Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Итальянский художник - Пит Рушо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Что касается графа Мантильери, то он показал несколько очень эффектных чудес и понравился влиятельным людям. Спустя неделю донна Мария делла Кираллино случайно обнаружила, что в поместье у графа поселилась девушка, прибывшая к нему из Черногории. Девушку звали Инфапассьёни, и значение её имени можно было истолковать, как «Дитя страсти». Донна Мария делла Кираллино была оскорблена и разгневана. Это так. Но сказать, что донна Мария делла Кираллино была оскорблена и разгневана, значит не сказать ничего. Ревность её была чудовищна. Донна Мария стала собирать сведения о своём протеже и выяснила, что настоящее имя графа Мантильери — Иржи Благович, что он вовсе не бедный аристократ, а удачливый авантюрист, обманувший за последние три года несколько знатных семейств в Яффе, Алеппо, Стамбуле и Рагузе.

Второе собрание анконских любителей герметических наук в поместье мага и чародея графа Мантильери закончилось неожиданно. Прекрасная и страшная донна Мария делла Кираллино, с напудренным бледным, как мел лицом, обратилась к публике с предложением связать графа Мантильери, чтобы тот смог продемонстрировать своё чудесное умение развязывать верёвки силой мысли. Ничего не подозревающий Мантильери Иржи Благович был крепко связан, после чего донна Мария достала из бисерного ридикюля большой складной нож и отрезала Мантильери голову. Гости бросились бежать. Черногорская девушка Инфапассьёни была продана в рабство, а донна Мария безо всяких объяснений отплыла на корабле и покинула Анкону навсегда.

Говорили, что корабль этот потонул в Эгейском море. Возможно это правда. Донну Марию делла Кираллино больше никто не видел.

Франческа-Бланш прислала мне письмо с фельдъегерем. «Привет, Феру, — писала она, — поздравь, теперь я сестра скандально известного художника».

Теперь я много рисовал. Это было моим настоящим счастьем. Я любил запах сырого левкаса, скипидара, льняного масла, запах полотна, яичного желтка и домарного лака. Это счастье, это моё ремесло, то единственное, что я на самом деле умею делать превосходно.

Я писал красками днём и рисовал контуры при свете фонаря. Я рисовал, был счастлив, рисовал до полной усталости, до прыгающих пятен, до искр и вспышек в глазах. Я был влюблён в красавицу Дикиму, много рисовал, заглядывался на дочку карандашного мастера, и жизнь, казалось, бежала мне навстречу, радостно крича, сияя глазами и распахнув объятия.

В то лето стояла замечательная жара. Я рисовал. Всё было отлично. Всё было просто очень хорошо!

Вот живет человек, размахивает руками, тянется к солнцу, любит пирожные, да и вообще влюблён, даром, что хочет похитить дочку торговца карандашами. Человек воображает себя наследником султана, украденного в детстве ужасными мамелюками, янычарами и асассинами. Жизнь на манер длинной скатерти, уставленной приятными штуковинами, видится ему с некоторыми пятнами, придающими ей дополнительное очарование. Верные друзья, битвы с врагами, интриги, недоброжелательство роковой красавицы, слава и даже богатство рисуются уже отчетливо, когда тропинка судьбы поворачивает за угол нагретого солнцем невысокого забора его кудрявой кареглазой мечты. Забора, поросшего мелкими розами. Да, непременно розами. Колючими мелкими розами с бутонами, изъеденными тлёй. Внезапный удар в лоб — главный прием жизни. Он неотразим.

Подступает тошнота, липкий холодный страх, смерть на дребезжащей бричке подкатывает, громыхая лопатой и киркой. И никто не приходит на похороны из-за плохой погоды: мелкий противный дождь, лужи, две разочарованные нищенки на паперти и неопрятный священник с водянистым лицом. Всё.

Меня укусила старуха. Старуха укусила меня за руку острыми гнилыми зубами. Укусила до крови, больно. Это случилось, когда я пришёл в тюрьму в подвале замка Муль, следуя человеколюбивой традиции навещать тамошнего узника по воскресеньям. Дикима ходила туда каждую неделю, я, разумеется, стал ходить туда вместе с ней. Тем памятным летом стояла неслыханная жара. С этой жары всё и началось. Ветер дул в наши края прямо из Африки, как будто не было тысячи миль голубого прозрачного простора моря. Песок пустыни приносило ветром в Анкону, песок хрустел на городских мостовых и забивался под двери. Днём лазоревые оконные ставни плотно закрывались, чтобы сохранить немного робкой ночной прохлады. Солнце жгло, в предместьях началась холера, и герцогский двор перебрался на загородную виллу Пацци в тень черешневых садов подальше от эпидемии, духоты неприятных воспоминаниях о покойном герцоге. Дикима писала мне оттуда по три письма в день, которые я потом получал сразу по дюжине. Я отвечал ей на розовой алжирской бумаге из лепестков гибискуса, рисовал ей в письмах Анконскую гавань с кораблями и фелюгами, сурепку среди камней или какого-нибудь жука. Если я присылал ей стихи в стиле «Дикима, Дикима, ты мною любима» — она сердилась, и количество её писем ко мне удваивалось. Она отсиживалась за городом, а я решил пойти в замок Муль один, не столько движимый соображениями человеколюбия, сколько для того, чтобы вспомнить наши с Дикимой походы в это ужасное место. Замок Муль, как известно, стоит прямо на в воде и со всех сторон окружён морем желтоватым от песчаника и мохнатых водорослей. Раньше замок был дальней оконечностью Устричного мыса, но дамбу разрушили волны, и замок превратился в остров. Чтобы добраться до него, надо было нанимать лодку за четыре сольдо в тихую погоду, и за цехин во время шторма.

Крепость считалась страшно неприступной, но все знали, что это полнейшая ерунда, потому что туда надо было завозить с берега не только еду, но и питьевую воду. Более того, в случае нападения врагов на город, замок Муль был полностью бесполезен для обороны, также он не представлял никакого интереса для захватчиков. Смысл существования замка сводился к трём вещам. Его башня была превращена в маяк, в подвале располагалась тюрьма, и с замком была связана легенда о белой лошади. Лет триста назад во время битвы при Агульяно анконское войско было разгромлено, а тогдашний герцог, Пьетро Фандуламаччи, был убит копьем наповал. Его лошадь вернулась одна. Иногда призрак лошади выходил сквозь ворота замка, и его можно было видеть около герцогского дворца. Принято считать, что призрак белой лошади предвещал смерть анконского герцога. В воротах замка Муль построили часовню Сан-Пьетро, чтобы через ненужные замку, окружённому морем, ворота не выходила по ночам белая лошадь. Но она всё равно появлялась, и очередной герцог Анконский из рода Фандуламаччи умирал.

В подвале замка сидел душегуб Жак. За ним тянулся длинный след ужасных злодеяний. Он долго нагонял страх на варанских крестьян и углежогов, но когда его поймали, душегуб Жак не выказал никакой специальной злобы. Обнаружилось, что он умеет говорить всего десяток слов на корсиканском диалекте, а в остальном совершенно дик. Его жестокость не была намеренной. Это поставило власти Анконской марки в затруднительное положение, и, в конце концов, было принято решение заточить душегуба Жака в просторный подвал, стараясь, по мере сил, пробудить в чудовище спящую человеческую душу. Но человеческая душа душегуба Жака не просыпалась. Было известно только, что солёную свинину и огурцы он предпочитает всему прочему. Дикима Фандуламаччи, исполняя монарший обряд сострадания, приносила ему каждое воскресенье корзину с окороком и ведро огурцов. Камера узника была огромным каменным мешком с дырой в высоком потолке. В эту дырку ему спускали еду и воду, а также бросали свежее сено для подстилки.

В то злосчастное воскресенье я приплыл один к узенькой пристани под стеной замка Муль с корзиной и ведром. Встречавший меня тюремщик Луиджи, человек пожилой, неприятный и разговорчивый, осведомился о Дикиме. Мне захотелось его как-то подразнить. Я спросил, не доставляет ли ему много хлопот белая лошадь. Тюремщик Луиджи немного скособочился и ответил не вполне определенно, что белая лошадь — это пустяки. Меня это задело, и я спросил прямо: что же тогда не пустяки? Луиджи отвёл глаза, скрестил руки на груди и проворчал, что если, мол, сеньору Феру так угодно, он отведёт меня в самый нижний подвал и покажет знаменитую старуху, про которую почти никто не знает, да и мало кто верит в её существование.

Мне не хотелось принимать от Луиджи хоть какой-то знак внимания, и я решил откупиться от него жестом щедрого великодушия, подарив монету, чтобы избавить себя от ощущения должника. Словом, тюремщик Луиджи был мне противен, и именно поэтому я всучил ему золотой дукат. Трата денег таким необычным способом привела меня в самое мрачное и угрюмое настроение. Я думал о любви, о Дикиме, о дочке карандашника и о необходимости закупки дров на зиму. Пока я сердился на себя, ненавидел Луиджи и спускал на веревке воскресную праздничную еду для душегуба Жака, тюремщик Луиджи рассказывал мне историю старухи — узницы подвала замка Муль. Её поймал астролог Захария Малкин во время знаменитого нашествия старух на Анкону в 1472 году. Все остальные старухи либо умерли, либо ушли из города в тот же день, а эту гнусную тварь зачем-то поймал Захария Малкин, успев начертить вокруг неё семьдесят семь магических кругов, плюясь и выкрикивая все заклинания, какие он когда-либо знал, слышал или читал. Так или иначе, старуху посадили в клетку из кованых железных брусков. Это была тесная клетка, не больше гроба, старуха располагалась там стоя и почти не могла шевелиться.

Герцогский астролог Захария Малкин потерял ключ от старухиной клетки, а потом и вообще умер. Теперь никто не знал, что делать с этой проклятой старухой. Её не кормили, но она не умирала вот уже девять лет, чем доказывала свою сверхъестественную природу.

Мы с Дикимой никогда не бывали в нижней части замка, думая, что темница душегуба Жака и есть самое мрачное место тюрьмы. Но мы ошибались. За низенькой дверью из несокрушимых трёхдюймовых ореховых досок была лестница, ведущая вниз. Свет проникал туда из узкой амбразуры далеко в вышине, и там почти ничего не было видно.

Ступени шириной в ладонь, истёртые подошвами до гладкой округлости валуна, неровной крутой спиралью уходили вглубь. Подвал давно затопило море, лестница уходила прямо в воду, это было очень страшно. Над этой лестницей и висела клетка со старухой. Два раза в сутки клетку опускали на цепи в воду, старуха погружалась в воду с головой, потом её вытаскивали. От такого обычая, заведённого когда-то герцогом, старуха получила прозвание Солёной старухи. Вид её был ужасен. Я неосторожно приблизился к клетке, потому что лестница была узкая и скользкая, а сзади на меня напирал Луиджи, дыша луком и капустой, одновременно от него воняло потом и кислым бурдюком. Я стал как-то отстранённо рассуждать о трагедии человека с возвышенными чувствами, провалившегося в отхожее место, и в это время старуха выдвинула свои челюсти между прутьями клетки и укусила меня.

Когда я вернулся домой, я нагрел на кухне кочергу и прижег рану. Это не помогло. Локоть раздулся и почернел. Я был уверен, что это конец. Я умирал. Я начал видеть мир по-другому: рогатые рыцари с кабаньими клыками разъезжали по улицам города, голые рыбаки, косматые, с волосами до колен, с огромными бородами развешивали сети на берегу, дети с лягушачьими лапами, с бородавками на теле играли в нелепые игры, золотые и леденцовые дамы прогуливались по площади, мимо меня пробегали девушки из морской воды, прозрачные, с прозрачными креветками внутри. Я видел плывущие по небу острова, меняющие время и чувства. Я видел живые и уже умершие камни домов, проходил в толщу земли и попадал в чужие сны.

По-прежнему я получал много писем с герцогской виллы. Я писал в ответ левой рукой. Писал я всякий вздор, врать мне не хотелось, а сообщать Дикиме правду о своём нынешнем состоянии не приходило мне в голову. В её письмах ещё не было беспокойства, эти письма не успели ещё до меня добраться. Мне стала видеться излишняя её многословность, я понял, что она тоже чего-то не договаривает. И от этого прозрения становилось жутко. Мне отчётливо представлялись терракотовые черепичные крыши виллы Пацци, белые известняковые стены, кипарисы над прудами с червонными карасями и сонными черепахами в береговой тине. Я слышал шуршание её платья по мозаичному полу, слышал её смех. Я отчётливо слышал её совершенно счастливый смех, и от этого мне становилось холодно. Я топил печь и не мог согреться.

На третий день, трясясь в лихорадке озноба, завёрнутый в овчинный тулуп, я отправился в замок Муль, заплатил тюремщику Луиджи, потребовал отвести меня к Солёной Старухе и оставить меня с ней наедине.

Старуха встретила меня злорадно.

— Я умираю, — сказал я, стуча зубами от холода.

— Велика беда, — весело отозвалась ведьма.

— У меня были надежды на счастье, — сказал я.

— Теперь ты не успеешь разочароваться. Потерпи ещё чуток.

— Я хочу жить.

— Вот видишь, я живу. Какой в этом резон?

— Не знаю, — проговорил я с трудом, в голове у меня всё плыло.

— Достань ключик, достань ключик, достань ключик, — бешеной скороговоркой вдруг зашептала старуха, — достань ключик! Выпусти меня отсюда, я дам тебе средство, ты поправишься.

— Какой ключик? Что ты несёшь? Замо́к, если и был на твоей клетке, то давно заржавел.

— А ты хороший ключик принеси, он откроет. Достань ключик!

— Где его взять?

— Ключик лежит в могиле, в сердце мертвеца. Могилка на болоте, на болоте. В сердце змейка. Золотая змейка зелёные глаза.

— Найди змею, — вдруг страшно закричала старуха, — найди и убей эту змею. Тогда откроешь клетку. Выпустишь меня, дам тебе средство.

— Где искать-то эту могилу?

— А ты уже знаешь. Иди на болото, там и найдешь.

Мне почудилось, что я и в самом деле знаю, куда мне надо идти.

Три дня я блуждал по высохшему Мертинскому болоту среди тростников, кочек, чахлых деревьев и малярийный комаров. Папоротники разворачивали предо мной свои таинственные листья, красные ядовитые споры высыпались из них на рыхлую землю в белых паутинах грибниц и травяных корней. Оранжевые ягоды ландышей расплывались у меня перед глазами, в лесу стояла ватная тишина, ни один зверь не попался мне на пути, молчала кукушка. Я понял, что здесь я и умру. Старуха обманула меня.

Потом я очнулся. Коричневая подопревшая, в голубоватой плесени трава стояла надо мной. Я лежал в какой-то канаве поверх прогнившего рыцаря в развалившихся медных латах. Рёбра скелета торчали сквозь истлевшую одежду и дырявую кирасу. Сердце мертвеца было похоже на раздавленную лягушку. И на этом сердце, свернувшись петлями, лежала узорчатая гадюка. Змея укусила меня в шею.

Не могу сказать, что я помню, как выбрался из леса. Меня везли на подводе какие-то люди. Несли на руках. Я умирал. Опять умирал, но оказывалось, что это ещё не конец.

Жажда терзала меня, вода не приносила облегчения, хотелось пить ещё больше. Меня принесли в мою комнату. Помню плоёный воротник доктора, гадкое лекарство. Рука моя почернела, пальцы распухли. Перстень врезался в палец. Дочка карандашного мастера скручивала этот перстень у меня с руки, с мылом, чтобы палец не отвалился. Она вытирала мне лоб холодным мокрым полотенцем. Мне было холодно. Она парила мне ноги в тазу. Опять приходил проклятый доктор. Очень страшный, в чёрном. С белым своим воротником, с набором кривых ножей. Требовал денег. А дочку карандашного мастера звали Дина. Я помню это точно. Я жаловался Дине, что страшный доктор поселился у меня под кроватью и колотит мне оттуда снизу в спину. Дочка карандашного мастера утешала меня, лукавила, хитрила, говорила, что прогнала из-под кровати доктора. Но это была неправда, ночью он вылезал оттуда и требовал платы. Я доставал золотые деньги, оставшиеся от гонорара за дворец Мантильери, и швырялся ими в ненавистного скрягу. На шум прибегала Дина. Было видно, что она чем-то встревожена. Что случилось? — спрашивал я её, но она всё что-то скрывала и укладывала меня в постель. Жадный доктор принимался стучать мне снизу через доски кровати своим костылём. Точно, как я сразу не догадался. У него была деревянная нога. Дина собрала деньги с пола, убрала их в ящик моего стола и заперла на ключ. Ключ на пёстром шнурке. Дина, Дина. Вот оно что! Дина, золотые волосы, широкие скулы, зелёные глаза. Они убьют меня. Доктор и дочка мастера, они заодно. Надо бежать. Хорошо было бы убежать вместе с Диной, но она же меня убьёт. Я выкрал ключ на пёстрой тесьме из кармана Дининого передника, когда она завёртывала меня в одеяло. Меня бил озноб, я никак не мог согреться, хотя печка в моей комнате горела весь день, и толпа художников набилась в мою тесную, меньше зёрнышка, крошечную комнатку. Они решили расписать мне потолок летящими фазанами. Все художники подлецы, они хуже врачей. Ночью, завёрнутый в шубу с головы до ног, я выбрался в порт. Художники тявкали на меня и рычали. Гавань кишела осьминогами. Я сказал лодочнику, что желаю отварного осьминога, и он отвёз меня к замку Муль.

Я прибыл тайно и сообщил Луиджи, что собираюсь отведать варёного осьминога. Это была очень смешная шутка, но глупый смотритель тюрьмы ничего не понял. Когда я один в кромешной темноте, со свечным огарком в руке спустился в подвал к старухе, она отобрала у меня ключ, вытряхнула меня из моей тёплой шубы и заперла в клетке. Всё произошло за секунду. Я оказался взаперти. Старуха подняла воротник так, чтобы её лица не было видно, замоталась башлыком и взбежала вверх по лестнице.

Я провёл в подвале замка Муль восемнадцать лет.

Нет! Это невозможно! Сидеть в железной клетке нельзя. Я так не хочу. Здесь нет надежды, и даже нет возможности похвастаться своими страданиями, вызвать сочувствие и растравить сладкую рану душевной боли. Здесь невозможно ни отчаяние, ни возмущение.

Я кричал тюремщику, что я — не старуха. Тюремщик Луиджи иногда отвечал мне, что ты мол, старая ведьма, все время кричишь, что ты не старуха. Я уже не знал, кто на самом деле сидел в клетке, может быть, настоящая старуха оттуда давно выбралась и посадила вместо себя кого-то другого. Я сам начинал ощущать себя этой старухой. Время моей жизни определялось по длине бороды. Надежда на смерть была единственной моей надеждой, намного лучше, чем полное отчаяние. Но тело моё было не в силах умереть.

Жизнь — это переживания радости и горя. Когда счастья не хватает, мы стремимся придать нашим бедам величие и героизм, мы хотим гордиться несчастьем. Напрасно думаем, что блаженство достаётся в борьбе и лишениях, что просто так мы его не достойны. Мы боимся счастья и смерти и всё норовим купить себе любовь и пышные похороны какой-нибудь мукой. Мои мучения были абсолютно бессмысленны, их нельзя было ни на что обменять. Моя тюрьма не была искуплением или наказанием. Это был ужас, лишённый логики. Верните мне ужас моего мира, страхи мои верните, всё то, чего я боялся больше всего. Ужас моего детства, надежды на счастье и подозрение, что никакого счастья не будет. Как страшно. Я бы сдался врагу, предал друзей, отрекся бы от всего святого. Но никому не нужны мои предательства и отречения. Можно считать себя несгибаемым. Я согнулся и поменялся уже тридцать раз, но никто не увидит моего унижения. Было бы счастьем испытать стыд за что-то. Но и этого я лишён. «Пошли прочь, канальи», — изредка бормочу я, но уже не помню твёрдо, откуда взялась эта фраза.

Здесь очень тихо. Я слышу биение своего сердца и шум собственной крови. Я знаю, что море совсем рядом, но стены такие толстые, что не слышно прибоя. Но иногда всё-таки слышно, но я не уверен, правда ли это. Может быть, мне просто мерещится.

Обрывки мыслей блуждали в моей голове, ходили по кругу, как слепая лошадь у поливального колеса. Вспыхивали, клубились перед глазами в густой темноте дымные светлые полотна, скручивались, изгибались. Проступали длинные зубастые клювы, ветвились, росли сами собой яркие цветные узоры, лица незнакомых, никогда не виденных мной людей являлись из темноты. Орнаменты бесконечной лентой струились и переливались в моём мозгу. Громкая музыка звучала в ушах. Целый оркестр. Духовые, струнные, барабаны, литавры. Мощно, сильно, со сложными переходами тонов и ритмов. От величественного грохота, до минутной ласковой благости, какой и не бывает никогда на земле. Из шума, треска вырастала сложная гармония, зависала на миг над бездной и распадалась руинами величия и славы. Груды былой музыки подёргивались нежной апрельской травой, и приходили варвары с трещётками и дикими песнями. Кларнет, флейта и альты не хотели с этим мириться, поднимались в небо. Облака плыли у меня перед глазами. Стада облаков, я видел их десятки тысяч, они вспухали, меркли, снова озарялись светом, плыли, таяли, сияли. Ах нет, вы не так меня поняли! Торт превосходен. Я опоздал первым. Не может быть. Румпельштильцхен, Румпельштильцхен. Я бы его придушил. Трепещите, я пришёл, чтобы принести в этот мир любовь и правду. Стоило беспокоиться по таким пустякам. На карте времени остался след её полированного ногтя, она что-то подчеркнула для памяти, но название истёрлось на перегибе, и только клеёная марля сквозила через лохматые края мягкой бумажной утраты. Прошла жизнь. Хруст огурца. Кто-то говорит, хрустя свежим огурцом, невнятно: туды повернёте, за пригорком увидите. Да, с горочки спуститесь, там оно и будет. Не было такого, никто не объяснял мне дорогу, жуя огурец. Темнота. Холодно, душно, темно.

За восемнадцать лет в полной темноте, в железном коконе, подвешенном, как куколка бабочки, за такие восемнадцать лет вы узнаёте о себе почти всё. Вы знаете все закутки и потайные лазейки ваших мыслей, мечтаний и обид. Вы обдумали тысячи раз каждый ваш палец на руке или на ноге, каждый вздох. Мир подошёл к вам вплотную, мир заглянул в вашу душу и увидел пустую бездну. Не очень глубокую. С финтифлюшками. С глупостью. С умением смешивать краски и хорошо проводить линию. Но об этих годах бесполезно вспоминать. Лучше бы их забыть. Я потерял всё, чем когда-то дорожил. И всю оставшуюся жизнь мне приходится делать вид, что всё в порядке, что я могу смеяться и плакать. Я знаю, что многие считают меня человеком мрачным. Да хоть бы и так.

Вот вы жалуетесь, что солнце не светит, что вам темно жить. И тут, как раз, приходят добрые люди, говорят вам мудрости с добрым безразличием в глазах, что, мол, хочешь рассвета — просто ложись спать, когда проснешься, будет светить солнце, утро наступит само собой. А если я живу в пещере? Если вся моя жизнь — подвал не хуже анконского замка? Что тогда? Тогда мне говорят, что я сгущаю краски, что я не хочу замечать радостей жизни, что я скорпион, отравляющий сам себя своим же собственным ядом. Как мы видим, доброе пожелание лечь спать и обвинение в ядовитости разделяет ничтожно малый интервал мыслительного усилия. Я говорю: постойте, моя мрачная пещера черна, в ней страшно, но жить в ней лучше, чем погибнуть в банке сахарного сиропа ваших иллюзий счастья. Из сиропа нет выхода, а из пещеры — есть. Ты завидуешь и ревнуешь — говорят мне. Да, — отвечаю я, я вам завидую и ревную; я хочу любви, счастья, славы, денег, я хочу быть талантливым, хочу совершить подвиг и умереть, примирившись с господом богом. Да, говорю я, идиоты, вы правы. Вы правы, говорю я, ухожу в свою пещеру еще глубже и закрываю двери на засов. Потому что в моей ночной темноте есть звезды, а в сиропе – только дохлые мухи.

В итоге никакого чудесного спасения у меня не было. Не было побега, погони, переодеваний; не было разбивания кандалов камнем на морском побережье при свете луны, и роковые красавицы не укрывали меня от преследователей в шкафах с шелковым бельем. Просто волны расшатали несколько камней основания замка Муль. Во время шторма стену под водой проломило, волна ударила внутрь подвала, решётка сломалась. Я упал в воду и выплыл через дыру в стене. Вот и всё. Некоторое время в Анконе бытовала легенда про то, как рыбаки выловили сетями морского человека с белой кожей и бородой, заплетённой в косу. В тот день у рыбаков случился необыкновенно богатый улов, поэтому меня сочли счастливым даром моря и обошлись со мною чрезвычайно любезно. Я был накормлен ухой и, что интересно, отварным осьминогом. Мне подарили рыбацкие штаны, рубаху, куртку и красный колпак, а также дали на дорогу хлеба, вина и сушеной рыбы.

Я решил в тот же день покинуть окрестности Анконы. Если ничего другого не остается, то можно просто идти.

В полумиле от города мне встретилась незнакомая девочка лет пяти, может быть восьми, кто её разберет. Девочка была самого оборванного и независимого вида. С гармошкой под мышкой и красной лентой в черных волосах. Она прямо-таки остолбенела, увидев, что я приближаюсь к ней по дороге. Всё, — подумал я, — напугал ребенка, теперь ей будут сниться страшные сны. Девочка смотрела на меня, не отрываясь, с восторгом и восхищением. Час от часу не легче, — подумал я и обернулся, чтобы проверить, не стоит ли за моей спиной добрая фея с подарками или что-нибудь в таком роде. Феи не было, восторг предназначался мне. Девочка стала прыгать от радости. Она закричала: я знаю, ты мой папа! Мама про тебя рассказывала! Ты мой отец! Вот! Узнаёшь? — она подняла босую ногу. На большом пальце её чумазой ноги был надет мой перстень.

— Привет, дочка, — сказал я, — как ты выросла. Прости, не мог раньше появиться. Всё пошло не совсем так.

Ноги мои стали подкашиваться. Не узнать её было невозможно. Это была моя дочь. У неё были зелёные глаза и несколько свирепое выражение лица. Её звали Азра. Азра взяла меня за руку, в это время я почувствовал, что почти сошёл с ума и мне нужна помощь. Мы повернули назад, в проклятый и любимый город белых домов, света, ласточек и парусов среди синего моря, мы повернули в город, рискуя накликать на него беду. Земля качалась и плыла у меня под ногами. Ласковое безумие дуло тёплыми губами в затылок, нашёптывало, что придёт ещё милосердный ангел Азраил, сметая тёмными крыльями лепестки облетевших черешен. Пройдёт Азраил, ступая липкими от крови подошвами, и не останется тайн, которые охраняли деревянные лиловые ставни в белёных домиках в редкой тени приморских акаций. В молчаливом ужасе птицы покинут это место, а моряки, вернувшиеся в город с другой стороны горизонта, сойдут с ума.

Азра жила на лестнице, на самом верху под чердаком, в доме карандашного мастера, где когда-то жил и я сам. Её дед и мать умерли. Новые хозяева захватили дом. Эти люди – озабоченные, угрюмые и тупые, говорящие невнятно, — держали там Азру из милости. Так я вышел из тюрьмы. Моей прежней жизни не существовало, я был безумен. Но и это прошло.

Хочу понять, что с этим теперь делать. Не знаю. Я устал. Я по-стариковски устал от поездки из Анконы в деревню, от бессонной ночи, устал от волнений. Как быть? Хочется что-то предпринять. Но сил нет. Ночь кончилась. Начинается утро, поднимается туман, где-то вдалеке коровы мычат в тумане, звякают колокольчиками. Я хорошо знаю, как наступает утро: сонные коровы выходят из тёплого хлева, от них пахнет навозом и молоком. Они фыркают, ложатся на траву, им хочется спать. Они с хрупаньем срывают губами сочную траву, опускают длинные ресницы. Телята бегают просто так или бодаются безрогими лбами от избытка чувств и радости. У них мокрые носы и толстые прекрасные меховые уши. Овцы внезапно делают вид, что чем-то напуганы, и бегут курчавой рекой, к радости ягнят и грязных пастушеских собак, с репейниками в свалявшейся шерсти. Низкие утренние облака наползают на горы, холодно, сыро, невозможно поверить, что к полудню беспощадный зной маревом будет колыхаться над лугом, а цветы поникнут от жара и суховея. Но солнце ещё не поднялось. Хлопанье крыльев и крик петуха, парфюмерный запах дубовых дров, чириканье каких-то чижей. Но всё ещё сонно, сквозь туман, дрёму, сквозь сон и лень. Хочется забраться в тёплое колючее сухое душистое сено или под одеяло — не важно, ещё хоть чуточку сладкого утреннего сна, пока холодно и роса капает с крыши крупными каплями.

А я не спал полночи. Я снова ложусь в постель и засыпаю на несколько часов, чтобы проснуться уже днём.

День и жара. Это чувствуется даже в глубине моей комнаты. Свет сухим квадратом жжёт пыльный паркет. Меня разбудил какой-то счастливый звук. Я не разобрал сквозь дрёму.

— Есть тут кто? — вот он этот знакомый добрый голос. Пожилая женщина заходит ко мне в комнату как к себе домой. Улыбается. Я видел её сотни раз, а сейчас спросонья не могу её вспомнить.

— Сеньор Феру! Радость-то какая! Я сейчас вам кофе сварю! Вставайте! — она уходит, слышен её голос, она говорит громче издалека: а я смотрю, окна открыты! Дай, думаю, зайду, проверю! А это вы. Как я вам рада, дождалась на старости лет!

Это же Лючия-Пикколли! Она старше меня намного, но ещё не выглядит старухой. А я старик. У меня был замок Муль, и я стар. Она узнала меня. Лючия-Пикколли, вот про кого я забыл. Она же была няней моей сестры. Она возилась с Франческой-Бланш практически всё время. А я забыл. То есть не забыл, конечно, просто как-то не думал специально. Она же свой человек в доме, опора и утешение Франчески-Бланш. Она сидела с ней дни и ночи напролёт, когда умер её де Ламбор. Её нанял Мателиус. Только сейчас я это понял.

Дом ожил. Вернулись в дом все прежние звуки детства, кухонные запахи дыма, молока, ватрушек. Я пошёл умываться во двор, громыхал рукомойником, грел спину на солнце, стоя босыми ногами на мокрой траве в мыльной пене. Запах мыла и колодезной воды. Зубной порошок и моё полотенце с вышитой в уголке буковкой F. Лючия-Пикколи всегда звала сестру просто Бланш, и на её полотенцах стоял знак B.

Лючия-Пикколли накрывала к завтраку в саду, прижимая скатерть по углам тарелками, чтобы не унесло ветром. Ватрушки, пирог с рыбой, таз клубники, молоко, масло, хлеб, яйца в мешочек, сыр — откуда всё? Она пришла несколько минут назад проверить всё ли в порядке в усадьбе, узнать, кто открыл окна. Мы говорим с ней о сестре. Она знает о Франческе-Бланш всё, как будто они не расставались ни на минуту. Бланш пишет ей письма и шлёт подарки. Да, сестра умеет писать письма. Мне она тоже пишет и всегда писала. Она писала мне письма все восемнадцать лет, когда остальной мир считал меня умершим, когда обо мне забыли почти все. Франческа-Бланш писала мне как живому. И я получил все её письма, включая восемнадцать писем 10 октября через три дня после моего с Азрой возвращения в Анкону. Франческа-Бланш уплыла на Балеарские острова, у неё всё хорошо. Она вышла замуж. Но она пишет мне каждый год 10 октября письмо с прочерками.

От Дикимы я тоже получил тогда несколько старых писем. Дикиму я больше с тех пор не видел. «Ты куда-то пропал, — писала она, — я сержусь на тебя. Я выхожу замуж за Сицилийского короля Леопольда». Получалось примерно так, что если бы я не попался в эту западню в тюремном каземате, то она не вышла бы замуж за этого короля. Разумеется, просидев столько лет в ловушке, я ни на что не надеялся. И я очень ценю её слова «я сержусь на тебя» — это неравнодушие королевы мне очень дорого. Могла ли она написать что-то большее?

Лючия-Пикколли кормит меня большим деревенским суповым завтраком. Она как в детстве хвалит мой аппетит, велит класть сметану, тараторит, всплёскивает руками, забыв чем-то меня угостить, пододвигает ко мне тарелки и мисочки, трёт на тёрке твердокаменный сыр, отгоняет муху со лба тыльной стороной руки. Лючия-Пикколли улыбается, взглядывая на меня. Она источает уют и спокойствие, при том, что движения её большого тела стремительны и точны. Я думаю о том, что вот этот мир, тёплый мир завтраков, полдников, обедов и ужинов, мир утреннего умывания, вечерних разговоров, колыбельных песен, он существовал всё время, все эти годы он оставался неизменным, просто весну сменяло лето, наступала ягодная пора, созревал урожай, приходила долгая тёплая осень, к зиме поспевали тыквы и айва, коричневели листья на дубах, потом проглядывало солнце, приходили первые предвесенние дни, зацветали подснежники и примулы, телята, родившиеся зимой, впервые покидали телятник и бегали в восторге от широты открывшегося им мира, не в силах поверить, что это с ними всё-таки произошло.

Круг жизни свершался мудро и осторожно. Это прошло мимо меня. И а я думаю о первых своих днях на свободе.

Когда я выбрался из анконского замка, мною владели две идеи. Во-первых, самоубийство. Самоубийство — это старинный способ апофатического определения ценности бытия. Я отвык от свободы, совсем разучился жить; разговаривать с людьми, которые не были развешаны в крепких железных клетках, мне было затруднительно.

Умрите — вы доставите радость знакомым. Им будет о чем рассказать друзьям, натолкнет их на философские идеи, наконец, они хорошо и вкусно закусят на ваших поминках. Не тяните, они и так уже давно беспокоятся — вдруг вы умрете не вовремя? Они соберутся погостить к тетушке на побережье, а тут — оп-ля! Земляные работы. Так что доставьте людям радость: ты слышала, Феру умер? — Ого, не может быть, я видела его еще на прошлой неделе! А у меня вся редиска в стрелку пошла, зато огурцы уже по третьему листу. И браслетик такой себе приглядела, недорогой. С изумрудиками — залюбуешься.

Соблазн ухода омрачался тем, что своей смертью мне решительно не перед кем было похвастать. Некому было сказать: а! вот теперь ты пожалеешь, да поздно! К тому же у меня теперь была маленькая дочка.

Вторая идея также была связана со смертью, но не моей. Я хотел убить нового владельца дома карандашного мастера — отвратительного Марио Роппелоне. Вероятно, время, проведенное мною в заключении, сделало мои суждения излишне категоричными, и ни о чем, кроме убийства себя или другого человека, я не в силах был мечтать. Так как уже известно, что я не наложил на себя руки и остался жив, то можно предположить, что Марио Роппелоне погиб. Но и это не совсем так. Он будет повешен несколькими годами позже. Я устроил с ним драку и выкинул его из окна, после чего мы с Азрой ушли на берег моря к тем же рыбакам, которые совсем недавно выловили меня сетями. Больше нам некуда было податься.

— Это мой отец, — с напускной скромностью сказала Азра, — он сейчас выкинул Марио Роппелоне со второго этажа.

Рыбаки были людьми крепкими и смелыми, но они поспешили заверить меня, что не сделали Азре ничего плохого.

— Знаю, знаю, — сказал я, примирительно махнув им рукой, разбитой об голову Роппелоне. Рыбаки нацедили мне котелок кислого, отдающего деревяшкой, вина. Я отпил половину и заснул на гальке, положив под голову свой красный колпак.

Азра сказала рыбакам, что я художник, так я начал раскрашивать деревянные поплавки рыболовных сетей. Поплавки были разные: красные с белой полосой, синие с жёлтым, чёрно-белые в клетку — всякие. Это малярное занятие умиротворяло меня. Густая олифа и широкие щетинные кисти примиряли меня с жизнью на воле. Я даже несколько раз выходил с рыбаками ставить сети. Однажды мы отошли миль на шесть от берега, и с середины дня задул резкий западный ветер. Нас сносило всё дальше в открытое море. Вода потемнела, с верхушек волн срывало брызги, и со стороны итальянского берега поднялась серая дождевая туча. Ветер крепчал. Начался шторм. Мы проваливались глубоко вниз, водяные горы окружали нас, накатывали, мы поднимались на гребень, и видели однообразный страшный простор. Плоское тёмное облако летело низко над водой, крутящиеся космы пара отрывались от него, смешивались с дождём, озарялись вспышками молний.

— Останемся ночевать у Краба, — сказали рыбаки.

Мне не понравилась такая мрачная шутка, тем более, что с нами была Азра. Я ничуть не сомневался, что «ночевать у Краба» означает «пойти ко дну». Стало темно как ночью. Удары молний слепили, ничего было не разобрать — яркие жёлтые вспышки озаряли изнутри зелёную воду, клубилась рыхлая туча, лодку заливало, гудели мокрые снасти.

— Вон он, правее бери! — кричали рыбаки здоровенной рыбацкой девушке Ромине, сидевшей на руле. Ромина повернула румпель влево, лодка накренилась, зачерпнула бортом воду. Я первое время не замечал ничего. Через пять минут наша лодка достигла цели. Мы подошли к большому, как остров, плоту из брёвен и досок.

— Краб! — что было силы кричали рыбаки, налегая на вёсла, чтобы нас не отнесло в море, — Краб, шевели клешнями!

Нас наконец услышали. Пригибаясь под ударами ветра и дождя, нам на помощь выбежал коренастый человек и бросил причальный канат. Мы подтянули лодку к борту плота, перебрались на скользкую от воды палубу и почувствовали себя в безопасности.

Крабом звали Серджио Косси. У него были очень большие руки, даже для моряка они были крупными, руки у него были как клешни. Когда-то он выловил русалку и женился на ней. Они жили всей семьёй вдали от суши. Огромный плот стоял на якорях милях в восьми от Анконы. Мы переждали шторм у Краба и благополучно вернулись назад.

С тех пор мы с Азрой стали плавать туда в гости. Иногда я красил здоровенные деревянные поплавки, или просто лежал без движения на выбеленных солью и солнцем досках и смотрел в небо. Дощатая будка, крашеная выгоревшей голубой краской стояла посреди плота. Вяленая рыба висела под открытым навесом. Ветер крутил сухую плоскую камбалу, жирные носатые сарганы болтались ленточками, стукались друг об дружку ставриды. Краб растапливал сухим топляком железную печку, изъеденную солёной водой, и жарил кефаль или барабульку. Сковорода была огромна, рыбы полно, готовил Краб неторопливо. Можно было есть кефаль, отвернувшись ото всех, сидя на брёвнах, опустив ноги в воду.

Азра привозила детям Краба даровой виноград и арбузы. Пять или шесть детей Краба подплывали к нам, но никогда не вылезали из воды. Солнце пробивало воду на большую глубину, и было видно, как они поднимаются на поверхность среди медуз и стай мелких рыбёшек. Надо было хлопнуть ладонью по воде, чтобы они приплыли. Азра ныряла с ними вместе и о чём-то болтала. Я не понимал их наречия.

Краб сторонился людей. Изредка к нему приплывала Ромина. Какой-то индус привозил Крабу тюки, обшитые парусиной. А больше никого никогда не бывало на его плоту.

Потом мы с Азрой уплывали обратно. Ставили парус. Вода бурлила под килем. По этому звуку разрезаемой воды я даже научился определять скорость хода. Надо было примерно выбрать курс, закрепить румпель, и ещё довольно долго пользоваться спокойствием и безлюдием. Когда берег становился виден отчётливо, в море возникала суета: корабли, лодки, пеликаны, бакланы и чайки, разноцветные буи, раскрашенные мною самим, с белыми полосами птичьего помёта, стаи дельфинов и башня анконского маяка.

«Вот что, — подумал я, — а пойду-ка я ночью в Анкону, доберусь вплавь до замка Муль и придушу старика Луиджи. Точно! Какая отличная идея. Сделаю гарроту из рыбацкого самодура и придушу Луиджи». Как мы видим, это была третья мысль на уже известную тему. Странно, что я не сразу додумался до того, что тюремщика Луиджи можно убить. Вероятно, убийство тюремщика было настолько сладостно моему больному мозгу, что я не смел об этом даже мечтать. А тут — пожалуйста. Сказано — сделано. Ночью я дождался, пока Азра не уснула, и отправился в город. В темноте я добрался до фонтана, умылся. Вода пахла ночной свежестью. Днём вода такой не бывает. Я нюхал воду, задирал нос вверх, старался уловить затхлую сырость подземелья, среди тысяч запахов я старался различить и, наконец, вдохнул старческий вялый букет запахов Луиджи: запах его жидкой крови, плесени и сырных корок. Я почуял добычу, стал пробираться вниз, к пристани и заблудился. Я потерял направление. Всё вокруг стало другим. Незнакомый ночной город окружил меня. В чужих, незнакомых мне домах кто-то спал, и мне казалось, что я слышу сонное бормотание на неизвестном мне языке. Мне сделалось жутко, я вспомнил, что уже несколько раз бывал в этом городе в моих кошмарах, посещавших меня в подвале анконского замка. Что-то чудовищное должно было произойти с минуты на минуту, а я всё не мог вспомнить что, там за поворотом переулка. Справа на холме Гуаско, на фоне ночного неба я увидел купол сан Кириако. Улицы города моих кошмаров сдвинулись, поменяли направление, всё стало привычным, я вернулся в Анкону. Я свернул к Торговым Лоджиям, и дальше, мимо пахучей канатной фабрики, вдоль стены прачечной и кладбища прокажённых, выбрался к Рыбному рынку. До гавани было рукой подать, и я уже различал силуэт арки Траяна и отражение редких огней на мелкой ряби тёмной бухты. На маяке горел сигнальный огонь, он указывал мне дорогу. «А может быть не стоит убивать Луиджи? — подумал я, — лучше сбросить его в дырку, туда вниз, пусть Душегуб Жак там его загрызёт. То-то будет смеху». Примерно такие мысли посетили меня, и тут я почувствовал, что за мной кто-то идёт. Кто-то шел по моим следам. Погоня — это всегда очень страшно. Если за вами кто-нибудь гонится, можете не сомневаться, что он сильнее вас и рассчитывает на победу. Вам страшно, а ему нет. Вы ничего о нем не знаете, а он знает про вас всё, про все ваши слабости, неловкости и прегрешения. Он — ваша наглая совесть и палач. Князь мира сего неотступно следит за всеми, и каждому — приговор.

Удавка справедливости, крючья истины и дыба возмездия. Сам праведный гнев дьявола идет за вами по пятам с окровавленными розгами, идет вприпрыжку, повизгивая от наслаждения полнотой гнусности философии. Аскеза мысли — его конек. Факт — его любимая игрушка. Маньяк-убийца — любитель точности и схем, клетчатый мастер квадратиков, мастер нудных шахматных эндшпилей, когда пешки, не верящие в благородство, чудо и милосердие, ставят мат королю.

Я представил его. Мне стало не по себя. Он был большой. Весил он фунтов семьсот – восемьсот. В черном камзоле из китовой кожи, с двухаршинной шпагой на боку, длинное лошадиное лицо, петушиная огромная нога, перстень на мизинце с фальшивой стекляшкой, в боку дыра, в дыре что-то движется, чмокает. Он идет быстро, хромает и не обходит углы домов, не задевая за стены.

Я испугался, что снова схожу с ума. Множество раз липкое безумие подкрадывалось ко мне во тьме подвала анконского маяка. Мне слышались голоса, казалось, что кто-то дышит рядом со мной или дотрагивается до спины. Всякое бывало со мной за это время. Я не смог совладать с собой, обернулся и никого не увидел. «Никого там и не было, — подумал я, — никто же не знает, что я иду прикончить старого тюремщика замка Муль. Это невозможно». Я прошёл ещё шагов пятьдесят и почувствовал затылком, что за мной следят. Значит, я повредился рассудком, а это очень плохо. Что теперь станет с моей дочерью? Я завернул за угол дома. Было темно. Я забился в какую-то щель около запертой двери и постарался дышать как можно тише. Из-за двери вкусно пахло хлебом. «Если вдруг у меня забурчит в животе — я пропал. Холодные скользкие руки высунутся прямо из каменной стены и сцепят пальцы у меня на горле», — подумал я, и в это время мимо быстро и уверенно прошёл человек. Он торопился, стуча каблуками и сопя на ходу. Было понятно, что он не прячется и собирается меня нагнать. Я не слишком хорошо его разглядел, но он был обычным человеком, и запаха серы я не почувствовал. У меня отлегло от сердца. Я понял, что это не сумасшествие. Человек ушёл, шаги его смолкли.

Тогда я выломал ставню в пекарне, возле которой прятался, похитил в подарок Азре несколько пирожков и один бублик, запрятал их за пазуху и вернулся к рыбакам на берег, где и уснул под перевёрнутой лодкой, напрочь позабыв о том, что хотел убить старика Луиджи.

Наша жизнь рушится, возрождается, делает заячьи петли, она играет с нами, мы верим, что всё всерьёз, пугаемся, чего не следует пугаться, или радуемся пустякам. А это блики на поверхности. Большие рыбы судьбы проплывают на глубине, в толще бытия они держат путь по звёздам, а звёзды идут по своим путям, не думая о тех, кто чувствует их свет во мраке.

Ночной преследователь нашел меня утром следующего дня на анконской пристани в тот момент, когда я увлеченно торговал жареными анчоусами. Я жарил их прямо там, кидая горстями в кипящее на сковороде оливковое масло. Случалось ли вам, сбежав из тюрьмы, жарить анчоусов в Анконской бухте? Думаю, да. В каком-то смысле всем нам приходилось делать что-то похожее. Это некоторая метафора жизни. Главное не запутаться в коннотациях и обертонах, просто жарить. И выкрикивать время от времени мало-мальски заполошно: анчоусы горячие, анчоусы! Важно больше ничего не говорить. Важна интрига. Придут и спросят. Вопросов будет два. Они свежие? И сколько стоит? А дальше всё произойдет само собой.

Моим ночным человеком был Микель Кефаратти. Мы с ним вместе когда-то работали. Точнее, я нанимал его для работы по заказу Марии делла Кираллино в резиденции графа-самозванца Мантильери. Мне тогда было лет семнадцать, а Микель Кефаратти был просто босоногий крепкий мальчишка в заляпанных краской штанах. Он был довольно сильный парень и мог быстро притащить два ведра краски. К тому же он не путался в названиях четырех пигментов, что меня очень подкупало. Красили мы тогда днем и по ночам при фонарях: днём делали сепией контур и прямо на стене писали мелом номер цвета пятна. У нас была такая своя хитрость. У нас, как известно, было всего четыре краски, из них мы в бочках разболтали шестьдесят четыре оттенка разной степени насыщенности и закрашивали нужные пятна тонами от единицы до шестидесяти четырёх. Потом я лично, держа веером между пальцами левой руки штук восемь разных кистей, проходился «рукой мастера» по нашей малярной ерунде, и получалась живопись. Скорость письма была грандиозной. Теперь Микель из Кефары, прозванный Кефаратти, разыскал меня. У меня возникло подозрение, что он считает меня своим учителем. Чему я мог его тогда научить? Я предположил, что из-за меня он вырос имитатором искусства, алчным хладнокровным мастером мягкой колонковой кисти, румяных щёк и томных глаз с поволокой, и теперь начнет хвастаться, познакомит с женой — голубоглазой блондинкой, будет шумно выкрикивать: а помните? Трепать меня по коленке, для вида называя учителем и маэстро Феру.

— Анчоусов хочешь? — спросил я его напрямик.

— Хочу! — ответил он. Это был хороший знак. Мы разогнали всех покупателей, сами сожрали всю рыбу и пошли к нему в мастерскую.

Он стал хорошим художником, напрасно я переживал. Цвета у Кефаратти сначала казались глухими, тяжеловесными и в то же время многослойными, глубокими, как пелена дождя над полем, когда даль скрыта и угадываются только силуэты кустов по берегу реки и по обочинам дороги. Работа его доходила до первобытных красочных первооснов мира. Такие цвета были когда-то до грехопадения, в первом замысле. У Кефаратти даже чёрный был тёплым цветом земли, не остывшей ещё после творения, чёрный цвет у него дышал глубиной смысла. Он брал какую-то пережжёную глину, добавлял синьки для контраста, а получалась литургия, освящение даров. У Кефаратти было развито чувство графики цвета, он точно находил место для красного, жёлтого или синего, чтобы цветные пятна не рвали композицию. У него краски звучали как ночной прибой, когда в темноте не видно волн, но чувствуется мощь и красота моря.

Мне кажется, что сами картины его не очень-то интересовали, он делал пространство, то самое дыхание в пустоте, он создавал строй объёмов и ритмов потому что ему надо было как-то оправдаться перед зрителем. Думаю, он был из тех, кому белая залевкашенная доска дороже густой похлебки живописи.

Кефаратти был хорошим парнем. Мы договорились, что будем работать вместе. У него было много заказов, он сделал меня своим компаньоном, и я снова рисовал. Так началась моя вторая карьера художника.



Поделиться книгой:

На главную
Назад