Потому что логика отменена. Потому что значительная часть общества с легкостью и облегчением впала, как в ересь, в неслыханную простоту.
Все просто, ребята. Все просто, потому что люди делятся лишь на “своих” и “чужих”.
Никто ведь не станет отрицать, что идиоты и негодяи бывают повсюду. И именно по этому пункту проходит необычайно важный социокультурный водораздел в нашем общественном сознании. И он в том, что одни к собственным идиотам и негодяям склонны относиться более снисходительно, чем к чужим, на том основании, что они “свои”, а другие — на том же основании — относятся к ним значительно строже, чем к чужим.
Простота, конечно, соблазнительна, что там говорить. Поэтому “наше — не наше” становится единственным критерием истины, добра и красоты. А потому все слова, понятия, знаки, символы, поступки, высказывания, идеи разделяются и оцениваются не по принципам “правда — неправда”, “добро — зло”, “справедливо — несправедливо”, “хорошо — плохо”, “красиво — некрасиво”. Все эти оценочные категории разбиваются на мелкие осколки при лобовом столкновении с железобетонным, архаическим, дремучим, тупым, незыблемым принципом “наше — не наше”. Поэтому российский флаг, повешенный кем-то на административном здании в Харькове, — это “русский мир”. А флаг Украины на московской высотке — фашизм и экстремизм.
Когда кого-то бьет или даже убивает “свой”, то, скорее всего, есть за что. Если ворует свой, то он всего лишь возвращает свое. Если врет свой, то для пользы дела.
Особенность нашего времени еще и в том, что многие наши соотечественники и, казалось бы, современники, носящие европейские штаны и ботинки, непринужденно пользующиеся интернетом и пластиковыми картами, умеющие различать на вкус шотландский и ирландский виски, знающие, что означает слово “ребрендинг”, с легкостью употребляющие выражения типа “перспективный тренд” или “общественный запрос на… ”, совсем перестали стесняться своей до поры до времени постыдной, но, как выясняется, глубокой и не теряющей актуальности приверженности к самому отъявленному шаманизму
Когда я с изумлением и горестью наблюдаю, как некоторые люди избавляются от привычных, веками сложившихся признаков цивилизованности с таким же облегчением и наслаждением, с каким сбрасывают с ног жмущие ботинки, я вспоминаю индийскую притчу, которую часто по разным поводам вспоминал мой старый друг-поэт.
Один человек поймал в лесу попугая, который оказался очень способным. Он очень быстро научился говорить по-человечески. Он умел изображать скрип телеги, мычание коровы, мяуканье кота, шум дождя и многое другое. Но однажды, когда к его клетке подкралась лиса и схватила его за хвост, он заорал как попугай.
Что-то в этой “простоте” лежит очень потаенное, очень темное, доречевое, дологическое и даже, похоже, домифологическое.
И многие же из них не нарочно. Многие и правда думают, будто они так думают.
И ничему они не радуются, в том числе и “обретенному” небесному Крыму. И никого они не любят, в том числе шлемоблещущего президента-освободителя. И никому они не сочувствуют, в том числе и мирным жителям Украины, попавшим в беду
Они лишь столь же смутно, сколь и яростно ЧТО-ТО ненавидят, ЧЕГО-ТО боятся, от ЧЕГО-ТО отгораживаются, с явным облегчением скинув постылую обузу в виде какого-никакого образования, какой-никакой языковой изощренности, какого-никакого цивилизационного опыта.
И ничего там нет, кроме клубящейся и ищущей выхода ненависти. И никакой это не “русский мир”. Это всего лишь та самая простота, о которой написал однажды один великий представитель настоящего русского мира Лев Толстой:
Между ними всегда ходили какие-нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких-то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Федоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет.
“Так будет просто, что ничего не будет”. Вот именно.
Роман с враньем
Воры вне закона
Презрение к закону, восприятие закона как надоевшего ритуала — это у нас дело не такое уж новое и необычное. Обычное, конечно. Но в наши дни это ленивое презрение приобрело форму крайнего раздражения, граничащего с ненавистью. “Что вы пристали со своими законами! Надоели уже! Ваши законы — сплошное лицемерие, прикрывающее вашу звериную сущность. Сами знаем, что незаконно. Зато справедливо”. Так или примерно так высказываются разные люди, в том числе и вполне образованные и с виду цивилизованные.
Справедливость — вещь хорошая, кто бы спорил. А любая несправедливость ранит душу, оставляя в ней годами саднящие шрамы.
Формула “незаконно, зато справедливо” кажется убийственно бесспорной. Но лишь тем, кто неспособен понять, что закон существует как раз для того, чтобы регулировать самые различные представления самых различных людей или социальных групп о справедливости.
А потому индивидуальные представления о справедливости, заложенные в основу социального поведения, неизбежно входят в противоречие с другими представлениями о справедливости. А чем это чревато при полном или даже частичном игнорировании роли закона, объяснять не надо.
Взаимоотношения российских государственных институтов, начиная с первых лиц и кончая громокипящей, лишенной тормозных механизмов пропагандистской машиной, то есть, прямо скажем, приблатненного государства, с мировым сообществом выстраиваются примерно по той же модели, по какой выстраиваются отношения блатного мира с миром права и порядка.
“Мы тут, понимаешь, честно воруем, живем по понятиям, по справедливости то есть, а эти волки позорные нас, таких фартовых, норовят судить по своим фраерским законам, которые они лицемерно называют «международным правом». Вертели мы это право знаете на чем?”
В официальной риторике последнего времени явственно слышатся то блатная слеза (“за что забрал, начальник, отпусти”), то блатная истерика (“держите меня четверо, чтобы я с пацанами в Варшаву и Вильнюс не заявился”). И, конечно же, непоколебимые представления о справедливости.
Там своя блатная сентиментальность и непременная “мать-старушка”. Там свои клятвы, молитвы и проклятия. Там свои несколько модифицированные “век воли не видать” и “за козла ответишь”. Там свой истерический, с разрыванием рубахи на груди, патриотизм: “Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала «нет»”.
Наглядные и яркие, временами даже и талантливые образчики подобного типа сознания широко представлены в блатной лирике:
Ну, и так далее.
Вот и глава российского внешнеполитического ведомства — в полном соответствии с этим же типом сознания — сказал недавно: “Не было бы Крыма, Запад придумал бы что-нибудь еще”.
Хорошо сказал, убедительно, по-моему.
Вот если бы мы, допустим, не подрезали чемодан на вокзале, легавые бы все равно что-нибудь нам пришили. Ну, просто потому, что они нас за что-то не любят. Ну, чего-то мы им как-то не нравимся. Они все почему-то норовят на наше счастье и покой поднять свою окровавленную руку. Так что лучше уж чемоданчик-то все-таки взять на всякий случай. А если подфартит, то и два.
Пропагандистская кухня
Пламенные творцы массовых галлюцинаций и их многочисленные жертвы уже практически слились в общем оргиастическом восторге, потому что эти самые творцы, как это часто бывает с людьми на вредных производствах, и сами как следует надышались, нанюхались и наглотались отходов собственной деятельности.
В чем их слабость, понятно. Никто из них, если дело дойдет до нормального человеческого разговора с применением человеческих категорий и терминов и с приложением самой элементарной логики, этого разговора не выдержит и трех минут.
Но это и их сила. Потому что никакому нормальному человеку не придет в голову спорить с тем, кому достоверно, из самых первых рук известно о том, например, что на поверхности Марса наряду с ядовитыми грибами растут также и съедобные.
Можно ли спорить с постоянно возбужденными людьми, которые вдруг обратятся к тебе с гневным риторическим вопросом: почему же ты, если ты такой умный и порядочный, не возвышаешь свой либеральный голос против систематического похищения наших людей кровожадными пришельцами из соседней галактики с целью разобрать их на отдельные органы? Как ответить на такой вопрос? Никак.
Ничуть не в большей степени приближены к реальной жизни и телевизионные изобретения про “киевскую фашистскую хунту” и тем более про ее “друзей”. Вы что, станете пытаться объяснять, что нельзя быть другом или недругом того, чего не существует на белом свете? Или приметесь в сто пятнадцатый раз, напрягая остатки терпения, что-нибудь рассказывать об общепринятых значениях слов “хунта” и “фашизм”? Или, может быть, вам придет в голову доказывать, что бывают в жизни случаи, когда человек высказывает суждения, расходящиеся с генеральной линией, не за деньги заокеанских хозяев, а совершенно бесплатно? Все равно не поверят. Потому что свято убеждены, что все те, кого не купили они, куплены другими.
Конечно, не придет такое в голову. Если, конечно, вам не захочется показаться смешным перед самим собой. Да и с какой стати нормальный человек станет добровольно переходить на этот даже не нулевой, а, прямо скажем, минусовый уровень общения. Что мы, Орфеи, что ли?
Да если даже и захочется, все равно не получится. На этом своем уровне они сильнее и увереннее, потому что никогда ни в чем не сомневаются, а вязкую глину под ногами воспринимают как твердую утоптанную почву. Не то что мы с вами.
Уровень аргументации, общая тональность и даже сами сюжеты всего того, чем занимается нынешняя пропагандистская машина, мне знакомы буквально с детства. Только в те времена все это дело широко бытовало и цвело не менее пышным, чем теперь, цветом не в телевизоре и не в газете, а на коммунальных кухнях, на скамеечках около подъезда и в очередях перед кабинетами районных поликлиник.
Тогдашнему радио-телевидению — надо отдать ему должное — при всей его железобетонной тупости и неуклюжести все-таки не приходило в голову рассказывать ко всему готовым клиентам о том, например, что в Прибалтике (то есть в Прибалтике вообще, а не в какой-нибудь, скажем, Литве или Эстонии — до таких геополитических тонкостей дело не доходило) вас непременно, исключительно по злобе, отравят в ресторане, что в Грузии заезжих блондинок с особым цинизмом насилуют прямо в аэропорту и что американцы под видом туристов ходят по московским улицам и с помощью незаметных инъекций заражают ни в чем не повинных советских граждан черной оспой или как минимум гонконгским гриппом со смертельными осложнениями.
По радио или по телевизору я ни о чем таком не слышал, не то что в наши дни. А слышал я это и многое другое — не менее остросюжетное — от глубоко и надежно информированной соседки Клавдии Николаевны, женщины с незаконченным средним образованием, никогда не отходившей от дома дальше рынка и поликлиники, но, несмотря на это, обладавшей развитым воображением и яркой убедительной речью.
С ней, кстати, тоже никто не спорил, а всего лишь вечерами за чаем со вкусом пересказывали друг другу ее захватывающие истории.
Сантехник Потапов
Об универсальном значении феномена игры в человеческой цивилизации сказано много. Вот и в наши дни категория игры становится одной из ключевых, представ в этот раз в карикатурно-зловещем облике.
На сцену общественной и политической жизни шумной гурьбой вывалилась орава игроков. Точнее — ролевиков-реконструкторов.
Ничего дурного в ролевых играх нет. По крайней мере до того момента, пока ролевики не выходят из игры, пока они, заигравшись, не начинают путать территорию игры с территорией реальной жизни. И тогда неизбежно получается то, что наиболее емко выражено в знаменитом чернушном двустишии: “Дети в подвале играли в гестапо. Умер от пыток сантехник Потапов”. Получается примерно так же — с той лишь разницей, что “игра в гестапо” разворачивается в пространстве, сильно превосходящем пространство отдельно взятого подвала, а результаты игры не ограничиваются, мягко говоря, одним лишь невезучим сантехником.
Примерно то же происходит иногда, когда приемы и методы искусства начинают широко использоваться в общественной практике. Или когда вдруг кто-нибудь начинает всерьез верить в то, что он рожден, чтобы сказку сделать былью. И в этих случаях былью почему-то становятся лишь сказки с плохим концом. Или, если быть точнее, они обрываются на том месте, где Кощей похищает красавицу или где Баба-яга, приговаривая: “Покатаюся, поваляюся”, успешно поглощает несчастного Иванушку.
Не потому ли так получается, что претворением сказки в быль занимаются, как правило, не Иваны-царевичи и не Василисы Премудрые, а как раз Кощеи и Змеи Горынычи?
Люди художественных профессий тоже довольно часто играют в социально-культурные игры, выходящие за рамки их собственно художественной деятельности. Они примеряют на себя то роль аристократа-бретера, то роль простого парня от сохи, то роль рассеянно-возвышенного чудика, не знающего, где поставить подпись в гонорарной ведомости, то роль мятежного косматого анархиста-одиночки, то роль брутального и неулыбчивого, пропахшего порохом и пьянящим, отпугивающим нервных, не в меру чувствительных натур здоровым мужским потом радетеля за “Великий Имперский Проект”.
Эти последние, выказывая подростковые по сути представления о мужественности, любят говорить о “настоящих мужиках”, о том, что у них в жилах “кровь, а не вода”, о том, что “настоящий художник тот, у кого есть яйца”, при этом факт наличия яиц непременно связывая с постоянной готовностью к насилию.
Понятно, что художественные натуры — люди часто социально безответственные. Им необходимо обращать на себя общественное внимание. Ничего противоестественного я в этом не вижу. Человек любого рода занятий, предполагающего публичность, так или иначе заинтересован в общественном внимании. Но почему именно ТАК?
Вопрос даже не в том, врут они сознательно или им просто уютно принимать на веру всю телевизионную околесицу. Вопрос не в том, насколько соответствует реальности все то, что они ретранслируют или выдумывают сами. Вопрос вот в чем: почему им так хочется, чтобы было именно так?
Некоторых из этих трагических теноров утраченной, преданной и проданной великой империи я знаю лично. С некоторыми иногда пересекаюсь на книжных ярмарках или других литературных сборищах в разных европейских городах. Люди как люди. Ничего нет в них особенно инфернального, если, конечно, отвлечься от диковинных и диковатых рассуждений во время гостиничных завтраков. А так — вполне, ничего особенного.
Я понял, что никакого особого противоречия между их дискурсивным и бытовым поведением нет. Дело в том, что праведная, горящая ровным сухим пламенем ксенофобская риторика этих героев не вполне от мира сего. Она слишком возвышенна, чтобы, например, заставить их с мелочной мстительностью пренебрегать земными плодами бездуховного мира, стремительно катящегося в черную бездну. Или, говоря чуть проще, высокое презрение к базовым ценностям цивилизованного мира (разумеется, к “так называемым ценностям так называемого цивилизованного”) ни в малейшей мере не препятствует деловитому и придирчивому отношению к условиям договоров на переводы их творений и азартному шопингу.
Понятно, что артист всегда немножко симулянт. И в этом нет ничего предосудительного. Вопрос лишь в том, до какой степени “немножко”.
Какие роли кому по душе, а от каких кого тошнит (иногда в самом буквальном смысле) — дело индивидуального вкуса и сложившихся на базе опыта представлений о прекрасном, о смехотворном, об омерзительном. И это все не такая большая беда, покуда маска и театральный прикид играющего свою или чужую роль не начинают прирастать к коже, покуда он не покидает сцену и не начинает реализовывать свои игры на, так сказать, свежем воздухе, на историческом пленэре, пока он не начинает играть “на разрыв аорты”. И ладно бы еще своей.
Что слышно
Бывают люди, лишенные музыкального слуха. И они в этом не виноваты. Но среди них есть такие, которые очень любят петь. А другие — которые тоже без музыкального слуха — готовы их слушать. Тех и других объединяет уверенность в том, что пение тем лучше, чем оно громче.
Про человека, фальшивящего в процессе пения, говорят, что он “врет”. Врущие — во всех смыслах этого слова — всегда вольно или невольно пытаются компенсировать свое очевидное вранье форсированной громкостью и взвинченностью интонации.
Чем меньше смысла, тем громче и агрессивнее. Чем меньше внутреннего ощущения собственной правоты, тем больше напора, нахрапа, блатной слезы, размахивания руками, курсива, жирного шрифта и прописных букв.
При этом уровень телевизионных или газетно-журнальных разговоров на общественные, культурные, да и все прочие темы в большинстве случаев уже таков, что на этом фоне любой, кто помнит, сколько строчек в онегинской строфе, смотрится полным академиком.
Да и зачем все это? Надо просто погромче и почаще произносить ключевые слова, нажимать на проверенные временем кнопки, включающие в людях все потаенное, заветное, темное и мутное, но мучительно сладкое и, главное, предельно простое, до поры до времени косметически припорошенное каким-никаким образованием, воспитанием, логикой, причинно-следственными связями, нравственными убеждениями, исторической памятью и всеми прочими происками тайных или явных враждебных сил.
И я, конечно, не один заметил, что многие из военно-патриотических мыслителей и дерзновенных лоялистов очень любят изображать из себя гонимых, из последних сил держащих круговую оборону, ведущих неравный бой с бессмысленной и беспощадной либеральной ордой. Им не очень, конечно, нравится роль кремлевских подпевал — они же интеллигентные люди, вы чего.
Им непременно необходимо ощущать себя героическим меньшинством, притом что они же в соответствии с шизофренической логикой неутомимо повторяют, что их устами выражаются думы и чаяния абсолютного большинства, которое они любят называть “народом”.
Интонации их деклараций примерно столь же надрывны и в той же мере убедительны, как и интонации тех, кто ходит по вагонам метро, рассказывая пассажирам правдивейшие истории о сгоревшем доме или об умирающем ребенке. С той, впрочем, разницей, что за спинами людей из метро не стоят наготове депутатские корпусы, армия, флот, спецслужбы, увесистые дубинки, вместительные автозаки, суды и прокуратуры.
Ну и фальшь, конечно. Чудовищная, скрежещущая, медленно вытягивающая наружу все твои кишки. Все дело, конечно, в музыкальном слухе. Вернее — в его полном отсутствии.
Нехорошо хвастаться, я знаю. Но все же скажу: у меня неплохой музыкальный слух. А один специалист утверждает, что даже и абсолютный. А с чего бы мне ему не верить — специалист все-таки. Да и не предмет это для особой гордости — это природа, никакой моей заслуги здесь нет. Вот у одного моего одноклассника, например, было три почки. Он этим и то не гордился. А тут слух. Подумаешь! К тому же и неприятностей от этого самого слуха едва ли не больше, чем радостей.
В детстве я пел в школьном хоре. А рядом со мной всегда ставили девочку Люду Земляченко. Не знаю почему. По росту, что ли. Она, видимо, была по-своему гениальной девочкой. Потому что умудрялась даже случайно не попадать ни в одну из нот. Но пела она старательно и, разумеется, очень громко.
Что можно сказать о моих страданиях?
Если существует загробная жизнь и если мне по грехам моим назначен ад, то я уже знаю, что там будет. Я буду во веки вечные стоять на вечной скамеечке второго ряда школьного хора, на мне будет вечный белый верх и вечный черный низ, вечный руководитель Борис Вениаминович будет вечно размахивать своими изящными вечными руками, а слева от меня будет вечно стоять и вечно петь Люда Земляченко.
На чужом веку
Из памяти психически и нравственно здорового человека выветриваются со временем детские обиды, несуразности, болевые ощущения, юношеские прыщи, муки совести, некрасивая одежда, очереди за растворимым кофе, детским питанием, женскими сапогами да и за всем остальным, социалистические обязательства, изучения материалов исторических пленумов, посвященных решениям исторических съездов. Да много чего выветривается из памяти. А если и не выветривается, то покрывается симпатичным беззлобным лачком.
Вот и мне, неблагодарному, славить бы по гроб жизни товарища Сталина за мое счастливое детство. А оно ведь и правда было счастливым. По крайней мере, детство раннее, дошкольное, когда ощущение тепла и защищенности было таким, каким оно потом не было уже никогда. Когда теснота, скученность, кухонная пахучесть окружающего быта казалась большим, просторным, уютным и ароматным миром, когда тревожные родительские голоса за стеной могли означать для меня только одно: они, видимо, обсуждают, что подарить мне на день рождения. Ох, скорее бы он наступил. Целых пять дней осталось. Целых пять. И как же мучительно медленно течет время!
А они там за стеной все шепчутся и бубнят. О том, что какого-то Володю выгнали с работы и что теперь будет, неизвестно. Что вчера к Раисе Савельевне приехал ее родственник “оттуда”. Что к Боре “приходили”, но на этот раз вроде обошлось. К какому Боре? Кто приходил? Зачем? Что обошлось? Чушь какая-то! У меня день рождения через пять дней!
Только защищенность и только тепло. И что за дело мне до того, какими усилиями достигалась моя защищенность и каким горючим топилось мое тепло. И что мне за дело до того, каким страхом и какими лишениями за все это платилось. Эх, если бы навсегда остаться шестилетним! Эх, если бы ничего не знать, не читать книг, не знакомиться с людьми, наделенными совсем иным опытом. Эх, как было бы хорошо, если бы не было истории. Но она есть.
Однако вопреки истории и ее безжалостным урокам в индивидуальном и общественном сознании всегда существует пресловутый “золотой век”, не выносящий даже намека на критику.
Во времена моей юности, например, золотым веком для одних, особенно для адептов “социализма с человеческим лицом”, были ю-е годы, время революционного энтузиазма и творческого подъема масс.
Для других, как, например, для меня и моего ближайшего круга, золотым веком оказался век серебряный, русский модерн, русский авангард и прочие “Бродячие собаки”. Он казался сплошь золотым, золотым целиком, включая культ распада, болезненности и смерти.
В “лихие девяностые” золотым веком стала “Россия, которую мы потеряли”. И тогда стали возникать карикатурные дворянские собрания, казачьи круги и прочие “дамы и господа” и “поручики Голицыны”.
Теперь же густо попер неприкрытый “совок”, золотые денечки, когда “нас” боялись и уважали, когда были Госплан и НКВД, когда люди честно трудились и уважали друг друга, когда пятилетку выполняли в четыре года, когда царили строгость и справедливость, когда во всю ширину аллей всесоюзных здравниц широкой дружной шеренгой вышагивали улыбчивые трудящиеся в белых крепдешиновых платьях и широких чесучовых штанах, когда в парках играли духовые оркестры, а свинарки и пастухи создавали прочные советские двуполые семьи, когда беспризорников не отдавали на растерзание мучителям-иностранцам, когда граждане дружно и дисциплинированно платили взносы в ДОСААФ и сдавали нормы ГТО, когда колхоз-миллионер подавал другим пример, когда… Ох, можно продолжать до бесконечности.
Образ золотого века и тоска по нему начинают формироваться, когда структура и фактура эпохи, ее общественные нравы и эстетические нормы являются потомку, не отягощенному историческим знанием, в виде чистого стиля. При этом обстоятельства, породившие этот стиль, игнорируются вовсе. Восприятие стиля эпохи в чистом виде есть восприятие в сущности дикарское, то есть внеисторическое. Стиль порождает миф. А миф порождает светлую и теплую тоску по ушедшему и несбывшемуся.
Каждая эпоха характерна собственным стилем. Но современник этот стиль обычно не осознает, даже если, сам того не ведая, активно, а чаще пассивно участвует в его создании.
Золотой век — это не вчера, нет. Золотой век — это позавчера.
А вчера — это, как правило, “проклятое прошлое”, это годы жестокого царизма, потом — культа личности, потом — волюнтаризма, потом — застоя, потом наступили лихие 90-е с их падением нравов и грабительской приватизацией, потом… Впрочем, “потом” еще не наступило. Наступило то самое “теперь”, которое мы все заслужили.
Каким оно станет со временем, что в нем окажется “золотым”, что из него запомнится, а что забудется, мы пока не знаем. Можем только гадать. А гадать что-то не хочется. Пережить бы его сначала. Да и сделать бы хоть что-нибудь, что, глядишь, и запомнится. Ну, хотя бы постараться.
Приятных слов
Употребляемые нами слова различаются, чтоб вы знали, не по тому, соответствуют ли они своим словарным значениям, а по тому, приятны они или неприятны. Причем не столько широким слоям населения (кто их будет спрашивать?), сколько тем, кто облечен властью или же занят ее, власти, пропагандистским обеспечением.
К приятным относятся такие, например, слова и понятия, как “патриотизм”, “законность”, “международные нормы” (хотя это уже как раз под подозрением, но ничего, пока сойдет), “мир” (точнее, “русский мир”), “наши традиционные ценности” (не наши никого не интересуют), “законные требования представителей власти”, “общенародное единство”, “особый путь”.
К неприятным можно отнести “фашизм”, “нацизм”, “экстремизм”, “насилие”, “полицейский произвол”, “агрессия”, “милитаризм”, “война”, “хунта”, “карательные операции”, “ценности, чуждые нашим традициям”, “однополярный мир” и “кое-кому неймется”.
Не знаю, есть ли специальные толковые словари, изданные для служебного пользования и разъясняющие, какие слова в каких значениях и, главное, в каких случаях следует употреблять. Или же следует действовать по наитию, по внутреннему патриотическому чутью, в соответствии с очередной спущенной сверху скрепой.
Впрочем, активно осуществляемая прямо на наших глазах практика словоупотребления позволяет нам самим сделать черновой набросок этого “Суверенного толкового словаря политических терминов”. Или хотя бы начать собирать для него “рабочие материалы”.
Так, например, легко понять, что законно и демократично избранные в одной соседней стране органы государственного управления следует именовать “фашистской хунтой”, из чего вполне логично вытекает, что чье-либо несогласие с подобным определением автоматически подпадает под закон о “реабилитации нацизма”. Пока понятно? Не очень? Мне тоже, честно говоря. Но это не моя и не ваша логика. Это их логика, а ее надо постараться все же понять или хотя бы обозначить ее приблизительные контуры — для облегчения работы грядущих исследователей. Ох, будет, будет что им исследовать! Даже завидно, если честно.
Но пойдем дальше.
Нетрудно также понять, что “полицейским произволом” или “карательными операциями” может называться только то, что осуществляется за границами нашего государства; внутри же могут быть только “законные действия по противодействию экстремизму и в защиту территориальной целостности”.
То, что на языке международного права всегда называлось “аннексией” (неприятное слово, согласен), не может так называться в контексте внешнеполитических проказ российского руководства. В этом контексте это следует именовать “восстановлением исторической справедливости” — так куда приятнее.
Также можно сделать вывод, что открыто ксенофобские и просто человеконенавистнические высказывания или даже поступки, резко диссонирующие с целым букетом статей никем пока не отмененного Уголовного кодекса, должны называться “проявлением патриотических чувств” и “защитой традиционных ценностей”, а, например, хоровое и — что самое ужасное — вполне добровольное пение национального гимна на главной площади столицы соседнего государства— “проявлением пещерного национализма” и “недружественным актом”.
Казалось бы: какие могут быть возражения против закона, преследующего попытки реабилитации нацизма? В некоторых цивилизованных странах тоже есть такие законы. Нормально.
Но и тут, как обычно, особенная стать и особь статья. Поэтому все будет зависеть, разумеется, ни от какого не от закона, не от его буквы и духа, а исключительно от его толкования и, соответственно, применения.
Ну, всякие внешние атрибуты, знаки и портреты — это понятно, это как раз легко. В стране с сильной и неистребимой традицией чисто языческого отношения к внешним атрибутам, знакам, символам, идолам, священным пням и прочим каменным бабам и деревянным болванам они часто служат заменой всего того, что за ними кроется.