Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Складка времени. Сущность и критерии - Андрей Владимирович Курпатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава первая:

Инфляция идентичности

[первый критерий «складки времени»]

Тогда, еще будучи «в застенках» Нахимовского училища, я думал, что мое ощущение остановившегося времени связано с изоляцией, с территориальным ограничением, а в еще большей степени – с бесчеловечной концентрацией социальности. Но дело, как я сейчас понимаю, было в другом.

И теперь я хочу обратить ваше внимание на одну несообразность, которая странным образом прокралась в структуру тех моих юношеских воспоминаний. Дело в том, что численный состав моего – 44-го – взвода Нахимовского военно-морского училища указан верно, нас действительно было 27 человек. И когда я вспоминаю ту свою старую «виртуальную дневниковую запись», я отчетливо помню, что речь в ней шла именно о 27 человеках. Но на самом деле их было 26. 26, потому что 27-м был я. Иными словами, я тогда, оказавшись в той складке времени, неосознанно причислял себя к числу 27-ми, хотя в действительности я должен был прибавлять себя к 26-ти. То есть я в каком-то смысле не воспринимал себя отдельным, само-стоящим, присутствующим, бытийствующим… Я не ощущал свое «есть» (хотя, как вы понимаете, само слово «Есть!», ответствуя командирам, произносил более чем часто).

Меня тяготила эта неотступная общность людей, заключенных друг с другом, в которой я сам же себя и обнаруживал, но при этом, как я сейчас понимаю, себя из нее на самом деле не выделяя. И это, мне кажется, является неким специфическим дифференциальным признаком «складки времени»: парадоксальное единство-противопоставленность социального – я не могу помыслить себя вне той общности, в которой я замкнут, но при этом внутренне я эту общность не понимаю, не принимаю и потому противопоставляю себя ей (впрочем, как мы видим, – абсолютно безуспешно и на самом деле абсолютно формально, то есть это только моя «поза»).

Но коли так, то я не понимаю и не принимаю и самого себя (разумеется, ведь я не выделяю себя из той социальной массы, которую я «не понимаю и не принимаю»), однако же это не мешает мне пребывать в полной, идеалистической уверенности, что с кем-кем, а со мной-то как раз все хорошо и все понятно. Таким образом, мы имеем дело со своеобразным психологическим конфликтом: внутри себя самого я сам себе, грубо говоря, не нравлюсь (хотя и не осознаю этого), однако компенсирую это мое подсознательное неприятие самого себя обвинениями других – внешнего, окружающего меня мира, то есть классическая такая проекция по Вейнингеру-Фрейду и ситуативная экстернальность по Джулиану Роттеру[25].

Иными словами, речь идет о специфической утрате идентичности, специфичность которой состоит в том, что сам субъект этой утраты не осознает – думает, что идентичность у него по-прежнему есть, хотя в действительности она у него отсутствует.

Неосознанность тождества

Надо ли объяснять, что, учитывая весь мой предельно «гуманистический» (по крайней мере, на тот момент) образ мысли, я был, мягко говоря, не в восторге от окружавшей меня военщины и порядков, которые являлись, скорее, нравом стаи (хотя и не самой плохой, надо признать), нежели подлинной человеческой общностью? Это правда, я был не в восторге. Но тут этот самый парадокс. Если бы кто-то в те мои славные годы спросил меня: что ты думаешь о своих товарищах по оружию? Я бы, вероятно, многое рассказал ему «о них» (то бишь о нахимовцах) – как они живут, чем они живут, что думают, чего хотят, что чувствуют и тому подобное. Но если бы потом вопрошавший сказал – мол, ну ладно, хватит о них, расскажи теперь просто о себе… Этот вопрос, уверен, поставил бы меня в полнейший тупик, потому что единственное, что бы я мог на это ответить – так это повторить уже сказанное «о нас» (прозвучали бы, конечно, какие-то несущественные отличающие меня от других подробности, но именно несущественные, неопределяющие). И понятно, что я сделал бы это без всякого удовольствия, с трудом подыскивая слова, но ничего другого, чего-то по-настоящему особенного, думаю, мне бы на ум не пришло.

При этом я же страдал от них, от этих окруживших меня (хоть, понятно, и не по своей воле) людей! Они были моими цепями, моей пыткой, моими «тяготами и лишениями» воинской службы. То есть на уровне сознания я предельно противопоставлял себя им, но оказывается, при всем при этом я был в них растворен, я был им тождественен! Все выглядит так (причем, наверное, так оно и есть), что проблема была не в них, а во мне: это я не принимал себя таким, каким я на самом деле был – там, в той своей «складке», но проецировал это мое неприятие себя на тех, с кем я проводил это время, «все время» – на училище, взвод… А теперь продолжим это перечисление, чтобы отвлечься от моей личной истории и увидеть работу данного принципа в целом – семью, страну, народ. «У нас все время так».

Уже больше десяти лет тому назад я написал так и не опубликованную, впрочем, статейку под броским названием «Они ненавидят русских». В ней я не без иронии рассматривал один наш широко распространенный национальный дискурс: мыслящие люди в России обожают ругать «русских» («россиян») – мол, долго они запрягают, а потом еще и не едут, страдают «открытой душой», а делом не занимаются, общительны, но недоверчивы и «себе на уме», пьют горькую и ругают власть (на чем свет стоит), но на выборы, например, не ходят, гражданской ответственностью не отягощены, ментальность у них какая-то не такая и т. д. и т. п. Перечень этих наших претензий к «русским» («россиянам») всем нам хорошо известен. Но проблема в том, что мы и есть те самые «русские» («россияне»), и носители указанного дискурса из той же пробирки. Так и хочется их спросить: «ну ладно, хватит о них, теперь расскажи просто о себе»… Поэтому тут только одно из двух: или сами утверждения этого дискурса напрочь ложные (а потому, соответственно, изрекающие их глупы до неприличия), или же перед нами тщательно закамуфлированная «самокритика», мазохистское самобичевание (но разве же осознает себя российский «интеллектуал» унтерофицерской вдовой, которая сама себя высекла?).

Короче говоря, мы странным образом сталкиваемся со знаменитым философским парадоксом «тождества и различия» – старым как мир, точнее, как сама философия (старым, как Парменид с Гераклитом, по крайней мере). Что такое тождество двух разных вещей? Возможно ли оно в принципе, если эти вещи сами по себе отдельные, а потому уже разные? Людвиг Витгенштейн («божественный Людвиг»), например, категоричен: «Сказать о двух предметах, что они тождественны, бессмысленно, а сказать об одном предмете, что он тождественен самому себе, значит ничего не сказать» [ЛФТ 5.5303], то есть само понятие тождества – бессмысленно или тавтологично[26]. Трудно с этой логикой не согласиться. С другой стороны, разве мы не усматриваем некоего тождества, когда, например, говорим – «социальная масса», «общность людей», «социальная группа»? Следовательно, что-то тождественное позволяет нам объединить данные группы в группы.

При этом, проникая глубже, учитывая детали, мы не можем не признать, что все люди – «разные», «индивидуальные», «особенные», и замечательный Пьер Бурдье пишет скандальную статью под вызывающим названием «Общественное мнение не существует»[27], в которой показывает, что всякие обобщения социального – курам на смех. Как водится, подобная проблема может быть «решена» лишь метафизически – возьмем, например, знаменитую книгу Алексея Федоровича Лосева «Самое Само» и увидим, как «тождество» и «различие» сливаются у него в диалектическом единстве, но сливаются метафизически, то есть на уровне абстракций[28]. В общем, проблема, которая, казалось бы, яйца выеденного не стоит, может быть снята только на запредельном уровне абстракции – «с точки зрения Мирового Разума», а действительность зияет перед нами своей нагой неопределенностью. Хотя казалось бы.

Но ведь вопрос у меня предельно простой, конкретный и приземленный, вне какой-либо диалектики: я отличался от своих однокашников или нет? Понятно, что рост, вес, цвет глаз и любимая рок-группа – не в счет, не о том мы сейчас говорим. Речь идет о том, что я как субъект социальной активности производил ту активность, которую в том или ином виде производили и все мои товарищи. То есть, хотя я и отличался от них по ряду признаков, по существу я был таким же, как они (был, по сути, ими), хотя, конечно, на сознательном уровне, я почти уверен, с этим утверждением я бы не согласился (спроси меня кто-нибудь об этом), причем не согласился категорически.

Впрочем, в нынешнем времени (актуальных социально-культурных обстоятельствах) этот механизм работает с куда большей мощью и обладает куда большей наглядностью: все пространства активности предлагают нам что-то, что подчеркнет нашу индивидуальность (особенность, исключительность и т. д.). Настраивая интерфейс своего телефона, компьютера, страницы в социальной сети и т. д. и т. п., ты получаешь «уникальную возможность» сделать ее «непохожей ни на одну другую». Реклама любого товара, в свою очередь, обещает тебе, что соответствующая покупка подчеркнет твою «индивидуальность», «особенность», «выделит» тебя и т. д. Любая модная одежда по самой сути своей «модности» должна «подчеркнуть» исключительность своего обладателя. Иллюзорность этой «исключительности» вполне очевидна, если смотреть на эту ситуацию со стороны, аналитически. Однако всякий пользователь товара в действительности не «выделяется» таким образом из «толпы», а по существу именно благодаря приобщению к этой продукции становится ее полноценной частью. Таким образом, «индивидуальность» (желаемая, ожидаемая, потребная) продается на ура, но по факту сама эта покупка лишает человека всякой индивидуальности, ставит его в один общий и бесконечный ряд с такими же, как он, потребителями. Осознает ли эту подмену субъект-потребитель? Если бы он осознавал это, то такого рода маркетинговая стратегия была бы обречена на провал, но она работает.

Возможно, самым вопиющим и показательным примеромтакой стратегии стала недавняя рекламная кампания популярного напитка – «Найди свою Coca-Cola», где на бутылках и баночках появились имена потенциальных покупателей – «Настя», «Катя», «Саша», «Дима» и т. д. Не знаю, было ли на какой-то баночке написано «Андрей» (полагаю, что да), но вполне очевидно, что такую баночку посчитали бы своей все возможные Андреи, населяющие РФ. Однако также очевидно и то, что с приобретением этой виртуальной исключительности именно благодаря такой именной баночке-бутылочке я становлюсь абсолютно усредненным. Но разве я не испытаю в этот же самый момент предел собственной уникальности – у меня моя, именная банка Coca-Cola! Издевкой выглядит финал рекламного ролика этой кампании, когда собака, шокированная, по сценарию, тем, что у каждого человека есть своя именная банка Coca-Cola, встречает других таких же несчастных Бобиков, и тут они все обнаруживают на стене здания огромный рекламный плакат, на котором над волной Coca-Cola красуется – «Бобик»!

Если же вернуться теперь к выявленному нами парадоксу о загадочном «неприятии» мною «самого себя» (опять-таки неосознанном), то ответить придется так: поскольку я в должной мере не сознавал самого себя (у меня были, вероятно, лишь некие идеалистические конструкции на свой счет, какие-то образы себя, которые, видимо, мне нравились), я не имел возможности толком ни принимать себя, ни отвергать. Иными словами, во мне не было тождественности самому себе, но я, однако же, и не видел различий между мной – тем, каким я был (на самом деле – то есть тождественным другим), и мной, который думал, что это он и есть (мое представление о себе как об отличном от других). В общем, классическая, так сказать, драма российской интеллигенции – «я – не я», «ни дать ни взять», «быть или не быть?» и т. д. и т. п. Вечная ее складка.

Еще немного задержусь на этом… «Неосознанное неприятие самого себя» – кажется, на этом «комплексе» стоит чуть ли не вся «полужитейская психология»: женщина не может построить отношения с представителями мужеского пола – почему? – «она просто не принимает себя»; мужчина чувствует себя одиноким, «среди друзей он как в пустыне» – почему? – «он не принимает себя»; человек не может найти свое дело, работать в удовольствие – почему? – «он просто не принимает себя» и так далее и тому подобное. Очень удобная формула – все, как нам кажется, «объясняющая», но в действительности ничего не говорящая, а потому формула на самом деле глубоко тавтологичная. И тавтологичность ее продиктована сугубо методологическими причинами – потерялось понимание принципа «социального зеркала»: подобное «неприятие себя» является в полном смысле «неосознанным» (то есть человек не знает, что он не принимает себя или испытывает к себе некое неприятие), осознается же им нечто совсем другое – то, что «они» – «другие» – никуда не годятся. Но что это, если не выключение себя из единственно существующей, наличной среды? А если это самоисключение действительно осуществляется, то давайте уже признаемся себе в этом – субъект фактически множит себя на ноль. О каком приятии или неприятии себя вообще может идти речь, если я полностью лишен фактического контекста, если я «фигура» без «фона»? Возможна ли вообще такая «фигура»? Нет.

Не принимая «других» (окружающих), человек сам исключает себя из социальной среды, в которой, отмечу это специально, только и возможна вообще какая-либо его продуктивная деятельность (как социального агента, социального производного и т. д. и т. п.). То есть речь в данном случае идет не о том, нравлюсь я себе или не нравлюсь (право, это же блажь какая-то!), речь идет о том, что я исключаю себя из контекста, и уже в таком, исключенном, виде представляю собой нечто действительно совершенно никчемное, ну, я не знаю – рыбу какую-нибудь, выброшенную на берег, или что-нибудь технологичное – компьютер без программного обеспечения – в общем, какая-то полная бессмыслица.

Иными словами, проблема противопоставления себя социуму (притом что фактически, по гамбургскому счету, противопоставить мне им нечего) – это проблема невозможности действия, проблема утраты среды, в которой мое действие в принципе было бы возможно. Конечно, это не значит, что я не могу чего-нибудь такого отчебучить – раздеться, например, средь бела дня, натянуть на физиономию намордник и лаять на прохожих, как Олег Кулик. Нет, могу. И резонанс у этой акции будет – огромный, социальный, но это же внесредовое действие, это артефакт, факт вне времени, в котором живет (или которое генерит) общество вокруг меня. Литературный Клим Самгин, например, которого я очень полюбил именно в Нахимовском училище, – как раз такой артефакт, – исключенный из общества (самоисключившийся), он идет как бы сквозь время, бурлящее вокруг него, не соприкасаясь с ним. Возможно, ему кажется, что он «Другой», но в действительности он – никакой, в этом его драма – он «в складке».

Существо идентичности

При кажущейся незначительности рассматриваемой проблемы «тождества и различия» она имеет чрезвычайное значение, причем для нас лично. Да, можно считать пустой блажью философов их абсолютно абстрактную дискуссию о «подобии неподобного» и «неподобии подобного», но как иначе могло бы существовать для меня время, если бы не наличие этой специфической антиномии? Если вещь тождественна сама себе, то она неизменна, а значит, вневременна (чтобы существовало время, тождественность должна нарушаться). С другой стороны, если бы мы жили в царстве абсолютного различия, то время так же не существовало бы, но уже по другой причине – невозможно было бы сравнение разных фаз изменений, формирование точки отсчета (то есть опять же это была бы вневременность, но уже другого рода). Как справедливо, наследуя Иммануилу Канту, пишет доктор философии Павел Дмитриевич Тищенко: «Бытие предмета как конкретной модели («чтойности») для научного разума определено временем как структурирующим принципом. Время задает систему как последовательность тождеств и отличии предмета от себя самого»[29]. Иными словами, поскольку время возможно лишь как последовательность тождеств и различий, я, не видящий этих различий, автоматически оказываюсь в складке времени. Это не значит, конечно, что время останавливается, это значит, что я перестаю его ощущать, а может быть, в каком-то смысле и генерить (если допустить, что искомый Хронос, как мы предположили, живет во мне). В общем, это то самое «время», которое «идет на месте».

Но каким образом философский конфликт «тождества» и «различия» преломляется в рамках психологии и социальной теории (если преломляется, конечно)? Есть, как говорится, такая партия! Речь идет о понятии «идентичность». Термин этот кажется нам ясным и привычным (мы же используем его где надо и не надо), хотя история его коротка и он не стал еще вполне понятным даже для соответствующих специалистов (что уж говорить о нас – профанах).

Зигмунд Фрейд объяснил нам, что мы можем идентифицироваться с родителями – с матерью или отцом, с мужчиной или женщиной, с пенисом или вагиной (но, как вы понимаете, эта «идентичность» еще далека от той, к которой мы привыкли). Вслед за ним один из основателей неофрейдизма Эрик Эриксон концептуализировал понятие «персональной идентичности» и ввел понятие «кризис идентичности». Согласно этой теории человек проходит восемь этапов «взросления» (пишу в кавычках, потому что этапы эти захватывают и зрелость, и даже старость), переход от этапа к этапу сопровождается «кризисами идентичности», благодаря которым человек последовательно обретает (или, наоборот, не обретает) следующие «добродетели»: надежда, воля, цель, уверенность, верность, любовь, забота, мудрость[30]. Но это тоже, пока что, далековато от привычной нам «идентичности», ведь мы обычно, сознаем это или нет, вкладываем в понятие «идентичности» социальный контекст[31].

Изначально под «идентичностью» понималось то, как я ощущаю себя – осознанно или неосознанно, сознательно или бессознательно. Теперь же «идентичность» – это мое место в структуре социальной реальности. Британские исследователи Л. Грифилд и Дж. Иствуд пишут: «Идентичность следует понимать как один из аспектов интерпретации социальной реальности, а именно того аспекта, который касается конфигурации и структуры самости индивида в соответствии с социальной реальностью»[32]. То есть, «идентичность» у нас и для нас, конечно, наша, личная, так сказать; но по-настоящему личной является для нас не идентичность, а индивидуальность (впрочем, с этим термином и вовсе черт ногу сломит, поэтому – пока в сторону). Идентичность же всегда предполагает некую социальную группу (тип, класс и проч.), с которой мы идентифицируемся (осознанно или неосознанно) – тут и пол, и сексуальная ориентация, и поколение, и профессия, и нация, и политические взгляды (если они у нас, конечно, есть), и еще много всего-всего. Короче говоря, любая наша социальная роль предполагает какую-то нашу идентичность.

«Люди, – пишет американский ученый и политолог Самюэль Хантингтон, – стремятся объединиться с теми, с кем они схожи и с кем делят нечто общее, будь то расовая принадлежность, религия, традиции, мифы, происхождение или история»[33]. Но осознаем ли мы эти свои идентичности? И да, и нет. Да, потому что, если задать нам конкретный вопрос (например, в анкете на получение бонусной карты в супермаркете) – пол, возраст, профессия и т. д., – мы легко на него ответим. Однако я, например, по целому ряду причин не готов идентифицироваться со всеми известными мне мужчинами или всеми представителями моего поколения, а уж тем более со всеми психиатрами или телевизионщиками (увольте меня, пожалуйста!). С другой стороны, этих возможных (потенциальных, но при этом фактических) идентичностей расплодилось сейчас столько, что и не со-счи-та-ешь…

Социолог, профессор ГУ Высшей школы экономики Леонид Григорьевич Ионин, занимающийся проблематикой современных идентичностей, считает, что они – идентичности – не только расплодились во множестве, но более того, что, кроме массы этих идентичностей (в современной культуре постмодерна, толерантности и политкорректности), ничего не осталось вовсе. В книге «Восстание меньшинств» он пишет: «На этапе массового общества люди оказывались в определенном смысле одномерными (в 70-е годы прошлого века была популярна книга Г Маркузе „Одномерный человек“), стремясь превзойти друг друга в одном и том же „измерении“: купить машину дороже, например, чем у соседа, заиметь жену красивее, чем соседская и т. п. В обществе меньшинств все иначе. Здесь каждый старается быть не таким, как другие, соревнование в брендах (машин, галстуков, телефонов и т. д.) отменяется, теперь каждый сам себе „бренд“ и старается продать себя как бренд. Если каждый не такой, как другие, и людям становится нечем меряться, то как, позвольте спросить, люди сумеют понять друг друга? Как будет существовать общество, в котором одному соседу не интересна машина его соседа, а тому не интересна жена первого?»[34]. Иными словами, если еще совсем недавно мы жили в обществе сопоставимых различий – мы могли ими помериться, то теперь эти различия настолько множественны, а потому тотальны и всеобщи, что само сравнение становится невозможным.

«Как сравнить «представителя секс-меньшинств» и «любителя аквариумных рыбок»?» – недоумевает Леонид Григорьевич и с завидным полемическим задором обрушивается на современное мироустройство: «И главная абстракция, на которой зиждется вся громоздкая конструкция политкорректного мира» – это абстракция равенства. Собственно, политкорректность можно рассматривать как современное воплощение принципа равенства. Люди должны обходиться с неравными как с равными. […] Это и есть требование политической корректности, порождающее огромное количество парадоксов и абсурдов в политике и публичной жизни. […] Истолкование неравных как равных – цветных и белых, детей и взрослых, мужчин и женщин, бедных и богатых, маленьких и больших, глупых и умных, наконец, даже людей и животных – стало сегодня ценностью в себе. Неважно, каков человек – в отношении к нему мы не имеем права показать, что воспринимаем его в его особости и уникальности. Он для нас должен быть человеком вообще, абстрактным человеческим существом – голова, две руки, две ноги. Истинные его особенности и характеристики относительны, правовой и политический статус абсолютен»[35].

Однако вряд ли проблема этой множественности идентичностей лежит именно в плоскости социально-политической (разрешать ли, например, однополые браки или не разрешать – из-за чего сильно переживает профессор Ионин). Проблема в том, что это гигантское множество идентичностей, образуемых актуальной культурной средой и общественными практиками, сопрягается в пределах одного индивида. Ведь ничто же не мешает «представителю секс-меньшинств» быть при этом и «любителем аквариумных рыбок», и «фанатом Спартака», и еще бог знает кем, включая профессорскую должность в ГУ ВШЭ. Но если это действительно так, если эта множественность в порядке вещей, то кто он тогда на самом деле? Имеет ли он шанс определить самого себя, быть собой? То есть при всем этом богатстве выбора обладать идентичностью как таковой?

Если бы существовало некое мое «я» (как таковое) – центр моего мироздания, и уже в таком качестве «я» бы примерял на себя те или иные идентичности (социальные роли), то все, возможно, было бы и не так плохо. Но, несмотря на все уверения экзистенциалистов, гуманистов и прочих идеалистов (которые всем нам, должно быть, приятны и лестны), наша личная индивидуальность как фактическая данность порождается – на все 100 % – той культурной средой (в самом широком смысле этого слова – от традиции до языка и системы ценностей), в которой мы формируемся. Мы ее ассимилируем (© Жан Пиаже), интроецируем (© Л.С. Выготский), всасываем как губка, а потому по большому счету не более «индивидуальны», чем капля воды в мировом океане. В каком-то смысле мы отличаемся друг от друга лишь компиляцией реплицирующихся «мемов» (© Ричард Докинз), а вовсе не по существу. То есть я не могу ни выбирать варианты, ни устанавливать правила, я заложник этого неструктурированного хаоса «мемов».

«В современном мире происходит процесс распада идентичности, – пишет философ и психоаналитик Павел Семенович Гуревич в книге «Расколотость человеческого бытия». – Посмодернисты обозначают этот процесс как кризис идентификации. Они показывают, что сегодня индивид не располагает такими условиями, которые обеспечивали бы ему возможность адекватного и целостного восприятия самого себя. Самотождественность личности разрушилась. […] Индивид оказывается все менее связан контекстом своего рождения и получает больше возможностей выбора в самоопределении. Конечно, мы по-прежнему рождаемся как члены семей и расовых групп, однако очевидно, что с нарастанием современных цивилизационных преобразований многие люди приобретут большую возможность в выборе культурной идентичности в соответствии с усилением индивидуальности и гетерогенности в новой социальной культуре»[36].

Дальше естественным образом возникает вопрос к самой этой «среде» – структурирована ли она внутри самой себя? Предлагает ли она мне некую матрицу существования, обеспечивающую смыслами мою идентичность? Теоретически, например, это может быть матрица с горизонталью «свои – чужие» и вертикалью «высшие – низшие»[37]. Когда есть «господин» и «раб», «дворянство» и «купечество», «профессура» и «рабочий» с «колхозницей» – все понятно; по крайней мере, существует возможность какого-то осмысления своей идентичности в отношении ее с другими (по отношению к другим идентичностям): в поле возникают силы, напряжение, отношение и, соответственно, движение, время. Но чем сейчас «профессор», грубо говоря, «лучше» какого-нибудь «бизнесмена», «мужчина», прошу прощения, – «женщины», а «старший» – «младшего»? С одной стороны, конечно, хорошо – «все разные, все равные», данный тезис лично я могу только приветствовать. Но с другой стороны, где конструктивное социальное напряжение? Что такое сама «социальность» без такого напряжения? И чего ждать от «социальности», исполненной неконструктивным напряжением, которое, конечно, наличествует, хотя и по умолчанию (© Конрад Лоренц), и не может исчезнуть просто в никуда?

Если верить тому же Конраду Лоренцу, это «социальное напряжение» (у автора – «внутривидовая агрессия»), не будучи реализованным в социуме (в стае, группе, прайде и т. д.), – то есть отреагировано на других представителей своего вида, – неизбежно оборачивается субъектом (индивидом) на самого себя[38]. В результате последний демонстрирует приступы «аутоагрессии», – то есть всю возможную гамму саморазрушающего поведения. Если же теперь понять субъекта не просто как биологического представителя вида, а как продукт социальной интроекции, то есть как производное от самого этого социума, то понятно, что такое саморазрушающее поведение легко задваивается и тем самым усиливается[39].

Но важно на самом деле даже не это: важно, что сама система личностных идентичностей актуального субъекта бессистемна – она шаткая, непростроенная, лоскутная, как старое бабушкино одеяло, и потому любые дополнительные удары по ней, чем бы они ни были вызваны, неизбежно приводят ее к еще большему хаосу и деконструкции. Таким образом, аутоагрессия, являющаяся следствием отсутствия внешней по отношению к субъекту социальной структуры, оборачиваясь на него самого, также бомбардирует не какую-то укрепленную цитадель, не несокрушимые стены Трои, а лишь жалкие трущобы, лагерь беженцев, уже и без того рассыпающуюся Вавилонскую башню.

В статье «Проблема формирования субъекта через преодоление идентичности со своим временем» профессор психологии Елена Викторовна Улыбина показывает, что одним из важнейших механизмов формирования субъектности человека является его сопротивление «границе своего Я и своего времени»[40]: «Если говорить о субъектной позиции по отношению к „своему времени“, то в этом случае не совпадают реальное историческое время, в котором живет индивид, и то время, которое он считает действительно своим. Только при возникновении этого зазора человек может, как это ни парадоксально, по настоящему быть субъектом «своего времени» (курсив автора – А.К.)»[41].

Иными словами, мое «Я», претендуя на подлинную субъектность, должно находиться в некоем сопротивлении «своему времени». И именно это сопротивление (мой конфликт с «моим временем», точнее, – с моим представлением о достойных и недостойных «временах») позволяет мне, согласно профессору Улыбиной, сформировать свою собственную, уникальную идентичность – идентичность самому себе, подлинную субъектность. Классическим примером такого упражнения, как кажется, является «Поэма без героя» Анны Андреевны Ахматовой, где поэтесса смотрит на героев своей молодости из будущего в прошлое, уже зная их судьбу, с которой ушло и ее время. Но какова в такой ситуации идентичность самой Анны Андреевны? Что это за идентичность, когда идентифицироваться не с кем и не через кого: «Как же это могло случиться, /что одная из них жива?»

Впрочем, ситуация еще сложнее и запутаннее: для того чтобы находиться в некой субъектной оппозиции к «своему времени» (времени, в котором я живу), я должен идентифицировать его как-то, как чье-то время – «время рыцарей» (это пример самой Елены Викторовны), или «время богов», «время героев» (если брать гомеровскую классификацию), «время дельцов», «бесчеловечное время» и т. д. и т. п. Но как это возможно сделать, если этого кого-то (конкретного и вместе с тем образно обобщенного – «рыцарей», «героев» или «дельцов») в данном времени нет? Кто в структуре современной гетерогенности способен выступить в роли «героя нашего времени»? На эту роль могут претендовать только фантомы масс-медиа– выдуманные образы реальных людей, еще способные отразиться, но уже не запечатляющиеся в массовом сознании, образы, являющиеся с той же скороспелостью, как и исчезающие – современные «калифы на час», осененные уорхоловской «всемирной известностью на 15 минут». Если же данная инстанция хоть какого-то «героя» отсутствует как класс, на что мне опираться в построении своей субъектности (читай – идентичности)? Возможна ли она в такой ситуации, в принципе?

Ирония, впрочем, в том, что «время рыцарей», равно как и «время героев» (включая «время» канувших в Лету «героев» Анны Андреевны), все эти символически заданные «времена» являются (всегда являлись) лишь в той или иной степени продуктивными фикциями, и не более того (что, в общем-то, ставит под вопрос саму эту концепцию). Но что еще более важно: только теперь мы вступили во время, когда все эти фикции (любые фикции) перманентно разоблачаются и уже не могут быть продуктивными (лежать в основе формирования нашей идентичности). И виноват в этом не абстрактный деконструктивизм или постмодернизм, покусившийся «на святое», а знание, точнее, – информация. Чем больше информации мы накаливаем о «времени рыцарей» (и чем доступнее она становится), а мы знаем о нем сейчас немало, тем сложнее нам сохранять прежние романтические (вальтерскоттовские или какие угодно еще) представления и верить в «другие времена», которые «не чета нашему».

«Да, были люди в наше время, / Не то, что нынешнее племя: /Богатыри – не вы!» (© М.Ю. Лермонтов) – сейчас эта нарративная структура, служившая прежде воспитательным целям, более не функциональна. Сложно относиться к благородному пафосу Михаила Юрьевича с благоговением, зная особенности его личности и подробности биографии. Если он в наших глазах романтический герой и одновременно «герой» своего «времени» – это одно дело, но если он тот, кем он был, а не тот, каким мы его себе романтически представляем – сложно… Да и Анна Андреевна – не исключение. Впрочем, и обо всем этом было сказано достаточно давно: «Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает знание, тот умножает скорбь» (© Екклесиаст).

Так или иначе, но информация – ее растущий объем и потенциальная доступность – не оставляет нам никакого шанса для формирования нашей идентичности. Мы – обычные люди: «голова, две руки, две ноги» – лучше и не скажешь, а главное – больше ничего толком-то и сказать нельзя. А то, что массовый спрос на знание (информацию, отличную от пустого звука) не так велик, как хотелось бы, вовсе не служит обществу защитой от развенчания мифов: да, может быть, к рыцарству интерес у аудитории и не так велик, но спросите у политика или «звезды шоу-бизнеса», – легко ли ему сохранять миф о себе в мире твиттеров и гугл-глас? Ответ будет прост: если кого-то еще не «разоблачили», то только потому, что интерес публики к данной персоне пока недостаточно велик. Тем же, кто все-таки заинтересуется проблематикой «рыцарских времен», хватит и получаса, чтобы посерферить «благородных рыцарей» в инете и растерять любой мало-мальски романтический настрой. Мы живем в негероическую эпоху не потому, что героев больше не рождается, а потому, что мифы о них не выживают. Если же подобных нарративов в массовом сознании более нет, то и всякая технология формирования субъектности-идентичности, основанная на противопоставлении «Я» и «не-Я»[42], лишается какого бы то ни было смысла.

Когда в 1989 году я заканчивал восьмой класс средней школы, нам выдали бланк анкеты, где мы должны были чистосердечно признаться в своих взглядах и настроениях. В пункте: «Кто ваш герой? На кого вы хотели бы быть похожи?», я с должной чистосердечностью написал: «Ленин». Когда через два года – в 1991 году – я заканчивал Нахимовское училище в аналогичной строке аналогичной анкеты, в силу известных перемен в области доступности информации, я уже мог указать только своего деда – героя войны, заслуженного врача и генерал-майора медицинской службы. К счастью, никто более не требует от меня заполнения подобного бланка, но если бы пришлось, то теперь, скорее всего, этот пункт я бы оставил незаполненным.

Американские исследователи Роджерс Брубейкер и Фредерик Купер пишут в своей программной статье «По ту сторону „идентичности“»: «Кризис идентичности – это кризис перепроизводства терминов и их последующего обессмысливания»[43]. И трудно с этим не согласиться – на какое гигантское количество подгрупп рассыпается общество «Третьей волны» (© Элвин Тоффлер) – от «зеленых» до «несистемной оппозиции», от «битломанов» до «эмо», от «болельщиков „Анжи“» до «болельщиков „Зенита“»! То есть если у Эрика Эриксона понятие «кризиса идентичности» предполагало какую-то мою собственную, внутреннюю переоценку самого себя, в результате которой я обретал новые качества и, соответственно, возможности, то сейчас за этим «кризисом» стоит тотальное размежевание общества по отдельным «квартирам» (правда, если раньше мы говорили лишь о «национальных квартирах», то теперь подвидов этих «квартир» – легион). Не случайно упомянутый уже Самюэль Хантингтон в своей знаменитой книге «Кто мы?» формулирует эту проблему так парадоксально и так точно: идентичность – это «смысл себя», а кризис идентичности – это потеря смысла, затронувшая нас всех.

Переизбыток информации и множественность социальных активностей приводит к утрате смыслов: идентичность теряет внутреннюю структуру, определенность, исчезает контрастность между «я» и «они». Однако у самих действующих агентов – этих «я», «они», «свои», «чужие», «высшие», «низшие», «другие» – ощущение данного стирания границ отсутствует, ровно как у меня в моем двухгодичном погружении в «тяготы и лишения» воинской службы, когда я был свято уверен в том, что хотя все мы и равные, но безусловно разные (по крайней мере, лично я был полностью поглощен иллюзией, что я «Другой» – спасибо максимализму юношества, Максиму Горькому и Климу Самгину).

Казалось бы, различие, создаваемое увеличивающимся объемом информации, должно было усиливать каждую отдельную индивидуальность, вести к росту индивидуалистичности отдельно взятого субъекта, но по факту оно обернулось тождеством… пусть и разных[44]. Грубо говоря, когда какие-нибудь гвельфы за Папу, а гибеллины – против, то все более-менее понятно, когда одни за коммунистов, а другие – против, и это еще куда ни шло, но когда одни «чайлдфри», а другие – «феминистки», система перестает работать. То есть формула теперь выглядит так: все разные, а потому одинаковые (при всей парадоксальности этого утверждения, противоречащего, разумеется, всякому здравому смыслу и наблюдаемой «объективности»).

Оказывается, что есть и безотказно срабатывает какое-то загадочное, неведомое нам правило масс: до тех пор пока существует некое «понятное» число идентичностей, они конституируются друг относительно друга путем противопоставления конкретных различий, но как только количество индентичностей достигает некого критического уровня, они в принципе перестают определяться и, соответственно, функционировать. Ивэр Нойманн в книге «Использование "Другого"» пишет о том, как «я» («мы») определяется как бы от обратного – через противопоставление себя – «другим» («они»)[45], но когда и они – эти «другие» – теряют хоть сколько-либо внятную, соотносимую со мной идентичность, как мне сформировать собственную?

И не потому ли, вообще говоря, мы именно во второй половине XX века стали проблематизировать понятие «идентичности», что как раз из-за переизбытка «идентичностей», ее вдруг стало резко так не хватать? Парадоксальная, конечно, вещь, но, видимо, как полное слияние, так и предельное размежевание ведут к одному и тому же результату – тождеству, обезличиванию, потере движения и… утрате времени. И вот мы на всех парах сталкиваемся, налетаем, так сказать, на стену под названием «различие и тождество», где нет ни того ни другого.

Невозможность рефлексии

Для того чтобы свидетельствовать время, чувствовать его, необходимо отмечать изменения, видеть их, осознавать. Вот меня обрили на первом курсе училища «под ноль» – факт первый, а вот спустя всего пару месяцев волосы у меня отросли забавным «ежиком» – факт второй: что-то изменилось – прошло время. Я вижу это, я могу это ощутить, просто ощупав голову: что-то было «до», что-то стало «после» – это время, которое я свидетельствую, время, которое для меня действительно было, длилось. Это кажется очевидным, но что если вы спали и проснулись – было ли время в этом промежутке? То есть мы бодрствовали, потом потеряли сознание (т. е. заснули), а потом оно к нам вернулось… Тут только часы скажут вам, что прошло, например, восемь часов (а кататонику или многолетнему коматознику и Кремлевские куранты не помогут). Иными словами, лишаясь сознания, пусть даже и во сне, мы лишаемся и времени.

Эта игра сознания и времени чрезвычайно примечательна в анализе крайне специфического «времени сновидения». Доктор биологических наук Иван Николаевич Пигарёв, долгие годы занимающийся физиологией сна, говорит: «Экспериментатор может иметь дело не со сновидением, а только с отчетом о сновидении. И никто никогда не может узнать, в какой же момент сна это сновидение снилось. […] Бывают случаи, когда можно документально доказать, что человек в этот момент заснул, а вот в этот момент проснулся. Период сна мог быть очень коротким. Но он при этом может дать отчет о сновидении на целый месяц, что, например, ему приснилось длительное путешествие. Но мы можем четко документально подтвердить, что вот тут он был бодрый, тут он спал несколько минут, но у него прошло сновидение на целый месяц. То есть феномен сжатия или растягивания времени в сновидениях – это вещь, которая может быть действительно вполне научно подтверждена. Но при этом мы никогда не можем сказать, а в какой же именно момент даже этого маленького отрезка времени на самом деле ему это сновидение приснилось. Это вещь принципиально недоступная»[46].

Если время шло (допустим), но «без меня», я не могу его свидетельствовать, а произошедшие «за это время» изменения потому не могут быть мною осмыслены как временные, я могу думать о них так только абстрактно-гипотетически. Куда разумнее было бы заключить, например, что я просто перенесся из одного мира в другой, мгновенно[47]. Но мы считаем иначе: мы уверены, что время длилось «без нас», хотя никаких «доказательств» этому у нас нет, только общие соображения. Как вообще время может существовать для меня без моего сознания – то есть если я за ним не наблюдаю? Короче говоря, даже «на пустом месте» время легко может превратиться для меня в абсолютную абстракцию – когда я знаю о нем лишь «теоретически», не имея возможности ни проверить, ни вспомнить, ни подтвердить, ни опровергнуть.

Но что если мы говорим об изменениях другого порядка – например, об изменениях в моем образе мыслей, в моем способе думать, в пережитом опыте? Так ли просто осознать здесь собственные изменения? Нет, совсем непросто – недаром психологи любят говорить об «иллюзии неизменности собственного "я"». Возможно ли рефлексировать свой прежний образ мысли нынешним? От него ведь уже ничего не осталось…

Наши представления о том, какими мы были и как думали в определенный прошлый момент времени, удивительным образом не соответствуют действительности. Узнать об этом, впрочем, не так и сложно, при условии что в соответствующий период времени вы вели дневник или, как я, например, писали книгу В 2007 году мне представилась возможность выпустить книгу, написанную, но так и не опубликованную, десять лет назад. Для этого ее нужно было подготовить к печати, и я вернулся к собственному тексту, пережив самый настоящий шок, обнаружив, что она совсем не та, какой я себе ее представлял. Пытаясь выразить это парадоксальное ощущение, я написал в новом предисловии к этой своей старой книге: «Очень странное чувство, когда возвращаешься к своим текстам десятилетней давности. […] В этой книге, с этого она начинается, речь идет о „способах думать“, о том, как принципиально, сущностно менялось мировоззрение всего человечества от момента его зарождения до наших дней. О том, что эти изменения происходили этапно, но при этом оставались незамеченными, потому что мы так устроены, что заметить подобные перемены в себе действительно крайне сложно, а увидеть прошедшее „прежними глазами“ и вовсе никак невозможно. И вот, ты сам возвращаешься к себе прежнему, десятилетней давности, и с ужасом понимаешь, что это не твой текст. „Не твой“ в том смысле, что ты-нынешний так не думаешь, и он абсолютно твой – если ты остался там, в том прошлом. Ты думаешь о том же, ты думаешь те же самые мысли, но по-другому. Исторический опыт всего человечества и опыт твоего личного, какого-то жалкого десятилетия»[48]

А если я – просто технически – не могу сравнить то, как я думал прежде, с тем, как я думаю теперь, где «время»? И что если я действительно не отдаю себе отчет в своих собственных изменениях? Существует ли в таком случае для меня время? Вроде как нет. То есть, чтобы время существовало для меня в данном аспекте, я должен иметь возможность отрефлексировать себя таким, каким я был, и сравнить этого себя с тем, каким я стал – увидеть то, чем «Я» отличаюсь от «Я-штрих». Таким образом, рефлексия – как феномен, как моя способность – приобретает принципиальное значение для существования для меня времени.

Однако же, тут какой-то тупик: во-первых, для того, чтобы что-то рефлексировать, мне элементарно нужно время (я должен сделать своего рода шаг в сторону, отступить от себя, взглянуть на себя со стороны, я должен банально дать себе на это время), а во-вторых, я же не могу рефлексировать себя самого на абсолютно пустом, голом фоне, вне связи с чем бы то ни было – мне нужны точки сопоставления, сравнения, сличения, причем не одноразово и одномоментно, а в некоем периоде…

Так что, даже если мы допустим, что мне достанет мужества и таланта найти в этом безумном и суматошном мире минуту-другую для осмысленной и целенаправленной рефлексии самого себя (шансов, впрочем, немного – это я по своему психотерапевтическому опыту сужу), остается проблема с тем «кризисом идентичности», о котором мы только что толковали. Но отставим в сторону мой психотерапевтический опыт, пусть у меня, против обыкновения, есть шанс: я не смотрю телевизор, не сижу в интернете, не иду на работу или с работы, в магазин или на очередную премьеру чего-нибудь, не думаю о тысяче разных дел, проблем, отношений, не вожусь с ребенком, не говорю по телефону, не читаю книгу и не пишу этот текст… Допустим, у меня есть это искомое, необходимое мне для рефлексии себя самого время – я останавливаюсь, замираю, обращаю свой внутренний взор на самого себя и… Что я там обнаруживаю?

Мне совершенно очевидно, по крайней мере до момента предпринятой мною рефлексии, что я – «Другой»: вокруг меня ведь масса людей, которые, что называется, «без царя в голове». Чем они заняты? Что они делают? О чем думают? Да и вообще – кто они такие? Мне даже сравнивать себя с ними как-то неловко – смотрят телевизор, сидят в интернете, идут на работу или с работы, в магазин или на очередную премьеру чего-нибудь, думают о тысяче разных никчемных дел, проблем, отношений, возятся с детьми, говорят по телефону, читают книги, пишут тексты… Так, стоп. Где-то я уже это слышал… Нет, неправильно, попробую еще раз: они постоянно сетуют на жизнь, заняты какой-то бессмысленной ерундой и даже не думают, зачем это все, у них даже нет времени отрефлексировать самих себя! Получилось разотождествиться? Нет. По крайней мере, звучит слабовато.

Выходит, я отличаюсь от других людей только тем, что смотрю другой телевизионный канал, хожу на другие сайты, иду на другую работу, в другой магазин, на другую премьеру чего-нибудь другого, наконец, телефон и дети у них другие – и это все отличия?! И даже менее того: у меня нет какого-то специфического «моего» телевизора, принципиально «другого» интернета, эксклюзивных магазинов и премьер для меня тоже специально никто не придумал – есть еще огромная масса других людей, для которых это тоже имеет какую-то ценность… Так что же получается – вот эти люди, которые, как и я, делают то же, что и я, – моя референтная группа? Я почему-то этого не чувствую.

Изобретение социальных медиа, – прежде всего социальных сетей, произвело настоящую революцию в нашем восприятии времени. Социальные медиа удивительным образом создают и одновременно прячут следующий парадокс: они формируют у своих пользователей ощущение индивидуальности, даже исключительности (каждый из них имеет свой «аккаунт», «страницу», «аватар», «сетевое имя», «логин», «пароль», «личку» и т. д.), но, с другой стороны, все эти «страницы», «аккаунты», «аватары» (и тому подобные признаки индивидуальности) похожи друг на друга как две капли воды. При этом сам контент внутри этих страниц и аккаунтов по сути один и тот же – пользователи просто его копируют друг у друга, перепощивают. И потому, оказываясь на «индивидуальной странице» пользователя, вы не обнаруживаете там его личных следов (за единичными исключениями), а контент, который вы там видите, может относиться к любой исторической дате (если не указана, то он в любой момент будет казаться новым и актуальным).

Иными словами, время убивается социальными сетями множеством разных способов: тут и вне-историчность контента, и то время, которое современный молодой человек проводит в социальных сетях, по сути выпадая на этот период из времени, и, наконец, самое главное – полная иллюзия индивидуальности пользователя и полное отсутствие оной, а отсюда – невозможность подлинной рефлексии.

В 2011 году британский телеканал Channel 4 выпустил на экраны «сатирический», в духе черного английского юмора, сериал под названием «Black Mirror» («Черное зеркало») по сценарию Чарли Брукера. Сюжеты отдельных эпизодов этого сериала никак не связаны между собой, и объединяет их исключительно философский подтекст – Брукер предлагает нам представить, к каким последствиям могут привести современные технологии. Особого внимания заслуживает эпизод сериала под названием «Скоро вернусь».

Молодая пара переезжает жить за город, но в тот же день парень погибает. Его девушка оказывается одна и на новом месте. Понятно, что она совершенно убита горем. Однако выясняется, что до счастья рукой подать: достаточно скачать компьютерную программу, которая, используя всю информацию в сети, накопленную человеком за время его жизни, предлагает воссоздать его полноценный и интерактивный образ онлайн. Девушка решается, и вот уже она целыми днями просиживает в интернете, общаясь со своим умершим парнем. Это общение настолько эмоциональное и реальное, что девушка начинает переживать, что оно может быть только таким – онлайн. И тут ее умерший друг (точнее, программа, создавшая его образ) сообщает героине, что есть возможность и офлайн общения, нужно только заказать к программе тело из искусственной человеческой плоти – такой своего рода гаджет, экспериментальный вариант. Героиня мучается – все-таки это как-то странно… Но любовь берет свое, и вот в ее доме появляется ее умерший молодой человек, впрочем, вполне себе живенький, хотя и не без странностей – кое-чего не «помнит» (прототип просто не оставил соответствующую информацию в сети), не ест и не спит, но зато, например, идеально занимается сексом (спасибо порнофильмам). Девушка вскоре отходит от шока, но что-то все равно не так. Что именно? Ее искусственный парень со всем соглашается, никогда не говорит ей «нет», не может осадить, когда она устраивает ему скандал. Он – послушная машина, которая лишь содержательно полностью воссоздает свой прототип. После очередной сцены она требует, чтобы робот-муж выметался из спальни, он встает и направляется к двери. «Вот видишь, Эш бы никогда этого не сделал! Он бы не ушел!» – кричит героиня вслед ему. Получается, что единственное, чем робот её не устраивает – своей неспособностью к противодействию.

Впрочем, футурологическое откровение этого фильма не так уж значительно – нечеловечности грядущих биороботов и невозможности полноценной коммуникации с ними посвящено множество книг и фильмов (причем созданных зачастую с куда большим драматическим эффектом). Сюжет фильма «Скоро вернусь» отражает как раз нынешнее положение вещей – все наша с вами «индивидуальная» реальность больше не представляет собой единого полотна, скроенного прорастающей в общество личностью, теперь это скорее мозаика, собранная из многочисленных вмененных нам и заполняющих нас информационных блоков, которые можно комбинировать и перекомбинировать сколь угодно долго, полностью воспроизводя таким образом иллюзию активности нашей личности, которая, впрочем, по той же самой причине ничем по существу не будет отличаться от любой другой.

Наша внутренняя пустота, заполненная содержательно, не имеет структуры. Информация, получаемая нами извне, усваивается нами пассивно (по С. Жижеку – «интерпассивно») – у нас нет ни времени, ни, что еще важнее, внутренней потребности осмыслять ее (слишком широк выбор хорошо проваренной, прожеванной и прекрасно сервированной пищи «для ума», чтобы у него возникла потребность вгрызаться в какой-то, условно говоря, «гранит» – науки, творчества, истинной природы межличностных взаимодействий и т. д.). Поглощаемая нами информация более не перерабатывается нами, а потому и не изменяет нас самих, она проглатывается нами целиком – не будучи ни проанализированной, ни оцененной, ни усвоенной должным образом.

В результате у нас нет позиции, но есть лишь мнения, причем навязанные нам общим контуром фактов, подобранных окружающим нас «культурным пространством». Потому-то, возможно, «наши» мнения и столь переменчивы – сложно изменить что-то в едином и целостном полотне, но нет ничего сложного в том, чтобы передвинуть что-то с места на место в абстрактной мозаике. Как говорил Жан Бодрийяр в «Симулякрах и симуляции», описывая этот новый порядок, как он его называл, «гиперреального медийного капитализма»: «Мы живем в мире, где существует все больше информации и все меньше смысла».

Так ли по большому счету велика разница между мной, который смотрит телеканал «Дождь» и «НВО», и кем-то еще, кто смотрит, например, «НТВ», а также тем, кто смотрит «Первый», и тем (той), кто смотрит «Домашний», если всем нам при этом недосуг порефлексировать самих себя? Можно, наверное, успокоиться тем, что разница между мной и ними состоит в некой гипотетической потенции – мол, я бы еще мог то-то и то-то, а эти уж – точно нет, ни Витгенштейна, ни Губайдулину, ни Джойса с Кафкой не осилят. Да уж, были когда-то и мы рысаками… Надо признать, что именно этой нашей гипотетической потенцией мы себя и успокаиваем – мол, если бы да кабы, мы бы еще ого-го! Но разве это серьезно? Вот так, положа руку на сердце? Чудесный самообман! Как говорит одна моя хорошая знакомая, «в приюте для убогих с такими номерами выступать». Мы располагаем эту «потенциальную потенцию», этот «намек на тенденцию» исключительно в сослагательном наклонении, – то есть в другом времени. А сейчас мы в складке, это и есть она самая его – времени – складка.

Но даже если бы мы и решились на эту гипотетическую рефлексию, чего такого индивидуального мы бы в себе обнаружили? С волосами, положим, все понятно, а как со мной-то – как с пресловутой «личностью»? Понятно, что, чтобы идентифицировать себя с самим собой, нужно иметь еще что-то (кого-то, третьего) – по крайней мере, то (того и то, в нем), от чего (меня и чем во мне) я буду отличаться. Короче говоря, мне необходимо видеть некое отличие меня от других, чтобы ощутить собственную инаковость (особенность), и уже в рамках этой инаковости (особенности) я смогу определить (самоидентифицировать) самого себя. Впрочем, как мы уже говорили, здесь неизбежно возникает проблема: как в многоликой бездне отличий меня и других (от строения ушных раковин до музыкальных и политических предпочтений), ни одно из которых не является хоть сколько-нибудь определяющим (фундаментальным), увидеть это различие? Раньше, когда индивид мог идентифицироваться с некой группой, противопоставленной другим (другой) группам (мы – «советские люди», они – «капиталисты», мы – «хорошие», они – «плохие»), время рождалось в «идеологической борьбе» – мы накачивали свою идентичность, ощущая ее качество (ее «вес»), постоянно сверяясь с тем, что происходило с нашим «условным противником». Теперь же это попросту невозможно.

При всей очаровательности идеи «экономики символического обмена», сформулированной профессором Александром Борисовичем Долгиным и обещающей нам гуманитарную консолидацию общества «по интересам»[49], данность нашего с вами бытия, к сожалению, не отражает оптимистичности этих прогнозов. Скорее, эффект «подстраивающихся под нас» современных технологий оказывается обратным – деиндивидуализующим. Информация, как и все, что связано с медиа, это, разумеется, бизнес, у которого, как известно, лишь две задачи – как можно больше произвести и как можно больше продать, но чем обширнее производство, тем сложнее заинтересовать публику. В результате мы сталкиваемся здесь с двумя маркетинговыми стратегиями: «топы» и «принудительные рекомендации».

«Топы» – это самые разнообразные рейтинги, подталкивающие покупателя (потребителя информации) выбирать «лучшее» из огромной массы произведенного контента. «Принудительная рекомендация» – это активное предложение потребителю определенного контента, который по тем или иным признакам совпадает с тем контентом, который он уже выбрал или выбирал прежде. Любой поисковик (будь то google, yandex или youtube), равно как и любой интернет-магазин (хоть amazon, хоть ozon, хоть чебурашки. ру), не только продает нам продукт, он параллельно с этим еще и собирает о нас информацию – что мы покупали (смотрели, читали, слушали и т. д.) – и, ориентируясь на этот массив данных, делает нам новое предложение, множество новых предложений – «вы купили то-то, вас может заинтересовать и это…», «те, кто смотрели то, что смотрели вы, смотрели также и…».

Разумеется, никаким индивидуальным подбором, не надо заблуждаться, здесь и не пахнет, ситуация как раз обратная – как итог, мы смотрим одно и то же. Сначала выбираем из «топов» одно и то же – то, что в «топе», а потом, основываясь на этом «нашем» выборе, нам предлагают то, что «может нас заинтересовать» – то есть всем потребителям, по сути, одно и то же. В перестроечные годы некое НПО «Альтернатива» рекламировалась гениальным в своей логической безукоризненности слоганом: «При всем богатстве выбора, другой Альтернативы нет!». И мы не ропщем, потому что именно этот подход позволяет нам находиться «в тренде» (потреблять то, что потребляют все остальные), а также максимально социализироваться (потребив тот же контент, что и все остальные, у меня есть о чем с ними поговорить, мне, с другой стороны, легче их понять, и в конечном итоге я не чувствую себя социально ущербным). Таким образом, масс-медиа полностью оправдывает свое название – как медиа масс.

Поскольку мы формируемся тем, что мы потребляем (не важно, на биологическом или на социально-культурном уровне), в результате мы представляем собой весьма и весьма однообразную массу, вне действительных индивидуальных различий. Это та самая черная комната, которая образована исключительно самими черными кошками. И о каком «фоне» для рефлексии моей «фигуры» может в таком случае идти речь? Нелепо думать, что мы можем «найти себя» просто так – безотносительно к окружающему нас миру, не соотносясь с ним (через игру тождеств и различий). Как нельзя вытащить себя за волосы из болота, так нельзя вынуть себя из мира, – не оттолкнувшись от чего-то в нем. Так или иначе, мы даны себе через соотнесение с чем-то внешним, а потому рефлексия – это вовсе не простое погружение внутрь себя (на одиноком батискафе в беспросветность Марианской впадины), напротив, – это как раз выход за пределы себя, взаимодействие с чем-то абсолютно другим, инаковым.

Поэтому если я не вижу собственных изменений – проблема не всегда именно во мне (изменения во мне как раз, быть может, и происходят), эта специфическая «слепота» может быть обусловлена спецификой (способом) моих отношений с внешним миром. Если я меняюсь, но не осознаю этого, то, вполне возможно, я просто выпал из продуктивных отношений с внешним миром и поэтому в каком-то смысле стою на месте: потерялись корреляционные связи моего процесса с иными процессами, мы не синхронизируемся, не координируемся – и я останавливаюсь.

Глава вторая:

Нехватка нехватки

[второй критерий «складки времени»]

Невозможность рефлексии самого себя – залог отсутствия необходимой мне нехватки, которая в случае наличия рефлексии и задает перспективу, обеспечивающую мое движение, мое время. Но о том, что мне чего-то не хватает, я узнаю, только осмысленно оглядывая себя в «социальное зеркало», и эта – обнаруженная – нехватка приводит меня в состояние действия, создает необходимость движения, ее – нехватки – заполнения. Так Церковь (используем эту грубую схему) является своего рода общественной рефлексией – она сообщает нам о наличии нехватки («ты грешен»), и именно эта нехватка рождает прошлое (согрешил), и будущее (искупил), и финальное – недостижимое (по крайней мере, «на сейчас») – будущее, будущее Царствие Небесное.

Осознание нехватки и нехватки нехватки – путь ко второму критерию «складки времени».

Переживание нехватки

Кроме военных парадов и прочих наших специфических «развлечений» всякому нахимовцу надлежало пройти учебную практику на военном корабле ВМФ СССР. В сущности, все оставалось как прежде – те же 27 человек, только теперь не в стенах училища, а в кубрике военно-учебного корабля (нам тогда достался корабль 1-го ранга 887-й серии под названием «Хасан»: 138 метров длиной, 8 палуб, настоящий экипаж, боевое вооружение на борту – мощь!). После окончания первого курса нас загрузили на этот самый «Хасан», распределили повзводно по кубрикам и покатили из Кронштадта в Балтийск. И это не фигура речи – именно так, покатили (разумеется, никто бы нам, пятнадцатилетним мальчишкам, «нести службу» на военном корабле не доверил).

По сути, это был своего рода круиз, с тем лишь отличием от круиза туристического, что мы были заперты в небольшом помещении – в кубрике на самой ватерлинии, откуда два раза день выходили на построение, а также четыре раза на камбуз (эту едуне забуду никогда), в гальюн (по надобности) и пять раз в день по полчаса – на уборку, а больше и дальше – ни-ни. Те две недели на «Хасане» каждому из нас показались вечностью… И главным в ней, в этой вечности, была полная бесцельность нашего существования – корабль шел без какого-либо нашего участия и без какой бы то ни было фактической, хоть сколько-нибудь осмысленной цели. Нас просто перевозили с места на место (и потом обратно), как какой-то почтовый груз, как балласт, просто потому, что «так надо» – для галочки, для порядка, для соблюдения каких-то предустановленных неким порядком формальностей. Как будто нас и не было вовсе. Такой классический, несмотря на факт передвижения по морю и эпизодические штормовые волны, «застой». Складка.

Не потому ли из всего этого путешествия, казавшегося вечностью, я помню лишь несколько небольших эпизодов-зарисовок? Причем все они из числа выходящих, так сказать, за «рамки приличия». Помню, например, как моих товарищей поймали за игрой в карты, и был жуткий скандал с массой щедро розданных нарядов вне очереди. Впрочем, этот эпизод, думаю, стерся бы у меня из памяти, если бы потом я не увидел случайно, как в эти самые конфискованные карты играли глубокоуважаемые мною до той поры командиры…

А еще однажды они – эти самые командиры – так дико напились и накуролесили в своей каюте, что мне пришлось выйти на самую настоящую, хоть, понятно, и внеплановую, «генеральную уборку». Помню, как пытался отмыть какое-то варенье вперемешку с блевотиной, собирал влипшие в пол осколки трехлитровой банки. Но помню это именно потому, что переживал тогда душераздирающий нравственный конфликт – мол, как так можно: детей в наряд за игру в «дурака», а самим водку жрать?! И это люди, которых я так бесконечно уважал. Кошмар, в общем. Травма, так сказать, идеалистических представлений о «добре» и «зле».

Но ведь, в сущности, это и все, что сохранила моя память о том первом моем, с позволения сказать, «военном походе». Еще, каюсь, помню, как самолеты-разведчики НАТО играючи пикировали на наш тихоходный «Хасан», когда мы вошли в нейтральные воды Балтики. Было красиво и чуть жутковато – как такое забудешь? Нов любом случае не густо по части воспоминаний для юного военного моряка в третьем поколении.

Впрочем, один день из всей этой «практики» я все-таки запомнил, причем до мелочей и явственно – день самоволки. Как именно мы в нее с тремя моими товарищами – Колей («Тузом») и двумя Дмитриями («Зайцем» и «Зеленым») – сбежали, кстати сказать, я тоже не помню (видимо, было в этом уже что-то рутинное к концу первого курса), но факт остается фактом – мы сбежали, и последующие события запечатлелись в моей памяти с предельной отчетливостью.

Уже несколько дней мы стояли, пришвартованные к пирсу военно-морской базы Балтийска, – тоска не просто зеленая, а зеленейшая. Планировались, вроде как, экскурсии на военные корабли, располагавшиеся в базе, но что-то, видимо, как говорят в таких случаях, не срослось (это ведь 1990 год был, как раз прибалтийские республики отделялись от «Нерушимого» – не до нахимовцев было командованию Балтфлота). По какой-то счастливой случайности мы вдруг оказались без присмотра – одни и на пирсе, черт его знает. Но упустить этот шанс мы, конечно же, не могли. Жидким строем «в колонну по одному» наша гоп-команда подходила то к одному кораблю, то к другому и, отрапортовав дневальному, что мы, мол, нахимовцы, прибыли для ознакомления с судном, поднималась на борт. Где-то бойцы проявили бдительность и не пускали нас, но чаще афера удавалась. Так мы пробрались на четыре корабля (в их числе был, например, и большой противолодочный крейсер «Адмирал Харламов», где мы не на шутку заплутали в бесконечности отсеков и палуб), а десантные корабли на воздушной подушке, как выяснилось, и вовсе стояли без охраны. Вне себя от восторга (от такой-то «политики открытости») мы залезли в рубку и там, балуясь оборудованием, увидели через перископ, что на нашем родном «Хасане» началось внеочередное построение. И мчались мы потом быстро… В тягучую беспросветность своей складки. Но чувство, порожденное этим приключением, было у нас потом удивительное! Грандиозное! Восторг!

Вот, собственно, и вся история. Ничего, в сущности, примечательного. Уверен, многие нечто подобное, пусть и не на корабле, да и вообще вне всякой военщины, испытывали: ты формально вроде как живешь, но себе на самом деле не принадлежишь, так что тебя, по существу, как бы и нет вовсе; время, объективно говоря, идет, течет, хотя и мучительно, но ты его, при всем желании, почувствовать не можешь (и забывается потому всё со страшной силой – стерто-стерто). Но вот что-то запоминается… И теперь вопрос: почему из безвременья этой «военно-морской практики» мне запомнилась лишь эта несчастная самоволка? Не потому ли, что в ней – в этом моменте – было время?

Я помню, как мы шли строем, ждали, прятались, плутали, дурачились, бежали и т. д. и т. п. – то есть, была некая протяженность меня (во времени); был я, и было то, что могло сохраниться во мне, став частью меня. И единственное, что, по существу, отличало эту ситуацию от всех прочих, тогда же случившихся, – феномен моего дела. Звучит, конечно, излишне пафосно, но по существу верно: это не меня взяли, погрузили и покатили куда-то и зачем-то по морю-океану, выгоняя попеременно из кубрика то на построение, то на уборку, то «для приема пищи», а я сам так решил – сбежать, зайти на охраняемую территорию, ввести в заблуждение дежурного по кораблю. То есть эксклюзивность вся в том, что действовал я по собственному выбору, ощущая при этом собственную же (и весьма остро, надо признать) ответственность за происходящее и всю полноту грозивших мне за это неприятностей.

То есть это было дело, которое я делал сам и по собственному выбору, и потому, видимо, чувствовал себя живущим – бытийствующим, так сказать, и в подлинном, ощущаемом мною времени. Когда же не я делал что-то, а что-то делали со мной (мной, с помощью меня – страдательный залог), когда я был, по сути, неодушевленным предметом, который, теоретически, можно было легко заменить любым другим «подобным» («винтик» на «шпунтик») без какого-либо ущерба для конечного результата, я не жил, не бытийствовал, не ощущал время, а был в его «складке».

И ведь это же легко представить – вот завалил бы я, например, вступительные экзамены в НВМУ (а я же на самом-то деле и завалил их – физкультуру мне по блату зачли вопреки моим слабым и бессмысленным протестам), а на мое место взяли бы какого-то другого мальчишку, более физкультуристого, и вот ведь ничего бы же не изменилось в этой «практике»: жил бы он той «моей» жизнью (если можно ее так назвать), переезжал балластом из Кронштадта в Балтийск и обратно на славном «Хасане», и никак эта подмена персоналий безвременную вечность мирозданья не поколебала бы. Там, в ней, в этой вечности (читай, безвременности), все, что случилось, должно было случиться – и нахимовец в кубрике на ватерлинии, и сам по себе круизный «Хасан», и весь прочий человеко-балласт на нем, и даже наши сорвавшиеся из-за прибалтийского сепаратизма экскурсии по кораблям Балтфлота.

То есть в ней – в этой безвременной вечности – уже было все, кроме одного-единственного исключения – моей самоволки (в прямом и переносном смысле этого слова), этой экзальтации меня во времени, случившейся на фоне предустановленной (неважно, кем, как и зачем) предопределенности. Да, возможно, он – этот не случившийся из-за желания моей семьи (и потому что дед мой служил когда-то на Северном Флоте вместе с тогдашним начальником НВМУ, Героем Советского Союза, контр-адмиралом, замечательным Львом Николаевичем Столяровым) нахимовец – тоже мог сбежать со своими друзьями в самоволку, бродить инкогнито по военным кораблям, смотреть в перископ на брошенном десантном катере. Да, но это уже он бы тогда создал время (или не создал, если бы не воспользовался свободой, бог весть как предоставившейся ему там, на том пирсе), и это было бы уже его дело, его действие, его событие, его время. Или не было бы.

Так мы, незаметно для самих себя, подошли к вопросу об определении «складки времени», пусть пока и в негативной форме. По сути, мы видим два феномена, – один из которых я уже назвал «складкой», а второй мне нравится, уж простите мне эту вольность, называть – «на марше» (навеяло, видимо, воспоминаниями юношества). «На марше» – это вот как раз та моя так запомнившаяся мне самоволка, когда я действовал из себя, вопреки довлевшей надо мной предустановленности, когда у меня было мое дело, мое событие, моя жизнь, которая и стала-то моей лишь потому, что у меня возникло отчетливое ощущение, что я ее делал. Это было движением за чем-то (к чему-то), чего мне не хватало. Это не значит, что мне не хватало конкретно этих кораблей или какой-то абстрактной экскурсии, впечатлений, нет (я вообще, как вы, наверное, могли догадаться, не большой любитель по этой части). У меня просто было желание чего-то настоящего, чего-то моего, личного (в полном смысле этого слова) – эту нехватку я ощущал (точнее, даже не ощущал, а был движим ею).

То есть «нехватка», о которой мы говорим, это не недостаток чего-то конкретного, определенного; «нехватка» – это когда ты отчетливо ощущаешь, что у тебя, простите за этот фразеологизм, что-то чешется в одном месте, не хватает тебе чего-то, хотя сам ты, возможно, и не понимаешь, чего именно. Не осознаешь, короче говоря, само своё желание, просто «зудит» (как любил говаривать в застенках «питонии» уже знакомый вам Коля «Туз»: «Кого знаю – не хочу! Кого хочу – не знаю!», и хотя звучит эта сентенция достаточно пессимистично, но скрыто в ней искомое хочу – и это главное). Вот это «хочу», вот эта «нехватка чего-то» и есть признак «марша», выхода «на марш» – когда ты вырываешься из ограниченности своего существования куда-то, где ты еще не был, к тому, что тебе еще неведомо, и делаешь это, в сущности, по одной лишь причине – из-за «нехватки», которая и порождает время.

Исходя из этого, «складку», таким образом, мы, наверное, могли бы назвать, пусть и слегка каламбуристе, «нехваткой нехватки» (то есть это «нехватка», в каком-то смысле обернутая на самою себя). Вот сидим мы в своей каюте на корабле «Хасан» взаперти – хочется ли нам чего-нибудь? Теоретически да. Я не помню, но думаю, что нам хотелось какой-нибудь съедобной еды – хлеба нормального, воды без этого жуткого металлического привкуса, кашу какую-нибудь неперловую. Но шансы-то каковы? Шансов никаких. Абсолютно. Так что если мы о чем-то и мечтали тогда, то совершенно бездеятельностно (с равным успехом мы могли бы мечтать, например, добраться на своем «Хасане» не в Балтийск, а на всю ту же самую Альфу-Центавру). То есть «нехватка нехватки» – это когда, даже если мы и хотим чего-то («абстрактно хотим»), мы в действительности, в реальности не можем этого захотеть. Может быть, и хотели бы хотеть, но не можем: не рисуется перспектива, не проявляется на горизонте цель, а если что-то и мерещится где-то вдалеке, – то лишь как неправдоподобный мираж, нереализуемый фантазм, недостижимая химера. Вот это и есть «нехватка нехватки» – когда и глаз не видит, и зуб неймет. Такая предельность невозможности, лишающая всякой нацеленности и перспективы. Паралич воли.

Но является ли такой «паралич воли», коли мы его даже почувствовать не можем, фактом реальности? То есть можем ли мы утверждать, что эта «нехватка нехватки» есть? Что это не химера, не фантазия, не теоретически выведенный конструкт, а факт? Иными словами, не имеем ли мы здесь дело с чистой абстракцией, лишенной всякой действительной представленности хотя бы и просто на уровне психического? Думаю, что нет, и вот почему…

«Потребное будущее»

Вот уже почти сто лет назад наш замечательный Иван Петрович Павлов – физиолог, академик, лауреат Нобелевской премии, разразился (дело было в Петрограде, на III Съезде по экспериментальной педагогике) докладом, озаглавленным буквально так: «Рефлекс цели». К сожалению, это его выступление было предельно лаконичным, в чем-то поверхностным и, честно говоря, весьма путаным, но сама интонация автора свидетельствовала о том, что он наткнулся на что-то чрезвычайно важное, значительное, даже невероятное! Вот послушайте: «Рефлекс цели, – говорил Иван Петрович в своем докладе, говорил бойко, резко, – имеет огромное жизненное значение, он есть основная форма жизненной энергии каждого из нас. Жизнь только того красна и сильна, кто всю жизнь стремится к постоянно достигаемой, но никогда не достижимой цели, или с одинаковым пылом переходит от одной цели к другой. Вся жизнь, все ее улучшения, вся ее культура делается рефлексом цели»[50]. По существу, «рефлекс цели», если верить автору того легендарного доклада, является системообразующей силой – он, ни много, ни мало, организует все наше бытие и, более того, это же бытие и определяет. Серьезное заявление, прямо скажем. Ответственное.

Но вот что удивительно: за последующие 20 лет своей жизни, полной научными изысканиями и множеством возможностей в деле исследования высшей нервной деятельности, Иван Петрович больше ни разу не вернулся к этой теме, ни разу и словом не обмолвился о «рефлексе цели» – не писал, не говорил, не вспоминал! Словно и не было ничего вовсе, послышалось драгоценным экспериментальным психологам. Сказать, что подобное поведение совсем не в духе Ивана Петровича, – это ничего не сказать. Теоретически измыслить некий рефлекс, объявить его краеугольным камнем психики, а затем, прошу прощения, молча «слиться»… Нет, это просто не укладывается в голове!

Спустя полвека ученик Ивана Петровича (существенно, впрочем, переросший эту роль) – академик АМН СССР Петр Кузьмич Анохин дает исчерпывающее объяснение этого кажущегося парадоксальным факта. «Нам кажется, пишет Петр Кузьмич в своих „Очерках по теории функциональных систем“, – что причина ухода И.П. Павлова от этой важнейшей проблемы заключается в том, что сам факт возникновения цели для получения того или иного результата вступает в принципиальное противоречие с основными чертами рефлекторной теории. И.П. Павлов, несомненно, думал и об этом, несомненно, видел и то, что поставив проблему цели, он вынужден был бы значительно перестроить то грандиозное здание, которое с такой гениальной смелостью и настойчивостью строил всю свою жизнь»[51].

Действительно, понятие «цели», сколь бы парадоксальным это утверждение ни выглядело, никак не укладывается в классическую рефлекторную теорию. Последняя предполагает, что психика реагирует на стимуляцию извне, анализирует эти стимулы и отвечает на них той или иной – безусловной (биологически запрограммированной) или обусловленной (выученной) – реакцией. С «целью» же все иначе – она не ответ на какие-то внешние вызовы, она просто самозарождается, родится в мозгу, так сказать, сама собой! Чуть не сказал – «по волшебству»…

Вот, собственно, это и есть та самая точка, в которой физика психического начинает предательски напоминать метафизику (собственно, за эту «метафизику» Петр Кузьмич и был выпорот самым обстоятельным образом на знаменитой совместной Павловской сессии АН СССР и АМН СССР в 1950 году). Впрочем, свое наступление на павловский механицизм, так полюбившийся Иосифу Виссарионовичу, Петр Кузьмич начал еще в 30-х годах прошлого века (то есть еще при жизни своего великого учителя): на сложнейших и виртуозных экспериментах он показал, что наш с вами мозг, во-первых, обладает, как сказали бы сейчас, свойством «пластичности»[52] (тут приоритет работ П.К. Анохина почему-то до сих пор не осознается), а во-вторых, и для нас это сейчас особенно важно – изготавливает в себе модель результата своих действий еще до того, как само это действие начать.

Звучит, наверное, сложновато, но на самом деле все очень просто: Петр Кузьмич доказывал, что наш мозг работает не наугад, не в слепую и не механически, а методом предвидения, предсказания, забегая, так сказать, вперед по абстрактной «стреле времени». «Смысл формирования данного механизма («акцептора результата действия» – А.К.), – поясняет Петр Кузьмич, – состоит в том, что нервные процессы, развивающиеся в основном в коре больших полушарий, по самой своей природе приобрели в эволюции возможность опережать течение внешних событий и на основании прошлого опыта предвосхищать те реальные афферентные воздействия, которые еще только должны будут поступить в центральную нервную систему в конце всего ряда целеустремленных действий»[53].

«Акцептор результата действия» – это главное ноу-хау теории Петра Кузьмича Анохина, та самая «модель будущих результатов» наших действий. Проще говоря, «акцептор действия» – это картина желаемого нами (или, как говорит сам академик, «потребного для нас») будущего. То есть мозг не ждет пассивно, пока какой-то раздражитель начнет на него действовать, а сам создает образ того, в чем он нуждается (вспоминаем «воображение» Льва Марковича Веккера) и целенаправленно к этому стремится: сформировав такое представление (картину того, что мы должны получить в результате тех или иных наших действий), мозг входит в состояние действия («эфферентного возбуждения»), – то есть, сообразуясь с собственным прогнозом, он пытается достичь искомого результата. И какой-то результат (как следствие осуществленного действия), понятное дело, будет достигнут (даже отрицательный результат, как известно, тоже результат), но в любом случае результат этот только промежуточный.

Теперь в мозгу запускается еще один наиважнейший процесс – так называемой «обратной афферентации»: мозг оценивает достигнутые результаты (сравнивает придуманную «цель» и достигнутый «результат»), пытаясь понять – удалась его авантюра или нет. Если бы такая «обратная связь» в мозге не была предусмотрена, то организм ожидали бы большие неприятности: представьте, что вы, например, вилкой по тарелке с фуа-гра поводили, а в рот ею не попали – в отсутствие «обратной связи» мозг не узнает, что вы себя не покормили, но действовать прекратит, а так ведь можно и с голоду помереть. То есть важно, чтобы нервы, инерви-рующие ротовую полость, пищевод, желудок, отправили вверх по цепочке в мозг информацию – мол, все прекрасно, еда пошла и дошла (ну или не дошла, – а значит, повторите, пожалуйста). Так что иметь «обратную связь» (информацию о результате) важно: пока фактический результат не совпадет с результатом, который был запланирован анохинским «акцептором результата действия» (с той самой «целью»), живое существо будет искать способ решения задачи. Такова, кратко, суть «акцептора результата действия», и все с ним, как кажется, хорошо и даже прекрасно, но очень скоро мы увидим, что именно в вопросе «обратной связи», таком очевидном на первый взгляд, и обнаружится гигантская проблема…

Понятно, что главная «метафизическая» штука в теории Петра Кузьмича Анохина – это тот самый «акцептор результата действия», то есть некий центр нейрофизиологического возбуждения в головном мозгу, где сгенерилась модель того или иного «потребного будущего» («цель»). Зафиксируем это еще раз: мозг каким-то чудесным образом понимает, что ему нужно, в связи с чем рисует себе соответствующую картину будущего, а потом отдает команду телу, чтобы оно сделало то-то и то-то, дабы получить ожидаемый результат. Далее мозг контролирует уже сам процесс, причем на всех этапах: сравнивает «план» с «фактом» (полученный результат с ожидавшимся), корректирует настройки и снова отдает телу команду – теперь скорректированную. И это челночное движение информации между мозгом и периферией – туда-и-обратна-я-связь – продолжается до тех пор, пока нужное действие не будет совершено, а потребное будущее не станет желаемой явью, то есть настоящим.

Теперь повторим всё то же самое, но на примере, так скажем, парадоксальном: представьте, что вы только что сидели на диване, размышляли о каких-то сложных материях и вдруг обнаружили себя стоящим у книжного шкафа, держащим в руках ту книгу, о которой только что подумали в связи с этими самыми «матерями»… Странно, правда? (Хотя со мной часто такое случается). Наверное, дело обстояло следующим образом (и Петр Кузьмич на этом настаивает): вы сидели на диване, размышляли о какой-нибудь антиномии, и вам вдруг подумалось, что было бы неплохо, в связи с этим посмотреть соответствующий раздел в «Критике чистого разума» Иммануила Канта. То есть мозг припомнил эту книгу, а также то, что это за книга, как она выглядит, где находится, и дал вашему телу команду встать (что само по себе задача весьма сложная – много мышц в этом деле участвует, вестибулярный аппарат и т. д.), подойти к нужному книжному шкафу (тоже, кстати, задачка не из простых), поискать глазами соответствующий книжный корешок (сколько мозг должен был проанализировать визуальных сигналов!), затем дотянуться и вытащить нужную «Критику», открыв ее далее на нужной же странице! То есть ваш мозг заранее знал, что вам нужно, а затем прочертил «дорожную карту», которая и привела вас к этой придуманной им точке. Теперь совсем просто: в вашем мозге сначала нарисовалось ваше будущее («потребное» вам, «цель»), а затем вы к нему – к этому вашему будущему – пришли. Но как мозг придумывает, что ему нужно?!

Сам Петр Кузьмич считал, что для этого дела принципиально важны четыре компонента: доминирующая мотивация, обстановочная афферентация, пусковая афферентация и память. Если с первым и четвертым терминами все более-менее понятно, не все мои читатели, думаю, представляют себе, что скрывается за вторым и третьим. Но могу вас заверить, что, даже если мы и их проясним с предельной тщательностью, яснее ситуация не станет – искомый ответ продолжит скрываться под маской этих затейливых слов. Да, конечно, формально все понятно и придраться не к чему: у нас есть какое-то желание («доминирующая мотивация»), дальше мы оцениваем свои внешние и внутренние обстоятельства (те самые «афферентации»), припоминаем какие-то известные нам факты (прошлый опыт, имеющиеся у нас знания – «память») и приступаем к действию. Но это все так – понятно и замечательно – пока речь идет о вещах в некотором смысле элементарных: поесть, попить, какого-то сексу поиметь, на худой конец. Впрочем, и тут уже не все так просто – того хочу, этого не хочу, так, да не так: «Кого знаю – не хочу, кого хочу – не знаю!».

Очевидно, что рассматриваемая схема работает, пока речь идет о физиологическом уровне поведения. А вот Кант с антиномиями или, к примеру, какой-нибудь Стравинский и Венская филармония – как с этим быть? Как это-то возникает в мозгу? Иными словами, ситуация тут вчистую, как в логике с ее атомарными пропозициями, или в математике с арифметическими действиями, или, наконец, в физике с законами Ньютона: пока «на мышах» да на высоких уровнях абстракции/обобщения – все более-менее понятно, но как только чуть дальше, чуть сложнее и чуть подробнее – сплошная путаница и ни зги не видать. Как можно объяснить появление желания почитать о какой-нибудь антиномии в «Критике» Канта? И с какой-такой прекрасной «доминирующей мотивацией» оно может быть связано? А почему, как в нашем произвольном примере, в мозгу в качестве «потребного будущего» возникает именно Стравинский и именно Венская филармония? В чем тут фокус? Да и вообще, в каком это нужно быть уме и памяти, чтобы отнести такого рода «желание» к желаниям? Но разве же это не желания, с другой-то стороны?

Развивая данный «парадокс», главный, быть может, инфанттеррибль современной философии Славой Жижек и вовсе вводит понятие интерпассивности: мол, посмотришь на нынешнего человека без романтических очков и гуманистических предрассудков и ясно как белый день, что нет у него на самом-то деле никаких желаний, а хочет за него внешний мир (те самые, видимо, «обстановочная» и «пусковая афферентации») – реклама, телевидение, модные тренды, стереотипы всякие и так далее и тому подобное. И хотят они за него – за человека, и наслаждаются за него, и страдают за него, а сам он – человек – ничто, пустота, дырка, через которую все это туда-сюда протекает[54].

Как нетрудно заметить, данная концепция, с одной стороны, прекрасным образом сочетается с тезисом об утрате современным человеком его «идентичности», а с другой – с моей историей про славный корабль «Хасан», на котором я почти физически ощущал, что это не я действую, а мной действуют (если это вообще можно было назвать действием), что меня вроде как и нет вовсе. И, если продолжить теперь эти размышления Славоя Жижека (хотя сам он здесь останавливается), памятуя также о том, что мы уже знаем про «акцептор результата действия» академика Анохина, вполне можно заключить, что мы по преимуществу действительно представляем собой что-то вроде аэродинамической трубы, через которую – «интерпассивно» – проносится все то, что через нее проносится.

То есть наш мозг, по сути, играет роль пассивного физиологического базиса этого священного теперь уже процесса круговращения информации: он – ничего не подозревающий «хозяин» (если пользоваться специальной паразито-логической терминологией), инфицированный «паразитом» по имени «информация» – этим великим новым «ОНО» (© 3. Фрейд) воцарившейся цивилизации. «Господин», ставший «рабом» (© Г.В.Ф. Гегель).

«Никогда не достижимая цель»

Продумаем эту штуку еще раз, чуть более сухо и схематично. Иван Петрович предложил нам такую модель: на нас действуют некие «стимулы», мы на эти «стимулы»

откликаемся и как-то реагируем («реакция»). Далее в упомянутом докладе он допустил, что в мозгу, кроме такой вот детерминистской практики есть еще и другая «все организующая» – некий «рефлекс цели». То есть мы (или что-то в нас) определяем для себя некую цель и организуем (она организует) все наше поведение в соответствии с этой целью. На самом деле, если задуматься, ничего удивительного в таком предположении нет (поэтому, вероятно, и речь Ивана Петровича на Съезде пропитана такой невероятной уверенностью). Более того, было бы даже странно, если бы именно Павлов эту мысль – о «рефлексе цели» – не высказал! Конечно! А как иначе объяснить его собственную профессиональную активность? Разве сам наш замечательный академик и лауреат не был движим всю свою жизнь таким вот «рефлексом» – этой своей «великой целью»? Разве не благодаря этому «рефлексу» он «строил всю жизнь» это «грандиозное здание своей системы»? Разве не является «гениальная смелость и настойчивость» Ивана Петровича, о чем пишет Анохин, прямым следствием этого самого «рефлекса цели»? И пусть «рефлекс цели» не был определен его создателем должным образом, пусть «рефлекс» этот в каком-то смысле просто химера, но какой-то же психический механизм, хотел того Иван Петрович или нет, подчинил себе все его существо, организовал его неустанный научный поиск!



Поделиться книгой:

На главную
Назад