил распластать ее серебряное тело на прибрежных камнях и черевить его медленно и обстоятельно – и внутри она была так же прекрасна, как снаружи. Ярко-оранжевое мясо ее, перламутровые внутренности, всегда пустой желудок (на нересте она не ест) – иногда мне казалось, что всё это лишь прекрасные телесные муляжи, прилагаемые к высшему духу красоты, который она гордо несла в себе. Я любил ее запах: она пахла не рыбой, не морем, не жиром, – она пахла собой, жизнью, прыжками своими, яростным взлетом в небо. Изменой морю она пахла. Я мгновенно пропитывался ее запахом и сутки потом ходил ошалевший, заболевший, излечившийся ей. Я не спал ночами, беспрестанно улыбался, нес чушь, которая оказывалась правдой, но не жесткой, а ласковой, – я видел, как люди тянулись ко мне в эти дни. Я мог рассмешить любого, оживить, поднять настроение, спасти – я был весь пропитан ее запахом и духом. Иногда мне даже казалось, что я – это она. Мне мечталось стать ею. Беззаботной пестряткой резвиться в пронизанной солнцем воде. Смышленым покатником юркать в порожистых струях. Жадной, прожорливой тиндой охотиться в океане, познавать темную жизнь, бороться, отъедаться, готовиться к чему-то самому важному в жизни. И потом возвращаться в родные места сияющей залёдкой, радоваться так, что порой не замечать смену стихий, предвкушать, вожделеть, любить. Любить почти до смерти – другой не бывает любви. Не бояться ее, этой смерти в любви. Не страшиться. Смеяться с ней и над ней. Обдирать бока, мясо, душу о камни порогов, прорываться, стремиться наверх, против родного течения. Любить так, что неясно – то ли кровь твоя на боках, то ли брачный наряд расцветает разнузданной болью. То ли все вместе, и незачем красную краску делить.

Любить до изнеможения, до судорог, до отчаянья. Устать. Разочароваться. Почти умереть. Сменить красный цвет на темно-серый. Бессильным вальчаком скатиться в море. Бессильным, еле живым. Еле живым надеждой, что, возможно, всё опять когда-нибудь повторится. Выжить этим. И жить.

1975, г. Петрозаводск

Одному мальчику мама купила аквариумную рыбку, сомика. Он долго мечтал именно о такой – вроде бы некрасивой, даже безобразной, а очень полезной. Сплюснутая широкая голова с длинными выростами – щупами, пятнистое тело неприятного зеленоватого оттенка. Но зато – присоска. Могучая присоска с толстыми жадными губами. Губы эти находились в постоянном движении, сидел ли сомик на листе подводных растений или рывками продвигался вверх по гладкому аквариумному стеклу – губы шевелились. Сначала мальчик думал, что рыба бесшумно говорит что-то одно и то же, видимо очень важное, – губы шевелились одинаково – «вот-там, от-ман, кот-мам». Мальчик заходил в зоомагазин и часами наблюдал за чудесной рыбой, силясь разгадать ее тайну, печальную и однообразную. Лишь через много дней его заметила продавщица, сначала долго и зорко наблюдала за ним – не стащит ли чего, а потом подошла и спросила.

– Вот-там, от-ман, – от смущения мальчик с трудом смог объяснить, чего он ждет от рыбы.

– А, этот, – усмехнулась созревшего вида девица. – Ничего он не говорит. Он от грязи стекла чистит. Поэтому полезный очень.

Она ушла, успокоенная. А мальчик не поверил ей. Он совсем не разочаровался в этом сомике. Да, полезный. Да, чистит. Но еще и говорит при этом что-то важное – мальчик это точно знал, видел глазами, чувствовал ужасом приобщенности к тайне.

С того дня он буквально замучил маму уговорами. Уже знал, что для нее лучшее – это польза всего на свете, и напирал особенно на это. Доказывал, как чисто станет в их аквариуме с маленькими глупыми гуппи, когда там появится такой чудесный сом. Доказывал – и доказал. Она смогла договориться с подругой, чтобы та посидела немного с маленьким Гришиным братом, Константином. И наметился радостный поход.

В выходной, один из лучших в жизни, они поехали в магазин. Они купили сомика у той же вольготной за прилавком продавщицы. Они взяли пакетик с водой и накачанным туда кислородом. Они посадили туда меланхолического сомика, который тут же стал чистить изнутри полиэтиленовую гладь. Для мамы, чтобы ей понравиться. Потом они втроем сели в автобус. Мама тут же повстречала знакомую и стала с ней разговаривать, а мальчик вытащил из-за пазухи пакет с водой и рыбой. Сомик чистил. Вернее, нет, мама не смотрела сейчас, – он говорил. Он шептал беззвучно, отчаянно, безнадежно, словно хотел о чем-то предупредить, спасти – «вот-там, от-ман, кот-мам».

– Мам, а как мы назовем нашего сомика? – Без имени есть только половина вещи, рыбы, чувства. Так, если есть любовь, – она целиком, а половина не называется никак.

– Не знаю, подожди, не мешай. – Мама увлеклась обсуждением важностей.

– Ладно. – Мальчик не расстроился, он уже привык.

В руке колыхался пакет с водой. Рыба шептала в нем. «Остановка улица имени Шотмана», – сказал водитель. «Шотман ты мой, Шотман», – прошептал мальчик, бережно укладывая неустанную рыбу обратно за пазуху.

Тот день был действительно какой-то чудесный. Аккуратно перелив воду с Шотманом в аквариум, Гриша хотел еще полюбоваться им, но тот, отчаявшись, спрятался под корягу. Тогда Гриша пошел гулять. Мама легко отпустила его, сама осталась с маленьким братом. Гриша даже ревновал немного, ему казалось, что Константина уже любят гораздо больше, чем его, Гришу.

Двор их и район были тихими. Прямо ко двору примыкала улица Социалистическая. На ней стоял большой магазин. С заднего хода постоянно клубилась небольшая толпа – сдавали пустые бутылки. Бутылки принимали не всегда, поэтому очередь находилась в тревожном ожидании. В целом же она была мирная.

На улице шла подготовка к празднику. На стоящие рядом с большими тополями фонарные столбы какие-то специальные люди развешивали красные флаги. К каждому столбу по очереди подъезжала грузовая машина с опущенными бортами. В кузове стоял человек в синем ватнике. Он брал из кучи флагов один и вставлял его древко в железную трубку, косо приваренную на столбе. Трубок обычно было две, скошенных в разных направлениях. Иногда же торчал целый букет. Гриша с удовольствием понаблюдал за умелым и работящим человеком. Вообще всё кругом было красиво и гармонировало друг с другом. Голубое небо и синяя фуфайка рабочего, красные флаги и чуть зеленеющие листвой кроны тополей. Гриша знал, что приближается чудесный праздник Первомай. Тогда по улицам и площадям пойдут колонны радостных людей с воздушными шарами, плакатами и портретами на тонких палочках. Все будут радоваться, а когда с высокой трибуны им дадут команду – громко кричать «ура». Он один раз уже участвовал в таком походе со сложным названием «демонстрация» и тоже кричал со всеми. Было такое чудесное чувство, что вся толпа вместе, как один человек, делает одни и те же действия и радуется, что у нее так хорошо и слаженно получается: вместе – команда – свернула направо, потом налево, но все вместе и плавно. Даже думать ни о чем не хотелось, такой восторг овладел тогда Гришей, да и всеми взрослыми тоже, – он видел. «Ура, ура, ура», – мощно, волнами, так, что порой закладывало уши, разносился общий ликующий крик. Казалось – еще мгновение, и все вместе побегут туда, куда им скажут, к какому-то никому не известному, долгожданному, радостному счастью. Только портили всё небольшие стайки мальчишек, шныряющих у взрослых под ногами. Мелкими, заранее припасенными осколками бутылок они потихоньку кидали в воздушные шары, и те лопались, салютуя празднику. Иногда группка их, отловив кого-нибудь одинокого и младшего, быстро била его по лицу, вытряхивая из карманов мелочь. Взрослые же красными напряженными лицами тянулись вверх, к трибуне, и обычно не замечали мелких потасовок. Только изредка какая-нибудь пожилая женщина, кинув случайный взгляд к земле, замечала мелкую несправедливость и кричала «эй» или «а ну-ка». Но тогда стайка быстро, словно серые воробьи, разлеталась в разные стороны, и посреди ликующих взрослых оставался один, с разбитым носом и капающими на асфальт красными каплями. Толпа, отвлеченная было, сразу забывала про него и вновь тянулась вверх, к счастью. «Уррра-а-а!!!» – разносилось над колоннами.

Гриша так задумался, вспоминая этот праздник, что незаметно для себя ушел из своего района. Кончились тополя, и улица уперлась в несколько новостроенных пятиэтажек. Те были серыми, высокими, пахнущими чудесной строительной новизной. Тротуары еще не сделали, везде лужи перемежались кучами песка и строительного мусора. Люди прыгали с кучи на кучу, стараясь не замочить ног. Лицо у каждого становилось светлее, лишь только он взглядывал на удобное благоустроенное жилье. Оно было обещано каждому.

– Эй, пацан, ну-ка стой! – Гриша и не заметил, откуда появились два больших уже парня. Потом только он догадался, что они довольно давно шли за ним, отслеживая его одиночество.

– Деньги есть? – Они были совсем взрослые, коротко стриженные, с какими-то искаженными лицами. Будто душа внутри так скукожена, что на поверхность выдавала застывшую маску бездумья и беды.

– Есть… – Гриша вспотевшей внезапно ладошкой достал из кармана давно там бережно носимые двадцать копеек. Мороженое продавалось за углом.

– Давай сюда. – Один из парней ловко схватил монету.

Старших нужно уважать – его давно учили этому. Он и уважал. Старших нужно бояться – он понял это в одну секунду. Он вдруг увидел, что глаза могут быть пустого цвета. В животе стало холодно и гадко. Мертвящая оторопь обездвижила его. Он понял, что смотрит на всё происходящее со стороны и самостоятельно не может сделать ни одного движения. Словно во сне. Страшнее всего было знать, что это не сон.

Парни будто унюхали исходивший из него ужас:

– Домашний? Маму-папу любишь? Пирожки кушаешь? – Гриша механически кивал на каждый вопрос.

– Пойдешь с нами, сука! Понял?!

Гриша опять кивнул. Оцепенелость и наблюдательность – он понял, что ему больше ничего не осталось. Воздух был сумеречным. Вдалеке развешивали красные флаги.

Они шли между серыми пятиэтажными домами, словно добрые друзья, один помладше – двое постарше. Тот, что был выше, даже по-братски положил маленькому руку на плечо. Чтобы не убежал. Сквозь тонкую ткань куртки Гриша чувствовал мертвую хватку грязных пальцев, от которых нестерпимо несло никотином и чем-то еще, настолько отвратительным, что едва держались рвотные позывы. А еще он хорошо помнил слова второго, плотного: «Вот здесь у меня заточка, – он приоткрыл карман пиджака и показал металлическую расческу с длинной, тонкой, словно стилет заточенной рукояткой. – Будешь дергаться, насквозь проколю».

Они шли, а навстречу им шло множество людей. Попался даже один милиционер, и мальчик просяще, как собака, которую на узловатой веревке тянут за угол, от глаз людских подальше, посмотрел на него. Но плечо еще сильнее сжали чужие пальцы. Они словно проникли под кожу, под ребра, в душу, и Гриша не смог ничего сказать, ни крикнуть, ни даже дернуться.

Странное дело – он действительно всё понимал, двигался, даже как будто наблюдал со стороны за собой, за своим ужасом, – но любые попытки что-то сделать, переменить, попытаться страх без остатка разъел кислотой, и только привкус тошнотворный во рту остался от других, кроме него, чувств.

– Ага, есть. – Один из новых друзей толкнул незапертую дверь подвала. Она открылась со скрипом. Они все споро вошли внутрь, в затхлую темноту, пахнущую плесенью и мокрым песком.

В подвале было темно. Только тонкий луч пробивался через кошачью дыру в заложенном кирпичом подвальном окне. Пустое, огромное помещение, огромный пустой куб с песчаным полом. Посередине змеились какие-то трубы, обмотанные полусгнившей изоляцией, словно разложившейся, клочьями слезающей кожей. Мелкие пылинки в солнечном луче беспорядочно толклись, шарахаясь от ужаса из стороны в сторону. Запах был такой, что мутилось сознание, и бездна черноты душила саму возможность света.

То, что происходило дальше, никак не могло уместиться у него в голове. Оно не могло уместиться ни в одной голове. Тогда он отодвинулся. Он поднялся к потолку и оттуда наблюдал широко открытыми глазами, которые привыкли к темноте. Ему не было больно. Было как-то отстраненно. Он думал, что плохо – пачкаются колени штанов и мама опять будет ругать за неряшливость. И почему-то всё время вспоминалась рыба – утренний Шотман, который постоянно делал ртом сосущие, странные движения. Он будто шептал, хотел предупредить о чем-то – «Шот-ман, вот-там, вот-там».

Прошло столько времени, что мир много раз погиб, но был еще жив. Все устали и тяжело дышали. Гриша, скукожившись, сидел у прохладной, мокрой трубы. Он уже не чувствовал запаха. Он ничего почти не чувствовал. Парни, тихо переговариваясь, переминались поблизости.

– Чо, пацан, жить-то хочешь? – Гриша кивнул затяжелевшей, ноющей шеей. Спрашивающий щерился. Второй, чуть в стороне, нехотя поднял кусок ржавой трубы. Гриша почувствовал, как глаза стали большими, в пол-лица, во всё лицо, на котором больше не было ни рта, ни носа – одни глаза. Тот, с трубой, сплюнул и тяжело, азартно задышал. Гриша видел мельчайшие его движения и молчал. Пацан слегка подкинул, примеряя вес, трубу в руке. Сделал первый короткий шаг…

Сильно скрипнула входная железная дверь. Сноп света яростно ворвался в образовавшуюся щель. Двое дернулись, мгновенно отпрыгнули в сторону и бесшумно, бесследно растворились в каком-то темном проеме.

Прошло еще много времени, прежде чем Гриша стал шевелиться. Он дрожащими от внезапно набросившегося холода руками натянул грязную, изгвазданную куртку, попытался подняться. Тут его сильно и освобожденно вырвало. Он отполз от дурной лужи, и его вырвало снова. В дверь так никто и не вошел.

Гриша собрал все силы и выполз на улицу. Прямо в лицо, вниз, в подвальный проем било заходящее солнце. Гриша немного погрелся в его лучах, потом смог встать и пойти домой. Иногда он останавливался, и от соленого вкуса во рту его рвало снова. По улице Социалистической спешили радостные, предпраздничные, взрослые люди. До улицы Шотмана было далеко.

О преподобне отче наш Варлааме, яко имеяй дерзновение ко Творцу, Избавителю всех, Иже в Троице Святей покланяемому истинному Христу, Богу нашему, помяни нас в молитвах своих и всех нас моления, Богу возсылаемая, приими и принеси ходатайственне. Молим тя, избави нас от душевных напастей, и на мори зельнаго обуревания, и потопления морскаго невредимы сохрани, и от всех видимых и невидимых враг ненаветны соблюди, яко да твоими молитвами, святе, согрешений наших оставление получим и вечных благ сподобимся благодатию и человеколюбием Господа нашего Иисуса Христа, Ему же слава со Отцем и Святым Духом ныне и присно и во веки веков. Аминь.

1932–1933, с. Кереть

Будут люди и села зело неукротимы,

яко дикие звери…

Прп. Варлаам Керетский

Да как ему было не поверить. Он красавец был – как сейчас помню. Мы таких людей и не видели раньше. Невысокий, ладный весь, как игрушка детская. Куртка кожаная черная, в плечах широко, на поясе узко, сидела на нем, будто собственная кожа человеческая – ни изъяна, ни складочки. Лысеть он рано, видно, начал, да незаметно это было – голову наголо брил, и сверкала она у него под солнцем, будто нимб у святого. Глаза темно-коричневые, быстрые, то смешливые, а то черным холодом обдающие непослушного. Да и сам он весь какой-то темный был – борода пробивающаяся, он небритым обычно ходил, сам видел, как мужики от диковатого вида его глаза отводят, а девушки рдеют рьяно. Темный, а сияющий – вот загадка какая. Сияние больше изнутри у него шло. Как зачнет говорить – что твой рябчик заливается, высвистывает. Говорил быстро всегда, так что и возразить не успеешь, да и подумать тоже. На всё у него готовые ответы были, даже угадать умел, какой следующий спрос будет, – и заранее наперед отвечал. Очень это мужиков удивляло, будто нелюдская какая-то сила в нем. Но уж потихоньку-потихоньку и верить начинали, хоть и медленно помор душу переменить решается, – море изменчивое научило не верить быстрому. Но уж тут как слова специальные такие умел сказать, сами в уши вливались. И про бедность общую, про судьбину голытьбы несладкую, про то, что сделать нужно, чтобы всем хорошо стало. И лишь старики старые недоверчиво головами качали, а помоложе кто да поразмашистей – те уже сами новой жизни обрадовались и с другими спорить бросились.

Только старые деды, кто на Новой Земле да на Груманте не по одной зиме бедовали, кто смертушку сестрицей почитал – рядом с ними она хаживала, те говорили про грязь морскую, что няшей называется, при куйпоге[19] в тяжелых местах проступает. Ульнешь в нее – трудно потом вылезти, а уж отмыться – долгое время нужно. Да перестали их слова слушать. Кому старье интересно, когда рядом такое новое всё: мы наш, мы новый мир построим. Бодрили новые веяния, как крепкий ветер-полуношник.

А Федька – так пришлеца говорливого звали – звериным нюхом настроения чувствовал. «Беднота главнее всего, – говорит, – потому что ее больше. Вон Савин, купец, всё имеет – и корабли, и дом большой, лес да рыбу в Англию торгует, живет сытно. Разве ж справедливо? Вы тоже могли бы в Англию, а так ему продаете, на мироеда горбатитесь. Вы зимой недоедаете, провиант в долг у него берете, потом покрутом отрабатываете. Ну и что, что без процентов, – зато унизительно. Нечестно это, нужно, чтобы поровну всем. Разделить нужно. Сам не отдаст – забрать. Мы теперь власть».

Савин мужик неглупый был. Послушал такие вещи, в глаза бесовские поглядел, да и отдал всё сам. Только не помогло ему – через пару лет исчез, как дьявол языком слизнул. И дом его сгорел. А домашних отправил Федька куда-то с конвоем, как несознательных врагов. Корабли, правда, савинские пригодились, как колхозом стали жить. А что – дело привычное, рыбу ловили – государству сдавали, которое родное и наше стало, о всех заботиться обещало. Всё как всегда. Раньше Савин продукты возил да торговал – теперь лавка появилась государственная. Пусть там меньше ассортиментов стало, зато не наживается никто. Да уж и рыбой красной и белой сами себя обеспечивали, да икоркой не брезговали – море вот оно, рядом, прокормит никак.

А Федька важный стал – во власти. Но неуемный такой же. До всего дело есть, везде суется. Вроде само хорошо идет – промыслы старые, веками отлаженные. Но не сидится ему.

– Мало рыбы, – говорит, – мужики. Мало семги! Стране больше нужно. Беднота недоедает по всей стране, больше семги нужно ловить!

А где ее больше возьмешь? Сколько море родит, столько и есть. Да на развод чтоб осталось, да на пляски свои – красота тоже нужна.

– Мало семги, – талдычит, – нужно больше брать.

В мае сзывает Федька общее собрание. Как сход раньше – по-другому только называться стало. Наши-то как на праздник на это собрание собирались. Девки-дуры нарядов понадевали, лишний повод красоту выставить. Жонки – те языки чесать горазды. Мужикам тоже уважительно – позвали наготове. Все пришли – детишек что пестряток в реке. Веселятся все. Рано радовались – Федор учудил. «Рыбы, – говорит, – в реке много. А мы всё по морям за ней гоняемся. Нужно сетью перегородить – уловисто будет».

Тут пошли кричать, воздух трясти: «Деды вовек рыбу в реке не брали. Куда сами денемся, коль ее изведем?» А Федор Трифонович: «Не беда, новая народится». А потом и спорить перестал – именем народа, говорит, у меня указ. А кто против решения общего – тот и против власти народной. Выходи по одному.

Примолкли все, даром что праздник.

А наутро рота солдат пришла, красных армейцев.

Мужиков двух третей не вышло сети ставить. А которые вышли – хмурые, в глаза друг другу не смотрят. Быстро поставили – куда с уменьем. И как раз залёдка пошла.

По берегам лишь нежно начинала зеленеть трава, а в воде творились дела грубые. Вода кипела холодно, отчаянно. Там и тут вспучивались на поверхности пузыри – валами шла семга. Мелькал красный бок лоха, серебро самочки – все глупые, не понимали, куда летят. Тяжелый свинец родной реки был должен их предупредить – и не предупреждал. Валились они в сеть – бессмысленно и жалко, без бывшей прозорливости, всё лишь бы добежать до места, где любовь, и жизнь, и свет. На свет их и вытаскивали, били по головам кротилками[20], и ляпами под жабры, в рот, под плавники, в тугое брюхо – всё куда придется. Затаскивали в лодки, убивали, а дальше – новые ряды сетей. На берегу их били тоже, и кровь мешалась с жалкой слизью и в лужицах стояла под ногами. И только взгляд недоуменный в чужое небо и еле видимое глазу трепетание хвоста. Да из анального отверстия – две капельки серозной жидкости, иногда икринок несколько – последним напряжением от боли, страха, осознания того, что не исправить.

Их таскали мужики, и бабы, и дети, хмуро в ведрах таскали и грузили на подводы, молчаливые под хохоток красной пришлой сброди. С подвод ручьями кровь лилась и впитывалась в равнодушную землю, в траву, которая с тех пор вдруг стала пышной и жадной. Подводы подгоняли одна к одной, строили друг за другом. Их охранял конвой. С подводами по паре человек уводили тех, кто на лов не вышел. Никто не возвращался. Так проходил сезон, другой и третий. Потом рыба кончилась.

Федор реял черным соколом сначала. А радовался, а кричал. Всех недовольных пресекал не уговорами, а кратким понуканьем. И отводили все глаза, глядели в землю, но никого не забывал – и следующим от реки обозом опять по паре-тройке отправлял. Всегда за телегами тянулась крови полоса, и днем собаки, а ночью звери приходили эту кровь лизать. Их не гонял никто.

Ходили слухи шепотом, что на канал их отправляли беломорский, что там работать будут и вернутся после окончания работ. На опустевшие от мужиков дворы трава накидывалась жадно. Не успевали женки по хозяйству сладить всё. Через четыре года взяли и Федора Трифоновича – за то, что вдруг во много раз понизились уловы. Когда пришли за ним – он хорохорился, за пистолет хватался. Но быстро успокоили и в грязи изваляли. Шел, глазами вниз упершись, и куртка кожаная, по какой вздыхала половина девок, измазана была жирной черной землей. У леса обернулся и про революцию пытался кричать, но рот заткнули сильным, безрадостным ударом. Ко времени тому полдеревни заросло. Федор тоже больше не вернулся.

2005, урочище Кювиканда

– Ничего машинка, только не везде пройдет, не надейтесь. – Два мужика с интересом осматривают Гришину машину. – Но агрегат хорош, хорош!

А она действительно была хороша. Гриша мечтал о ней несколько лет, даже не верил, что она может ему достаться, – слишком дорого она стоила, слишком прекрасна и по-хорошему функциональна, словно прирученное могучее животное, она была. Огромные растопыренные колеса с агрессивным, рвущим землю протектором; высокая, стройная посадка, такая, что можно было не бояться камней на лесных дорогах; кузов на тонну груза, куда можно было погрузить пару лосей или дюжину подвыпивших друзей, – и при этом милая улыбчивая морда, созданная вызывать симпатию у хозяина и прохожих.

Побегав год в поисках машины, кредита, схемы оплаты, Гриша совсем было разочаровался в себе и окружающих. И как часто бывает – в момент полной неудачи вдруг что-то щелкнуло в мироздании, и сразу получилось всё – приятель, чью машину Гриша не раз любовно оглаживал, решил продавать свою двухлетку, цена оказалась не слишком высока, и банк, который по сути враг всего живого, предложил хорошие условия по кредиту. Так что через неделю ошарашенной беготни Гриша уже ловил на себе завистливые взгляды мужчин различного возраста.

Он тогда изо всех сил крепился, чтобы не повесить на шею золотую цепь в полпальца толщиной, а того хуже – галстук ценой долларов в несколько сот, не стал злым клоуном, прячущим за темными очками пустые глаза, выезжать на встречную и подрезать неловких «жигулят». Лишь трудно было порой сдержать ползущую на лицо улыбку. Слишком ему нравилась его новая машина. Слишком уж ярко среди суматошливых будней представлял он себе, как чудесно он поедет на ней на любимый Север, как она будет взбираться на горы и переползать через болота, как сделает его еще более свободным и независимым ни от кого в очередной безудержной попытке познать, вдышать в себя труднообъяснимое счастье, которое с первой поездки на Белое море он угадал в жемчужных сумерках, расцветших над коварною лаской северной морской воды.

Он теперь и не мог точно вспомнить – когда это случилось, что послужило толчком. Мутная социальная жизнь, в которой он, скорее по привычке, чем от острой необходимости, барахтался, стала совсем невыносима. Все обманывают всех – в другой, более жесткой формулировке это звучало гораздо эротичней. «Ах, попробуйте сельди, какая чудесная сельдь! – Жеманно топорщились желтые губы над пластмассовой банкой с содержимым, пойманным, замороженным химически, химически посоленным и для радости потребляющих обогащенным капелькой эссенции из пробирки с надписью “Укроп, идентичный натуральному”. – Какая нежная, ароматная сельдь!»

Не всё, но многое кругом вдруг стало искусственным, ненастоящим, чуть-чуть лживым. Люди же, он не понимал этого, старались, наоборот, притворяться, что ложь – это и есть правда, что раз уж истина недостижима, то давайте над ней посмеиваться, мы все такие умудренные и тонкие.

«Представляете, ха-ха-ха, – говорил еще один интеллектуал, – пишут в газете – на Севере опять машина сбила медведя. Ха-ха-ха, как это мило, там еще водятся медведи. Как это забавно».

Гриша вспомнил, как первый раз очутился в глубоком северном лесу лицом к лицу с сочившейся свежей сукровицей сосной. Глубокие царапины на стволе на высоте двух с половиной метров не давали секунды для сомнений – хозяин только что был здесь. Как потно сжалась в руке рукоятка небольшого ножа – единственного оружия. И как потом пришла легкость знания – хозяин не любит встреч. Нужно только помогать ему, чтобы случайно не выскочил он, бегущий по своим делам, на тропинку, не переступил случайно ту черту, после которой волей-неволей не испугался бы сам и не отмахнулся рассерженной лапой. Тогда всё будет хорошо. Только ходи, разговаривай громко да песни пой – хозяин летом сытый, он любит морошку и чернику. И чтобы было спокойно. И чтобы было куда уйти.

И вот всё рядом, всё близко – вода, которую пьешь из ручья, не думая о заразе, воздух, которым дышишь так, что трещат ребра, чувства искренние, простые – страх, любовь, ненависть – простой набор из семи истин, как цветов в радуге, бери бесплатно, задаром, чтоб не стонать.

«Ах, нас закусают комары…»

Дорога сразу выгнулась холмами, провалилась большими лужами. Темно-коричневая, чифирная вода в них была густа и душиста, как ночь где-нибудь в южных пределах. Но здесь был Север, и поэтому пахла она торфом, зверобоем, отчаянной надеждой на лучшее. Каждый раз было боязно въезжать в нее, казалось – под темной поверхностью немыслимая глубина, трясина, благо по краям дороги в таких местах до горизонта тянулись ярко-зеленые мшистые болотины. И каждый раз машина, преодолев самую глубину, восторженно и победительно вырывалась из водных объятий, вздымая перед собой волну, словно крейсер. Но всё равно, хоть и удаль гуляла внутри, разбуженная предчувствием близкого свидания с морем, хоть и было выпито за рулем, в чем сладкая безнаказанность лесных дорог, – решили поосторожничать. Друг Гришин Николай и брат Гришин Константин вылезли из машины и шли быстрым шагом, почти бежали впереди нее. Луж было столько, что каждый раз садиться обратно не имело смысла. Вот и неслись вперед без усталости, словно не бродни были на ногах, а легкие крылатые сандалии. Перед лужей немного сбавляли шаг, заходили в нее, щупая ногами дно и делая руками ободряющие жесты, затем снова бежали вперед без устали. Было видно, что им хорош этот бег, этот воздух, этот смех; даже комары, тучей вившиеся над каждым, были слабы перед взмахами могучих рук. Гриша вдруг поймал себя на том, что смотрит на них с забытой не памятью даже – в ощущениях забытой нежностью. Нахлынула она так сильно и так внезапно, что не смог совладать с собой и позволил глазам повлажнеть. «Они – мои проводники, они делают так, чтобы мне было легче, они помогают мне». Ему, настолько отвыкшему от чужого участия, много лет уже тянувшему всё в страстном отчаянии одиночества, стало вдруг настолько хорошо и радостно, что он застыдился себя. И сразу, чтобы убрать из восторженной груди пафос, высунулся в окно и крикнул им: «Я буду называть вас “мои веселые шерпы”!» Но даже и на это они не обиделись, а, радостно засмеявшись, побежали дальше.

Казалось бы, пустяк – пятьдесят километров. Тем более дорога часто стала позволять разогнаться, и тогда все впрыгивали в машину и весело мчались сквозь леса к желанной цели. Но время шло и шло, препятствия не кончались, и Гриша стал уставать. Пятнадцать часов за рулем было тяжело. Выспавшиеся на шоссе шерпы тоже приуныли и мрачно волочили ноги в длинноголяшках, то и дело спотыкаясь о невидимые в лужах камни. И когда каждый в глубине души ждал, кто же первый, слабак, скажет про отдых, дорогу преградила огромная лужа. Небольшой карьер с крутыми песчаными стенками. Воде некуда было деться из него, и она стояла озерцом в полбедра глубиной. С первого взгляда видно, что дно у лужи глинистое и топкое. Объехать ее нельзя, проехать, вероятно, тоже. Гриша заглушил мотор. Машина и лужа встали друг перед другом, мрачно набычась.

– Да, чем лучше джип, тем дальше за трактором бежать, – мрачно сказал брат.

– А давайте так – утро вечера мудренее. Ночуем, а завтра решаем, может быть, вернемся да в другом месте попробуем прорваться, – Гриша на правах водилы имел право решительно предлагать.

– Давайте, – облегченно засмеялись все и, обессиленные было, бросились делать костер.

Гриша тоже пошел за дровами. Сил не было никаких. Еле волоча ноги, он протащился вдоль преградившей путь лужи. В голове пусто и сумрачно, ни одной мысли, ни одного чувства, лишь серая, как туман, усталость. Выжатым лимоном он спустился по небольшому песчаному откосу и остановился. Прямо перед ним на мокром песке – четкий медвежий след. Не минутный, конечно, и не часовой, но сегодня хозяин точно был здесь. Гриша не почувствовал прилива сил, нет, он просто вдруг снова стал бодрым и внимательным. Куда делась былая снулость. Быстро огляделся по сторонам – неприятное такое местечко, мелколесье, болотинка, за деревьями озерцо – самое приволье для зверя. Он прислушался – никто вроде не шуршал поблизости, не ломал сучья. Принюхался – сам удивлялся много раз, как в такие минуты обостряется нюх. Запах зверя очень сильный и злой, раз узнав, его не забудешь никогда. Но и тут всё было нормально, пахло вечером, листьями близстоящих осинок, спокойствием. Страха в воздухе не было. «Э-ге-гей, твою мать!» – громко крикнул он тогда, и брат с другом Колей быстро прибежали, размахивая топорами, разгоряченные работой и ожиданием ужина. Здесь же сразу немного присмирели, заозирались. А потом как всегда: «Да он ушел давно. Да если и был, то нас почуял, испугался. Да машину за десять километров слышно». И, ловко успокоив себя и друг друга, они вернулись к костру.

Есть особая сказка в беломорской белой ночи. Страшная сказка. Ведь никогда не знаешь, кем проложена в болоте эта гать, по которой ты идешь, оскальзываясь и спотыкаясь. И куда она ведет – что там, в конце пути? Кто-то жалобно крикнет в ночи – это птица, успокаиваешь ты себя. Хрустнет ветка в недалеком леске – сама собой. И даже заревет кто не в далеком далеке, метрах в пятистах, а то и ближе, – это местные мужики заводят лодочные моторы, на рыбалку уходят, сквозь холодный пот шепчешь себе. И главное – действует, и, поворочавшись немного, снова засыпаешь, сжимая в ладони рукоятку перочинного ножа. Всякий раз перед ночевкой, правда, заботливо укладывая рядом с собой топор. На всякий случай.

Так в страхе, сомнениях, тяжелом бреду проходит обычно первая беломорская ночь. И когда немного оглядишься кругом, когда схлынет первая крупная дрожь с души – вдруг поймешь, что внешней угрозы нет никакой. Никто не будет на тебя нападать в этих старых, видавших всё лесах. Здесь другая сила, другая блажь. Ты задумаешься, начнешь присматриваться к себе, прислушиваться, и вдруг увидишь, что всё черное, страшное и гадкое – в тебе самом. Ты почувствуешь, как тяжелыми волнами подымаются внутри былые обиды, как захлестывает неожиданно горе, а затем желание мести за свою тяжелую жизнь. Вспомнишь всех, кто тебя предал, и по-страшному ярко захочешь им отомстить. На мгновение потеряешь контроль над собой, и застит черное чувство глаза́, и злая сила войдет в твое тело – будешь бегать, прыгать, извергать проклятия, как бесноватый. И потеряешь способность следить за собой. И почти умрешь.

В такие моменты хорошо, когда кто-нибудь рядом спокоен. Кто не станет спорить, а послушает, посмотрит на все твои стенания и метания, а потом ласково скажет – да ладно тебе, пойдем вон на рыбалку. Сказки Белого моря начинаются страшно.

Так было и в этот раз. И было, и прошло, бог с ним. За час наговорили друг другу правды. А потом успокоились, оглянулись вокруг. И друг на друга взглянули с удивлением. И застыдились вдруг. В этот раз Гриша неожиданно для себя был самым мудрым и спокойным. Он не спал уже вторые сутки, и сна не было. После того как успокоил всех, оглянулся на красоту невзрачную, на озеро ближнее посмотрел: «Будем рыбачить или нет? Для чего другого приехали?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад