Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Складка времени. Сущность и критерии - Андрей Владимирович Курпатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мозг человека не справляется с информационным бумом – и прежде всего не справляется его «рабочая память»[98], та самая, которая позволяет нам осуществлять целенаправленную мыслительную деятельность. Согласно «Большому психологическому словарю» российских авторов working memory (рабочая или оперативная память) – это «вид памяти, включающий в себя процессы запоминания, сохранения и воспроизведения информации, перерабатываемой в ходе выполнения действия и необходимой только для достижения цели данного действия»[99]. Однако в действительности «рабочая память» – это специфическое название для, по существу, самого процесса активного мышления. Неслучайно профессор психологии Алан Бэддели пишет: «Под термином „рабочая память“ подразумевается система, которая может сохранять и обрабатывать информацию, необходимую для выполнения сложных когнитивных задач, таких как чтение, обучение и логическое мышление»[100].

Мы привычно пользуемся понятиями кратковременной и долговременной памяти: благодаря «кратковременной памяти», обусловленной активностью нейромедиаторов, мы помним воспринятую только что информацию в течение весьма ограниченного периода времени, тогда как «долговременная память», за счет уже морфологических изменений в нервной ткани[101], позволяет нам помнить полученную информацию неограниченно долго. Но данная классификация не отражает участие памяти в мыслительных процессах, хотя очевидно, что последние без нее невозможны: когда мы думаем, мы не просто решаем какую-то конкретную задачу, мы, с одной стороны, извлекаем из своей памяти необходимые для этого знания, а с другой – удерживаем в памяти определенное количество промежуточных результатов. Поэтому, если смотреть с точки зрения «памяти», перед нами «рабочая память», а если с точки зрения «мышления» – то мышление, которое невозможно без того, что мы знаем и, соответственно, помним.

Существует по крайней мере три факта, которые мы должны иметь в виду когда говорим о понятии «рабочая память». Во-первых, одна из главных характеристик рабочей памяти заключается в том, что мы откликаемся не на то, что воспринимаем здесь и сейчас, а на информацию, которая хранится в нашем мозге. Во-вторых, главными операторами рабочей памяти являются лобные и теменные (в особенности – ее интрапариетальная борозда) доли, причем именно эти же участки отвечают и за управление вниманием. И в-третьих, что, наверное, самое важное – это, если так можно выразиться, пропускная способность нашей рабочей памяти. В 1956 году американский психолог Джордж Миллер опубликовал знаменитую впоследствии статью «Магическое число семь, плюс-минус два: некоторые пределы нашей способности обрабатывать информацию», и, в сущности, все содержание этой статьи уже было отражено в ее названии. Однако «магическое число семь» актуально только для кратковременной памяти, если же мы говорим о рабочей памяти (то есть не только о нашей способности помнить здесь и сейчас какую-то информацию, но и о способности работать с актуальной для нас информацией), то «магическое число» семь на глазах ужимается до четырех. В 2001 году психолог Нельсон Кован достаточно убедительно показал, что в рамках нашей мыслительной деятельности мы способны одновременно оперировать тремя-четырьмя объектами, и лишь некоторые из нас способны довести их число до пяти[102].

Занимательность и даже некоторая парадоксальность этого правила состоит в следующем: ограничение на количество «объектов», которыми способна оперировать рабочая память в процессе нашей мыследеятельности, ограничено у всех людей – и у упомянутого уже Альберта Эйнштейна, и у любого другого человека (если он, конечно, не лобный больной). Но у Эйнштейна спрашивают про блокнот для «гениальных мыслей», а у большинства из нас – нет, Эйнштейну удается совершить парадигмальный сдвиг в научном сознании, а бессчетной армии ученых – нет. Что-то здесь не складывается… С другой стороны, вспомните все хорошо известные нам мысленные эксперименты, которыми сам Альберт Эйнштейн иллюстрировал свои теории – они в общем и целом всегда состоят не более чем из трех-четырех объектов: поезд – мяч – наблюдатель, поезд – луч прожектора – наблюдатель, наблюдатель № 1 – ракета – наблюдатель № 2 и т. д. То есть Эйнштейну как-то хватало опциональное™ его столько же ограниченной, как и у нас, рабочей памяти для совершения великих открытий, а другим этого, оказывается, вроде как недостаточно. Так в чем тут фокус?

Как мы уже говорили, обычно нам кажется, что истинное мышление – это что-то такое невероятно масштабное, грандиозное, Философское (непременно с большой буквы). Но любое наше мышление ограничено емкостью рабочей памяти, которая, как мы теперь знаем, предельно невелика. Вы физически не можете оперировать большим количеством элементов (а тем более переменных) – они просто не уместятся на площадке вашего активного внимания! Иными словами, конструктор, которым мы пользуемся в разгар даже самых серьезных размышлений, на которые мы только способны, предельно ограничен по числу используемых в этом процессе деталей. Потенциальная мощность рабочей памяти и сильно ограничена, и, более того, неспособна к какому-то радикальному наращиванию. Поэтому ценность мыслей, которые мы способны надумать, определяется даже не тем, сколько элементов мы способны осмыслить одномоментно, а тем, что это за элементы, насколько они сложны сами в себе.

Занимаясь описанием этих «объектов» рабочей (оперативной) памяти, отечественные психологи пользуются понятиями «оперативной единицы восприятия», «оперативной единицы информации», «оперативной единицей памяти», «оперативного образа» и т. д. Суть всегда одна и та же: да, решая любую задачу, мы оперируем ограниченным количеством ментальных «объектов», но сами по себе эти «объекты» могут быть разными по своей сложности – «формирование оперативной единицы восприятия основано на объединении, обобщении и перекодировании информационных элементов с учетом смысловых связей между ними, что дает выигрыш в скорости восприятия, разгружает оперативную память», «на основе учета наиболее существенных, закономерных свойств материала формируются оптимальные оперативные единицы памяти, в наибольшей степени адекватные решаемой задаче; уровень оперативной единицы памяти не является константным свойством человека, он складывается в процессе обучения выполнению данного вида деятельности; путь формирования оперативной единицы памяти все более высокого уровня связан с превращением целенаправленных, развернутых действий в сокращенные автоматизированные операции» и т. д.[103]

Если элементы, из которых вы складываете свою мысль и формируете понимание, примитивны как дважды два, то и результат будет соответствующий – дважды два, трижды три, пять на пять… Ну, можно рассчитать задолженность по электричеству. Однако же если элементы («объекты»), которыми вы пользуетесь, обладают высоким удельным весом (то есть сами по себе уже серьезно и обстоятельно продуманы, если за ними стоит большая интеллектуальная работа), то, вполне возможно, вы соберете из них что-то, заслуживающее большего внимания. В конце концов, модули космической станции, стыкуясь друг с другом, осуществляют операцию с не таким уж большим числом элементов – сам модуль, станция да несколько антенн, но сами по себе эти элементы сложны и сделаны (в нашем случае продуманы) заранее, по отдельности, и каждый еще, в свою очередь, состоит из множества других элементов.

То есть, сложность мышления – это не просто способность учесть большое количество вводных, но и понимание этих вводных – тех значений, смыслов, осознаний, которые за ними стоят. Об античной истории могут рассуждать и те, кто прочел детскую книжку с картинками «Мифы Древней Греции» да пятистраничный пересказ Илиады, но также и профессиональные антиковеды, которые занимаются этой темой всю жизнь. Вполне возможно, что те и другие, если им придется провести для публики небольшой экскурс в соответствующую область, воспользуются одними и теми же словами, но пласты информации, которые будут вовлечены в работу мышления тех и других, будут принципиально разными, несопоставимыми по объему. В результате, конечно, и сами рассказы получатся совершенно разными, несмотря на кажущееся сходство содержаний. И мы ведь всегда интуитивно чувствуем, если хоть как-то разбираемся в соответствующем предмете, насколько хорошо рассказчик знает то, о чем говорит. Если адресованный ему наводящий вопрос откроет нам новые пласты информации, обнаружит новый поворот темы, проявит альтернативы и комментарии к ним – мы говорим с компетентным специалистом, и одновременно эти же самые вопросы продемонстрируют нам абсолютную несостоятельность интеллектуального нувориша. «Свободное владение темой» – это не просто «интеллектуальные способности» и «хорошо подвешенный язык», это прежде всего наличие в нем (в его мышлении, сознании, мозге – как угодно) больших, сложносочиненных понятийных агрегатов – концептов, уже включающих в себя в свернутом виде полноценную теоретическую модель – продуманную, проработанную, апробированную на практике. Таким образом, не столь уж важно, каким именно количеством «объектов» способна оперировать наша рабочая память, важно то, из чего эти «объекты» состоят, какова их сложность, а последнее, в свою очередь, зависит от того, как они формировались.

Формирование содержательных элементов мышления – это сложнейший и длительный процесс, предполагающий большой объем работы с материалом, в точности по Александру Романовичу Лурии: «когда у субъекта существует соответствующий мотив, делающий задачу актуальной, а решение ее необходимым», «когда субъект оказывается в ситуации, относительного выхода из которой у него нет готового решения», когда он совершает бесконечное «задерживание импульсивно возникающих реакций», осуществляет «поисково-ориентировочные реакции», осмысляет «условия задачи, анализ входящих в нее компонентов», выделяет «ее наиболее существенные части и соотносит их друг с другом», выбирает «альтернативные пути решения», оттесняет «все неадекватные альтернативы», формирует «общий путь (схему) решения задачи» и т. д. и т. п., заканчивая «сличением полученных результатов с исходными условиями». Грубо говоря, настолько регулярно и системно он использует свою «Систему 2».

В книге-бестселлере «Гении и аутсайдеры» Малкольм Гладуэлл пишет: «Двадцать лет назад психолог Андерс Эриксон вместе с двумя коллегами провел исследование в Академии музыки в Берлине. Студентов-скрипачей разделили на три группы. В первую вошли звезды, потенциальные солисты мирового класса. Во вторую – те, кого оценили как перспективных. В третью – студенты, которые вряд ли могли бы стать профессиональными музыкантами, в лучшем случае – учителями музыки в школе. Всем участникам задали один вопрос: сколько часов вы практиковались с того момента. как впервые взяли в руки скрипку, и до сегодняшнего дня?

Почти все студенты начали играть примерно в одном возрасте – лет в пять. Первые несколько лет все занимались около двух-трех часов в неделю. Но лет с восьми стали проявляться различия. Лучшие студенты упражнялись больше всех остальных: к девяти годам по шесть часов в неделю, к двенадцати по восемь часов, к четырнадцати по шестнадцать, и так до двадцати лет, когда они стали заниматься – то есть целенаправленно и сосредоточенно совершенствовать свое мастерство – более чем по тридцать часов в неделю. К двадцати годам у лучших студентов набиралось до 10 000 часов занятий. В багаже середнячков было 8000 часов, а у будущих учителей музыки не более 4000. […] Любопытно, что Эриксону не удалось найти ни одного человека, который добился бы высокого уровня мастерства, не прикладывая особых усилий и упражняясь меньше сверстников. Не были выявлены и те, кто вкалывал изо всех сил, но не вырвался вперед просто потому, что не обладал нужными качествами. Оставалось предположить, что люди, способные поступить в лучшую музыкальную школу, отличались друг от друга лишь тем, насколько упорно они трудились. И все. Кстати, лучшие студенты работали не просто больше, чем все остальные. Они работали гораздо больше.

Мысль о том, что достичь мастерства в сложных видах деятельности невозможно без обширной практики, не раз высказывалась в исследованиях по профессиональной компетенции. Ученые даже вывели волшебное число, ведущее к мастерству: 10 000 часов. Невролог Даниэль Левитин пишет: "Из многочисленных исследований вырисовывается следующая картина: о какой бы области ни шла речь, для достижения уровня мастерства, соразмерного со статусом эксперта мирового класса, требуется 10 000 часов практики. Кого ни возьми – композиторов, баскетболистов, писателей, конькобежцев, пианистов, шахматистов, отпетых уголовников и так далее, – это число встречается с удивительной регулярностью. Десять тысяч часов – примерно три часа практики в день, или двадцать часов в неделю на протяжении десяти лет. Это, разумеется, не объясняет, почему одним людям занятия идут на пользу больше, чем другим. Но пока еще никому не встретился случай, когда высочайший уровень мастерства достигался бы за меньшее время. Складывается впечатление, что ровно столько времени требуется мозгу, чтобы усвоить всю необходимую информацию"»[104].

«Правило 10 000 часов» – по существу, универсально, поскольку оно, судя по всему, определяет примерное количество операций, которые необходимо проделать нашему мозгу при освоении той или иной сферы деятельности (включая изучение какой-либо дисциплины), чтобы обзавестись необходимым количеством содержательных элементов, в которых – в упакованном виде – окажется заключена вся информация, необходимая для решения задач на высоком профессиональном уровне. Объемная терминология, множество теоретических воззрений и практических навыков «сплавляются» друг с другом через формирование огромного числа взаимных внутримозговых «гиперссылок». Можно сказать, что эти элементы как бы перелинковываются в мозгу таким образом, что, потягивая за один из них, вы вполне можете захватить относительно сразу всю массу знаний, относящихся к данному вопросу[105]. Возможно, за те тысячи часов, пока человек работает над соответствующей темой (проблемой, навыком и т. д.), он не узнает постоянно чего-то совершенно нового – того, что он не знал в принципе или не мог узнать из учебников, специальной литературы, «спросить у Яндекса» или Википедии, дело не в этом. Дело в том, что за эти часы имеющиеся у него знания компонуются в емкие структуры, обладающие необходимым внутренним объемом, чтобы, складываясь «здесь и сейчас» в количестве трех-четырех элементов, решать задачу, максимально учитывая ее подлинный объем (или хотя бы приближаясь к нему).

Поэтому качество игры на скрипке, техника программирования или успешность психотерапевтического лечения – это не просто знания и навыки конкретного специалиста, это сама конструкция знаний в мозгу соответствующего работника. По всей видимости, до тех пор пока эта 10 000-часовая «практика» не пройдена, на необходимую полноту соответствующего действия рассчитывать не приходится, даже если внешне оно вполне может напоминать то, что нужно, – вспомним нашего дилетанта-историка и антиковеда со стажем. Конечно, на формирование у нахимовца навыка автоматической генерации «отмазок» может хватить и года более-менее регулярных упражнений (проверено на опыте), но речь, конечно, идет о более сложноорганизованных задачах. Так или иначе, но сам этот опыт работы мысли – скрупулёзной, настойчивой, системной, стрессовой – бесценен: мозг постепенно учится формировать множество дополнительных измерений реальности, образно говоря – она (точнее, «объекты», элементы мысли, ее представляющие) из 2D превращается в 3D, потом в 4D, 5D и т. д. до уровня Альберта Эйнштейна или, например, Григория Перельмана. Более того, освоение некой сферы деятельности (области знаний и т. п.) в течение столь значительного периода времени (и при условии высокой интенсивности данной работы), по всей видимости и в целом, влияет на способности человека к усвоению материала и решению задач, даже не связанных напрямую с данной сферой или областью. Его мозг уже научился строить соответствующие мномерные модели, у него уже есть шаблон формирования необходимых «гиперссылок» и техника «перелинковки» элементов системы, что объясняет как ценность «академического образования» (в основе которого лежат как раз формирование навыков работы с информацией и системность подхода), так, вероятно, и случаи политалантливости (так называемых полиматов) или, например, способности человека к усвоению большого количества иностранных языков.

Впрочем, вернемся к исследованиям Александра Романовича Лурии, но на сей раз уже не на лобных пациентах, а на умственно отсталых детях. Суть этого эксперимента сводилась к следующему: ребенка просили нажимать на ключ, когда в перечне озвучиваемых ему и не связанных друг с другом слов появлялось слово «кошка», параллельно с этим у ребенка замерялись сосудистые реакции – сужение сосудов пальца и расширение сосудов головы, характеризующих включение ориентировочной реакции. Нормальные дети в возрасте от 11 до 15 лет (контрольная группа) демонстрировали отчетливую ориентировочную реакцию в тот момент, когда произносилось указанное слово – «кошка», но также и слова, связанные с ним по значению, например, «котенок», «мышь», «животное», «собака» и т. п., что свидетельствовало о наличии в мозгу здорового ребенка целой системы семантических связей. На слова, которые не были связаны в его мозгу со словом «кошка», например «стекло», «карандаш», «облако» и т. д., а также на созвучные слова – «окошко», «крошка» и т. д. ориентировочной реакции не наблюдалось. Однако подростки (15–17 лет) со слабой формой олигофрении реагировали иначе, демонстрируя признаки ориентировочной реакции и при произнесении слов, близких к слову «кошка» по текстовому значению, и на слова, сходные по звучанию. Наконец, в группе подростков с глубокой формой олигофрении (имбецильность) ситуация и вовсе менялась – да, у них фиксировалась ориентировочная реакция на слово «кошка», но уже не было реакции на слова, близкие по значению (например, «крыса», «собака», «животное»), то есть они не были объединены у них сематическими полями, а сами эти поля были, соответственно, предельно узкими и примитивными. Но и в дополнение ко всему прочему, слова, сходные с сигнальным по звучанию – «крошка», «окошко», «крышка», «кружка» и т. д., – вызывали у детей с серьезными дефектами интеллекта полноценную ориентировочную реакцию. То есть семантические, с позволения сказать, поля таких пациентов не только были узкими и примитивными, но и строились уже не по семантическому принципу (принципу значения, смысла), а по акустическому.

Дальнейшие исследования Александра Романовича и его коллег, проведенные уже на здоровых взрослых испытуемых (куда более изощренные – с использованием дополнительных раздражителей, способов подкрепления и проч.), показали, что наши семантические поля, во-первых, многогранны, то есть крайне сложно организованы и вовсе не напоминают скучную статью из энциклопедического справочника, во-вторых, имеют свое весьма устойчивое «ядро» и подвижную «периферию», а в-третьих, и это здесь самое главное – «что далеко не все выявленные связи в равной степени осознаны и что во многих случаях сосудистые реакции раскрывают потенциальные системы связей более полно, чем это мог бы сознательно сделать сам испытуемый»[106].

«Таким образом, – продолжает А.Р Лурия, – раскрытая нами система связей ясно не осознается; она более полно отражается в системе сосудистых реакций, чем в описании восприятия эксперимента самим испытуемым. Семантический анализ связей, сформированных испытуемым, подтверждает эту особенность. Он показывает, что образованная в опыте семантическая система с трудом поддается четкому логическому анализу и не совпадает полностью с какой-либо определенной системой понятий. […] Отсюда следует, что было бы грубой ошибкой подходить к реальным семантическим полям, возникающим в мозгу испытуемого, как к системе логических связей, категорий, которые могут быть и более широкими, и более узкими. […] Мы полагаем, что мы в данных экспериментах обнаружили семантические поля или системы, образованные в прошлом опыте и являющиеся автоматическими для взрослого человека. Эти поля, или системы, не осознаваемые в каждый данный момент, образуют фон любого познавательного процесса»[107]

Иными словами, мы не отдаем себе отчета в сложности своего собственного мышления, когда решаем ту или иную задачу. Нам может казаться, что умозаключение, к которому мы пришли, решая ее, является простым, даже самоочевидным, что, например, нет ничего сложного в том, чтобы так понимать историю Древней Греции или психотерапию, так видеть те или иные экономические, политические, социальные, культурные процессы (подставьте сюда любую сферу, в которой вы настойчиво трудились на протяжении 10 000 часов), что мы «просто сложили два и два». В конце концов, если посмотреть на возможности нашей «рабочей памяти», мы действительно эти «два и два» и складываем, но вопрос в том, какие семантические поля (или системы) за этими «два и два» стоят, в том, насколько была вовлечена наша «Система 2» в проработку – продумывание, промысливание, проделывание – этих полей (или систем), каждого их элемента. Чем объемнее была эта проработка, тем серьезнее и состоятельнее становится наше мышление (замечаем мы это или нет), и наоборот, чем она была более поверхностной, простой, бессистемной, испрошенной у Яндекса, Гугла или Википедии, тем фиктивнее оказывается и само наше мышление, не захватывающее в себя и не «переплавляющее» в себе достаточный объем информации, понимания и опыта.

Иными словами, если природа не обделила нас интеллектуальной функцией как таковой (как обделила она, например, умственно отсталых детей), мы, в принципе, способны к подлинному – глубокому и содержательному – мышлению, используя в качестве его элементов сложноорганизованные, проработанные и продуманные «семантические системы» («концепты», как их понимали Жиль Делез и Феликс Гваттари[108]). Но, учитывая тот факт, что мы все-таки имеем в себе дело с мозгом кроманьонца (именно поэтому он, видимо, и нуждается в столь длительной – 10 000 часов – тренировке, чтобы освоиться не с такими уж и сложными, положим руку на сердце, задачами, как умение хорошо играть на скрипке или проводить психотерапевтический сеанс качественно), вероятность того, что наши семантические поля, хоть и будучи разнообразными, в действительности окажутся пустыми и слабыми, куда выше.

Осмысляя теперь все сказанное, трудно не думать, что «Система 1» – это не только один из механизмов работы нашего с вами мозга, но в каком-то смысле сам способ существования окружающей нас информационной среды, где все, что мы хотим знать, уже наличествует «приготовленным» – упрощенным, однозначно определенным, выхолощенным, перелинкованным, превратилось в ту самую «детскую книжку с картинками». Масскультура (в самом широком смысле этого слова) теперь делает за наш мозг всю ту работу, которую, в принципе, он, наверное, должен был бы произвести сам: вместо того чтобы рыться в библиотечных каталогах, четко формулируя свою цель, соотнеся одно с другим, прорабатывая альтернативные варианты и так далее, вместо того, чтобы читать толстенные и нудные книги, копаться в справочниках, консультироваться с профессурой и, наконец, просто считать в столбик и с логарифмической линейкой, мы получаем все и сразу – в «прожеванном» и «переваренном» виде. Мозг не нуждается более в работе на протяжении 10 000 часов, чтобы формально соответствовать должному уровню компетенции. Он и так с помощью подручных средств – «интеллекта», вынесенного наружу (точнее добирающего снаружи – из Сети – все, что ему необходимо для решения оперативных задач), вполне может имитировать полноценное и системное мышление. Да, в этом мышлении могут фигурировать те же самые слова, но только «семантические поля» этих слов, их мощность как «концептов» (© Ж. Делез, Ф. Гваттари) в устах говорящего, несоразмерны решаемым в действительности задачам. Эти фейковые по существу «концепты», эти слова с бедными и полупустыми «семантическими полями» следовало бы называть не «понятиями» (и уж тем более не «концептами»), а фальсифицированными понятиями, или, проще, фальсификатами.

Теперь осталось задаться вопросом – возможно ли мышление с помощью «Системы 2», если элементами такого мышления (его «объектами»), выведенными в соответствующий момент в нашу рабочую (оперативную) память, являются подобные фальсификаты? Возникнет ли то «затормаживание», о котором писал Александр Романович Лурия, то анохинское «переплавление» стекающихся к лобным долям возбуждений – все то, что необходимо для возникновения как самого вопроса и по-настоящему временного состояния вопрошания? Включится ли, иными словами, канемановская «Система 2», если ее элементами будут фальсификаты?

Мир интеллектуальной функции («знаки», «мемы», «психические вирусы»)

Вряд ли можно счесть простой случайностью тот факт, что современные семиотические представления о «знаках» (как самостоятельных сущностях, организующих нашу жизнь) стали активно развиваться именно после Второй мировой войны, а еще точнее – после изобретения атомного оружия, после Хиросимы и Нагасаки, в эпоху гонки ядерных вооружений и холодной войны, «политики сдерживания» и «взаимно гарантированного уничтожения». В каком-то смысле это новое оружие положило конец историческому времени в прежнем его понимании – возник своего рода «порог возможного», порог, который нельзя преступать. Так наша цивилизация обнаружила себя в некоем анклаве существования. Футурологи тут же заговорили о «конце истории» и «последнем человеке» (© Ф. Фукуяма), возобладали концепции «неолиберализма», «глобализации» и «мультикультурализма», наконец, всеобщее внимание привлекла новая реальность… Как пишут «медиа-активисты» (они сами себя так называют), поскольку расширение в физическом мире более невозможно, нам необходима новая среда, где расширение может быть потенциально беспредельным – «инфосфера».

«Мы живем в эпоху, когда ценность данных, образов и идеологий превосходит ценность материальных приобретений и физического пространства, – пишет медиа-аналитик и тот самый «активист», изобретший термин «медиа-вирус», Дуглас Рашкофф. – В конечном итоге мы достигли наших континентальных пределов; мы увидели Землю из космоса по национальному телевидению. Иллюзия безграничности незавоеванных территорий разрушена навсегда. Свободного пространства попросту больше нет, колонизировать больше нечего. […] Единственная среда, в которой наша цивилизация еще может расширяться, наш единственный настоящий фронтир – это эфир, иными словами – медиа. […] Непрерывно расширяющиеся медиа стали настоящей средой обитания – пространством, таким же реальными по всей видимости, незамкнутым, каким был земной шар пятьсот лет назад. Это новое пространство называется инфосферой.

Инфосфера, или «медиа-пространство», новая территория, открытая для человеческого взаимодействия, расширения экономики и в особенности для социальных и политических махинаций. […] Точно также, как теперь экологи понимают, что жизнь на этой планете является частью единого биологического организма, медиа-активисты рассматривают инфосферу как кровеносную систему, в которой циркулируют информация, идеи и образы. […] Как индивидуумы, все мы подвергаемся воздействию инфосферы каждый раз, когда вступаем в контакт с коммуникационными технологиями – такими, как телевидение, компьютерные сети, журналы, видеоигры, факсы, радио-шоу, компакт-диски или видеокассеты»[109].

Упоминание компакт-дисков и видеокассет вполне естественно – книга увидела свет в 1994 году, а с тех пор много технологической воды утекло, и тенденции, описанные в этой работе, только усиливались.

Впрочем, «инфосфера», наверное, не самый удачный термин для обозначения той среды, в которой все мы по большому счету и существуем. Да, физически (как физическое тело) мы пребываем в физическом же мире, но никто из нас, я думаю, не решится идентифицировать себя просто и только со своим физическим телом. Для нас «мысами» – это личность, сознание, субъективное «я», психика, наконец, душа (в зависимости от принятой на вооружение мировоззренческой концепции). Понятно, что этот загадочный эпифеномен психического (как его ни назови) – «мысами» – существует в некой адекватной ему среде, разделяемой с нами другими людьми. Эта разномастная «среда» – нашего языка (множества языков), господствующих представлений и тиражируемых образов (во всех существующих культурах) – включает в себя, во-первых, то, что происходит в наших индивидуальных внутренних мирах (все наши переживания, знания, мысли, сновидения и др.), во-вторых, коммуникативное взаимодействие с другими «носителями сознания», и в-третьих, наши бесконечные (теперь уже) контакты с источниками информации – телевидением, интернетом (включая социальные сети), книгами, фильмами, картинами и т. д.

Терминов, пытающихся как-то охватить и означить эту, не поддающуюся означиванию, трехголовую горгулью, изливающую из самой себя среду своего же обитания, много – от самого понятия «культуры» (в широком смысле этого слова и потому, к сожалению, совершенно невнятного) и слишком мистифицированной «ноосферы» (© В.И. Вернадский, Э. Леруа, П. Тейяр де Шарден) до упомянутой «инфосферы», «информационной среды», «сферы сознания», «виртуалистики» и т. д. и т. п.

Что есть этот загадочный мир, пытались объяснить (если не начинать плясать уж от самой печки – Платона и, например, И.Г. Фихте) и Людвиг Витгенштейн (с его «границами моего языка, определяющими границы моего мира»), и Ролан Барт в своих «Мифологиях» (через разработанное им семиотическое понятие «мифа»), и Жан Бодрийяр (в частности, в «Символическом обмене и смерти», «Политической экономии знака» и, наконец, «Симуляции и симулякрах») с Жилем Делезом (см. «Различие и повторение») – оба они говорили о «симулякрах». Ричард Докинз предложил использовать понятие «мема», реплицирующего, подобно генам, культуру. Его последователи создали целое направление исследований – «меметику», из которой, собственно, и выросли социально-политизированные идеи «инфосреды» и «медиа-вируса» Дугласа Рашкоффа, «психических вирусов» Ричарда Броуди, «пустышки» Николаса Kappa и т. д. и т. п.

Каждый из них, включая Грегори Бейтсона, Дэниела Деннета, Василия Васильевича Налимова и многих-многих других (это как раз тот случай, когда лучше вообще никого не упоминать, чтобы никого не обидеть), что-то внес в понимание той реальности, которая на самом-то деле и является для нас основной, а для нашей субъективности – так и вовсе единственной. Но никому до сих пор так и не удалось назвать ее общеупотребимым впоследствии термином[110].

Обнаруживающаяся здесь терминологическая трудность весьма естественна и неизбежна. Неологизмы (например, «ноосфера») не приживаются, поскольку кажутся слишком оторванными от очевидности той реальности, которую они силятся означить; кроме того, нас не может не смущать несоответствие масштабов – какому слову мы доверим означить весь наш мир разом? А ведь именно таким образом и обстоят дела: все, что мы считаем «объективным» и «материальным», всегда и только – дано нам через эту сферу идеального, а потому для нас на самом-то деле нет ничего, что лежало бы за его – этого «идеального» мира – пределами. Потому, видимо, и попытки воспользоваться уже знакомыми словами, придав им новый смысл, оказались исторически несостоятельными: «культура», «лингвистическая картина мира», «массовое сознание», «информационная среда» и т. д. – все они хороши, но акцентируют лишь какие-то аспекты той реальности (сферы, среды и т. п.), о которой идет речь, но не могут ухватить ее целиком.

Изобрести так и не придуманный другими велосипед мне вряд ли удастся, поэтому я предлагаю инструментальный подход – использовать для обозначения той реальности, о которой мы ведем речь (и видимо, интуитивно понимаем, о чем эта речь), словосочетание – «мир интеллектуальной функции» (или, если угодно, МИФ). «Интеллектуальная функция», в отличие от функции собственно психической, которая обеспечивает процессы отражения окружающей действительности (прежде всего посредством ее центральных анализаторов), формирует внутрипсихические эквиваленты воспринимаемой нами реальности, ее, можно сказать, функциональную репрезентацию.

Механика работы «интеллектуальной функции» была в свое время убедительно показана еще Вольфгангом Келером в экспериментах на шимпанзе, а потом подробно разъяснена Львом Семеновичем Выготским и Александром Романовичем Лурия в их блистательной, как мне представляется, книге «Этюды по истории поведения»: когда шимпанзе перестает решать задачу простым перебором средств, методом «проб и ошибок», отстраняется и вдруг понимает, что ящики должны быть поставлены друг на друга, то есть перемещает образы этих предметов внутри собственного сознания, а потом мгновенно реализует верное решение. Целенаправленная работа с этими внутрипсихическими объектами, осуществляемая, как мы можем догадываться, в лобных долях, и представляет собой, по всей видимости, элементарное интеллектуальное действие.

«Усиленное нервное возбуждение не тратится наружу, на внешние беспорядочные движения, а переходит в какой-то сложный внутренний процесс, – пишут Л.С. Выготский и А.Р. Лурия. – Мы могли бы вместе с Бюлером предположить, что от внешних проб обезьяна переходит как бы к внутренним пробам, т. е. мы могли бы сказать, что возбужденные нервные центры обезьяны вступают в какое-то сложное взаимодействие, взаимоотношение, в результате которого и может возникнуть то «короткое замыкание», которым предположительно мы могли бы объяснить ее догадку. […] В опытах Кёлера обезьяна попадает всякий раз в новые положения. Ей никто не показывает, никто не учит ее, как она должна поступить, для того чтобы выйти из того затруднения, которое возникло на ее пути. Ее поведение есть приспособление к новым обстоятельствам, к новым условиям, в которых инстинктивные и выученные движения больше не помогают ей. […] Как мы уже указывали, орудие приобретает для нее «функциональное значение», и затем это функциональное значение может быть перенесено на любые другие предметы – кусок сукна, пучок соломинок, башмаки, поля соломенной шляпы и т. д. Обезьяна, таким образом, разрешает структуру, а не привыкает действовать при помощи ее элементов, и поэтому найденное ею решение оказывается широко независимым от конкретных элементов. […] Мы видим таким образом, что в поведении обезьяны намечается с совершенной ясностью новая форма – интеллект, – служащая основной предпосылкой для развития трудовой деятельности и представляющая соединительное звено между поведением обезьяны и поведением человека»[111].

Эта репрезентация окружающей нас действительности (будь то ящики, палки или что угодно еще) радикально отличается от оригинала – просто отраженной (воспринимаемой нами) действительности: будучи «оторванной» от него функционально, она способна сложным образом самоорганизовываться. Вместо простых сигналов она оперирует уже сложными функциями (именно поэтому Л.С. Выготский и А.Р. Лурия говорят о «функциональных значениях»), которые могут, если речь идет о человеке, означаться благодаря языку. Последующая игра означаемых и означающих в нашей индивидуальной реальности создает индивидуальный мир интеллектуальной функции, который, благодаря тому же самому языку (который всегда первичен по отношению к индивидуальному сознанию) и социализации, неизбежно встроен в общий мир интеллектуальной функции (является частью МИФа). В конечном итоге (если отставить в сторону вопросы социализации, касающиеся судьбы отдельного индивида и зависящие от того, в какой он среде воспитывался) мы получим общий для нас всех мир интеллектуальной функции (МИФ), к которому мы все так или иначе причастны – то есть существуем в нем и, в принципе, имеем доступ к любой его части. Таким образом, мы одновременно являемся носителем этого наработанного цивилизацией «мира интеллектуальной функции» и влияем на его содержание (каждый в меру своих сил и возможностей).

После семиотической революции Ролана Барта «знак» перестал восприниматься в прежней – соссюровской – логике: теперь это не просто «слово», а то, что оно означает, связывая между собой означающее и означаемое. «Возьмем букет роз, – пишет Барт в «Мифологиях», – он будет означать мою любовь. Разве в нем есть только означающее и означаемое, то есть розы и мое чувство? В нем нет даже и того – есть только розы, "проникнутые любовью". Зато в плане анализа налицо все три элемента, ибо розы, наполненные любовью, точно и безупречно распадаются на розы и любовь; то и другое существовали по отдельности, пока не соединились вместе, образовав нечто третье – знак»[112]. Мир интеллектуальной функции – это мир таких вот значащих семиотических знаков.

Если отбросить все ненужные абстракции, к которым мы приучены формальными науками, то очевидно, что внутри моего сознания я не имею дело со стерильно-бессмысленными названиями (а тем более с физическими объектами). Банальный стул, в действительности, не существует для меня ни как «физический предмет» (означаемое), ни как слово «стул» (означающее), но только как свернутая функция – то, на чем сидят, а иначе я его себе и не представляю[113]. Действительным предметом моего мышления всегда является некая свернутая функция – что-то значащие для меня вещи, – и функция по природе своей интеллектуальная. Я не могу думать о «настольной лампе» иначе, как о какой-то функции (той самой – Выготского-Лурии – «функциональности»), то есть в связи с некой ее предназначенностью (в противном случае она уже не будет для меня «лампой» или вообще чем-либо, о чем можно было бы думать).

Могу ли я, например, думать о Гомере как о какой-то ничего не значащей для меня, бессодержательной абстракции? Нет, Гомер для меня автор «Одиссеи» и «Илиады», которые, в свою очередь, точно так же не существуют для меня не как бестелесные звуки, но как мое понимание этих произведений (то есть перед нами опять-таки все та же свернутая функция). Наконец, если я в принципе не знаю о существовании «Одиссеи» и «Илиады» (думаю, таких «антиковедов» сейчас много), но где-то краем уха слышал про «старика Гомера», то он, вероятно, будет для меня «стариком Гомером» – тоже, но уже так, свернутой функцией. Иными словами, всякая моя «внутренняя жизнь» – это гигантская масса взаимосвязанных, взаимообусловленных значащих что-то знаков. Но что есть эти знаки, взятые в своей массе?

Ролан Барт писал, что «наш мир бесконечно суггестивен»[114] и легко усваивает ложные, неподлинные смыслы, функционирующие в культуре (именно их Барт называет «мифами» и им посвящены его «Мифологии»). Жиль Делез идет дальше – в своей «Логике смысла» он пишет о том, как симулякры «поднимаются на поверхность», что их властью «определяется современность», о том, наконец, что, в отличие от симулякров Платона, нынешние симулякры, таят в себе силу «отрицающую оригинал и копию, модель и реконструкцию»[115]. Впрочем, если Делеза весь этот деконструктивизм просто радует и даже будоражит (почему-то), то у Бодрий-яратема симулякра и вовсе звучит уже как призывный набат. Выстраивая целую эволюцию симулякров, он говорит о «подделке», где образ отражает реальность, о «производстве», где образ скрывает и искажает реальность, о собственно «симуляции», где образ скрывает отсутствие реальности, и, наконец, о «фрактальной симуляции», когда образ не имеет никакого отношения к реальности, превращаясь в чистый симулякр симулякра[116]. «Собственно больше опереться и не на что, – пишет Жан Бодрийяр в „Символическом обмене и смерти“. – Нам остается одно лишь теоретическое насилие. Смертельная спекуляция, единственным методом которой является радикализация всех гипотез. Даже „код“ и „символическое“ – все еще термины-симуляторы; хорошо бы суметь постепенно вывести их за пределы речи»[117]

Полагаю, ни Барт, ни Делез, ни Бодрийяр не могли и представить себе, чем исторически продолжится фиксируемая ими «деконструкция» «логики смысла», точнее, тот тупик, в котором она окажется. И дело, конечно, не в медиа как таковых, о чем наперебой пишут критики современной культуры и разного рода «активисты», проблема возникает на стыке чрезвычайных объемов доступной нам информации, с одной стороны (и тут, конечно, без новых технологий не обошлось), и крайне низких пропускных способностях отдельно взятого мозга – с другой. Но и здесь проблема не в простой «перегрузке каналов», о которых предупреждала Элизабет Эйзенстайн, а в том способе преобразования информации, который начинает использовать наш мозг, приспосабливаясь к ее переизбытку. А выбор адаптационных стратегий здесь весьма ограничен: если не учитывать какие-то специальные технологии мыслительной деятельности, то их всего две – упрощение до стереотипного клише (это, как известно, главное свойство нашей психики по И.П. Павлову – «стремление к динамической стереотипии») и простое игнорирование избыточной информации.

В результате мы сталкиваемся с проблемой обратной связи между той информационно-культурной средой (миром интеллектуальной функции), в которой мы существуем, и способами, которыми мы с ней взаимодействуем. Чем более клишированным становится наше интеллектуальное восприятие, тем с большей настойчивостью мы игнорируем сложные (и трудоемкие в усвоении) объекты мира интеллектуальной функции, а соответственно, и тем меньшее количество таких – сложных – объектов в нем сохраняется. Иными словами, избыточный объем информации неизбежно приводит к структурному выхолащиванию мира интеллектуальной функции (что, впрочем, может совершенно не сказаться на его содержательных объемах), а за этим следует и еще большее упрощение интеллектуального восприятия, что, в свою очередь, по принципу обратной связи в еще большей степени дефрагментирует и уплощает культурно-информационную среду (наш общий МИФ). Как интересно в таком случае выглядит со стороны наше время, если уже Готфрида Лейбница в XVIII веке волновало (притом что мозги у Готфрида Вильгельма были, надо думать, не из самых слабых), что человечество скатывается к варварству, будучи не в силах разобраться в объеме существовавших на тот момент знаний?

То есть в тот момент, когда человечество настолько озабочено экологическими проблемами, настоящая экологическая катастрофа происходит непосредственно в среде обитания наших сознаний – в мире интеллектуальной функции. Ричард Докинз, как я уже говорил, решительно вводит в обиход понятие «мема». Он делает это уже в своей знаменитой книге «Эгоистичный ген», где выдвигает оригинальную – геноцентрическую – эволюционную теорию, согласно которой в естественном отборе участвуют не особи как таковые, а их гены. Согласно Докинзу сами гены, «заинтересованные» в создании бесчисленного множества собственных копий, толкают эволюционную спираль вверх. В этой же книге он высказал и другое, не менее, впрочем, дискуссионное предположение о том, что наша культура развивается и воспроизводится по тому же самому принципу – за счет копирования «мемов» – единиц культурной информации, копируемых нами друг у друга посредством имитации, научения и т. п.

«Мне уже приходилось выступать в поддержку репликатора абсолютно негенетической природы, процветающего в среде, образуемой высокоразвитыми, обменивающимися информацией мозгами, – пишет Р. Докинз в „Расширенном фенотипе“. – Я дал ему название „мем“ (Dawkins, 1976). К сожалению, я […] не провел достаточно четкой границы между собственно мемом как репликатором, с одной стороны, и его „фенотипическими эффектами“ или „меме-тическими продуктами“ – с другой. Мем следует рассматривать как единицы информации, хранящейся в мозге. Он имеет определенное строение, воплощенное в том материальном носителе информации, который использует наш мозг, каким бы этот носитель не был. […] Это нужно, чтобы отделить мем от его фенотипических эффектов – влияний, которые он оказывает на окружающий мир.

Фенотипические эффекты мема могут иметь форму слов, музыки, изображений, фасонов одежды, мимики и жестикуляции, а также навыков вроде открывания синицами молочных бутылок или мытья пищи японскими макаками. Все это внешние, видимые (слышимые и т. д.) проявления мемов, находящихся в мозге. Эти проявления могут восприниматься органами чувств других особей и воздействовать на мозг получателя таким образом, что в нем записывается копия исходного мема (не обязательно точная). Новая копия мема теперь имеет возможность распространять свои фенотипические эффекты, создавая в других мозгах копии уже самой себя. […] Если фенотипический эффект мема – мелодия, то чем она привязчивее, тем выше вероятность ее распространения. Если это научная идея – то возможность ее распространения по мозгам ученых всего мира будет зависеть от ее совместимости с комплексом идей, уже укоренившихся. […] Важным фактором отбора, действующего на любой конкретный мем, будут другие мемы, которым уже посчастливилось стать преобладающими в мемофонде. Если в обществе доминируют марксистские или фашистские мемы, то успех репликации любого нового мема будет зависеть от его совместимости с имеющимся фоном»[118].

При всей спорности этой теории она обладает и несомненной продуктивной силой: используя аналогию отношений между геном и фенотипом, с одной стороны, и мемом и «меметическими продуктами» – с другой, Ричард Докинз заставляет нас сделать несколько вполне очевидных выводов.

Во-первых, данный подход позволяет нам задуматься над тем, где именно располагается наш совокупный «мир интеллектуальной функции». Да, мы привычно думаем о существовании некой культуры вне нас, но вне нас, объективно говоря, существуют только «меметические продукты», т. е. продукты культуры – фильмы, телепрограммы, книги, живопись, разнообразные языки, а собственно культура (наш МИФ) существует исключительно на естественном «материальном носителе» – внутри конкретных голов (в каждой по чуть-чуть). Да, можно сказать, что вот, мол, существуют же «мертвые языки» – и ничего. Но и они существуют ровно до тех пор, пока есть мозги специалистов, занимающихся их изучением. Как только не станет таких мозгов, исчезнет и соответствующий мертвый язык – как мы и сейчас не можем прочесть критское «линейное письмо А» или не знаем, какая музыка звучала в античных театрах.

Но пример «мертвых языков», честно говоря, может быть и не самый удачный, ведь речь идет не просто о доступности какой-либо информации (может быть, и слава богу, что мы не знаем, о чем писали древние критяне на своих черепках), речь идет о понимании этой информации – о сложности «объектов», все еще сохраняющихся в мире интеллектуальной функции. Современный молодой человек и в самом деле не способен понять, чем была плоха жизнь в Советском Союзе, что такое фашизм, или ответить на вопрос, почему «Гамлет» или «Анна Каренина» считаются великими произведениями литературы (я уж не говорю о каких-то менее раскрученных литературных «брендах»). Его мозг не сохранил соответствующих опций, а значит, знание, которым он как бы владеет, в действительности оказывается фальсифицированным – он знает слова, но не бартовские знаки, он пользуется не понятиями, а фальсификатами. А это значит, что совсем скоро соответствующее знание в принципе будет вытеснено и останется только ждать очередной эпохи Возрождения, если случится что-то поистине драматическое, и сложное устройство мира интеллектуальной функции еще зачем-то человечеству понадобится.

Ярый поборник коннектомики – исследовательской программы по картографированию и анализу нейрональной сети мозга – Себастьян Сеунг оптимистично обещает нам, что лет через восемьдесят все связи нашего мозга будут полностью расшифрованы (как теперь расшифрован геномный код человека)[119]. Его книга «Коннектом» имеет хлесткий подзаголовок – «Как мозг делает нас тем, что мы есть», и потому, судя по всему, Сеунг не в полной мере отдает себе отчет в том, что результатом этой кропотливой и многотрудной работы будет, по существу, расшифрованный мозг кроманьонца. Само по себе это, конечно, чрезвычайно интересно и даже замечательно, но человечество и сама наша цивилизация – это не просто нейронная сеть мозга вида Homo Sapiens, а то, что по этой сети бегает, и главное – как оно это делает Тем, что мы есть, делает нас МИФ, а не нейронная структура нашего мозга.

Является ли общая теория относительности Альберта Эйнштейна мемом г-на Докинза? Для массового сознания – безусловно да (но массовое сознание ее и не понимает). Тогда как в мозгу ученого общая теория относительности (как, впрочем, и любая другая) существует не в виде «материального носителя информации», а в качестве способности соответствующих лобных долей привлечь эти знания (в актуальный функциональный центр) в момент решения какой-то другой задачи. Решать задачу, имея пропускную способность рабочей памяти в пределах трех-четырех объектов, возможно только в том случае, если теория не просто известна, а понята, осмыслена, превращена в инструмент, и никакая меметика в этом никак не поможет, это человек должен сделать сам. Если же в нашем мозгу просто зашита какая-то информация (знание о чем-то), но лобные доли неспособны привлечь ее для решения той или иной задачи, это банальный фальсификат. Методы, с помощью которых, по Докинзу, распространяются мемы – научение, имитация и т. д., не подходят для «распространения» способов думать. Судя по всему, способы думать вообще не способны «распространяться», они могут быть лишь воссозданы в процессе самостоятельной практики отдельно взятого мозга.

Во-вторых, что уже, впрочем, понятно и из первого пункта, нам не следует переоценивать силу и устойчивость культуры – мир интеллектуальной функции способен достаточно быстро деградировать, если в массе своей мозги перестают справляться с информационной нагрузкой и прибегают к постоянному упрощению ее объектов, а также начинают их системно игнорировать. Догадываюсь, что процент моих современников, прочитавших «Илиаду», не так уж велик (что вполне естественно – текст не из легких, а потому и в лучшие-то годы его осиливали далеко не все, кому это следовало согласно образовательному цензу), но я боюсь, что в следующем поколении таких не останется вовсе, а это значит, что еще через поколение не останется и тех, кто будет в состоянии понять, почему эта книга когда-то считалась одним из величайших творений человеческого гения. Таким образом, уже в поколении моих правнуков в нашей «культуре» не будет ни «старика Гомера», ни, что куда важнее, навыка восприятия подобного литературного текста. То есть с Гомером отойдут в мир иной и Софокл, и Эсхил, а там, глядишь, и прелести «солнца русской поэзии» уже станут читателю категорически непонятны, поскольку процессы эти взаимосвязанные. «Высокая культура» превратится в черепки острова Пасхи или «линейное письмо А», разгадать надписи на которых, к сожалению, не представляется возможным. И весь этот «чудный мир», надо признать, уже совсем рядом.

И наконец, третье соображение в этом ряду – культурные коды, в принципе, с легкостью замещаются: после того, как формируется новый класс «меметического продукта», прежние «мемы» (единицы информации) теряют способность к воспроизводству. Новый тип «меметического продукта», завоевав соответствующую «экологическую нишу» в наших мозгах, начинает агрессивно сопротивляться фенотипическим проявлениям прежних «мемов». Иными словами, вопрос, на самом деле стоит не так – будет Гомер или не будет Гомера? Его форма куда более жесткая и пугающая – насколько дурным тоном или, например, проявлением какой болезни будет считаться чтение «Илиады»? Уже сейчас кажется вполне нормальным, когда молодой человек заявляет, что «Гомер – отстой» (если он вообще знает какого-то Гомера, кроме того, что в «Симпсонах»), а «300 спартанцев-2» – это «круто».

Таким образом, несмотря на всю, и весьма обоснованную, критику меметики, которая, по словам того же Ричарда Докинза, никогда не станет наукой, сама идея мема как единицы усваиваемой нами информации весьма интересна и является лучшим подтверждением того факта, что мы с вами оказались в мире фальсификатов: любой мем – это клишированное представление, а не что-то, что нами понято, осмыслено и по-настоящему продумано. Мы усваиваем мемы по механизму своеобразного импринтинга-взрослых – за счет простого повторения за кем-то другим, разного вида имитации и подражательства. Трехлетнего ребенка можно научить невероятно сложным терминам, но не следует думать, что, воспроизводя их, он понимает, о чем говорит. Когда меня, ребенка, как говорили раньше «из благополучной семьи» в весьма нежном возрасте откомандировали зачем-то в летний спортивный лагерь, да еще по мотокроссу, я умудрился изучить все существующие матерные слова еще до того, как из соответствующих тематике анекдотов, по косвенным признакам, понял, что именно они означают (а что некоторые из них означают на самом деле я, как вы можете догадаться, и вовсе понял значительно позже).

Мир интеллектуальной функции, который заполняется не мыслями, а мемами (называй их хоть «вирусами», хоть как угодно еще), формирует убийственную среду для самой этой интеллектуальной функции. Иначе говоря, мем – это противоположность мышлению, это нечто псевдоинтеллектуальное, даже откровенно дебилизирующее. Джейм Глик пишет в своей «Информации»: «Но они существуют. По мере того как кривая информации склоняется по направлению к все большим возможностям связи, мемы развиваются быстрее и распространяются дальше. Их присутствие чувствуется, если не наблюдается воочию, в проявлениях стадного чувства, в паническом изъятии вкладов из банков, кумулятивном эффекте при продвижении информации и финансовых пузырях. […] Но мы не можем владеть ими. Когда в наших ушах звенит колокольчик, или какое-нибудь повальное увлечение переворачивает все с ног на голову, или мистификации месяцами доминируют в разговорах по всему миру, а затем исчезают так же быстро, как появились, хочется задать вопрос: кто тут хозяин, а кто раб?»[120]

Теперь, когда масштабы «экологической катастрофы» нашего МИФа более-менее понятны, самое время вернуться к упомянутой в начале этого подраздела книге Дугласа Рашкоффа «Медиавирус». Рашкофф активно использует концепцию Ричарда Докинза о природе мемов, но весь пафос его социокультурного манифеста заключается в разоблачении своего рода тайного заговора (не вполне понятно, правда, кто заговорщики), цель которого одурачить население – мол, медиа намеренно продуцируют некие «жареные» истории, чтобы отвлечь внимание аудитории от той или иной политической ситуации, пытаются вызвать у нее какие-то определенные реакции (например, потребительские предпочтения) или просто стирают границы между фактической реальностью и художественным вымыслом, чтобы, видимо, окончательно погрузить нас в мир виртуализированных грез. Все это, признаться, выглядит вполне убедительно, но проблема, как мне представляется, в том, что Рашкофф путает причину со следствием: то, в каком состоянии уже находится наш МИФ, и приводит к тому, что шансы соответствующих «медиавирусов» («мемов» по Р. Докинзу) на распространение растут как на дрожжах. Медиа – не злой демиург, жаждущий разжижения человеческих мозгов, медиа как раз потому-то и успешны, что мозги потенциального зрителя уже находятся в соответствующем состоянии.

В недавней работе «Интернет как иллюзия. Обратная сторона Сети» известного белорусско-американского исследователя Евгения Морозова проводится весьма подробный анализ влияния доступности информации на поведение граждан авторитарных государств. Как выясняется, наличие доступа к свободной прессе не увеличивает степени политической ангажированности этих граждан, а если этого доступа не было и он вдруг открылся (к коммерческому телевидению, интернету и проч.), первое, а зачастую и единственное, к чему обращаются лица, лишенные до сего момента «свободы слова», – это развлечения, желтая пресса, порнография и разнообразные «котики». Резюмируя этот в целом нелицеприятный факт, Евгений Морозов пишет: «Интерес к диссидентам-интеллектуалам неизбежно должен угаснуть после того, как интернет распахнул врата в мир развлечений, а глобализация открыла дорогу консюмеризму В современной России немыслимо появление фигуры, подобной Андрею Сахарову. Но даже если такой человек появится, он, вероятно, будет пользоваться меньшим влиянием на национальный дискурс, чем Артемий Лебедев, который ежедневно устраивает в своем блоге фотоконкурс для женщин с красивой грудью[121].

Тема "сисек" среди российских блогеров гораздо популярнее демократических реформ. […] Для того чтобы пробудить умы сограждан от нынешней развлекательной спячки, понадобится новое поколение интеллектуалов, причем необычайно изобретательных»[122]. Однако проблема в том, что легкая доступность развлекательного контента для потребителя радикально снижает потенциальную мощность совокупного МИФа, и вероятность возникновения в нем «интеллектуалов», а уж тем более «необычайно изобретательных» вполне походит на классическую утопию.

Кемеровское шимпанзе, пытаясь понять, как же ей достать запрятанный экспериментатором банан, затормаживает свои «внешние беспорядочные движения» и «переходит на какой-то сложный внутренний процесс», «от внешних проб обезьяна переходит как бы к внутренним пробам», чем и можно «объяснить ее догадку». При этом внешнем затормаживании внутренняя работа животного только усиливается – его лобные доли активно стягивают на себя множество разрозненных возбуждений коры и осуществляют интеллектуальные действия, призванные решить возникшую проблему: животное делает паузу в своей спонтанной активности, чтобы дать себе возможность взглянуть на ситуацию во времени, оценить проделанные «пробы и ошибки». То есть даже в этих – человекообразных – мозгах появляется нечто похожее на время. Но можем ли мы так же дистанцироваться от медиа? Можем ли мы взглянуть на то, что происходит в нашей жизни со стороны – то есть во времени? Оказываясь на работе, мы включаем компьютер, приходя домой – телевизор, а садясь в машину – радио, передвигаясь по улице, молодые люди уже не вынимают наушники из ушей и продолжают сидеть в телефоне все свободное от остальной деятельности время. Учитывая все возрастающее потребление медиа-контента (включая общение в социальных сетях, компьютерные игры и т. п.), мы буквально не оставляем себе шанса на блокнот, в котором предположительно могли бы записать гениальные мысли, которые, возможно, пришли бы нам в голову, если бы она, в свою очередь, не была запружена безостановочно реплицирующимися мемами и потому имела бы еще некоторый шанс притормозить, чтобы подумать.

В книге «Мозг онлайн. Человек в эпоху Интернета» врач-психиатр Гэри Смолл и его супруга Гиги Ворган представили типичный портрет «цифровых от рождения» – поколения людей, выросших уже в новое, цифровое время. Они собрали результаты целого спектра медико-психологических исследований, характеризующих особенности этих «новых мозгов». Следуя по этому списку, мы узнаем, что тотальным является состояние «непрерывного рассеянного внимания» – мозг следит за всем сразу и неспособен сосредоточиться на чем-то конкретном, ни одна мысль в таких обстоятельствах не способна завладеть вниманием человека целиком. Постоянный поиск новых раздражителей и удовольствий обусловлен тем, что контроль за поведением берет на себя лимбическая система мозга, а лобные доли и теменная кора буквально не включаются. Зоны мозга, ответственные за обучение, развиты у «цифровых от рождения» хуже, нежели у «цифровых мигрантов», а избыток потребляемого видео-контента приводит у них к существенному ухудшению языковых навыков. «Преподаватели, – пишут Г Смолл и Г Ворган, – жалуются, что школьники из „многозадачного“ поколения хуже учатся. Хроническая и интенсивная многозадачность способна также затормозить планомерное развитие лобной коры – той области мозга, которая позволяет нам видеть за деталями целое, откладывать поощрения на будущее, рассуждать абстрактно и планировать наперед. Если подросток всегда знает, как вознаградить себя немедленно, и в состоянии это сделать – например, играя в компьютерную игру или переписываясь по „аське“, – то он не научится жертвовать своими капризами ради изматывающего проекта или скучной задачи, которые гарантируют удовлетворение только в будущем». Или вот еще нейропсихологический факт: «Чем больше времени подростки проводят за играми, тем реже активизируются ключевые области их лобных долей. У заядлых игроков, так называемых геймеров, которые проводят за этим занятием от двух до семи часов в сутки, развивается „синдром видеоигр“: лобные доли практически всегда выключены – даже если игрок давным-давно встал из-за компьютера»122. Список этих неутешительных нейропсихологических находок можно было бы продолжать достаточно долго…

Мы действительно больше почти не думаем, а лишь потребляем и реплицируем информацию по механизму своеобразного и столь популярного в Сети перепоста. Кто-то, возможно, решит утешить себя тем, что он потребляет много «содержательной» и «умной» информации, но вопрос не в том, чем именно заполнен наш мозг, вопрос в том, в каком качестве эта информация в наших мозгах существует. Да, Себастьян Сеунг прав – такой компьютер, как наш мозг, нужно еще поискать (причем где-то в отдаленном будущем), но одно дело использовать его в качестве «жесткого диска», пассивно принимающего и складирующего в себе информацию, и совсем другое – воспользоваться его операционной системой, а также другим сложным программным обеспечением, которое, как мы выяснили, мемами не передается. Но именно для этого и нужны остановки, внешнее затормаживание, когда мозг переключается с внешнего информационного потребления на внутреннюю работу, характеризующуюся напряженной активностью лобных долей. Если же мы находимся в непрерывном потоке информационного потребления, мы не имеем ни малейшего шанса на то, чтобы управлять этим процессом, само потребление информации начинает управлять нами.

Полагаю, мы совершенно не отдаем себе отчета в том, насколько уподобились невинным детям из сказки про гаммельнского крысолова. Мы следуем за звуками его волшебной дудочки, абсолютно не задумываясь о том, к чему это приведет. Спасся согласно древней легенде только хромоногий мальчик, ну и еще, кажется, глухой не пострадал, впрочем, все это та еще перспективка… Проблема, иными словами, не в каких-то там «вирусах» (которые мы сами же с настойчивостью, достойной лучшего применения, и разыскиваем), а в самой этой нашей привычке потреблять медиа – в телевизоре, из динамиков, с монитора компьютера, с экрана мобильного телефона. Возникает ли у нас момент затормаживания и работы мысли, когда мы тыкаем по кнопке телевизионного пульта, кликаем мышью или тычем пальцем в сенсорный экран? К сожалению, нет. Мы перманентно находимся в бесконечности потока этих проб и ошибок, оставаясь полностью поглощенными потребляемой информацией. И неважно даже, насколько эта информация «интеллектуальна» с точки зрения каких-то формальных критериев, если мы больше не можем совершать интеллектуальной деятельности, не прибегая при этом к постоянной внешней стимуляции, мы обречены находиться в складке времени или даже в его «черной дыре».

Вместо заключения

Полагаю достойными всякого сожаления любые попытки автора разобъяснить то, что он уже написал в тексте (как говаривал наставник нашей команды КВН в Военно-медицинской академии: «Если вы произнесли шутку, а она не прошла – это провал. Но если вы повторили ее, чтобы исправить положение, – это провал дважды»). Однако, я все-таки пойду на это, желая подвести некоторые промежуточные, возможно, итоги.

Дело в том, что изначально эта книга планировалась в двух частях, а ее рабочее название звучало так – «Складка времени (сущность и хронотоп)». К сожалению, до концептуализации понятия хронотопа применительно к феномену «складки», хотя этот аспект и казался мне в должной мере проработанным, я так и не добрался. Вторая часть, которую я уже начал писать, думая, что занялся тем самым «хронотопом», вывела меня к феномену возникновения времени в нас через «Другого» (грубо говоря, к социальной природе времени и его складки).

Таким образом, вопрос «хронотопа» мысленно перекочевал для меня в третью часть, а вторая тем временем превратилась в отдельное исследование, конца и края которому пока невидно. И потому лучшее, что я мог сделать в данных обстоятельствах – это финализировать работу по определению сущности и критериев складки времени, оставив «Другого» и «хронотоп» будущему. Мне хочется надеяться, что и с «Другим» во «времени», и с «хронотопом» в «складке» я еще смогу разобраться. Во мне, мне кажется, есть необходимая «нехватка», но соответствующие ей интеллектуальные объекты пока, к сожалению, сыры и не готовы к употреблению.

Так что, дописывая это «Вместо заключения» (о «заключении» говорить пока, мягко говоря, рановато), я хочу лишь расставить некоторые акценты, но не в жанре пересказа, а с целью прорисовать некий мета-уровень понимания феномена «складки времени», вывести это новое понимание из понимания уже достигнутого. Что важно, если мы все-таки планируем идти дальше…

Во-первых, о критериях «складки времени»

Мы рассмотрели три критерия «складки времени»: инфляция идентичности, нехватка нехватки и фальсификация мышления. По сути, речь шла о трех базовых аспектах нашей с вами – сугубо человеческой, то есть субъектной – природы, а именно и соответственно: о субъектности (как о способе организации нашей социальной сущности), о желании (как способах целеполагания и мотивации, доступных нам как субъектам), а также о мышлении (как способе нашего субъектного существования в мире интеллектуальной функции).

Доказывает ли все это, что время появилось только на нынешнем этапе эволюционного развития Вселенной, и что для его появления был необходим человеческий мозг, а также пусть и элементарный, но все-таки мир интеллектуальной функции? Нет, не доказывает. Считаю ли я, что это так? Да, считаю. Означает ли это, что в физическом мире (к которому я склонен отнести все, что не принадлежит миру интеллектуальной функции) время отсутствует? Не означает. Но вполне очевидно, что там бы мы имели дело, если бы это вообще было возможно, с другим феноменом[123]. Более того, так может статься (допустим, что то и другое время имеют место быть), что между ними существует определенная взаимосвязь. В любом случае, если что и должно нас интересовать в первую очередь – так это наши отношения со временем, и это, как мы можем видеть, отношения субъекта и мира интеллектуальной функции, или, в прежней интерпретации, человека и Вот-Бытия или Dasein (© M. Хайдеггер). Наши отношения с гипотетическим временем физического мира, таким образом, вопрос второй.

Касательно самих «критериев» – здесь выявляется определенная закономерность. С одной стороны, именно развитие мира интеллектуальной функции, достигнутое в процессе становления культуры, позволяет нам видеть процессы развернутыми во времени. С другой стороны, очевидно, что само это развитие, в свою очередь (за счет перепроизводства информации, клиширования информации и перегрузки клишированной информацией) и создает ситуацию, при которой теряется специфическая дифференцировка наших сознаний, а потому время перестает быть для меня реальной функцией, трансформируясь в голую абстракцию («время часов»). Таким образом, когда мы говорим об отношении субъекта и мира интеллектуальной функции, мы должны будем определить различные положения наблюдателя: субъекта, находящегося в неразличимом для него потоке времени («складка времени»), а также субъекта, для которого время реально существует («на марше»).

Понятно, что когда я переживаю инфляцию собственной идентичности, я не ощущаю внутри самого себя нехватки и, по существу, имитирую мышление (фальсифицирую его) – то есть пассивен, ведом информационным потоком и внутренне дефрагментирован, время может быть для меня лишь внешним по отношению ко мне представлением (я понимаю, что существую во времени, но само оно для меня не существует), что ощущается мною как скука, однообразие, отсутствие смысла, ощущение понятности и предсказуемости мира (классическое «всегда так», «хотели как лучше, получилось как всегда»). То, что нынешняя достаточно глобальная складка времени вполне объясняется феноменами «информационной эпохи», «технологическим бумом» в сфере IT, «неолиберальным капитализмом» и т. д. и т. п. – вполне естественно. Однако, ошибкой было бы думать, что складка времени – это феномен являющийся прямым следствием состояния МИФа. У наших отношений с МИФом очевидно две стороны, и понятно, что состояние субъекта, например, его отношение к себе, состояние его внутренней рефлексии (возможно, что этот список достаточно велик или, напротив, куда короче и должен выглядеть иначе) играет в отношениях со временем – «складка» или «марш»? – настолько же важную роль, что и состояние МИФа, которому он принадлежит.

Вполне вероятно, что «складки», подобные нашей, 124. Равно как они уже не раз возникали в истории человечества[124] и при других обстоятельствах, например (если мы говорим о европейской цивилизации), в последние столетия до нашей эры в Древней Греции, в первые столетия нашей эры в Древнем Риме, затем в Средневековье, на рубеже первой четверти XX века и на рубеже его третей четверти (все это совершенно гипотетически). Да, сейчас мы очевидно имеем последствия третьей тоффлерианской волны, но куда большее значение, возможно, имеют «практики и техники себя» (© М. Фуко), определяющие отношение субъекта к миру интеллектуальной функции, в котором он себя обнаруживает. Глубокое осознание собственной идентичности (как некой, условно говоря, предназначенности), ощущение какой-то специфической нехватки, толкающей человека на созидательную деятельность (некая гумилевская «пассионарность»), наконец, глубокое и концентрированное на задаче мышление – не зависят от конкретной исторической эпохи, но совершенно точно определяются отношением субъекта со временем.

Во-вторых, о «переживании» времени

Говоря о времени, мы испытываем очевидные проблемы с нашим обыденным языком, от чего зачастую у меня не получается с необходимой точностью сформулировать свою мысль о том или ином «временном» феномене (в связи с чем часто приходится рассчитывать только на то, что я могу быть понят правильно, исходя из общего контекста). В спорной, быть может, но весьма убедительной теории Стивина Линкера о «природных инстинктах» перечисляется аж 17 «модулей» нашего поведения, которые, как он пишет, «могут пройти проверку» на «врожденность», в их числе – «интуитивная механика», «интуитивная биология», «числа», «ментальные карты для больших территорий», «еда», «скверна», «родство», «половое партнерство» и т. д., включая, разумеется (это ведь Линкер), «язык». Все они, с большой долей вероятностью, имеют в нашем мозгу определенные нейрофизиологические представительства, образованные специфическими функциональными связями[125]. Ло почему-то Линкер, хотя он и перечисляет такие «модули», например, как «опасность», «наблюдение за состоянием», «интуитивная психология» (помогающая предсказывать поведение других представителей нашего вида), что само по себе уже предполагает переживание времени, не говорит об отдельном «модуле» времени как такового. Это, возможно, не было столь существенным аргументом в некоем виртуальном споре о переживании «времени», но Стивен Линкер столь же блистательных психолог, сколь и лингвист, а потому, конечно, все знает о глагольных временах…

Да, язык учитывает время посредством хорошо нам известных «времен» глаголов (в некоторых языках через определенный строй предложений) – то есть как нечто имплицитное, время всегда в языке присутствует, тогда как самостоятельной – «инстинктивной» по С. Линкеру – сущности, каковая есть, например, у пространства (см. «ментальные карты больших территорий»), у него не обнаруживается. Действительно, время нам нужно всегда для чего-то (определение угрозы, наблюдение за состоянием, предсказание поведения других), а не само по себе, оно даже невозможно так – само по себе. Иными словами, время в языке, безусловно, так или иначе, присутствует, но вот языка для времени в языке не обнаруживается. Слова «прошлое» и «будущее» – это лишь способ соотнесения с настоящим моментом, но не время как таковое. События представляют собой некие капсулы во времени, и время потому тоже не играет тут значимой роли. Процессы, которые мы анализируем, есть нечто, что происходит с чем-то, но опять-таки – это не само время. То есть время всегда дано нам в языке как некий фон, но не выступает на этом фоне самостоятельной фигурой[126].

Все это свидетельствует ровно о том, что мы не можем говорить о времени, которое, собственно, и нуждается в прояснении – сама внутренняя логика нашего языка этого не предполагает. Однако у нас, странным образом, все-таки есть некое представление о времени. Если я попрошу вас вспомнить детство, вам в голову придут какие-то образы, которые вы будете буквально ощущать в далеком прошлом. Возможно, у вас возникнут чувства ностальгии или какой-то неловкости, сожаление от невозможности что-то вернуть или исправить… Если же я, напротив, попрошу вас подумать о будущем вашего ребенка, например, представить себе, как он будет жить, когда вас не станет, или просто о том, что вы сами в обозримом будущем отправитесь в мир иной, вы, скорее всего, ощутите пугающую неопределенность и напряжение. То есть, мы определенно можем чувствовать время, но мы ничего не можем толком о нем сказать.

Точно так же, впрочем, мы чувствуем и складку времени, не осознавая этого в полной мере. Нам может, например, казаться, что мы «топчемся на одном месте», что «все достало», «все одно и тоже», «трясина», «какой-то замкнутый круг», «дурная бесконечность», «день сурка» и т. д. Все это чувства так или иначе связанные с нашим попаданием в складку, но увидеть эту складку, как предмет, на который мы могли бы привычным жестом указать пальцем, не представляется возможным. Аналогичная ситуация и с состоянием, когда нас захватывает и буквально выбрасывает «на марш»: когда мы ловим это состояние – мы и о времени-то не помним, мы просто чувствуем, как все двигается, развивается, как все нам важно, как все для нас значимо, ценно, мы ощущаем себя в эпицентре событий, действуем, вершим что-то. Но задумайтесь в этот момент о времени, и оно тут же ускользнет. Что о нем теперь сказать? Меня влекло, несло, тащило? – ну, это же ерунда какая-то.

Таким образом, говоря о времени как таковом (не о своих представлениях, а о самой реальности времени), мы говорим о некоем переживании, которое не может быть выражено в словах. Однако же слабость нашего языка никак не может быть критерием объективности и фактичности наличного. То, что мы не способны передать свои чувства – когда влюблены, очарованы музыкальным произведением, потрясены каким-то фильмом, – не значит, что мы не испытали или не испытываем того, о чем не можем сказать. И все, что мы все-таки скажем об этом (а можно и попытаться), не передаст того, что мы чувствуем. Более того, это чувство умрет, превращаясь в слова – не важно, какие «времена глаголов» мы при этом будем использовать. Время – нечто само собой разумеющееся, но невысказываемое. Проявления времени – «складка» или «марш» – такая же реальность времени, как и само время, но точно так же – не высказываемы.

Впрочем, ситуация еще сложнее, на что я хочу обратить ваше внимание: время только и может быть переживанием[127]. И нам крайне важно по-новому взглянуть на эту, на самом деле, очевиднейшую очевидность: время на то и время, что прошлого уже нет, а будущего еще нет, а есть – в любом из возможных смыслов – только то, что есть сейчас (или, если угодно, в «настоящем»). Мы можем думать об истории, о процессах, о будущем человечества – о чем угодно, но есть только то, что есть сейчас: данный исторический момент, определенная фаза какого процесса – опадающая листва или пробивающийся из земли росток, какие-то сейчасные потенции на будущее, все – сейчас. Иными словами, если у нас нет аппарата, который хранит нечто как «бывшее», и не воображает что-то как «будущее», у нас нет времени. В природе же (если не учитывать указанный «аппарат» как механику его воспроизводства), в этом смысле, нет времени, но только это самое – сейчас.

Да, эти мгновения-сейчас всегда разные, мы можем их сложить (и они послушно складываются) в «осмысленную» временную последовательность, но всего того, что было до этого фактического сейчас, уже не нет, и все то, что произойдет после этого фактического, настоящего, естьного сейчас, тоже нет. Однако, наш мозг (а тем паче – мир интеллектуальной функции) дает нам полноту настоящего только через ощущение его во взаимосвязи с прошлым и будущем – все, и только через это, обретает смысл и ценность, становится желанным или пугает, давит и радует, а в общем и целом – направляет наше поведение. Настоящее без прошлого и без будущего – без единства с ними, которое создается нами, как продуцирующим эту взаимосвязь субъектом, блеклая фотография, объекты на которой совершенно, тотально неразличимы.

В каком-то смысле само это различие – и есть время, оно дано нам через фактическое, ощущаемое время, через это соотнесение во времени. С другой стороны, эта взаимосвязь может быть реконструирована – как история половецких войн, о которой мы знаем, что она была, но не переживаем ее как бывшую, или как будущие колонии людей на Марсе, которые мы понимаем, что почти неизбежны в будущем, но очевидно не ощущаются нами как будущее. Тогда как своей первый сексуальный опыт вы, скорее всего, еще чувствуете как прошлое, а предстоящий экзамен, защиту докторской, или, например, звонок врача, который должен сообщить вам результаты анализов на ВИЧ или данные онкотеста – явственно ощущаете как будущее. И дело тут не в том, что одни события пережиты нами как наше личное прошлое, а другие – нет, одни кажутся нам нашим будущим, а другие – будущим неопределенным. В действительности, это сложнее (не говоря уже об очевидном языковом бессилии): в одном случае, событие (объект, явление) переживается нами как бы вмещающее в себя время, а в другом – мы просто понимаем, что это нечто было-будет «до» или «после» (возможно, «значительно до» или «значительно после») настоящего времени.

Необходимо зафиксировать это несоответствие между фактическими прошлым и будущим (даже если оно искажено памятью и «придумано» воображением) и тем, о чем мы имеем лишь представление как о прошлом и будущем: в первом случае мы имеем дело со временем как таковым и сами как бы ощущаем время, во втором – мы просто думаем о чем-то как об определенном событии, относящемся к какому-то времени. И по всей видимости, подлинное время существует только в моменте вот такого живого и непосредственного «переживания» (слово, повторюсь, неудачное) явления-во-времени, а попытайся мы его отрефлексировать, оно тут же выскользнет (по-прустовски «утратится»), превратившись в представление, в тень самого себя, в идею о прошлом и будущем, которые, уж точно, абсолютно несущественная для пользы нашего дела абстракция.

Таким образом, время – это вовсе не представление о неких вереницах времен (от «Царя Гороха» до футурологичекой или религиозной вечности), а очень краткие моменты, когда мы осознаем нечто в его значении во времени – как бы раздвигаем границы сейчас, вовлекая отбывшее и еще не бывавшее в актуальное сейчас, в наличное существование, увеличивая таким образом его размеры, его объем, наконец, обнаруживая в нем смысл и значение. И собственно любой смысл – это всегда что-то, что мы делаем таковым, как бы натягивая на соответствующее событие (объект, явление) эту переживаемую нами троичность времени, а вне этой процедуры – все становится бессмысленным (глупым, пустым, ненужным). То есть, сама эта процедура одевания существующего (того, что есть) в координаты времени, придает ему смысловой статус, именно в этом и заключается интеллектуальная функция в своей исконной природе, именно в этом и раскрывается наша субъектность, именно это и необходимо, чтобы возникло подлинное желание (нехватка).

Вот почему, чем лучше нашим мозгом проделывается эта процедура и чем, соответственно, точнее мы разворачиваем во временном объеме некое фактически существующее сейчас (явление, событие, объект), тем мощнее работает наша интеллектуальная функция, тем интенсивнее мы проявляем себя как субъект действия, тем, наконец, более сильная потребность (нехватка) нами движет. Но что такое – это наличествующее сейчас нечто, на которое нами натянуто время (которое развернуто нами во времени), если не процесс? Иными словами, мы переживаем время, когда нечто разворачивается нами как процесс, очевидный нам во всей его полноте (хоть и условной) здесь и сейчас[128]. Таким образом, время, в каком-то смысле, всегда «микроскопично» – это не время эпох или столетий, это время единичных сущностей, которые воспринимаются в целостности их проявлений, то есть – процессуально. В основе всегда специфическое отношение нас с событием (объектом, явлением), когда, по сути, мы даем ему это время. И если мы сами не делаем этого для сущностей и процессов, с которыми имеем дело, а смотрим на них через статичную рамку формализованной абстракции, мы сами оказываемся в складке времени.

В-третьих, о мире интеллектуальной функции

Содержание первой части, вероятно, может выглядеть как своего рода критика современной цивилизации – поток постоянно обваливающейся на нас информации, безотчетное потребление медиа-контента, высокий темп коммуникации и т. д., и т. п. Однако моей целью было лишь представить те декорации, в которых формируется наше нынешнее состояние «складки времени». Теоретически, как мне представляется (повторю это еще раз), «складка» способна возникнуть и на другом фоне, и я думаю, что это случалось в истории человечества не однажды. Образно говоря, не так важно, чем именно вызвано воспаление – тем или другим микробом, вирусом, грибком, инопланетной инфекцией – если речь идет о воспалении, то это воспаление, потому что так наш организм реагирует на чужеродный агент. «Складка времени» – это тоже, своего рода, реакция «организма», если понимать здесь под «организмом» того или иного субъекта мира интеллектуальной функции. Иначе говоря, обстоятельства, способные создать условия для возникновения «складки времени» могут быть разными (допускаю, что недостаток информации способен вызвать аналогичные по сути эффекты отношения со временем), но важно понять сам этот эффект – само состояние «складки».

На самом деле, когда я писал о современной цивилизации (или сравнивал ее с другими цивилизациями), я, конечно, в первую очередь писал и думал о состоянии мира интеллектуальной функции, о МИФе. Именно поэтому так важно понять значение данного концепта. Все разговоры о ноосфере, культурном пространстве, мире семантической реальности и проч., и проч., несмотря на всю их значимость и немалую продуктивность, страдают вполне естественным метафизическим пороком – понятно, что это всегда некая абстракция, общее и обобщающее представление. Очевидно, что никакой ноосферы или культурного пространства в действительности не существует – нет такой «материи». На самом деле есть только определенная масса голов, в этих головах есть определенная масса мозгов, которые производят в большом количестве некие эффекты, и посредством некоторых из них – эффекта коммуникации, эффекта речи, эффекта понимания текстов и т. д. и т. п. – эти мозги и головы объединяются в некоем информационном поле. Но самого этого «поля» как отдельной, самостоятельной и самосуществующей структуры, разумеется, нет. Проблема, таким образом, не может заключаться в самом этом «поле», потому как оно лишь удобная фикция.

Мы можем думать, что обобщенная «культура» обладает каким-то своим, особым, надличностным существованием, но это не так. Нет такой фактической субстанции как «культура», существует определенный культурный и образовательный уровень отдельных личностей, и ни у одной из них в голове нет всей культуры разом – это невозможно ни технически, ни даже гипотетически. То есть, проще говоря, ее нет нигде. Каждый из нас представляет собой носителя какой-то части этой культуры – не уникальной части, разумеется, с пересекающимися и взаимно перекрывающимися полями, но только части. А вся «культура» в целом – то, что, как нам кажется, мы имеем в виду, когда говорим о «культуре», лишь абстрактное представление о чем-то, что не имеет в реальности никакого действительного аналога. Таким образом, и «складка времени», в которой мы оказываемся, так же не является некой внешней силой, хотя через существующие системы коммуникации эта «инфекция» и может передаваться, вызывая что-то вроде «эпидемии». Но повторяю, это не довлеющий над нами надличностный эффект, каждый из нас воспроизводит ее сам.

Итак, следует с предельной честностью и решительностью признать, что не существует никакой «материи» культуры, цивилизации, смыслов и т. д. и т. п. – это миф, где все буквы строчные, а есть только конкретная интеллектуальная функция конкретных мозгов. И если, не дай бог, все эти мозги поочередно отключить или все разом, то всё, что мы с такой гордостью называем «предметами культуры», тут же превратится в не имеющие ни смысла, ни исторической перспективы черепки. Важно, иными словами, чтобы мозги значительного числа субъектов постоянно воспроизводили необходимый уровень интеллектуальной функции. И именно она – эта функция – продуцирует, формирует и поддерживает существование нашей идентичности, наших интеллектуальных потребностей, а также самой системы нашего мышления (обеспечивающей наши «способы думать»).

Поэтому, когда мы говорим о «мире интеллектуальной функции» (о МИФе), речь не идет о какой-то, опять-таки, самостоятельной «семантической реальности», витающей где-то в облаках «ноосферы» или «культуры», речь идет исключительно о том, что мы пока, по счастью, имеем достаточное количество мозгов, к этой функции способных. Причем, чтобы необходимые эффекты – «культуры», «смыслов», «понимания» – сохранялись, эти мозги должны, грубо говоря, постоянно «толкаться», потенцируя через эти столкновения интеллектуальную функцию друг друга – содействуя процессам самоосознания (и, как следствие, идентификации), формируя разрывы в понимании реальности (побуждая таким образом чувство нехватки), интенсифицируя саму интеллектуальную функцию как таковую (обеспечивая должный уровень качества нашего мышления). Как только интенсивность этих столкновений снижается, как только продукт интеллектуальной работы упрощаются, уплощаются, сглаживаются – тут же возникают и эффекты снижения интеллектуальной функции конкретных мозгов, а потому и снижение их общего потенциала – то есть потенциала МИФа, взятого в целом.

Концепт «сложности», который все чаще используется сейчас в литературе, посвященной беднеющему на глазах качеству массовой культуры (состояние образования, структура медиа-потребления, особенности интеллектуальных потребностей населения и т. д.), кажется мне в связи со сказанным весьма важным и перспективным. Выше мы уже говорили о сложности элементов (объектов) мышления, которые должны использоваться человеком при решении тех или иных задач, а также о том, что сами эти элементы (объекты) не чудесным образом залетают в наши головы, а могут сформироваться только там – нами же и путем длительной интеллектуальной практики, напряженной работой интеллектуальной функции каждого конкретного мозга.

Однако же склонность человеческого мозга к упрощению, стандартизации, клишированию информации (а необходимость поступать именно таким образом в условиях информационного переизбытка лишь нарастает), наполняет мир интеллектуальной функции – фальсификатами (непродуманными, но дающими ощущение «понятности» представлениями), из-за чего интеллектуальная функция отдельно взятых мозгов очевидно снижается. Если же мы принимаем во внимание, что никакой материи культуры, существующей самой по себе, нет, то понятно, что такое снижение интеллектуальной функции отдельно взятых мозгов неизбежно приводит к тому, что и мир интеллектуальной функции перестает их потенцировать, то есть здесь действует взаимная обратная связь. В свою очередь, чем содержание мира интеллектуальной функции становится проще и беднее, тем, соответственно, меньше у нас шансов видеть явления (объекты, сущности) как процессы – то есть системно и целостно, благодаря их развернутости во времени.



Поделиться книгой:

На главную
Назад