вода бунтует в речке, птичка реет…
И дети, не познавшие разлуки,
ликующие исторгают звуки!
* * *
Таскаю тело безобразное…
И всё же, что такое – я?
Я – вещество газообазное,
дымок из трубки Бытия?
Ходил с вулканами на танцы я,
порхал в болотах и во льдах.
Я – эфемерная субстанция,
меня тошнило в городах.
…И вот опять я в коммуналочке,
в своём дупле, покою внял.
Я ложку русскую на палочки
китайские – не променял.
В моём окне – февральский, призрачный,
чуть различим – рассветный парк.
И хватит, дедушка, капризничать,
пока не обратился… в пар.
* * *
Ходил в кинотеатры. После – в храм.
Теперь хожу по комнатке убогой.
Испариной страдаю по утрам,
а чуть позднее – жаждою жестокой.
Я жажду жизни! Изумляться чтоб.
Она в меня внедряется по капле,
а раньше я пивал её взахлёб!
Не так ли, сердце? Кровь моя, не так ли?
Пусть я не изумруд и не алмаз,
но огранён и отшлифован бытом
отменно: на терпёж – не на показ!
Как льдинка в океане Ледовитом.
* * *
Я армии отдал без малого три года,
из оных триста суток – плен: «губа».
Меня влекла за КПП – свобода,
звала, как будто ангела труба!
Будь на войне – меня бы расстреляли.
Но я войну протопал босиком…
Четыре года свист свинца и стали
мне был, как свист соловушки, знаком.
Война мальчишке обострила зренье:
не променял на золото погон
серебряной строки стихотворенья!
И в общий сел – прокуренный – вагон.
КРЁСТНАЯ
эта дивная из старух
то ли плакала, то ли пела,
то ли Богу молилась вслух.
Никого не видя, не слыша,
устремлялась куда-то ввысь…
И лежал я, камушка тише,
в закутке, постигая жизнь.
А потом она – в лютый холод,
потаённо (и я – молчок) –
отнесла меня в храм Николы,
где крестил детей старичок.
…Дом призрения, богоделенка
есть над Волховом. И – погост,
где могилка под снегом беленьким,
окроплённая светом звёзд.
* * *
Я видел извержения вулканов:
Везувия и сопки Ключевской.
Как будто раздразнили великанов
людишки-гномы – скукой и тоской.
Я видел извержение кровавой
слепой и гневной лавы – на войне.
Как будто не хватало людям славы
и рвения – на службе сатане…
Я видел извержение восторга
в церквушке сельской – возле алтаря.
А также изверженье возле морга
напрасных слёз – при свете фонаря.
* * *
Не оскорблю – ни память, ни режим,
в котором пребываю, как в рассоле.
Не говорю: давай-ка, друг, сбежим
куда-нибудь поближе к лучшей доле.
Увы, и поздновато, и не в кайф.
Я ко стволу прирос наростом-чагой.
Сиди себе и в сущее вникай,
чтоб к Истине приблизиться, однако.
Мне иногда бывает хорошо,
то бишь, чудесно в жизни…
как бы плачу за потребленье света.
* * *
Поэт-академик! Кому это нужно?
Тому, кто в Поэзии тайны не вник.
И вот заседают протяжно, натужно,
и в старческой перхоти всяк воротник.
Поэт-академик… Представьте Вийона
в ермолке и в тоге – какой-то кошмар!
А наши? Хотя бы Есенин-гулёна:
готов он за тогу похерить свой Дар?!
Заочно меня в этот сан облачили,