Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Складка времени. Сущность и критерии - Андрей Владимирович Курпатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Причем в случае Павлова это даже не фигура речи – про «неустанный» и тому подобное: неслучайно о смерти академика сложили именно такую легенду – мол, 86-летний смертельно больной старик собрал вокруг себя учеников, чтобы диктовать им объективно научный самоотчет о своем состоянии в процессе умирания… И хотя в действительности это были не ученики, а бригада врачей (лучших, надо заметить, врачей того времени), чистая правда заключается в том, что именно Павлов, и это уже без всякого вымысла, поставил себе верный диагноз, подтвердившийся только на вскрытии.

«Позвольте, но ведь это кора, это кора! Это отек коры!» – восклицал Иван Петрович прямо перед тем, как впасть в забытье, но лучшие врачи-клиницисты (сам Павлов клиницистом не был) отмахнулись. То есть Павлов, даже будучи в состоянии отека коры головного мозга, этой самой отекшей корой поставил себе верный диагноз. Причем, что особенно важно, Иван Петрович поставил себе именно тот диагноз, который находился в плоскости его всежизненного научного поиска, в пространстве его «цели». Кажется, что какие-либо дополнительные аргументы здесь излишни. Впрочем, есть еще два последних слова, произнесенных Иваном Петровичем перед самой смертью: «Вставать, одеваться!». Это ли не рефлекс цели?.. И если нет, то что это тогда?

Впрочем, именно тут у академика Павлова, как абсолютно точно пишет Петр Кузьмич Анохин, возникла методологическая проблема – а что это за «цель», откуда она берется, как родится, с чего? На помощь своему учителю, как мы уже знаем, приходит сам Анохин и постулирует (открывает) особый психический механизм целеполагания – «акцептор результата действия». Но давайте присмотримся к нему повнимательнее: «цель» в работах Анохина представляет собой лишь компиляцию определенных «мотиваций» и «афферентаций» (то есть тех же «стимулов» – внешних и внутренних), складывающихся в мозгу человека (или другого животного) в некую картинку, план, «потребное будущее». Иными словами, речь не идет о какой-то свободе от детерминизма – просто ситуация теперь сложнее, как с тем же Ньютоном (Эйнштейн не отрицает законы Ньютона, не подвергает сомнению силу всемирного тяготения – наоборот, он усложняет и детализирует реальность, которую физика Ньютона в какой-то части действительно описывает). Так что главный вопрос остается открытым: как мозг решает (понимает, изобретает), какое будущее для него «потребно», а какое нет (если речь, конечно, не идет об элементарной, генетически запрограммированной физиологии)?

Вернемся на секунду к докладу академика Павлова: в нем Иван Петрович (занимавшийся обычно собачками) иллюстрирует работу «рефлекса цели» примером, надо признать, сугубо человеческим – феноменом коллекционирования. «Коллекционерская страсть, – говорит Павлов в своем докладе, – стремление собрать части или единицы большого целого или огромного собрания, обыкновенно остающиеся недостижимыми»[55]. И в этих оговорках про «большое целое», про «недостижимость» есть нечто очень важное: в любой данный момент времени коллекционер не знает, что еще (конкретно) окажется в его коллекции (и окажется ли), причем о существовании некоторых вещей, которые он уже в каком-то смысле жаждет заполучить, он может и не знать вовсе! Само это незнание не мешает ему, во-первых, хотеть этого (неизвестно что), а во-вторых, страстно к этому – неизвестному – объекту стремиться. Поскольку все мы, так или иначе, понимаем идею коллекционирования, я не думаю, что приведенное уточнение способно поразить моего читателя (по крайней мере, с первого раза и при первом прочтении), но попытайтесь подумать об этом, как говорится, «на трезвую голову»: как можно хотеть того, о существовании чего ты не в курсе? Иными словами, как можно захотеть то, чего в твоем мире (мире, о котором ты знаешь) даже гипотетически не существует?

Вот я, например, собираю фигурки носорогов – именно фигурки и именно носорогов (ну, бывают причуды у людей). И вот я оказываюсь в Танзании, в заповеднике Нгорон-горо (по преданию антропологов, тут как раз и зародилось наше с вами человечество), где в магазинчике сувениров нахожу странную фигурку человека, у которого на голове что-то вроде традиционного русского кокошника, а на кокошнике этом – шитый танзанийским бисером носорог Разумеется, этот артефакт находится вне каких-либо критериев моей коллекции – фигурка, но не носорога, носорог, но не фигурка. Однако же, в данном случае я совершаю покупку, практически не задумываясь: то есть я, по сути, хотел этот экспонат, еще не зная о его существовании, не имея даже интенции вообразить нечто подобное. И это, надо сказать, действительно чрезвычайно радикальная вещь!

О чем нам говорит «стимул-реактивная теория»? Она говорит нам: должно случиться нечто – некое событие, потом должно сработать его «положительное подкрепление» и уже потом мы будем хотеть, чтобы это событие случилось вновь – как в известном романсе: «ах, раз, да еще – раз, да еще много-много раз». Если, к примеру, вы никогда не пробовали некий заморский фрукт – допустим, маракуйю какую-нибудь, – вы не можете его хотеть (вам может хотеться его попробовать – вы о нем слышали, вам о нем говорили – мол, «полетели, птичка, там много вкусного» и т. д., но это «хотелось бы попробовать» – еще не «хочу», по крайней мере, не то хочу). Вам нужно попробовать маракуйю (событие), испытать удовольствие (положительное подкрепление), и тогда вы будете хотеть ее снова. Именно хотеть, по-настоящему. Но именно с этим, как мы обнаруживаем, и не соглашается сейчас стимул-рефлектолог Павлов: помните, как он говорил о «постоянно достигаемой, но никогда не достижимой цели». Вы может представить себе такую «павловскую» маракуйю – «постоянно достигаемую, но никогда не достижимую»? Как в таких обстоятельствах сформируется желание к ней? Как она может стать Целью? Стремление к павловской Цели – это что-то среднее между проклятьем Сизифа и Тантала, а еще точнее, – Ахилл, который, по Зенону патологически догоняет и патологически не может догнать черепаху. То есть, есть в нас такой уровень психики, на котором привычные правила перестают срабатывать!

В общем, пусть это и прозвучит абсурдно (по крайней мере, в рамках теорий «условного рефлекса» и «обратной связи»), оказывается (как заверяет нас Иван Петрович Павлов), что мы способны видеть и желать некое будущее, даже не представляя его себе хоть сколь-либо отчетливо. Есть тому, как говорится, и исторические примеры… Вряд ли кто-то из «советских людей» мог хоть сколько-нибудь детально описать искомый коммунизм – как это будет, что это будет, почему это будет? Но все хотели. И даже видели уже его – этого коммунизма – торжество (галлюцинировали, так сказать, наяву)! И верили, и знали – «как завещал великий Ленин». Иными словами, так уж устроена наша психика, что она способна грезить будущим, даже не понимая, каким оно будет. И это уже чуть больше, чем пресловутый детерминизм (по крайней мере, куда более сложный детерминизм, чем даже у Петра Кузьмича Анохина). Отсутствие соответствующих представлений и конкретики, как оказывается, для психики не помеха. И что-то, видимо, происходит с ней – с нашей психикой, – какой-то коллапс «психологического времени», когда она вдруг перестает грезить будущим, хотеть его, ждать и даже видеть его – как мы тогда, советские люди, – с закрытыми глазами. Короче говоря, избранный Иваном Петровичем пример, вольно или невольно, толкнул нас даже дальше, чем прошел затем Петр Кузьмич. Последний утверждает, что у нас должен возникнуть в мозгу некий «рисунок будущего», чтобы мы могли начать действовать. Иван Петрович предполагает (ну, не без нашей помощи, каюсь), что мы вполне можем идти абсолютно, предельно наугад, – предполагая лишь направление, а не конкретную «цель», как таковую («постоянно достигаемую, но никогда не достижимую»). Понятно, что «обратная связь», о важности которой говорит Анохин, нам в данном случае совершенно не поможет. Скорее, наоборот, вернет в исходную! Метафизический «акцептор результата действия» Петра Кузьмича сопоставит получившийся результат с планом и привет: мол, ясненько-понятненько, не получилось – носорог, но не фигурка, фигурка, но не носорога – «план» с «фактом» не сходятся. Возвращаемся, заряжаем ружье, начинаем все с начала. Но нет же, складывается! Складывается в «большое целое», как говорил Павлов, которое я и не видел, и не осознавал, и не воображал даже (с «акцептором результата действия» или без него), когда начал его складывать.

И снова шаг в сторону – не хочу, чтобы казалось, будто бы мы что-то к чему-то притягиваем зауши. Кроме того, я очень люблю этот эксперимент (впоследствии он был назван «сюрпризной пробой»[56]), поставленный в лаборатории академика Анохина, а потому и по этой причине тоже не могу удержаться, чтобы о нем не рассказать.

В лаборатории Петра Кузьмича был выстроен большой лабиринт, в конце которого находилась специальная кормушка с педалькой. Собака, преодолевая лабиринт, оказывалась перед этой кормушкой с секретиком, нажимала на педальку, и та открывалась. Внутри находился «сухарный порошок» – классическое пищевое подкрепление лабораторных собак за хорошо выполненную работу (за выученный лабиринт и выученный же способ открывания кормушки). И вот так тренируют собаку, тренируют – она уверенно бегает по лабиринту, нажимает на педальку, лакомится сухарным порошком. Все хорошо, условные рефлексы работают на отлично. Однако же, в один прекрасный день в структуру эксперимента вносят небольшое изменение – то ли порошок у них закончился, то ли лаборант не с той ноги встал (не важно) – в общем, положили в кормушку не сухарный порошок, как обычно, а мясцо – хорошенькое такое, вкусное, собачья радость, короче говоря. Ну и запустили собаку в прекрасно знакомый ей лабиринт. Понятно, что она быстро его преодолела и оказалась перед кормушкой. Открыть ее надрессированной собаке тоже труда не составит, но – и давайте сейчас пофантазируем – какова будет ее реакция, когда она увидит там не ожидаемый сухарный порошок, а неожиданное мясо? Если сообразовываться со здравым смыслом и здравым же рассуждением, она должна обрадоваться и насладиться нечаянным подарком судьбы. Шутка ли: вместо сухарей – мясо! Но правда жизни (и данные эксперимента) противоречит всякой здравости – собака не только отказывается от предложенного ей мяса, она еще впадает в паническое неистовство! Как так, ей, понимаешь, дали по блату фактически что-то лучшее, а она – давай негодовать и биться в истерике! Парадокс. Нет Сточки зрения теории Петра Кузьмича, и практика тут ее подтверждает, собака именно таким образом и должна реагировать – «акцептор результата действия» был с сухарным порошком, а не с мясом, то есть всё собака сделала правильно, но не получила того, чего ожидала. «Обратная связь» сигнализирует об ошибке, и как результат – паника. Все верно! Да и с нами такое случается: вот представьте, встаете вы со стула или с кровати, а пол у вас под ногами проваливается, и вы летите… Какая у вас будет реакция? Уверяю вас, проверено на собственном опыте паралитика с нарушением проприоцептивной чувствительности, что это сплошной ужас и катастрофа. В общем, все правильно, хотя и странно (не с моим упомянутым падением, конечно, ас сухарным порошком).

Но давайте вернемся к Канту со Стравинским, которых мы избрали для своих альтернативных – мясу и порошку – примеров. Вот допустим, вы потянулись за «Критикой» (антиномию искали), пробегаете глазами по тексту и вдруг находите – нет, не ту антиномию, которую хотели найти, а нечто другое, чего, как раз не искали, но что вам, как оказывается, и надо было, чтобы додумать то, что вы собирались додумать («собрать целое»). Паника? Ужас? Вряд ли, скорее радость… Даже восторг, может быть! Или со Стравинским пример – заболел там кто-то, кто должен был дирижировать в блистательной Венской филармонии, и прислали другого, но он Стравинского наотрез играть отказывается – не люблю, так не люблю, а вот Шёнберга готов. Но так играет он этого Шёнберга, сукин сын, что аж дух захватывает! И что делать? Впадать в растерянную панику, метаться меж кресел по партеру? Или все-таки кричать «Браво!»? Думаю, все-таки будем кричать: «Браво!», и кричать истово! Более того, – радоваться, что такая оказия выпала, потому что, не будь ее, возможно, никогда бы мы не открыли для себя Шёнберга – вне плана, вне «потребного будущего», а по факту фактически случившегося будущего. То есть, возможно, есть этот механизм «акцептора результата действия», есть и работает – с сухарным порошком, с проприоцептивной чувствительностью, но не с Кантом и не со Стравинским. Что-то тут другое, совсем другое.

Два времени

Продумаем еще раз. «Нехватка нехватки» – это невозможность захотеть, некий паралич воли, существование нас в «пассивном залоге» (когда не мы действуем, а нами действуют). По большому счету это ситуация отсутствия целей: целей как желаний, целей как смыслов – того, что влечет, заставляет двигаться, рваться куда-то из никчемности, скованности, бессмысленности нашего существования. Однако Иван Петрович Павлов настаивает на существовании в нас некого психического механизма «цели», механизма, который, по сути, формирует для нас наше будущее.

Но о каком будущем в данном случае идет речь? О будущем, которое возможно вообразить (даже невозможно-не-вообразить), то есть о том будущем, которое уже в некотором смысле присутствует, наличествует в настоящем. Но насколько такое будущее действительно является будущим? Что если такое будущее, которое я легко могу вообразить сейчас, является лишь модификацией этого самого сейчас, а вовсе никаким не будущем в подлинном смысле этого слова (в том смысле, что его еще нет – совсем нет)? Действительно, что это за будущее, если оно слеплено из моих сейчасных «доминирующих мотиваций» и сейчасных же «обстановочных афферентаций»? Да, это то будущее, которого еще не существует (а может быть, никогда и не будет существовать), – то есть по этому критерию определения «будущего» мы вроде как проходим. Но ведь оно – это будущее, по существу, наличествует уже сейчас – уже сейчас есть эти желания (мотивация), уже сейчас есть эта определенная обстановка (актуальная афферентация, стимулы) и именно сейчас они уже сложились в моем мозгу в некое «потребное будущее». То ест, оно – это будущее – уже есть (имеет место быть), и пусть лишь как вариация фактически наличествующего «сейчас», и пусть только в моем мозгу, но уже. И с этой точки зрения, если мы так (с такой требовательностью) понимаем будущее, обнаруживается полный провал – это не будущее, а вариации настоящего, того, что так или иначе уже наличествует.

Это ли не складка? Что если мы на каком-то базовом уровне являемся заведенным моторчиком, для которого существует только такое – предполагаемое будущее, то есть, по сути, лишь вариация настоящего («сейчас»). Так, понятное дело, работает в нас (в нашем мозгу) замечательный «акцептор результата действия», и «стимул-реактивная теория» тоже не простаивает – что с них возьмешь? Но на уровне сознания, как мы могли убедиться, срабатывают какие-то другие более сложные механизмы.

И вот снова эта дурашливая, конструкция: «Кого знаю – не хочу, кого хочу – не знаю!», только давайте заменим в ней сексуально-эротический подтекст гносеологическим. Вот, например, Иван Петрович Павлов со своим «организующим бытие» рефлексом цели… Устраивало ли его актуальное состояние физиологической науки на тот момент, когда он его осмыслил, будучи студентом Петербургского университета? Видимо, нет, раз он пошел дальше. Конечно, сравнение смелое, но, когда я берусь за очередной текст, я берусь за него только потому, что меня что-то не устраивает в том, что написали об этом до меня (было бы, наверное, как-то глупо и странно поступать иначе). Недаром Джон Артур Пассмор, один из самых ярких историков философии XX века, основатель «проблемной» философской историографии, считал, что хорошего философа (а я бы распространил это правило и на любого хорошего исследователя) определяют три вопроса: «Какую проблему пытался решить философ?», «Как возникла эта проблема для него?» и, что самое важное – «Почему он считал имеющиеся решения неудовлетворительными?»[57]. То есть, иными словами, тот факт, что он ощущал «нехватку».

В общем, это та самая ситуация: то, что есть – неинтересно (не возбуждает, не нравится, не удовлетворяет, не радует), и хочется чего-то другого. Но знаю ли я это другое, когда подступаюсь к нему? Нет. И в этом весь фокус, ведь это «нет» означает фактическое отсутствие. Речь идет о том, чего еще нет в полном смысле этого слова, его нет даже в моем воображении (сверх и вопреки любому «акцептору результата действия»)!

В этом «нет» – фактическое будущее (с учетом нашей пристрастности в его определении) – неизвестное, завораживающее, манящее – как тот мой побег с борта «Хасана». Разве же я знал тогда, убегая с пирса, что я найду, что увижу, чем вся эта авантюра для меня закончится? Нет! Но именно потому это и была для меня встреча с будущим, а не с утомительной вариацией настоящего – извечным «днем сурка» на «Хасане». Это была встреча с будущим, отличительной чертой которого была невозможность его вообразить, с будущем, которого, как ему и надлежит, еще не было – ни в воображении, ни в ясной цели, ни, простите за навязчивость, в акцепторе результата действия.

И именно это – настоящее будущее – выводило меня «на марш», и только оно может быть неизвестным, завораживающим, манящим. Если же я оказываюсь в «складке», у меня нет ощущения неизвестного, в ней все предопределено, «все понятно», а даже если «ничего не понятно», то «понятно, что ничего не понятно» (то есть все равно тупик). В этом состоянии я не ожидаю ничего по-настоящему нового, другого, а коли так, то оно, конечно, и не завораживает, и не манит. Я думаю о нем: «будет как будет», в нем нет притягательной, пусть и отчасти пугающей, силы еще неизведанного. В нем нет движения вперед, в нем не разворачивается время.

Так не является ли время тем, что разворачивается мною (посредством моего психического аппарата), в случае моей (его – аппарата) настроенности на то, что мне хочется просто потому, что со мной что-то не так (нехватка)? С собакой из эксперимента Петра Кузьмича как раз «все так» – она голодная, перед ней лабиринт с кормушкой в конце дистанции – все так, она сейчас все сделает, что нужно, и покушает, слава богу. Все нормально, так устроен мир – с мотивациями, афферентациями и т. д. и т. п. Но вот я с Кантом, Стравинским и Шёнбергом… – мне нужно что-то большее, превосходящее мое ожидание, превосходящее то, что я предполагаю, что оно может быть (а потому уже в каком-то смысле есть). И потому-то я неспокоен, поэтому-то и «чешется» у меня «в одном месте», что гложет меня эта не дающая мне покоя нехватка – нехватка, толкающая меня «на марш», сильное-желание-без-предмета-желания.

Петербургский философ Владимир Дмитриевич Плахов, описывая подобное состояние, формулирует закон «эпистемического дефицита», суть которого «заключается в неустранимом, те. никогда не преодолеваемом, принципиально неподдающемся окончательной и полной ликвидации хроническом недостатке знаний». Владимир Дмитриевич обосновывает свой «закон» более чем метафизически, постулируя «инстинктивное» и даже «архитипическое» стремление человека к знанию (он даже называет его – это стремление – «либидо по Плахову»). Можно ли считать это явление «архитипическим», и тем более думать, что это «либидо», сказать сложно, но трудно спорить с фактом наличия в нас подобного стремления, которое, по словам Плахова, «детерминирует общественное бытие в целом и вместе с тем поведение, деятельность и жизнь» как отдельных индивидов, так и любых общественных групп[58].

Вообразить себе это сложно. Но не на эту ли странность психического с убежденностью указывает и Иван Петрович Павлов в своем знаменитом докладе: «Это наводит на мысль, что надо отделять самый акт стремления от смысла и ценности цели и что сущность заключается в самом стремлении (курсив мой—А. К.)»[59]. Да, звучит и странно, и как-то очень метафизически (чего я, например, не люблю сильно, а от Павлова и вовсе ожидать странно). Но так получается, что там, где все запрограммировано, и потому как бы уже случилось там времени по большому счету, нет. А если и есть, то оно именно в складке – ничего «нового», «другого» не происходит, мы просто ждем, когда реализуется уже запрограммированный прежде, «известный» заранее (уже сейчас) результат – «у нас всегда так». И если правы все те, кто считает (а мне трудно с этим не согласиться), что прошлое – это то, чего уже нет, а будущее – это то, чего еще нет, то назвать такое – предопределенное – будущее будущим язык не поворачивается.

И вот мир досократиков и Гомера, с одной стороны, и мир платоников и Гесиода с другой. В обоих мирах есть Рок (Судьба), но у досократиков и Гомера этот Рок (эта Судьба) – предначертание: когда Оракул произносит свое пророчество – это не просто некая абстрактная гипотеза (мол, может быть… возможно… есть вариант…). Нет, это само будущее, которое и будет таким: о нем известно уже сейчас, а потому оно в каком-то смысле уже есть, то есть, по сути, является настоящим, просто еще не осуществившимся (Персей убьет деда, Эдип – отца, это неизбежно). А у Гесиода, и начиная с Сократа уже совершенно отчетливо, звучит нервной нотой императив личной ответственности, императив выбора – той интенции, которая станет основой всей последующей этической, религиозной и культурной традиции западной цивилизации. Не Рок приводит Сократа на казнь, но его собственное решение быть казненным. «Бог невиновен, – говорит Платон в «Государстве». – Не вас получает по жребию гений, но вы его себе избираете сами» [617 d-e]. Это как два прочтения одной и той же знаменитой фразы – «Познай самого себя!»: изначально она, как известно, была начертана на входе к Дельфийскому Оракулу, и звучал в ней призыв осознать свою ничтожность перед Лицом Божества (мол, сравни себя с Божеством и пади ниц); однако же значительно позже она звучит в устах Сократа как гордый призыв (или даже вызов?) к личности[60].

Это два мира и два «Времени»: в первом, круговом, нет цели, которая должна быть достигнута, а есть лишь предписание (нечто уже потенциально существующее), которое должно лишь воплотиться (словно это простая формальность, нечто уже решенное); во втором – линейно-направленном времени – перед человеком стоит задача, он предчувствует некую цель, которая, и это, кажется, почти никого не удивляет, по существу своему не может быть исполнена. «Познай самого себя!» – это же практически: «Пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что!» – мы не знаем, что мы узнаем, и мы даже не знаем, как нам это узнать (случайно ли, что это путешествие закончилось в наши дни полной деконструкцией?). Однако же то, что мы именно так, по-сократовски, прочитываем эту фразу, само по себе свидетельствует о том, что у нас есть нехватка – желание знать, кто же я такой, кто я «на самом деле»? И эта нехватка, если она действительно есть, может наряду с другими развернуть наше Время.

Впрочем, раз уж мы говорим здесь не просто о «времени», но и о его, в первую очередь, «складке», имеет смысл сделать оговорку: толкование указанного вопрошания – «Познай самого себя!» – зависит не от конкретной исторической эпохи, но оттого, в каком времени – «круговом» или «линейно-направленном» – обнаруживает себя конкретный человеческий субъект.

Бескомпромиссный критик современного общества, петербургский философ Александр Куприянович Секацкий называет «пришедшее на смену иерархической духовности новое единство» «Плоско-Субъектным Континуумом (ПСК)», отличительными чертами которого является «массовая культура (культуриндустрия), доступная массам истина (позитивизм), общедоступная обесцененная демократия (политкорректность)»[61]. Субъект, который способен завестись на пространствах ПСК, именуется Секацким (вследза Джейком Хорсли) «хуматоном».

Презентуя мир хуматона, Александр Куприянович пишет: «Отношение к личности как к вещи – вот уж воистину удачная страшилка, вызывающая у снубиков (субъектов предыдущего «экзистенциального проекта», «субъектов подозрения» – А. К.) ужас на протяжении двух столетий. Хуматон понимает толк в вещах и агрегатах, умеет с ними надлежащим образом обращаться. И если сказать, что к встречному другому хуматон относится как к особого рода вещи, это будет всего лишь означать, что он хорошо относится к человеку. Это значит, что он не будет "стучать по крышке", а попытается разобраться в вынесенной клавиатуре. Если же допустимые операции с клавиатурой упорно не соответствуют "картинке", возможно, что агрегат просто вышел из строя. Тогда следует обратиться к специалисту – психоаналитику или в учреждение, где устройство могут перегрузить»[62].

В этом ироничном представлении «хуматона» (и противопоставлении его вымирающему в ПСК «снубику») с предельной наглядностью прорисовывается многозначность древнего вопрошания – «Познай самого себя!». Хуматон Секацкого находится в «круговом времени» идеально функционирующего «акцептора результата действия», определенного потребностями, которые «видят» будущее с той точностью, которая не позволяет отличить это «будущее» от «настоящего», потому что «все время так». Снубики Секацкого, напротив, сопротивляются ПСК и травмируются разрастающейся и втягивающей их «складкой времени». В «снубике», если верить Александру Куприяновичу, все еще живет гегелевская негативность, «поддерживающая непрерывное внутреннее беспокойство становящегося духа»[63]. Эта гегелевская (но не кожевская) «негативность» (способность субъекта превосходить все налично-данное содержание как не соответствующее его самодостоверности) в каком-то смысле и есть «нехватка», позволяющая нам разворачивать время – из круга времени в направлении неопределенного, а потому фактического будущего.

Один из самых ярких современных исследователей античной философии Марсель Конш так начинает свою культовую книгу «Философская ориентация»: «"Хотел бы я, чтобы коровы научили меня своей мудрости", – говорит „добровольный нищий“ в „Заратустре“. Животное мудро и разумно в том смысле, что не ищет иной жизни нежели своей собственной […]. Человек философствует, потому что ему чего-то не хватает. Чего же? Ответ прост: ему не хватает смысла»[64]. Далее Конш предлагает нам задуматься о двух временах – времени «коровы» (в котором все предначертано, предопределено) и времени человека (у которого есть нехватка чего-то большего, а потому он стоит перед лицом пугающей и одновременно завораживающей его неизвестности – действительного будущего). Странно ли, что «время коровы» – это и «время Дельфийского Оракула», и «время Гомера», «время досократиков», и время так называемого «вечного возращения» (само это понятие «вечное возращение» возникло именно у досократиков)[65]?

И странно ли, что современным творцом теории «вечного возвращения», воскресившим ее из небытия, вернувшим ее, является именно Фридрих Ницше, завидующий «мудрости коровы»? Не потому ли в связи со всем этим отношения Ницше с теорией «вечного возвращения» один в один соответствуют отношениям Павлова с его незадачливым «рефлексом цели»? А это именно так: как Иван Павлов объявляет «рефлекс цели» ключевым для своей науки о человеке, а потом ни разу не вспоминает о нем, так и Фридрих Ницше объявляет идею «вечного возвращения» ключевой для всей своей философии, а потом словно бы забывает о ней (немногие дошедшие до нас записи по этой теме содержатся в дневниках и письмах философа, и только).

Как и Павлов, но как бы с другого ракурса, Ницше оказывается перед лицом неразрешимого противоречия: главная его книга – «Так говорил Заратустра» – посвящена «Сверхчеловеку» (созиданию того, чего еще не было), то есть, по сути, выходу из круга «вечного возвращения», но она же – эта книга – по заверениям самого автора должна была стать фундаментом его «новой» теории «вечного возвращения»: «Теперь я расскажу историю Заратустры. Основная концепция этого произведения, мысль о вечном возвращении, эта высшая форма утверждения, которая вообще может быть достигнута…»[66] Фундамента не получилось, потому что сама идея «вечного возвращения» ставила под сомнение то «грандиозное здание» новых смыслов («Сверхчеловека»), которые Фридрих Ницше с такой «гениальной смелостью и настойчивостью строил всю свою жизнь», и в особенности – в «Заратустре». Само собой возникло непреодолимое противоречие: или по кругу («вечное возвращение»), или из круга («Сверхчеловек») – aut-aut.

Однако же сам факт наличия этого противоречия, как и в случае с Иваном Петровичем, говорит, кажется, даже больше, чем любая другая «стройная теория»: перед нами подлинная загадка времени – и Ницше, и Павлов говорят о какой-то идущей из нас силе (том «самом акте стремления», помимо его «смысла и ценности цели»), которая раздвигает (создает) или, что, наверное, более правильно, пытается раздвинуть (создать) время. В противном случае вне этой силы мы словно бы под действием какой-то другой, противоположной силы, подобной силе всемирного тяготения, втягиваемся, проваливаемся в небытие недвижимой вечности – где «у нас все время так», в складку. В складку, где все циклически повторяется, ходит по кругу – от циркадных ритмов и последовательности смены времен года, от состояния физического порядка к полному господству энтропии и обратно – по кругу.

Сама проблема времени, с которой сталкиваются наши герои (и Ницше с Павловым – это только пример), осознают они это или нет, звучит следующим образом: или время уже и изначально дано нам – всё, сразу («всегда так», «вечное возвращение»), как в физическом мире (о чем мы будем говорить позже), как у животных, как и у нас самих на физиологическом (по сути, животном) уровне, или же оно – истинное время – само переживаемое нами состояние нехватки (ощущение, что чего-то еще нет, чего-то не хватает, что-то пока не складывается), а потому нам еще нужно что-то, и мы нацеливаемся идти туда, не знаем куда, искать то, не знаем что (то, чего действительно еще нет), и тем самым – создаем время. Мы или в складке, или на марше: или диск Персея, как и предначертано, убивает его деда – Акрисия, или же стрела (нехватка) Ивана-дурака (хотя, скорее, Ивана Петровича) устремляется в неизвестное…

Желание «того же самого»?

Итак, благодаря Фридриху Ницше и Ивану Петровичу Павлову, мы оказались перед крайне, на мой взгляд, продуктивным парадоксом, который с равным успехом можно было бы назвать как «парадоксом „рефлекса цели“ и „акцептора результата действия“», так и «парадоксом „ницшеанского сверхчеловека“ и „вечного возвращения“». Причем и в том и в другом случае мы обнаруживаем нечто вроде другого – на сей раз физического – парадокса «квантово-волнового дуализма».

Парадокс этот, напомню (крайне упрощая теорию), состоит в том, что мы – люди-человеки – не способны представить себе реальность, в которой нечто одновременно проявляет свойства кванта (корпускулы) и волны, хотя все эксперименты и соответствующие вычисления показывают, что такая реальность имеет место быть (то есть проблема лишь в ограниченности нашей системы представлений).

Для выхода из этой своеобразной ментальной ловушки замечательный Нильс Бор предложил соломоново решение – «принцип дополнительности», который, по сути, предлагает нам просто не обращать внимания на тот постыдный факт, что мы, со всей бездонностью своего хомосапиенского интеллекта, не можем представить себе реальность подлежащего нам микромира (как, впрочем, и массу других вещей, изобретенных теми же физиками и математиками, – от какого-нибудь 17-го пространственного измерения или суперструны до топологического бублика, вывернутого Григорием Перельманом наизнанку). Такое «решение», конечно, упрощает работу исследователей, но сути дела оно не меняет: мир, который организует нас (тот самый микромир Пуанкаре-Эйнштейна-Бора-Гейзенберга-et-cetera), нашим сознанием непредставим, он другой по самому своему принципу. Впрочем, в данном случае мы, по крайней мере, это осознаем. А как обстоят дела с нашим временным парадоксом?

Что если необходимо рассматривать выведенный нами сейчас «парадокс Ницше-Павлова» не как досадное логическое недоразумение – формальное противоречие между концепциями «кругового» и «линейного» времени, а как нечто весьма и весьма существенное – как указание на фактическую реальность, которую мы по тем или иным причинам не можем себе представить? Что если время (как мы его понимаем в обыденной своей жизни) – это что-то вроде физического макромира с его объектами и законами, определимостью и доступностью, тогда как в основе его – этого известного нам времени (с солнечными годами, наручными часами и миллисекундами) – лежит принципиально другая (для самого нашего с вами психического аппарата) реальность, которая именно по этой причине особенностей нашего с вами устройства и не может быть нами воспринята, открываясь нам только через такие вот смысловые разломы – базовые противоречия и парадоксы?

Иными словами (если уж говорить совсем прямо), что если мы наткнулись, наконец, на время как на фактическую силу? Обычно же, и это необходимо осознать со всей определенностью, мы используем время просто как средство описания последовательности неких фаз того или иного процесса. Мы его не видим, мы не можем его пощупать, мы не можем его даже измерить, но лишь исчислить с помощью сторонних приспособлений. В конце концов время, как мы его понимаем, это ведь просто некое виртуальное отношение между тем, чего уже нет, и тем, чего еще нет, – чистая абстракция, обеспеченная механизмами памяти наблюдателя. А тут – посредством этого самого «парадокса Ницше-Павлова» – перед нами открывается некая сила (причем наша и в нас же), пытающаяся преодолеть неизбежное скатывание в повторяемость, и потому безвременность.

Так, приглядевшись теперь уже внимательно, мы увидим, что никакого «линейного» времени ни в религиозном, ни в гуманитарном, ни даже в естественно-научном мировоззрении не существует. Вообще, это лишь вопрос масштаба: любое «линейное» время в этих областях – это всегда «время, ограниченное во времени». И стоит нам лишь чуть-чуть расширить его рамки, как оно тут же оказывается «круговым»: с физиками-агностиками вообще все просто – они все поголовно живут в мире от Большого Взрыва до Большого Взрыва (чем бы он ни был, хоть Большим Хлопком, как говорят последнее время), гуманитарии гениальным образом от античности и до современного деконструктивизма воспроизводят одни и те же схемы временности[67], а любое религиозное мировоззрение – тем более, всегда «возвращение».

Внутренне противоречивый, но весьма показательный анализ этого феномена мы находим в книге «Homo amphiboles: Археология сознания» Сергея Березина и Софьи Агранович: «Если в культуре судьбы время двигалось по кругу и величайшим благом была его повторяемость (такую культуру можно назвать культурой гармонии), то новую культуру, где роль абсолюта и медитативной единицы выполняет субъективный абсолют, где время вытянулось в линию, можно назвать культурой цели. Время, в котором живут и умирают люди в культуре цели, возникает в момент творения, как бы вытекая, словно гигантская река, из вечности, в которой пребывал Бог Время прекратит свое движение к великой цели – Царствию Небесному, то есть к идеальной вечности, гармонии, в момент, который ни одному субъекту на земле знать не дано и который определит Бог, пребывающий в вечности и постоянно контролирующий все и вся во времени. Таким образом, линейность времени и здесь пока остается относительной, потому что христианское время, вытекая из вечности, в нее же и впадет. Это, конечно, не круг, а некий гигантский эллипс. Судя по всему, человеческому сознанию свойственно постоянное стремление к гармонии в форме круговой повторяемости времени. Культура же цели, видимо, необходима человечеству своей провокационностью, своей устремленностью к чему-то иному, новому. Однако цель всякой культуры цели оказывается гармония»[68]. Нетрудно заметить, что в приведенной цитате не только время, но и сами авторы ходят по кругу.

Идея «вечного возвращения», по сути (если вдуматься) уничтожающая саму идею времени (как некого изменения, как некой «стрелы времени»), возникла значительно раньше, нежели она же роковым образом потрясла сознание Фридриха Ницше в августе 1881 года «у могучего, пирамидально нагроможденного блока камней, недалеко от Сурля». История концепта «вечного возвращения» уходит в далекое прошлое, настолько далекое, что даже исследователи античности не вполне могут ответить нам на вопрос, кому же из древних философов она в действительности принадлежит. Но то, что она существовала уже в античности – факт. Колесо «вечного возвращения» – это колесо нашей прежней культуры, культуры еще досократической, культуры, в которой не было еще поиска человеком себя, культуры, в которой мы лишь осмысляли окружающий нас мир.

Возможно, что и Ницше обнаруживает эту теорию не без влияния так любимых им греков, так же как и Хайдеггер, призывавший вернуться нас к Пармениду с Гераклитом. Все они, кто писал о «вечном возвращении», поклонники ранней, в чем-то еще архаичной античности. Античности, в которой еще не существовало ни платоновских «Идей», ни аристотелевских «Форм», там, где объекты мира не были еще «объектами», данными «субъекту» для «анализа» и «синтеза», а лишь чистыми явлениями большого и недифференцированного Мира. Это был Мир «стимулов», в котором продолжают существовать братья наши меньшие, регулируемые анохинским «акцептором результата действия» (да и мы сами до определенного возраста) – Мир «вечного возвращения», где правит счастливое чувство «того же самого». Но мы-нынешние (по крайней мере, многие из нас) уже не из их числа.

Сравним детское и взрослое коллекционирование (раз уж Иван Петрович уделил этому феномену такое значение в своей работе о «рефлексе цели»): при внешней схожести они отличаются как день и ночь – ребенок собирает то же самое, нечто с максимальной степенью похожести (фантики, солдатики и прочее), мы же, коллекционирующие впечатления, книги целыми библиотеками, музыкальные произведения разных эпох и жанров, – мы коллекционируем разное, иное, чего у нас еще действительно нет, в противном же случае мы быстро утомляемся, начинаем скучать и теряем всякий интерес.

Так может быть, время – это нечто большее, а может быть, просто нечто совсем иное, нежели пресловутая «стрела времени». Время – это не желание того же самого, а напротив, – это желание чего-то другого, «сила-желания-того-чего-еще-нет». Но что если ничего нового, ничего другого нет – ни зги не видать? Что если все, что мы видим перед собой, вызывает тягостное чувство «уже виденного», «уже узнанного», «уже бывшего»… Помню, как в юности меня потряс вычитанный где-то афоризм: «Если вам пришла в голову умная мысль, отправляйтесь в библиотеку и потрудитесь найти того, кто уже сформулировал ее до вас». Что значит жить в парменидо-зеноновом мире, в котором все уже было? Как в том анекдоте про старика, который, поймав золотую рыбку, попросил у нее: «Рыбка, рыбка, сделай так, чтобы у меня все было – и большой дом, и красавица жена, и машина иностранная, и много денег, все!». «Исполнено!» – отвечает ему рыбка. Старик оглядывается по сторонам – та же хибара, та же старуха, даже корыто – и то старое, разбитое.

«В смысле?» – недоуменно обращается он к золотой рыбке. «А вот так… – отвечает она загадочно. – Теперь у тебя все было».

Отсутствие надежды на новое, на другое – вот что такое «складка времени». Когда ты «находишься на марше», у тебя есть ощущение, что у тебя может быть еще что-то, чего ты еще сам не знаешь, но того, что ты уже хочешь, хочешь сейчас. И у тебя есть эта нехватка. Желание неизвестного – парадоксальный, но, возможно, истинный механизм времени.

Глава третья:

Фальсификация мышления

[третий критерий «складки времени»]

Ходит байка, будто бы однажды Альберта Эйнштейна спросили, есть ли у него блокнот, в который он записывает свои гениальные мысли. На что эталон интеллектуальной мощи XX века ответил буквально следующее: «Нет. Гениальные мысли приходят мне в голову настолько редко, что их нетрудно и запомнить». Впрочем, перед нами пример чрезвычайной строгости суждений и одновременно такой же требовательности к себе. Но даже если и так, то что мы можем сказать о мире, в котором «гениальной» объявляется не только забавная банальность в «демотиваторах», но и подчас незамысловатая фотография ресторанного блюда, выложенная в Instagram (я уже не говорю о бесчисленности «котиков»). Миллионы людей ведут свои электронные блокноты в социальных сетях, полагая, что то, что они записывают в них, – это «мысли», и, более того, совершенно уверены в их «гениальности». Помню, как еще на советском телевидении выходили репортажи, в которых журналисты с жаром рассказывали об ужасающей тупости американцев – мол, их дети не знают элементарных вещей, что, например, Мадагаскар – это остров, Прага – город, а столица Италии – Рим. К сожалению, не было шанса у советских журналистов проэкзаменовать современных российских подростков, которые путают столицы со странами и категорически не знают, кто, например, был «вождем революции» в 1917-м, а кто «развалил Союз» в 1991-м (некоторые считают, что это были «немцы»).

Вообще говоря, ценность мысли и действительных умственных способностей настолько теперь девальвирована, границы того, что, в принципе, следует именовать этими терминами, настолько размыты, а толерантность в отношении глупости и необразованности настолько высока, что сокрушаться по поводу отсутствия у современников способности к мыслительной деятельности даже как-то неловко. Интеллектуальные способности не являются больше фактором, обуславливающим «достойную жизнь» человека. По крайней мере, большинство наших потребностей в настоящее время может быть вполне удовлетворено и при минимальном уровне сообразительности, а потому нет больше нужды лезть из кожи вон, чтобы получить настоящее академическое образование и «пробиться в люди». Занять мягкое место в теплом офисе с гарантированной заработной платой можно и без особых интеллектуальных заслуг. При этом рост заработной платы у «простых работяг» зачастую куда существеннее, нежели у работников «интеллектуального труда», так что вообще непонятно, зачем человеку необходимо образование.

Мы вступили в новый «чудный» мир, где нет больше интеллектуальных авторитетов, а ценность умственных способностей определяется исключительно коммерческим спросом, в связи с чем востребованы лишь отдельные его подвиды (интеллектуальные навыки программиста, знания экономических консультантов и т. п.). Все это, впрочем, вовсе не означает, что умных людей отныне нет вовсе, а интеллектуальные забавы никого больше не развлекают. Это означает лишь то, что интеллектуальная вертикаль, характеризовавшая прежнюю итерацию нашей цивилизации, нивелировалась – отставлена, так сказать, за ненадобностью. Человек же, будучи животным стайным, а значит, обладающий выраженным иерархическим инстинктом, учится исключительно у тех, кто стоит выше его по социальной лестнице.

Этот феномен наглядно демонстрирует знаменитый эксперимент, приведенный Конрадом Лоренцом в книге «Агрессия (так называемое „зло“)»: «Йеркс и его сотрудники уже давно сделали чрезвычайно интересное, поистине поразительное наблюдение: шимпанзе, которые известны своей способностью обучаться за счёт прямого подражания, принципиально подражают только собратьям более высокого ранга. Из группы этих обезьян забрали одну, низкого ранга, и научили её доставать бананы из специально сконструированной кормушки с помощью весьма сложных манипуляций. Когда эту обезьяну вместе с её кормушкой вернули в группу, то сородичи более высокого ранга пробовали отнимать у нее честно заработанные бананы, но никому из них не пришло в голову посмотреть, как работает презираемый собрат и чему-то у него поучиться. Затем таким же образом работе с этой кормушкой научили шимпанзе наивысшего ранга. Когда его вернули в группу, то остальные наблюдали за ним с живейшим интересом и мгновенно переняли у него новый навык»[69].

Наличие интеллектуальной вертикали в социальном пространстве формирует потребность «менее сообразительных» членов общества учиться у «более сообразительных», тянуться за ними. Но если такой вертикали нет, то и соответствующего позыва не возникает, то есть, отставив в сторону интеллектуальную вертикаль, мы, по сути, лишились возможности элементарного воспроизведения интеллектуальных навыков, не говоря уже о большем. Какое-то время мы еще проедем «на старых дрожжах», но и эти «дрожжи» выдыхаются куда быстрее, чем можно было бы подумать. И проблема не только в доступности основных благ для всех членов общества (вне зависимости от уровня образованности и интеллектуальных способностей), но в доступности информации, как таковой. Когда у тебя всегда есть возможность все что угодно «прогуглить» или «спросить у Яндекса», то, с одной стороны, умные и образованные люди перестают оцениваться по этому качеству (есть подспудное ощущение, что они все равно проигрывают поисковикам и интернету в целом) – в их таланте нет больше ничего эксклюзивного и тем более впечатляющего, а с другой стороны, теряется сам навык работы с информацией – ведь главным в прежние времена было не просто знание как таковое, но умение человека отыскивать это знание (в бесконечности библиотечных каталогов и междустрочии сложносочиненных монографий), осмысливать его и развивать.

Информационная эпоха – эта «третья тоффлерианская волна» – обернулась информационной инфляцией: она не сильно поспособствовала развитию интеллекта как такового (скорее, эффект был обратным), а кроме прочего, радикально девальвировала ценность знания, сделав его из «сакрального» – неприлично доступным. Кажется, все это не имеет никакого отношения к обсуждаемой нами теме – где время и его складка, а где информация, навыки интеллектуальной работы, авторитет знания и проч.? Но, на самом деле, речь идет о вещах предельно связанных друг с другом, о чем мы сейчас и поговорим, обсуждая третий критерий складки времени – феномен фальсификации мышления.

«Система 1» и «Система 2»

Раз уж я вспомнил про самоволки, приведу еще одно интересное наблюдение… Не знаю, как сейчас, но в мою бытность нахимовцем училище частенько называли «Системой». В этом нарицательном имени, конечно, важна была этимология: любая военная служба – это жизнь в системе, следование системе, и это система, живущая в тебе. Сейчас мне сложно вспомнить, как это было на самом деле – теперь уже и не представить, что так может быть (все-таки армейский порядок во вполне себе тоталитарном обществе – это нечто большее, чем просто армейский порядок). По нашим временам, когда молодого человека отчисляют из военного училища, невольно думаешь – «еще неизвестно, кому повезло», а вот в реалиях Советского Союза изгнание из военного учебного заведения ничего хорошего отчисленному не сулило. И еще это было очень стыдно – если тебя отчислили, то ты как бы не просто «неудачник», ты еще и какой-то «неправильный», а это куда более неприятная характеристика (с учетом того самого общества).

Короче говоря, мы все очень боялись отчисления. По-настоящему. Это спустя пять-шесть лет, закончив «вышку», каждый второй (а то и первый) мечтал уволиться из Вооруженных Сил, и было совершенно непонятно, как это сделать – из-за катастрофической нехватки кадров никого, что ты ни делай, не отпускали. Но тогда, в конце 80-х – страх и ужас: делайте что угодно, наказывайте, только не увольняйте, не отчисляйте. С другой стороны, существование в «Системе» (понимай ее хоть на уровне Нахимовского училища, хоть на уровне всей военной махины) требовало от тебя определенной доли садомазохизма, о котором, впрочем, в СССР знали далеко не все. И садомазохизм этот состоял в готовности беспрекословно принимать предлагаемые тебе «правила игры». В конце концов, никто над нами с секирой не стоял, ничего смертельного даже в отчислении из училища не было, но правила поведения были предельно строгими, выполнение приказаний должно было быть беспрекословным, а любая попытка «иметь мнение» приравнивалась, можно сказать, к измене Родине, поскольку нарушала главный принцип существования «Системы» – ее вертикаль.

В общем, если говорить уже совершенно специфическим физиологическим языком, главное, чему мы должны были выучиться в «Системе» (Нахимовском военно-морском училище) – это навыкам «торможения». Нейрофизиологическое понятие «торможения» имеет большую и непростую историю, которая в России писалась И.М. Сеченовым, Н.Е. Введенским, И.П. Павловым, В.М. Бехтеревым, A.A. Ухтомским, П.К. Анохиным, и тут безусловен как раз отечественный приоритет. Достаточно сказать, что в теории Ивана Петровича Павлова «процессы торможения» занимают первую строчку, по значимости, с «процессами возбуждения», а все последующие составляющие павловскую теорию элементы – от систематизации типов психики до определения существа экспериментальных неврозов – стоят уже за ними и на них же базируются. Однако тут все не так просто, как может показаться на первый взгляд, и если с акцептором результата действия Петр Кузьмич Анохин павловскую теорию поколебал, то его анализ «тормозного процесса» ее, по существу, разрушил (но об этом чуть позже). Если же вернуться к тем навыкам психики, которые вбивались в наши головы (формировались в наших головах) «Системой», то это, конечно, в первую очередь способность подавлять возникающие в этих же самых головах «процессы возбуждения», то есть способность контролировать свои импульсы, потребности, реакции и т. д.

Так вот, самоволка. Самоволка – это, безусловно, важнейшая часть жизни любого военнослужащего. Впрочем, не следуют думать, что самоволка – это проявление некой спонтанности его – военнослужащего – природы. Скорее даже, наоборот. Самоволка – это не когда ты поддаешься гуляющему в тебе возбуждению и безоглядно бросаешься в пучину безответственности, нет, самоволка – это когда ты в каком-то смысле затормаживаешь в себе собственное торможение. Жизнь в «Системе» – это жизнь под постоянным давлением, это перманентное торможение твоих «процессов возбуждения» (ты должен собой управлять, себя контролировать, держать в рамках и т. д.). Когда же ты нарушаешь установленные правила системы – ты должен подавить в себе возбуждение, вызванное самим фактом нарушения тобой установленных в тебе же границ. Иными словами, когда ты живешь в процессе постоянного подавления своих реакций, и ты решаешься сделать что-то, что изменит этот установленный порядок, то в тебе возникает возбуждение именно из-за того, что ты нарушаешь уже принятые тобою нормы, и его опять-таки надо тормозить. То есть это вполне определенный двойной стресс.

Почему в таком случае, спросите вы, если это насколько травматично, нахимовцы решались на подобные самоистязания? А это уже личностный компонент: заставить психику тормозить свои возбуждения – задача трудоемкая, но нехитрая и вполне выполнимая, однако же заставить личность полностью подчиниться – это значит ее разрушить, и это уже вопрос другого порядка. То есть личность должна, хотя бы время от времени, ради самосохранения заявлять себя – протестовать, трансгрессировать границы, иначе она перестанет чувствовать себя личностью и начнет сыпаться. Иными словами, самим фактом самоволки – надо тебе в нее на самом деле или не так чтобы очень – ты как бы доказываешь самому себе, что ты еще есть, а не превратился в бездумную машину, не тварь дрожащая, а имеешь права и право имеешь (хотя и запретное, запрещенное). Самоволка, таким образом (или иное нарушение правил «Системы»), для молодого человека есть мера его личностного самоохранения, то есть, уже по определению, процесс скорее тормозный, нежели спонтанного и бессмысленного возбуждения. Иными словами, стремясь к краткости: самоволка – это не какая-то легкомысленность, а то, что требует от «самовольца» высочайшего самоконтроля, напряжения и собранности.

Первое время в Нахимовском было очень тяжело, любое нарушение правил жестко и недвусмысленно каралось отчислением и вообще казалось чем-то невозможным. По-моему, пару-тройку человек из нашего потока отчислили в первый же месяц «курса молодого бойца», а другие намотали на ус. Но жить так – только по правилам – тоже невозможно, поэтому рано или поздно сначала самые зрелые и смелые, а за ними и большинство остальных начинают осваивать искусство побега. Будучи в первых самоволках, ты (и не случайно мы сейчас говорили о перенапряжении) буквально умираешь от ужаса – тебе постоянно кажется, что твое отсутствие обязательно обнаружится, что тебя поймают, изобличат, кто-то тебя сдаст, подставит и т. д., и весь этот кошмар в себе надо перманентно подавлять. Но постепенно, с опытом, страх притупляется, активизируясь только в те минуты, когда рядом оказывается наряд гарнизонного патруля, когда ты нелегально покидаешь расположение части (и тебя могут застать за этим правонарушением) или возвращаешься в нее (и тебя могут раскрыть).

Постепенно, освоившись с этим стрессом, мы стали сбегать с определенной регулярностью – необязательно, впрочем, за пределы училища, но и в самом училище за пределы предписанного расписания. К концу второго курса каждое утро несколько человек из роты обязательно бегали в булочную, чтобы накупить на камбузный стол горячего хлеба. Бегали по разнарядке – договаривались, кто в какой день, часто по трубе с третьего этажа, в общем, с приключениями. Нарушение правил постепенно входило в своеобразный ритуал, и одним из непременных атрибутов этого ритуала являлась, прошу прощения, «отмазка». Всегда, когда ты идешь в самоволку, находишься в самоволке или возвращаешься из самоволки, ты должен иметь «отмазку» – не соответствующее действительности, но предельно правдоподобное объяснение, почему ты там, где ты есть (точнее, там, где тебя быть не должно).

Поначалу придумывание этих историй («отмазок») занимало, возможно, чуть ли не большую часть времени, проведенную тобою в самоволке, – ты постоянно думаешь, как можно выкрутиться, что сказать, как соврать и что приплести, чтобы тебе, с одной стороны, поверили, с другой – не пытались проверить, а если бы и решились, то не смогли. Это были бесконечные разговоры внутри собственной головы с виртуальными непосредственными командирами, с начальником патруля, с дежурным по роде офицером, с дежурным по училищу и т. д. и т. п. Понятно, что в самоволку никто не бегал, когда ему заблагорассудится, всегда рассчитывалась сложная схема – дежурить по роте должен был офицер не из твоего взвода и не слишком усердно проводящий проверку, примерно такие же требования к дежурному по училищу. Надо было понимать, какие намечены мероприятия и не может ли быть каких-то внештатных сборов или побудок, каков график перемещения офицеров по территории училища и близлежащим улицам… Кроме того, надо было придумать бронебойный повод – исполнение какого-то поручения, невероятные медицинские показания, другие драматические события вселенского масштаба, а еще, например, надо было раздобыть бланк и изготовить поддельную увольнительную или найти, где спрятать «гражданку» и т. д. и т. п. Десятки вводных и целая наука, но постепенно, с опытом, освоиться можно. И мы осваивались и бегали, как к себе домой (а зачастую и домой бегали).

И вот однажды, где-то на втором курсе, за пределами училища меня останавливает один из офицеров с параллельного потока – недалеко, я иду в универсам за чем-то съестным (мы, с голодухи, делали это постоянно). Немая сцена. Капитан III ранга, почувствовавший вкус свежей нахимовской крови, принимает грозный вид, его плечи приподнимаются, брови насупливаются: «Товарищ нахимовец?!». И я уверенно направляюсь к нему, переходя на строевой шаг, и четкий доклад – мол, здравия желаю, товарищ капитан III ранга, нахимовец Курпатов, адъютант командира роты такой-то, возвращаюсь с почты – выполнил задание, отнес посылку. Причем даже не соврал в том смысле, что не сказал, что мне именно указанный командир дал такое задание – посылку относить (мало ли кто мог меня попросить, а этот вдруг решит проверять?). И пронесло.

Отдав честь офицеру, тут же отпустившему меня восвояси, я вдруг поймал себя на мысли, что, отправляясь в эту краткую самоволку, не подумал предварительно об «отмазке». То есть я выпалил все это, причем с чувством совершеннейшей уверенности в рассказанной басне, ни на секунду не задумавшись и ничего не придумывая на ходу, то есть абсолютно на автомате. Это было странное чувство – я вдруг осознал, что у меня заготовлена бездна таких «отмазок», придуманных мною прежде и уже многократно мысленно проигранных в голове (и не только в голове, разумеется). То есть то, что казалось раньше таким сложным, то, что требовало огромных интеллектуальных усилий, теперь превратилось в лаконичный и эффективный «джентльменский набор» хорошо отрежиссированных сцен на все случаи жизни!

Эта история наглядно иллюстрирует теорию психологов-когнитивистов Амоса Тверски и Даниэля Канемана, за которую последний получил в 2002 году Нобелевскую премию по экономике (Амос Тверски умер в 1996 году, что не позволило ему разделить с другом и коллегой этот триумф). Собственно, премию вручили не за саму теорию, а за ее приложение к экономической практике (за описание поведения людей при принятии решений, связанных с риском), но это не так важно. В чем же ее суть? Даниэль Канеман показал, что все мы пользуемся, хотя и попеременно, двумя стратегиями мышления, которые носят название (что в моем случае очень символично): «Система 1» и «Система 2»[70]; или, если чуть понятнее, у нас есть: «быстрая», «интуитивная», «автоматическая» система интеллектуальных реакций, с одной стороны, и «медленная», «осознанная», «произвольная» – с другой[71].

Причем первый из указанных способов думать – «Система 1» – даже сложно назвать думанием. Тут человек скорее «думает, что он думает», тогда как на самом деле он даже не слишком слушает вопрос[72] и совсем не размышляет над вариантами ответа, а просто вываливает на своего собеседника «первое, что пришло ему в голову». Дело в том, что в течение жизни мы нарабатываем огромное множество «мини-программ»: установок, предубеждений, сценариев, систем представлений и т. д. и т. п. (наподобие моих «отмазок») и храним их в закромах своей памяти, пока не представится мало-мальский подходящий случай пустить их в ход. Это такая система-всезнайка: кажется, что у нее всегда и на все есть заготовленные ответы, и частенько они начинают звучать в голове еще до завершения вопроса или до окончательной формулировки проблемы. Словно от зубов отскакивает! Так что случай, который я только что рассказал про псевдопочтальона в самоволке, как раз наглядно иллюстрирует работу «Системы 1».

Однако тот долгий первый год своей службы-учебы, когда я мечтал об увольнительных и, сбегая в самоволки, трясся от ужаса, я всякий раз в аналогичной ситуации пользовался «Системой 2» – ведь у меня еще не было готовых ответов, и я должен был их наработать, надумать. Впрочем, «Система 2», если верить Канеману всегда в деле, только на холостом ходу – она как бы по умолчанию одобряет действия «Системы 1», а включается по-настоящему только в тех редких (редких!) случаях, когда у «Системы 1» нет готового ответа. Канеман предлагает читателям своего бестселлера «Мышление быстрое и медленное»[73] в качестве небольшого эксперимента перемножить 17 и 24 – действие несложное, куда проще, чем «отмазаться» от грозного капитана III ранга, но если вы не знаете ответ наизусть, как таблицу умножения, то вам придется поразмыслить. И вот именно это – «поразмыслить» – Канеман и называет «Системой 2». Этот – «медленный», «осознанный», «произвольный» – способ думать требует от нас внимания, концентрации, интеллектуального напряжения и временных затрат. Кажется, что это предельно простое задание – умножь 17 на 24; так и есть, но произведите этот расчет, поворачивая налево в плотном потоке машин… «Не стоит даже и пробовать», – предусмотрительно предупреждает Даниэль Канеман. Но кроме прочего, и это в рамках рассматриваемой нами темы особенно важно, для работы «Системы 2» нам, как уже было сказано, требуется время – прогуливаясь с товарищем, попросите его умножить 17 на 24, и он тут же совершенно автоматически остановится (или, по крайней мере, замедлит шаг). Включая «Систему 2», мы неизбежно должны прерваться, остановиться, выделить себе время – иначе мы не можем думать (если, конечно, понимать под этим слово, то, что действительно является интеллектуальной деятельностью). Иными словами, когда мы действительно думаем – это нечто совсем другое, нежели наши обычные бла-бла-бла и та «умственная жвачка», что заполняет все наше ментальное пространство на протяжении любого нашего с вами обычного дня.

Собственно Нобелевскую премию Даниэлю Канеману присудили именно за подробный анализ того, как «Система 1», знающая, как ей кажется, ответы на любой вопрос, сбивает с толку «Систему 2», которой, чтобы реально включиться, надо задуматься, а она, к сожалению, ленится и позволяет нам поступать «привычным образом», а не так, как, наверное, следует (с учетом обстоятельств, знаний и по-настоящему здравого смыла). Как говорит сам Канеман: «Нам всегда необходим самоконтроль для поддержания связного хода мыслей и занятий умственной деятельностью, требующей усилий. Хоть я и не проводил систематических исследований в этой области, частое переключение между заданиями и умственная работа на повышенной скорости, скорее всего, не слишком привлекательны, и по возможности подобных занятий люди избегают. Именно поэтому закон наименьшего напряжения – это закон»[74].

Впрочем, Даниэль Канеман постоянно и настойчиво подчеркивает, что «Система 1» и «Система 2» – это просто удобные абстракции, описывающие когнитивно-поведенческую динамику, а не какие-то там самостоятельные «субличности», живущие в наших головах. Действительно, никаких декартовых человечков в мозге, разумеется, нет, а есть определенные процессы, которые и создают тот рисунок, который удобно объяснять таким вот образом. С другой стороны, очевидно, что за этими абстракциями скрываются вполне объективные и фактически наличествующие нервные процессы в головном мозгу человека. Более того, еще в 60-х годах прошлого века Александр Романович Лурия обнаружил, если не самих этих «гомункулов» (что было бы, прямо скажем, странно), то по крайней мере индивидов, у которых осталась лишь одна такая «субличность» – «Система 1». И как это часто бывает в подобных случаях, на помощь пришла неврологическая патология[75], а именно пациенты с травмами и заболеваниями, которые привели к развитию «лобного синдрома».

Лобный синдром

Главный признак того, что мы с вами существуем во времени – это целенаправленность наших действий. Если у наших с вами действий есть некая осознанная цель, то очевидно, что для нас существует будущее, то есть – время. Теперь представьте себе молодого мужчину, который сутками лежит на больничной койке, тупо уставясь в потолок. Ему не скучно, не печально… Ему никак. Он просто смотрит в потолок. Если вы подойдете к нему и попробуете чем-нибудь отвлечь, заинтересовать, это потребует от вас немалых усилий. А если вы попытаетесь произвести над ним какую-то манипуляцию – например, сделать ему лекарственную инъекцию, он, скорее всего, огреет вас ночным горшком. Но допустим, что до крайностей не дошло, и вам все-таки удалось привлечь его внимание, и вы даже сподвигли его на какую-то интеллектуальную деятельность. Он будет страшным образом на ней застревать. Например, вы уговорили его нарисовать круг (или треугольник, или крест) – он нарисует один, потом второй и будет продолжать рисовать круги (или другие «заказанные» фигуры), пока не закончится бумага или пока вы не отберете у него пишущий инструмент. В его мире время словно совсем не движется. Или, если вы попросите его повторить любую простую историю из трех-четырех предложении, он в ней запутается и начнет рассказывать обо всем, что попадается ему на глаза, и так же не сможет самостоятельно остановиться. Любой предмет, нечаянно оказавшийся в поле его зрения, тут же станет главным персонажем его бесконечного «пересказа» истории из нескольких предложений. Попадется другой предмет – будет другой.

Примерно так выглядит пациент с «лобным синдромом»[76]. Этот молодой человек способен к элементарной интеллектуальной деятельности (но только здесь и сейчас), у него сохранена память, общие представления о действительности, он владеет языком, и вообще, у него масса других способностей. Нет у него, пожалуй, только одного – времени. Дело в том, что лобные доли играют определяющую роль в формировании нами целей и задач, а также в разработке планов наших будущих действий. Они координируют наши знания и умения, причем в правильной последовательности, и ведут нас к ожидаемому результату, а потом еще информируют нас о том, что с поставленной задачей мы справились. Конечно, лобные доли человеческого мозга достаточно велики – наша префронтальная кора занимает порядка 29 % всей коры головного мозга (для примера, у шимпанзе – только 17 %, у собак – 7 %, а у кошек и вовсе – 3,5 %), и в зависимости от объема и конкретной зоны поражения мозговой ткани симптомы будут варьироваться. Но сейчас нас интересуют в первую очередь, те нарушения, которые специфическим образом связаны с процессом мышления – точнее, с целенаправленным мышлением. Именно этот вопрос и изучал академик Александр Романович Лурия, а также многочисленные представители его научной школы.

Знаменитый ученик знаменитого академика Лурии – директор Института нейропсихологии и познавательных процессов Нью-Йоркского университета Элхонон Голдберг[77] рассказывает в связи с этим весьма показательную в своем роде историю: «Ответственность за способность организовывать поведение во времени и экстраполировать во времени также лежит на лобных долях. Имеете ли вы хорошее предвидение и способность планирования, или же живете „без царя в голове“, зависит от того, насколько хорошо работают ваши лобные доли. Пациенты с повреждением лобных долей отличаются своей неспособностью планировать и предвидеть последствия своих действий. […] Я вспоминаю возмущение медсестер неврологической службы университетского госпиталя, где я консультировал много лет назад. Некоторые пациенты отделения постоянно заходили в комнаты других пациентов, вызывая гнев медсестер, которые обвиняли их во всех мыслимых враждебных намерениях. Реальность была намного проще и печальнее. Гуляющие пациенты заходили в двери просто потому, что двери там были»[78]. А лобные пациенты Евгении Давыдовны Хомской – другой великой ученицы Александра Романовича – норовили, например, войти в шкаф, и все по той же самой причине – в нем была дверь. Зачем они это делают, объяснить лобные пациенты, конечно же, не могли[79].

Итак, мы имеем рабочую «экспериментальную модель»: пациента с лобным синдромом, который не может управлять своим вниманием, не имеет целей и не способен строить планы по их достижению. Каким образом работает его мышление в этой ситуации фактического «безвременья»? Именно на этот вопрос и отвечает монография Александра Романовича Лурии «Нейропсихологический анализ решения задач», в которой он обобщил свой многолетний врачебный и исследовательский опыт работы с «лобными пациентами»[80]. В этой работе, впрочем, исследуются не только лобные пациенты, но и в целях сопоставления пациенты с поражением теменно-затылочных отделов мозга[81]. Сравнивая этих больных, его коллега и соавтор по монографии, выдающийся российский нейропсихолог Любовь Семеновна Цветкова пишет: «При поражении теменно-затылочных отделов мозга ориентировочно-исследовательская деятельность сохранена, сохранны и исследовательские действия, но нарушены операции, с помощью которых можно достичь результата. У больных лобной группы, наоборот, нарушена вся ориентировочно-исследовательская деятельность, отсутствуют исследовательские действия и в целом поведение не направлено на поиск и нахождение решения задачи»[82]. Иными словами, специфичность поражения именно лобных долей заключается именно в неспособности пациента увидеть цель и построить планы ее достижения, то есть именно в них, в наших лобных долях, заключено искомое целеполагание.

Чем же отличается мышление во времени от мышления в «безвременье»? Удивительным образом – это наличие готового ответа (то есть уже наличествующего), тогда как собственно мышление – мышление «Системы 2» – начинается как раз с внутреннего поначалу абсолютно безответного вопрошания. «Лобный пациент», как, впрочем, и любой из нас, когда мы в своей обыденной жизни пользуемся «Системой 1» (а именно этим мы обычно и занимаемся), представляет собой человека с массой готовых, уже существующих ответов. Если вы попытаетесь проследить свои внутренние «моно-диалоги», то вы не без удивления заметите, что, во-первых, ходите по одним и тем же мыслительным кругам, а во-вторых, не придумываете для этих кругов и в них ничего нового. Допустим, вы находитесь с кем-то в ссоре – вы будете думать о том, что он неправ, «потому что вы столько раз ему говорили…», что вас это раздражает и «как он не может понять, что…» и так далее и тому подобное. Это масса уже готовых ответов, а правильные они или неправильные – в данном случае не имеет никакого значения: вы не решаете задачу, вы даже не видите задачи, не осознаете, что перед вами задача, вы, по существу, лишь топчитесь на месте и высказываете свое недовольство (для полноты эффекта не хватает только ночного горшка).

И именно эту черту «лобного пациента» Александр Романович Лурия считает определяющей: «Больными с выраженным „лобным синдромом“ не осознается основное условие – наличие самой задачи, а поэтому не формулируются и намерения „решать“ ее. Второй тесно связанный с этим дефект, характерный для больных с поражением лобных долей мозга, заключается в том, что у этих больных выпадает процесс предварительной ориентировки в условиях задачи, в результате чего они, даже не попытавшись разобраться в условиях задачи и сопоставить входящие в ее состав звенья, сразу же начинают импульсивно подыскивать „ответы“, чаще всего просто комбинируя входящие в условия числа и выполняя ряд фрагментарных операций, никак не связанных с контекстом задачи и, следовательно, не имеющих никакого смысла»[83].

Подлинное внутреннее вопрошание – даже на субъективном уровне – выглядит совершенно иначе, а думать в состоянии такого вопрошания крайне сложно (собственно мышление в принципе крайне энергетически затратное и трудоемкое занятие). В многочисленных экспериментально-психологических исследованиях показано, что чем напряженнее действительная интеллектуальная деятельность человека, тем сложнее ему концентрироваться и удерживать внимание. Например, по данным британских психологов Нилли Лави и Жана де Фоккерта, существует жесткое соотношение между сложностью решаемых человеком задач и действием отвлекающих факторов[84], а проще говоря, чем труднее задача, тем нас легче отвлечь от ее решения. Лобного пациента вы не отвлечете, хоть из пушки стреляй, а сбить человека, который просто пересчитывает денежные купюры – проще простого. Причем пересчет купюр сам по себе, как мы понимаем, не такая уж сложная задача, но и она требует полной концентрации и вовлеченности (кстати, Даниэль Канеман как раз и называет человека, находящегося в состоянии мышления «Система 2», именно так – «вовлеченный», а мы бы могли еще, хотя и с рядом оговорок, сказать – «на марше»).

Когда я решаю какую-то проблему, связанную с написанием этой книги (впрочем, она никакое не исключение – так с любой книжкой), я нахожусь в состоянии напряженного внутреннего вопрошания – я не понимаю, а ищу понимания: пытаюсь развернуть и направить мысль, подыскиваю нужные формулировки, то есть демонстрирую все признаки «ориентировочной реакции» и «деятельностный подход». Отвлечь меня в этот момент проще простого – я, конечно, буду сопротивляться, если кто-то обрушится на меня с очередными вводными, но любой звонок, любое обращение, любая случайно-внезапная мысль, возникшая в моем мозгу, способны легко сбить меня с толку. Даже не отвлекаясь фактически, я тут же отвлекусь внутри собственной головы, и мне сложно будет сконцентрироваться и направить свою мысль в прежнее русло, а могу и фактически отвлечься, лишь через несколько минут заметив, что занимаюсь какой-то не связанной с основной работой ерундой.

Мозг делает все возможное и невозможное, чтобы не перегружать себя интеллектуальной работой. «Для поддержания связной цепочки рассуждений, – пишет Даниэль Канеман, – даже неспешных – необходима дисциплина. Если замерить, сколько раз за час писательской работы я проверяю электронную почту или залезаю в холодильник, то вполне можно заключить, что я не хочу заниматься писательской деятельностью и что мне необходимо больше самоконтроля»[85]. Но это, как мы понимаем, не совсем так – у профессора Канемана очень неплохо и с писательством, а тем более, с самоконтролем, его проблема – это проблема нашего мышления, которое, сталкиваясь с неизвестным, мучительно пытается перепрыгнуть на что-то уже знакомое, понятное, не требующее дополнительных интеллектуальных усилий, в идеальном случае – в состояние «лобного пациента», у которого даже вопросов никаких не возникает, не то что необходимости искать ответы на них.

Очевидно, что в этой игре «готовых ответов» и «внутреннего вопрошания» имплицитно скрыто время: постоянно пытаясь вернуться на круги своя, в мир привычных, уже когда-то продуманных мнений, оценок, ответов, я словно бы соскальзываю в «складку» – туда, где все уже есть, «всегда так». Задумываясь (включая «Систему 2»), я, напротив, словно бы создаю некий просвет неопределенности, соглашаюсь существовать в этой неопределенности, и только предчувствие цели – когда я предугадываю ее, но еще не знаю, потому что не достиг, – помогает мне продолжать искать новый, еще не проторенный в моих же префронтальных извилинах путь. По сути, я должен заставить нервные импульсы, которые привычно бегают в моем мозгу по уже сложенным нейронным сетям, избрать другой, новый, обходной (или в каком-то смысле более прямой) путь, сформировать его и пойти теперь по нему. Именно в этом причина высоких энергетических затрат нашего мозга на действительную интеллектуальную работу, именно поэтому так легко отвлечься от этой работы и соскользнуть в какую-то более привычную и понятную деятельность, именно поэтому всегда хочется использовать готовые ответы, а не задумываться и не искать новые обстоятельства, нюансы, знания, понимание.

Мне необходимо усилием воли собирать и складывать в новые конфигурации имеющиеся у меня данные, относящиеся к решаемому вопросу, – управлять, контролировать, организовывать (не случайно Элхонон Голберг очень точно сравнил мозг лобного больного с оркестром, который покинул дирижер). И все это я делаю в реальном времени: одновременно удерживая разрозненные элементы мысли в некоем, еще не сложившемся единстве, поддерживая их, так сказать, на плаву моих размышлений, комбинируя их и привлекая новые факты – все это есть активный процесс с ожидаемой целью, когда они-таки сложатся, расположатся в правильном порядке и создадут тот рисунок, который меня устроит. Я движим этой целью, и хотя мне может казаться, что время пролетает незаметно, это именно тот момент, когда мое время действительно существует.

В иной ситуации, когда я выполняю действия, предписанные мне «Системой 1», – вынимаю из закромов своей памяти уже многократно отработанные мною шаблоны и прикрываю ими возникающие разрывы между наличными элементами реальности, я не имею отношений со временем, хотя мне и может казаться, что я потратил («убил») на это (какое-то дело) «бездну времени». Иными словами, речь не идет о субъективном переживании времени, речь идет о том, существовал ли я в этот момент действительно во времени или же, подобно неодушевленному предмету, способному играться с базами данных, просто воспроизводил ряд, пусть и сложно организованных, но уже прописанных во мне реакций.

Возбуждение на торможение

Как мы могли видеть, лобный больной демонстрирует поразительную инертность – раз сподвигнутый на какое-либо действие, он уже не может остановиться. И в этом нет ничего удивительного, поскольку именно префронтальная кора является нашим, так сказать, главным тормозом. Тут, кажется, самое время еще раз вспомнить Зигмунда Фрейда и его теорию принципов «удовольствия» и «реальности»: нейрофизиологически «принцип реальности», безусловно, определяется префронтальной корой, и именно по причине ее отсутствия (или слабости) лобные пациенты пристают к медсестрам, воруют то, что им притянется, и тяготеют к насилию, если желаемое не дается им само. Впрочем, сейчас важно другое: дело в том, что проблема мышления – это, в чем мы могли уже убедиться, не проблема возбуждения, а как раз наоборот – специфический механизм затормаживания.

«Психологи, – пишет Александр Романович Лурия в „Основах нейропсихологии“, – единодушно исходят из того, что мышление возникает только в тех случаях, когда у субъекта существует соответствующий мотив, делающий задачу актуальной, а решение ее необходимым, и когда субъект оказывается в ситуации, относительного выхода из которой у него нет готового (врожденного или привычного) решения. […] Первый этап, непосредственно следующий за возникновением задачи, сводится не к производству соответствующих реакций, а, наоборот, к задержке импульсивно возникающих реакций, ориентировке в условиях задачи, анализу входящих в нее компонентов, выделению ее наиболее существенных частей и соотнесению их друг с другом. […] Следующим этапом процесса мышления является выбор одного из альтернативных путей решения и формирование общего пути (схемы) решения задачи, которые делает некоторые ходы более вероятными и оттесняет все неадекватные альтернативы». Дальше еще есть этап «подбора средств и операций» для решения задачи, «внешних действий», «проб и ошибок» и т. д. и т. п., заканчивая «сличением полученных результатов с исходными условиями задачи»[86]. Кажется, трудно найти более подходящее описание для работы «Системы 2» (по классификации Станович-Уэста-Канемана).

Даниэль Канеман говорит о том, что «Система 2» требует нашего внимания, захватывает его, но Александр Романович точнее формулирует проблему: первым действием, началом пути процесса мышления является торможение – «задержка импульсивно возникающих реакций». Сам Канеман, кстати сказать, анализируя свои «Системы», приводит в пример знаменитый «зефирный тест» Уолтера Мишеля, который предлагал четырехлетним детям или получить небольшое лакомство прямо сейчас, или подождать четверть часа и получить в два раза больше (дальше детей оставляли один на один с печенюшкой и следили за тем, насколько бедолаг хватит). Хорошо известно, что дети, способные выдержать пятнадцатиминутный «зефирный тест», набирают впоследствии куда более высокие показатели в тестах на интеллект. То есть умение затормаживать свои реакции, импульсы и потребности, чтобы найти более выгодное и эффективное решение проблемы, является, по сути, диагностическим признаком умственных способностей (как говорил мой профессор по судебно-медицинской экспертизе: «Настоящие гении всегда тугодумы»). Тогда как пациенты, страдающие лобным синдромом, в принципе неспособны справиться с «зефировым тестом», демонстрируя абсолютную утрату навыков противостоять спонтанным импульсам, контролировать эмоциональные реакции и любые, даже случайные, позывы (разнообразие поведенческие безобразий тут, как я уже говорил, самое широкое – от классической клептомании и сексуальной распущенности, до употребления упомянутого ночного горшка в целях абсолютно излишней самообороны).

Так на что же нам указывает «зефирный тест»? Он указывает нам то, что способность затормозить свое стремление к получению немедленного удовольствия ради удовольствия большего, которое последует лишь через какое-то время, готовность дождаться его – есть некая уверенность субъекта в будущем времени, предощущение этого времени. И чем сильнее это качество (если оно, конечно, не обусловлено какой-то другой патологией – кататонией, например), тем большим интеллектом он, как выясняется, обладает. Но что это за загадочный механизм торможения?[87]

Тема эта на самом деле огромная, поскольку «торможение и возбуждение, – как писал Петр Кузьмич Анохин, – составляя две стороны единого нервного процесса, своим сбалансированным соотношением определяют успех приспособительной деятельности животных и человека», и «нет ни одного дифференцированного акта поведения без вмешательства процесса внутреннего торможения»[88]. И неслучайно поэтому Иван Петрович Павлов называл данный физиологический процесс «проклятым вопросом физиологии», ведь единственное, что было с этим торможением в его теории понятно, так это то, что с ним категорически ничего не понятно. До конца своей жизни Иван Петрович считал «вопрос соотношения возбуждения и торможения неразрешенным», «упорно не поддающимся решению» и т. д. и т. п.

Представить процесс возбуждения, как мы понимаем, совсем несложно – все, что мы наблюдаем в жизни животного и человека, это по большому счету разного рода возбуждения: встали, пошли, сели, читаем, едим, пьем, пишем, рыбу заворачиваем – все это какие-то действия, то есть возбуждения. С торможением иначе и сложнее… Вот мы сформировали у животного некий условный рефлекс, почему он впоследствии, вне дополнительных подкреплений, угасает, а само животное перестает реагировать на усвоенную команду? Что случилось, почему? Оно забыло? Или вот чесала собака у себя за ухом, покусанная блохами, а тут вдруг резкий шум, и она немедля перестает чесаться, вскакивает и кидается в соответствующем направлении – что затормозило чесание и как это произошло? При кажущейся простоте этих вопросов, ответ на них далеко не так очевиден.

Предполагались самые разные варианты, например, «доминантная» теория Алексея Алексеевича Ухтомского, который развивал идеи своего учителя, одного из праотцов современной теории торможения – профессора Николая Евгеньевича Введенского (тот, в свою очередь, принял эту эстафету у Ивана Михайловича Сеченова). Но рассматривались и более экстравагантные теории – «внутриклеточный процесс торможения», специальные «тормозные нервные пути» и проч. В целом же доминировала достаточно механистичная павловская концепция о том, что процессы «возбуждения» и «торможения» в нервной системе отдельны и самостоятельны, как две педали в автомобиле – газ и тормоз, и их сила постоянно вступает друг с другом в непримиримую «борьбу». Анализируя различные научные взгляды своего времени на процессы торможения, Петр Кузьмич сокрушается: «В указанных выше книгах не найти ответа на центральный вопрос: почему именно неподкрепление едой условного раздражителя приводит к появлению торможения в коре головного мозга?»[89]. И сокрушается не зря, потому что терпеть такое мракобесие физиологу функциональных систем действительно сложно.

Теперь давайте поменяем точку обзора: да, представить себе процессы возбуждения просто – мы видим их проявления в окружающей нас социальной среде (да и в мире животных) в огромном количестве, но разве мы не видим точно так же и бесконечное множество торможений? Нет, видим, но не замечаем: кроме того, что окружающие нас люди встают, идут, садятся, читают, едят, пьют, пишут и рыбу заворачивают, они точно так же и замирают, и останавливаются, и сидят неподвижно, и прекращают чтение, равно как и прием пищи, питье воды, акты писания и заворачивания рыбы. Иными словами, применив, так скажем, физический, а не антропоцентричный подход и отказавшись от пут языка, который пестрит названиями для действий, но не для их прекращения, мы увидим совершенно иной мир, в котором как раз все останавливается (тормозится), а вовсе не начинается (возбуждается).

С другой стороны, становится вполне очевидным, что торможение – это просто не очень удачное название для процессов, по сути, возбуждения, которые приводят к остановкам, замираниям, прекращениям и т. д., где каждое действие требует усилия, то есть соответствующего нервного возбуждения. При этом именно это видимое, наблюдаемое нами торможение (тогда как на самом деле это просто возбуждение с другим внешним рисунком, нежели привычное нам возбуждение, сопровождающееся ростом активности) является куда более сложной реакцией, чем можно было бы, наверное, подумать: именно оно требует от нас особенной целенаправленности, когда мы не только действуем, будучи к тому побужденными (неважно – внешними или внутренними стимулами), но и соизмеряем достигнутый эффект с поставленной целью, и только поэтому принимаем решение о необходимости прекратить действие (лобный-то больной как раз остановиться-то и не может) – возбудиться на торможение.

Не углубляясь далее в перипетии научных изысканий по части процессов торможения (Петр Кузьмич, опасаясь гнева «истинных павловцев», уже провел более чем детальный анализ, подкрепляющий его позицию), сосредоточимся на собственно анохинской схеме. Здесь нам снова следует вспомнить феномен «афферентного синтеза»: дело в том, что академик Анохин весьма убедительно показывает, что при формировании нервной реакции (ее «конечного пути», то есть того, что там случится в результате: возбуждение или торможение) не происходит непосредственной борьбы неких «возбуждающих» и «тормозных» процессов (грубо говоря, мозг не управляется педалями газа и тормоза). Происходит, как это понимает Петр Кузьмич, «встреча двух систем возбуждений на уровнях их центральной интеграции, в результате чего полностью изменяется специфическая картина участия в реакциях и рабочих компонентов»[90]. И случается все это именно в лобных долях на этапе афферентного синтеза, когда «совокупность внешних и внутренних раздражений» через «афферентный синтез определяет главнейший момент: какая целостная деятельность организма должна быть сформирована в данный момент, а участие того или иного моторного компонента вытекает из этого уже автоматически»[91].

В статье «Лобная кора и целенаправленное поведение» один из представителей анохинской школы – Ю.В. Урываев приводит широкий обзор крайне примечательных данных по нейрофизиологическим исследованиям над животными с удаленными лобными долями – крысами, собаками, обезьянами и т. д. (над так называемыми безлобными животными). И вот, что он пишет: «Удаление лобных отделов коры мозга приводит к нарушению сложноинтегрированных поведенческих реакций в результате распада афферентного синтеза, осуществляющегося на основе обстановочной и пусковой афферентации, активации фиксированного в памяти прежнего опыта и соответствующей доминирующей мотивации». В норме же «после первоначального опознания раздражителя возникает афферентный аппарат, соответствующий свойствам предстоящего сигнала. Такие опережающие возбуждения соответствуют психологическим понятиям „намерение“, „избирательное внимание“ или „ожидание“. […] Как раз в этот период ориентировочной реакции и происходит активация лобной коры, о чем можно судить по появлению медленной негативности. Одновременно происходит не только повышение общего уровня бодрствования, но и избирательное повышение возбудимости афферентных входов. […] Все это заставляет считать, что лобная кора важна для развития ориентировочной реакции в тот период, когда на основе избирательного выделения нужной информации формируется предпусковая интеграция»[92].

Переведем все это с нейротарабарского на русский. Внутреннее торможение – «затормаживание» – возникает в наших лобных долях не потому, что там включаются какие-то специальные тормоза, а, напротив, потому, что благодаря комплексной ориентировочной реакции в возникшем нервном центре открываются дополнительные афферентные ходы, что обеспечивает приток к нему новых и новых возбуждений (самых разных данных), которые система, как раз в момент этого своего «затормаживания», и обрабатывает. То есть это огромный и сложный процесс «переплавления», как говорит Петр Кузьмич, привходящей в лобные доли (афферентной) информации, что, разумеется, требует времени и внешне вполне может выглядеть как запаздывание и торможение.

Теперь попытаюсь еще проще. Когда мы оказываемся перед какой-либо задачей или проблемой, мы можем выдать на-гора любую уже заготовленную реакцию (даже если она тут, как говорится, ни к селу ни к городу) – так, по существу, действует «Система 1», да и лобный больной в придачу; но мы можем и озадачиться этой задачей. Что это значит? Это значит, что мы затормаживаем немедленный ответ (такой вот неподготовленный), но делаем это не с помощью какого-то специального тормоза, а потому, что за счет самого акта озадаченности («вопрошания» по Хайдеггеру и «вовлеченности» по Канеману) открываем доступ к этому вопросу (дело происходит как раз в наших лобных долях) дополнительной информации, нам известной и связанной с указанной проблемой. Данная информация (фактически – это нейрофизиологические возбуждения) начинает стекаться в этот центр (назовите его как угодно – хоть «центром принятия решений», хоть «психической доминантой», или просто «функциональным центром в лобных долях головного мозга»), увеличивая тем самым степень его напряжения (возбуждения), которая не может сразу вылиться в некую результирующую реакцию – слишком много данных надо обработать и «переплавить». Возникает, так сказать, напряженная работа мысли (при этом философская серьезность вопроса значения не имеет – подобный эффект может вызвать и совершенно элементарная математическая задачка из школьного учебника – мол, умножьте 17 на 24), в процессе которой в этом центре согласовываются все привходящие «вводные», «точки зрения», «подходы», «обстоятельства», «знания», «нюансы» и т. д. и т. п.

В известном наблюдении – мол, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке – речь идет именно об этом: находящиеся в состоянии алкогольной интоксикации лобные доли не впускают в центры принятия решений всю информацию об окружающей ситуации («обстановочную афферентацию»), а потому человек, находящийся в подпитии, счастливо не видит возможных рисков и не осознает последствия своих слов, а следовательно, вполне может сболтнуть лишнее. В состоянии подобной интоксикации не возникает необходимой ориентировочной реакции, позволяющей нам при иных обстоятельствах произвести полноценную рекогносцировку на культурно-социальной местности и понять, что можно, а что нельзя, что правильно, а что неправильно, что хорошо, а что плохо, и что выгодно, а что категорически нет.

Когда же, например, медицинская сестра подходит к нам со шприцом, то естественная наша реакция – это, разумеется, предотвратить грозящий дискомфорт бегством или нападением, но у кого-то в лобных долях формируется соответствующий функциональный центр, который впускает в себя все наши знания о том, что происходит (почему нам необходима эта инъекция, что такое эта наша болезнь и зачем ее надо лечить и т. д. и т. п.), и мы, совладав с предчувствием дискомфорта, ради будущего комфорта берем себя в руки и покорно выполняем инструкции медсестры, а у кого-то нет лобных долей, и он берется за ночной горшок, и ничто, кроме внешней физической силы, остановить его не способно.

Для пояснения этого механизма можно было бы, наверное, воспользоваться аналогией с оперативной памятью компьютера, но в данном случае она сущностно не вполне точна. Действительно, если вы одновременно запускаете на компьютере несколько «тяжелых» программ, он начинает «виснуть» (тормозить) – ему не хватает ресурсов для их обработки, а потому эта аналогия хороша для психологического понятия «рабочей памяти» (к чему мы еще вернемся). Рассматриваемая ситуация похожа, но есть важное отличие: вопрос здесь не столько в объеме поступающей информации (измеренной в мега-, гига-, терабайтах) и возможности ее переваривания, сколько в самой силе озадаченности, которая напрямую соотносится со степенью открытости данного центра привходящим информационным потокам (возбуждениям). Более того, это не простая открытость – мол, кому нечего делать, заходите и притекайте: по сути, в этот момент «нейрофизиологический центр» нашей мыслительной деятельности напоминает своего рода космическую «черную дыру», которая агрессивно втягивает в себя все, что может касаться рассматриваемого вопроса (пригодится для его решения). В состоянии действительной «озадаченности» мы не просто перегружаемся пассивно привходящими возбуждениями, а напротив – жадно сканируем наш мозг на предмет наличия в нем необходимых данных, как-либо относящихся к возникшему вопросу, и возможных алгоритмов его решения. Сформировавшийся в наших лобных долях «функциональный центр» агрессивно втягивает в себя все это разрозненное пока интеллектуальное богатство, пытаясь, перекомбинируя его, найти верное решение, способное вылиться в полноценный инсайт (оперативная память компьютера, конечно, так не действует – это мы ее в некотором смысле «извне» перегружаем).

«Лобные доли мозга, обладавшие мощными связями с восходящей и нисходящей ретикулярной формацией, оказались прежде всего аппаратом, обладающим мощной активирующей ролью, – описывает этот процесс Александр Романович Лурия в своих „Лекциях по общей психологии“. – Как показали исследования, при каждом интеллектуальном напряжении (ожидании сигнала, сложном счете) в лобных долях мозга возникают особые медленные волны, распространяющиеся на другие отделы коры и названные английским физиологом Г. Уолтером „волнами ожидания“. Когда же наступает прекращение ожидания сигнала, эти волны исчезают. Напряженная интеллектуальная работа, требующая повышенного тонуса коры, вызывает в лобных долях повышенное число синхронно возбуждающихся совместно работающих пунктов. Как показал советский ученый М.Н. Ливанов, эти синхронно работающие пункты сохраняются во все время сложной интеллектуальной работы и исчезают после ее прекращения»[93].

Именно поэтому, будучи в состоянии настоящей озадаченности, когда работает наша «Система 2», мы не чувствуем, как течет время. По сути, оно для нас субъективно может даже останавливаться – мы вытягиваем из себя (и в себя) информацию, складываем ее, комбинируем, «переплавляем». Но не надо забывать, что подобная активная работа возможна только в том случае, если мы движимы «нехваткой», то есть, несмотря на это, само искомое, изыскиваемое решение находится для нас в будущем, к которому мы таким образом оказываемся направлены. Впрочем, есть и еще один временной аспект – это «торможение» (которое, как мы можем видеть, является по существу полной его противоположностью), на самом деле есть образовавшееся у нас время, время нашей подлинной интеллектуальной работы по созданию чего-то нового, прежде не существовавшего. Сумев озадачиться, мы в каком-то смысле создаем пространство для времени в нашем собственном мозгу – тот самый функциональный центр в лобных долях, где осмысляется вопрос, возникший в нашем сознании. То есть здесь не время что-то делает с нами, а мы сами совершаем акт его создания, и в этом времени есть фактическое существование нас (мы его активные делатели), а не обычное наше времяпрепровождение, свойственное «Системе 1».

Но возможно, главное заключается в том, что привлечение большого объема данных в физиологический центр нашей ориентировочной озадаченности (что естественным образом замедляет принятие нами решения, тормозит ответную реакцию и т. д. – в общем, «затормаживает» нас) неизбежно приводит и к росту перспективного зрения: чем больше фактов охватывает наше сознание, чем больше становится его «пространство» в этот момент, тем более широкие возможности нам открываются, тем более отдаленными и масштабными становятся наблюдаемые нами перспективы. В конце концов, всякое наше будущее родится не только из наших желаний (намерений, целей), но и прежде всего из нашего прошлого опыта (в самом широком смысле этого слова), таким образом, чем большее количество знаний и понимания оказывается в этом «уравнении», тем дальше возможно отнесение перспективы: чем выше мы поднимаемся, тем меньше препятствий, скрывающих от нас линию горизонта, и тем, по существу, дальше от нас эта линия, и тем больше разбег для наших желаний, намерений и целей.

Фальсификаты «семантических систем»

Альфреду Расселу Уоллесу (другу Чарльза Дарвина, который одновременно с ним высказал идею естественного отбора) принадлежат замечательные слова: «Основной закон эволюции гласит: каждый вид достигает того уровня организации и интеллекта, который прямо пропорционален его потребностям и никогда их не превышает. В результате естественного отбора дикарь был бы наделен мозгом, лишь слегка превосходящим мозг обезьяны, тогда как на деле его мозг лишь ненамного меньше мозга философа»[94]. Мы редко задумываемся над этим очевидным фактом, но возможности нашего мозга действительно жестко ограничены, а решение задач, с которыми мы теперь сталкиваемся ежесекундно, не является для него таким уж естественным делом. «На интеллект каменного века, – пишет Клингберг Торкель в книге „Перегруженный мозг“, – обрушивается информационный поток» века XXI.

«Мозг, с которым мы рождаемся сегодня на свет, – поясняет К. Торкель, – практически идентичен тому, с которым рождались кроманьонцы 40 тысяч лет назад. И если генетически сама природа ограничила наши познавательные возможности, то произошло это уже тогда, когда самым технологически совершенным орудием был острый гарпун из кости. Иными словами, обладая тем же мозгом и интеллектом, что и десятки тысяч лет назад, сегодня мы пытаемся справиться с бесконечным потоком разнообразной цифровой информации. Можно предположить, что за год кроманьонец встречал столько же людей, сколько мы встречаем сегодня задень. При этом объем и сложность информации, с которой мы сталкиваемся сегодня, продолжает только нарастать»[95].

Предисловие к этой книге я начал со «следственного эксперимента», демонстрирующего агрессивность той информационной среды, которая фактически является средой нашего обитания. В 1962 году президент Американской исторической ассоциации Карл Бриденбаух заявил о происходящей на наших глазах «великой мутации» – люди стали меньше читать книг, живут информацией из СМИ, утрачивают единство культуры, а в конечном итоге – входят в состояние «исторической амнезии»[96]. Но проблема глубже, о чем в том же 1962 году заявил Маршалл Маклюэн в своей знаменитой «Галактике Гуттенберга». Уже в XVII веке великий Готфрид Вильгельм Лейбниц видел «в страшной массе книг, продолжающей увеличиваться» угрозу возврата к варварству, «потому что в конце беспорядок уже будет не преодолеть». Интересно, что бы сказал автор дифференциальных и интегральных исчислений, без которых теперь не обходится ни один компьютер, относительно интернета?.. Вопрос риторический. Американский историк культуры Элизабет Эйзенстайн, последовательница Маклюэна, так ответила на опасения Бриденбауха: проблема не в «исторической амнезии», наоборот, из-за того что информация, включая и историческую, становится в нашем мире все более доступной, возникает «перегрузка каналов». И термин оказался весьма удачным…

Джеймс Глик, которому принадлежит невероятно увлекательная книга «Информация: история – теория – поток», пишет: «В 1963 году два психолога попытались количественно определить влияние дополнительной информации на процесс постановки клинического диагноза. […] Они озаглавили свою статью „Может ли кто-то иногда слишком много знать?“ и перечислили альтернативные названия в качестве бонуса: „Никогда еще так много не давало так мало“ и „Слишком много информации – это опасно“. […] Одним из исследователей в этой области был Зигфрид Стройферт, который в 1960-е в серии статей отмечал, что взаимосвязь между информационной нагрузкой и обработкой информации обычно выглядит как „перевернутая U“: увеличение информации сначала помогает, затем помогает не так сильно, а потом начинает мешать. […] К 1980 году исследователи уверенно говорили о „парадигме информационной нагрузки“. Это была парадигма, построенная на трюизме: люди могут „поглощать“ или „обрабатывать“ лишь ограниченное количество информации. Разные исследователи обнаружили, что ее избыток приводит к растерянности и фрустрации. […]

Благодаря телефону количество доступной информации уже начало увеличиваться. Люди XX века осознали, что могут мгновенно узнавать результаты спортивных игр, которых не видели; эта мысль посетила такое количество людей, что The New York Times посчитала уместным в 1929 году напечатать на первой полосе объявление, умаляющее читателей перестать звонить: "Не спрашивайте по телефону счет в играх баскетбольного чемпионата". Сегодня получение информации "в реальном времени" рассматривается как неотъемлемое право. Что вы делаете, когда у вас наконец есть все? […] Музыка приходит к нам мгновенно. Это симптом универсального знания. Это то, что критик Алекс Росс называет "бесконечным плейлистом", понимая, насколько неоднозначен этот дар: "Возбуждение вместо насыщения, вызывающий привыкание замкнутый круг из жажды и чувства неудовлетворенности. Только находишь что-то, как вмешивается мысль – а что там есть еще?". Глаза разбегаются. Еще одно напоминание о том, что информация не есть знание, а знание не есть мудрость. […] Когда информация дешевеет, дорожает внимание».

«Прошлое гармошкой складывается в настоящее»[97], – резюмирует Джеймс Глик спор между Карлом Бриден-баухом и Элизабетой Эйзенстайн. Буквально физически не имея места в своем сознании ни для прошлого, ни для будущего, мы словно бы схлопываемся во времени. Наше настоящее настолько насыщено и перегружено информацией, что ему, почти в прямом смысле этого слова, голову некогда поднять.



Поделиться книгой:

На главную
Назад