Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Причинное время - Лев Семенович Рубинштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот и слово “правда” в результате их усилий уже не вполне понятно что обозначает. Потому что все чаще и чаще те, кто употребляет это слово, или не понимают, или игнорируют существенные, содержательные оттенки его значений, не принимая в расчет, что правда, например, научная, или, допустим, правда журналистская, или правда судебно-следственная, или правда дипломатическая совсем не то же самое, что правда, например, художественная.

Стоит ли удивляться тому, что за рассказы в телевизоре о распятых отроках и пр. из уст кочующих, как Агасфер, из сюжета в сюжет заполошных “свидетельниц зверских преступлений” никто никакой ответственности — ни моральной, ни, тем более, должностной — не понесет и понести не может. “Это же искусство, ребята! Вы чего?!” Некоторые из них, как мне кажется, и правда считают, будто они там занимаются искусством. А потому и обвинения во вранье считают абсурдными.

Тот, кто оценивает художественное произведение с точки зрения соответствия или несоответствия жизненным реалиям, по степени жизнеподобия, — человек просто не очень развитой.

Тот, кто выстраивает репортаж или новостной сюжет по законам, так сказать, художественным или по тем, какие он таковыми считает, — либо безумец, либо циничный жулик.

Так что стоит ли удивляться всяким рейтингам?

Мы что, не знаем, что бывает, когда годами и десятилетиями культивируется историческое беспамятство как национальная идея? Что бывает, когда возведенное в главный принцип информационной стратегии государства демонстративное небрежение причинно-следственными связями превращает огромную страну в сплошной причинно-следственный изолятор?

Для нас, что ли, является новостью, что многие, очень многие испытывают самую настоящую эйфорию от того, что им на самом высоком уровне позволили наконец-то появляться на публике без штанов?

Поводов для тоски, для уныния, для мучительного ощущения собственного бессилия, для острого ощущения стыда в наши дни много.

А вот все равно не надо унывать! И не надо говорить о “слишком тонком слое”. Он тонок, этот слой, правда. Но он есть. И всегда был. Даже в годы моей юности, когда казалось, что этот “слой” помещается в одной комнате. И он всегда будет. И этот самый слой, сколь бы тонок он ни был, собственно говоря, и есть общество, если, конечно, под обществом понимать совокупность людей, посредством персональных усилий сохраняющих ориентацию во времени и в пространстве, в мировой истории и в родном языке, в базовых, обязательных для всех и для каждого нравственных категориях, а не в “суверенных”, колхозно-барачных, родоплеменных, приблатненных “скрепах”. А полагать, будто эти зашкаливающие рейтинги свидетельствуют о народном согласии и об общественном здоровье, — это как быть уверенным в том, что чем выше температура тела, тем человеку лучше.

Не о Сталине

Кинокартин или спектаклей, где фигурировал бы товарищ Сталин, я практически не помню. Смутно помню лишь какой-то фильм. Кажется, он назывался “Оборона Царицына”. То есть не кажется, а именно так он и назывался. И в этом фильме ничего и никого, кроме медленно прохаживавшегося вокруг стола с трубкой в руке усатого человека, я не запомнил. Можно считать, что и не видел я ничего.

Подвижный образ Сталина мне, повторяю, практически не попадался. А вот его статуарный образ, его бюсты и монументы, обильная и разнообразная его иконография служили постоянным, неугасимым фоном моего раннего детства. Даже и слово “портрет” в моем представлении означало “Сталин”. Сам я этого не помню, но мама рассказывала, что, рассматривая и листая школьные учебники моего старшего брата с разными портретами, я приговаривал: “А этот Сталин — Пушкин. А этот Сталин — Ломоносов. А этот Сталин — Мичурин”.

Портреты Сталина, особенно цветные, особенно те, что в “Огоньке”, мне очень нравились. Смысловым же центром любой композиции мне всегда виделись усы. Именно они. Не лучащиеся мудростью и добротой, слегка прищуренные глаза, не золоченые погоны с исполинскими звездами на них, не благородная — волосок к волоску — седоватая шевелюра. Нет, именно усы.

Однажды мама обнаружила, что на всех страницах недавно подаренного мне альбома для рисования был один и тот же повторяющийся сюжет. Усы. Только лишь усы, раскрашенные разными цветами — красным, желтым, синим, фиолетовым, зеленым, снова красным. Я бесконечно повторял эти усы в тщетной попытке добиться идеальной, но издевательски ускользающей от меня симметрии. Я еще не понимал тогда, что идеальная симметрия нерукотворна и что смысл всякого живого художества заключен в том числе и в конструктивном ее нарушении.

Много лет спустя, увидев альбом Хокусая “Тридцать шесть видов Фудзи”, я, конечно же, вспомнил об этих сталинских усах.

Но это сильно позже. А вот тогда, когда мама обнаружила мои “тридцать шесть видов”, она страшно испугалась, отняла у меня этот альбом и под мощный аккомпанемент моего отчаянного рева сожгла его в печке.

В наши дни не может, конечно, не возникнуть законный вопрос: а почему это, собственно, было понятно, чьи именно усы я изображал?

Но тогда вопрос о владельце усов, примерно так же, как и об отдельно взятой улыбке Чеширского кота, не стоял. Чьи, чьи… Понятно чьи! Не надо задавать глупых вопросов!

Вокруг вырванных из иконографического контекста “усов” автоматически, сам собой воссоздавался образ их, может быть, и не единственного, но безусловно главного обладателя. А этот образ, оснащенный зелеными или фиолетовыми усами, получался, мягко говоря, не слишком каноническим, а потому чреватым для его создателя легко предсказуемыми последствиями.

Фильмов, где бы фигурировал Сталин, я, как уже было сказано, в детстве практически не видел. Да их и не было вплоть до семидесятых годов — времени робкой, трусоватой и оттого особенно противной ресталинизации. В тогдашних бесконечных и мало отличных друг от друга киноэпопеях на военную тему стал возникать Сталин — не то чтобы положительный и не то чтобы отрицательный, а, так сказать, “неоднозначный”. Но тогда я уже был взрослым и эти фильмы не очень-то смотрел.

А вот сталиниана сталинского времени нигде не шла. Ни в кино, ни по телевизору. И знал я об этих эпохалках в основном из воспоминаний старших друзей. Особняком там значился совершенно, судя по всему, выдающийся по своей мифологической мощи шедевр, который назывался “Падение Берлина”.

Кое-что про него я знал. Знал, например, о том, что фильм был снят в 1949 году режиссером Чиаурели по сценарию сталинского лауреата Павленко, известного не только лауреатским романом с простеньким названием “Счастье”, но и небесполезной для обеих сторон сердечной дружбой с органами.

Кое-что знал, но фильма до поры до времени не видел.

И все-таки я его увидел. Хотя и не целиком. Это произошло зимой 94-го года. Я включил телевизор в тот момент, когда эпопея клонилась к величественному закату, к апофеозу, к финальной сцене, где самолет с вождем прилетает в поверженный Берлин и садится на площадь перед Рейхстагом — а куда же еще вы хотели бы, чтобы сел самолет.

В этой сцене великий вождь выходит из самолета в белом маршальском кителе и спокойно, неторопливо и вдумчиво идет вдоль рядов бывших военнопленных в полосатых одеждах. Его восторженно приветствуют люди разных национальностей — представители освобожденных народов Европы. Освобожденные народы, симметрично — наподобие тех самых злополучных усов — расположившиеся по обе стороны от величественной фигуры своего освободителя, стройно, как оперный хор, не скрывая слез и дисциплинированно соблюдая живую очередь, выкрикивают слова благодарности.

Слова эти звучат на разных языках, но слово “Сталин” понятно каждому.

Явно не предусмотренный создателями этой вампуки комический эффект многократно усугублялся совершенно немыслимым пространственно-временным контекстом, в каком настигли меня эти кадры.

Во-первых, я увидел его не где-нибудь, а, представьте себе, буквально в городе Берлине, о падении которого рассказывала выдающаяся кинолента, и совсем недалеко от того места, куда однажды прямо с небес сошел товарищ Сталин. Дело в том, что в эти дни на одном из немецких телеканалов шла ретроспектива старого советского кино. Заглядывал я туда редко — было не слишком интересно, да и многие фильмы были мне хорошо знакомы. А тут вдруг включил и сразу понял, на что наткнулся.

Во-вторых, фильм был дублирован, поэтому все его герои разговаривали по-немецки. Буквально все: Гитлер, Сталин, Жуков, красноармейцы, партизаны, эсэсовцы, угнанные в Германию украинские девушки — все.

Я не могу передать, до чего это было смешно.

Когда дивное зрелище закончилось, я переключился на канал, где были новости. В том числе и из

Москвы. Там показали коммунистическую демонстрацию, и первым, что я увидел, был большой, усатый, как будто выдернутый из только что увиденного кинофильма портрет, под густым мокрым снегом медленно плывущий над головами угрюмой толпы. Комментатор, как только что Сталин в берлинском телевизоре, тоже говорил что-то по-немецки. И это было ничуть не смешно.

Я совсем не знаю, что ответить, если кто-нибудь зачем-нибудь спросит, о чем этот текст. Уж точно он не о Сталине, хотя может показаться, что он тут главный. И не о его изображениях, с самого раннего детства вплетенных в плотную ткань моего визуального опыта. И уж совсем не об особенностях тоталитарного кинематографа. И не о том, что примерно одно и то же в различных исторических или пространственно-временных контекстах может быть гомерически смешным и тоскливо-зловещим. Этого кто же не знает!

А может быть, речь идет о фатальной недостижимости идеальной симметрии, принимаемой иногда за признаки гармонии мира, взаимного согласия всех его разрозненных элементов? Или о том, что эта самая недостижимость — признак жизни и есть.

Или речь идет о ритме, не всегда уловимом и осознанном, но всегда заставляющем нас в тот или иной момент и, казалось бы, невпопад выдергивать из памяти непонятно к чему относящиеся фрагменты и эпизоды, слова и словечки, полузабытые выцветшие картинки, мелодии, запахи?

Может быть, и так. Потому что ритм — в музыке, в поэзии, в истории, в биографии, — как и симметрия, тоже не бывает идеальным. Элементы и эпизоды никогда не повторяют друг друга буквально. Они лишь рифмуются и перекликаются. Но пока мы не теряем способности расслышать в беспорядочном шуме и скрежете эти переклички и ауканья, нас не оставляет уверенность или хотя бы надежда на то, что мы тут не одни.

Бес обиды

В общем-то это понятно, хотя и не слишком утешительно.

Понятно, что существуют люди — и их много, — которые в действиях и высказываниях руководствуются не тем, что “законно”, а тем, что весело и, как им кажется, духоподъемно.

В силу специфических особенностей отечественной истории закон и “веселуха” совпадают крайне редко.

Понятно, что “закон” — вещь нудная и унылая, никогда и никем не соблюдаемая, да и вообще это не местное изобретение.

Поэтому рулит “справедливость”, понимаемая до изумления произвольно и формулируемая с бесподобной артистической небрежностью и вдохновенным своеволием.

Жить в мире сказочных сюжетов, трактуемых соответственно текущему моменту, и метафор, понимаемых с первобытной буквальностью, куда как увлекательнее и, главное, самооправдательнее, чем в мире не всегда комфортабельной современности, требующей персональной, а не коллективной (то есть ничьей) ответственности за высказывания и поступки.

Обида на современный мир, бестактно пытающийся оторвать такого человека от его сладких, как бабушкины пирожки, и уютных, как дедушкины валенки, грез, совершенно искренняя. Это обида ребенка на бестактных взрослых, которые вдруг возьмут да и сообщат, что никакого Деда Мороза на самом деле не существует.

Но современный мир, со своей стороны, решительно не может понять, на каком основании этот трудный подросток, так и не научившийся пользоваться ножом и вилкой, благодарить за подарки и извиняться за дурные поступки, настойчиво и агрессивно требует, чтобы его сажали за взрослый стол.

Кстати, именно к далекому детству восходит эта мучительная аллергия на любые жесты благодарности или раскаяния. Отчего мы постоянно слышим: “Почему это мы все время должны всех благодарить и перед всеми извиняться. Пусть сначала они. Хватит уже! Пора уже заявить во всеуслышанье… ”

Да, устойчивое отношение к “спасибо” и “извините” как к жестам униженности и признания своей зависимости именно оттуда, из детства. Из того самого золотого детства, когда им то и дело говорили: “Тетя дала тебе конфетку. А ну-ка, что надо сказать? Что надо сказать, я спрашиваю! А ну-ка скажи спасибо. Ладно, дома поговорим… Ты зачем наступил дяде на ногу? Ну-ка извинись сейчас же! Извинись, я сказала! Ух, ты у меня сейчас получишь!”

Благодарят и извиняются только слабаки, как известно. Только те, кто не “сумел себя поставить”. Только те, кого “мамка заставила”.

А потому неудобная, постылая современность, все разнообразие которой обеспечивается лишь сущей ерундой, то есть общепринятыми представлениями об общественных приличиях и спасительным уважением к закону, облегченно заменяется “суверенностью”, благо и в этих словах много общих букв. Так же примерно в названиях отечественных аналогов импортных лекарств иногда меняют местами буквы или слоги. Вроде бы то же самое, но свое, местное, суверенное.

“Суверенность” же в данном конкретном случае означает вовсе не право на уникальность или оригинальность — что было бы естественно, — а, прямо скажем, универсальное оправдание своего нежелания следовать общепринятым правилам и нормам политического, социального, культурного поведения. “Затем, что ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона”.

На пару слов

Есть такое трудно переводимое на другие языки, но хорошо понятное в пространстве местной действительности слово, как “понты”. И есть такое ключевое в контексте нынешней российской реальности понятие, как “бабло”.

И напрасно некоторые наивные люди думают, будто бы это самое “бабло” легко и непринужденно, звеня и подпрыгивая, переводится на все языки мира как “деньги”. Нет, дорогие мои! “Бабло” — это не деньги, хотя и на него можно кое-что приобрести. Бабло — это бабло.

Призрачное и двусмысленное благополучие “путинского” мира, не вполне скромно названного недавно “русским миром”, держалось до поры до времени на способности конвертировать понты в бабло и обратно. Эти противоестественные отношения символического капитала с реальным все-таки дали или в самое ближайшее время дадут сбой. Понты понтами, а экономика экономикой. Формула “с деньгами мы и без ума проживем” более чем соблазнительна, но, увы, недолговечна, как и всякий скоропортящийся товар.

Бабло — это не то, что зарабатывают, копят, вкладывают в экономику, образование или здоровье. Бабло — это то, что отжимают, откатывают, заносят, наваривают, отмывают и прокручивают.

Несколько лет тому назад был популярен лозунг, казавшийся многим остроумным и афористичным. Этот лозунг многие замечали на задних окошках автомобилей. Он гласил: “Бабло побеждает зло”. Смешно? Ага, смешно. Хотя и неверно. Потому что бабло не “побеждает”, а порождает зло. Которое, в свою очередь, порождает бабло. И обратно. И эта возгонка чревата иногда непредсказуемыми последствиями наподобие печально известного крымского гоп-стопа и всего прочего, что последовало за ним.

А это уже не про “бабло”. Это уже про “понты”, которые иногда называют патриотизмом.

Еще совсем недавно гламурная имперская риторика на ровном мерцающем фоне благодушного антиамериканизма казалась почти безобидной, потому что не была страстной. Потому что бурлящие в беспокойных душах темные страсти — то есть опять же понты — уравновешивались страстью к баблу. Этот потешный, бездумный и автоматический антиамериканизм был не столько убеждением (какие там убеждения), сколько модным поветрием. Ну, просто “так теперь носят”. Это как с широкими или узкими штанами.

Иногда, как, например, в наши дни, понты резко вырываются вперед, и тогда нарушается хрупкое, хотя и важное равновесие. И тогда уже не бабло побеждает зло, а совсем наоборот.

Если “бабло” — это ублюдочный синоним слова “деньги”, то “понты” — это “суверенный” эквивалент слова “честь”. Так же, как некогда что-то для кого-то означавшая “доблесть” мутировала в беспримерную в своей бессмысленной и разрушительной вульгарности “крутизну”. В ту самую крутизну, что заставляла президента огромной страны то щеголять на весь мир своим не слишком аполлоновским голым торсом, то, опускаясь на дно морское, таскать оттуда самопальные античные вазочки, то, поднявшись под облака, беспечно парить в компании не повинных ни в чем перелетных птиц, то хмурить державные бровки, то поигрывать подполковничьими желваками.

Это если говорить о “суверенных”, фактически не имеющих аналогов в языках цивилизованных стран понятиях.

Но существуют еще в этом странном языковом пространстве и слова, кажущиеся вполне знакомыми, но чьи инструментальные значения резко расходятся со значениями общепринятыми, словарными.

Значения привычных и иногда очень важных слов подвергаются серьезному испытанию. И испытание это настолько жестоко, что многие его не выдерживают. Многие из этих слов в силу радикальной и разрушительной семантической деформации уже просто непригодны к употреблению. И не сегодня это началось. Уже давно такие слова, как, скажем, “духовность” или “патриотизм”, невозможно употреблять без кавычек.

А я вот, например, в последние дни все время ловлю себя на том, что с тоской и тревогой думаю о дальнейшей судьбе ни в чем не повинного слова “гуманитарный”. А про явно зловещий в своей оксюморонной образности “гуманитарный конвой” уж и не говорю.

Бестолковый словарь

Время от времени возникает насущная необходимость, подавив взаимное раздражение, на минутку приподняв мутную пелену с глаз и подтерев пену с губ, вернуться к взаимоприемлемым значениям основных терминов и категорий.

Разумеется, это касается лишь тех, кто хотя бы чуть-чуть заинтересован в осмысленном диалоге, а не в обмене истошными проклятиями и зловещими угрозами.

Необходимо заново договориться о смысле различных выражений, в состав которых входят такие слова, как “народ” или “Россия”. Таких, как, например, “интересы России”, “друзья России”, “враги России”.

Надо все-таки как-то совместно решить, являются ли врагами России те, для кого Россия является частью современного мира, пусть даже и особенной (а кто не особенный?), и являются ли ее друзьями те, для кого Россия — это какая-то висящая в воздухе — наподобие свифтовской Лапуты — огромная часть мировой суши, не признающая ни закона всемирного тяготения, ни прочих универсальных физических, общественных и нравственных законов.

Неплохо бы понять, почему магическое слово “суверенный” все в большей и большей степени понимается не как право на уважение к своим и чужим правам, а как право на своевольное неуважение к правам собственных, да и не только собственных, граждан, право на несоблюдение приличий и прочих норм цивилизованного поведения.

Надо разобраться с тем, насколько понятие “Россия” совпадает с ее государственными институтами и вообще с ее совокупным начальством. Другом или врагом является тот, для кого эта тождественность, мягко говоря, неочевидна. Насколько правильно полагать, будто интересы начальства и “интересы России” — это одно и то же.

Хорошо бы понять, что такое “народ” и в какой степени этот “народ” является активным субъектом отечественной истории и современности.

И что все-таки понимается под “народом”? Точнее, кто? Если народ — это статистическое большинство, выявленное в процессе разной степени достоверности социологических опросов, то существуют ли рациональные основания для уверенности в том, что статистическое меньшинство — это уже не народ?

Либо придется признать, что мы все народ, либо — что никто не народ. Что уже и нет в сущности никакого народа, а есть только слово “народ” как окончательно обессмысленный, хотя и по традиции эффектный инструмент пропагандистских манипуляций.

Однажды я попытался в процессе бесплодного, как оказалось, выяснения понятий с одним интернетовским комментатором выяснить у него, что конкретно он понимает под словом “Родина”, употреблявшимся им с повышенной частотой. Он же мне ответил что-то вроде того, что объяснять такие вещи не надо и что если кто-то не понимает, что это такое, то это значит, что у него никакой Родины нет. Поговорили, что называется.

Хорошо бы разобраться, кстати, и с личными местоимениями. Они ведь для чего-то же все-таки существуют?

Хорошо бы в каждом конкретном случае понимать, кто такие “вы” и кто такие “мы”. И кто такие “они”. Хорошо бы всякий раз ясно представлять, где “я”, где “ты”, где кто.

Надо попытаться по возможности спокойно разобраться, что такое “за нас” и “против нас”. И почему хочется иногда спросить: “«Мы» — это только вы, а не, например, и я тоже?”

Рассказывали, как в начале 80-х годов некий высокий партийный хрен с горы вызвал к себе старого заслуженного дирижера и сказал ему: “Как это так получается, что каждые зарубежные гастроли вашего оркестра заканчиваются тем, что два-три музыканта не возвращаются домой, а остаются за границей? Чего это от вас люди-то бегут?” — “Они не от меня бегут, — ответил дирижер. — Они от вас бегут”.

Ясно? Ясно. Предельно вроде бы ясно. Но отчего эта ясность столь труднодостижима?

С притяжательными местоимениями тоже не мешало бы слегка разобраться. Кто такие, например, “свои”? А кто не “свои”?

Я вот тоже употребляю слово “свой”. “Он свой”, — говорю я иногда о человеке, свойства которого пытаюсь обозначить. Я точно знаю, кто такой “свой”. Свой — это человек схожего с моими образа мыслей и набора базовых ценностей и принципов.

Но в социально-политической риторике слово “свои” (или “наши”) чаще всего обозначает либо политико-географическое (соотечественники), либо — пуще того — родоплеменное единство, которые давно уже никакими единствами не являются.

Парадокс же в том, что чем в большей степени эти “единства” лишены реального содержательного обеспечения, тем они прочнее и соблазнительнее. Советские руководители, кстати, часто употребляли словосочетание “наши люди”, в каковом словосочетании слышались отчетливые отголоски времен крепостного права — “люди графа Шереметева”.

Поэтому обнаружение среди “наших людей” тех, кто не разделяет “генеральную линию”, вызывает понятийный дискомфорт и заставляет придумывать разные не менее бессмысленные термины вроде “малого народа” или “пятой колонны”.

Да и с предлогами тоже не все понятно.

Вот, например, в наши дни стала необычайно распространенной конструкция “ложиться под…”. Под Америку, под Европу, под НАТО, под что угодно.

Неизбежные эротические коннотации такой конструкции очевидны. И если даже принять их за основу дальнейших рассуждений, то не может не возникнуть вопрос: а вправе ли кто-то оспаривать право другого на самостоятельный и добровольный выбор товарища или партнера по постели, по застолью, по любви, по дружбе?

Не каждый ли сам может и должен решать — причем по обоюдному согласию, а не путем принуждения и насилия, — ПОД кого, НА кого, РЯДОМ с кем ложиться, садиться или идти рука об руку?

Почему чье-либо решительное нежелание “ложиться” ПОД Путина или ПОД злобную, вороватую и мракобесную чекистско-углеводородную шоблу вызывает искреннюю или симулируемую (что в данном случае не так важно) ревнивую ярость разного пошиба профессиональных или самодеятельных патриотов?

Архаическое сознание предполагает борьбу за главное место. Современное сознание — за свое собственное. Кто-то сражается с кем-то за то, чтобы быть главным и первым. Кто-то — за право быть самим собой. А также за право ложиться, садиться, ходить и летать ПОД, НАД и С теми, с кем ему хочется.

Да, я знаю и сам — и не надо мне об этом говорить — о том, что договариваться, в том числе о терминах и категориях, можно лишь с теми, кто сам этого хочет. Знаю и о том, что диалогическое сознание дается с большими усилиями и не всем. Все знаю. Но договариваться все равно надо. И все равно рано или поздно придется.

По крайней мере всем тем, кто еще не забыл библейскую историю о том, чем закончилось сооружение вавилонской вертикали.

Затерянный русский мир

Что такое “русский мир”?

Я тоже иногда употребляю этот термин, но совсем в ином значении. Русский мир — это совокупность по-русски думающих и изъясняющихся людей, живущих в самых разных точках современного мира и объединенных не только родным языком, но и тем, что русская, российская тематика, от политики до культуры, их заботит и беспокоит, может быть, сильнее, чем все прочие. “Русский мир” — это пространство диалога людей, мыслящих по-русски.

Человеку современного мира для культурной или языковой самоидентификации совсем необязательно присваивать территории, где живут представители “русского”, “французского” или “китайского” мира. Для современного человека такая формула, как “Крым наш”, означает всего лишь то, что с Крымом его связывают воспоминания детства или юности, что в Крым он может сколько ему вздумается и когда ему вздумается приезжать и жить в нем столько, сколько он захочет. Так некоторые современные немцы покупают в Польше дома в тех местах, где когда-то жили их дедушки и бабушки. Из, так сказать, сентиментальных соображений. Почему бы и нет? Но при этом они не забывают, что дом находится в Польше и что им полагается соблюдать законы этой страны.

Что значит “русские Донбасса” или “русские Новороссии”? Это кто? Это те, кто думает и говорит по-русски? Так и практически все мои киевские, одесские, харьковские друзья и знакомые думают и говорят по-русски, хотя при этом хорошо знают и украинский. И практически все они видят будущее своей страны, то есть Украины, как связанное с Европой и европейскими ценностями.

В Украине, говорите, обижают русских? А в России их, конечно, никто не обижает… Вечный неразрешимый вопрос: почему за русских людей надо заступаться только тогда, когда нам кажется, что их обижают в других местах? Почему считается абсолютно нормальным то длящееся веками положение дел, когда русских гнобят и убивают другие русские, но совершенно недопустимо, когда русского человека обижает “понаехавший” мигрант или когда его обижают — или, что гораздо чаще, кажется, что обижают, — за пределами России? И почему, кстати, за одними пределами, например в социально близкой Туркмении, обижать можно, а в стране, выбравшей европейский вектор, уже нельзя?

Почему люди, живущие на территории Украины, имеющие украинские паспорта, русские? Потому что они себя таковыми считают? Это уважительный мотив, согласен. Каждый человек принадлежит к тому народу, к какому он сам себя причисляет. Именно это может считаться основным критерием национальной принадлежности. Да. Ну и что? Я уверен, что в России довольно много людей, считающих себя украинцами, немцами, поляками, корейцами. Значит ли это, что они вправе призывать войска Кореи, Германии, Польши или Украины прийти и освободить их вместе с улицей, на которой стоит их дом? Ответов на эти вопросы мы никогда не получим. По крайней мере в категориях аристотелевой логики.



Поделиться книгой:

На главную
Назад