Однако правление Николая пришлось на тот период русской жизни, когда формирование общественного мнения как социального института шло довольно интенсивно, росло число периодических изданий и, что важнее всего, расширялась сфера их распространения, охватывая не только дворянство, но и другие слои: купечество, мещанство, духовенство.
Сам Николай предпочел бы, чтобы общественного мнения вообще не было, но признавал, что если уж оно все же существует, то нельзя с ним совсем не считаться.
Поэтому в Николаевскую эпоху особое внимание уделялось обучению и воспитанию. Была выработана государственная идеологическая доктрина «официальной народности», и прилагалась масса усилий, чтобы юношество воспитывалось в соответствующем духе. При этом различные «умствования», например философия, почитались лишними. Характерно обращение Николая в 1825 г., когда он еще не был царем, к своим подчиненным: «Господа офицеры, займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу, я всех философов в чахотку вгоню!»[429]
На первом плане при Николае были технические, технологические знания. В высочайшем рескрипте 1827 г., подчеркивая, что считает «народное образование одним из главнейших оснований благосостояния державы», Николай выражал желание, «чтобы каждый, вместе со здравыми, для всех общими, понятиями о Вере, законах и нравственности, приобретал познания наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи <…>»[430]. При Николае было открыто немало учебных заведений, но носили они, как правило, чисто профессиональный, прикладной характер: Школа технического рисования (1826), Технологический институт (1828), Училище правоведения (1835), Строительное училище (1842), Межевой институт (1844), многочисленные военно-учебные заведения и т. д.
Николай держал под постоянным личным наблюдением всю сферу публичного, в частности искусство[431], не говоря уже о литературе[432]. Здесь, как и в других сферах, во главу угла он ставил службу государству и прежде всего самодержавию и себе лично. При этом литература не рассматривалась им как автономная, важная сама по себе сфера социальной деятельности. Более того, по свидетельству хорошо его знавшего В.А. Соллогуба, «государь Николай Павлович пишущих людей вообще недолюбливал <…>»[433].
В основе литературной политики Николая лежали не эстетические, а политико-идеологические критерии. Те произведения, которые поддерживали господствующую идеологию (т. е. были проникнуты монархическим духом, представляли самодержавие как высшую ценность, отличались патриотизмом, свидетельствовали о неиспорченности народа и преданности его царю), удостаивались всяческого поощрения[434]. Литераторы, занимающиеся прославлением России и русских царей, получали выгодные должности (близкие по характеру к синекуре): М.Н. Загоскин был назначен управляющим конторой московских театров (1830) после публикации понравившегося Николаю «Юрия Милославского» (1829), Н.В. Кукольник получил должность столоначальника II отделения императорской канцелярии (1834) после постановки одобренной Николаем пьесы «Рука Всевышнего Отечество спасла» (1834). Стоит упомянуть и Пушкина, который в период Польского восстания 1830–1831 гг. идейно поддержал политику властей (что нашло свое выражение как в устных высказываниях, так, позднее, и в стихотворениях «Перед гробницею святой», «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина») и получил в 1831 г. допуск в архивы для работы над историей Петра I и был зачислен на службу в Коллегию иностранных дел (чисто номинально) с солидным жалованьем в 5 тысяч рублей в год. Н.А. Полевой в конце жизни, когда он писал в большом числе монархические и патриотические пьесы, получал по распоряжению царя пенсию (через III отделение). Щедрую поддержку (чины, ордена, пенсии) получали и литераторы, близкие ко Двору или пользующиеся покровительством влиятельных придворных: Н.М. Карамзин, В.А. Жуковский, И.А. Крылов, Н.В. Гоголь.
Те же авторы, в творчестве которых была замечена хоть тень «вольномыслия», подвергались цензурным репрессиям (вплоть до запрета печататься, как, например, было в случаях с П.Я. Чаадаевым и А.А. Орловым), причем нередко в роли высшей цензурной инстанции выступал сам император (так было не только с Пушкиным; например, Николай запретил печатать трагедию Погодина «Петр I» (1831) и разрешил водевиль П.А. Каратыгина «Булочная, или Петербургский немец» (1843)[435], «Горе от ума» (1833)[436] и «Ревизора» (1836))[437]. Иногда он подвергал «провинившихся» аресту: в краткосрочном заключении побывали А.Ф. Воейков, Булгарин и Греч (1830), В.И. Даль (1832), М.П. Сорокин (1843), Ю.Ф. Самарин (1849), И.С. Тургенев (1852) и др.; закрывал журналы, которые были сочтены нелояльными власти: «Европеец» (1832), «Московский телеграф» (1834), «Телескоп» (1836). В 1826 г. выпускник Московского университета А.И. Полежаев был по указанию царя отправлен унтер-офицером в армию за оппозиционную поэму «Сашка», портупей-юнкер В.Я. Зубов за сочинение антиправительственных стихов был по высочайшему повелению объявлен сумасшедшим и посажен в дом умалишенных (1826), а затем послан рядовым в армию, С.И. Ситников за рассылку стихотворных прокламаций по указанию царя был заключен в Шлиссельбургскую крепость (1831)[438], М.Ю. Лермонтов за «Смерть поэта» был высочайшим приказом переведен из гвардии в армию и послан на Кавказ (1837), и т. п.
Нередко Николай приказывал сделать выговор тому или иному литератору – через цензурные инстанции или III отделение. Полагая, что чем больше периодических изданий, тем труднее осуществлять контроль за ними, Николай стремился сдерживать рост их числа и с 1838 г. почти не давал разрешений на создание новых литературных газет и журналов.
В отдельных случаях, как, например, с Пушкиным, Николай вел весьма сложную игру, внешним благожелательным отношением и покровительством маскируя подозрительность и тщательный контроль[439]. Помимо репрессий и поощрений Николай, считавший себя и в литературе большим специалистом, иногда прибегал и к личной редактуре (как это было, например, с произведениями Пушкина, Кукольника, Е.Ф. Розена, газетными статьями)[440].
Однако в целом отечественная художественная литература его мало интересовала. При отмеченной многими мемуаристами выдающейся памяти на имена он путал Н.А. Полевого и М.П. Погодина[441], полагал, что «Мертвые души» написал В.А. Соллогуб[442], и т. д.
Теперь об отношении Николая I к Булгарину.
Начало было обнадеживающим. За статью на смерть Александра I Булгарин «удостоился получить благоволение» Николая I, переданное ему через графа М.А. Милорадовича. 27 ноября 1826 г. «С. – Петербургские сенатские ведомости» опубликовали следующее высочайшее повеление от 22 ноября: «Обращая внимание на похвальные литературные труды бывшего французского капитана Фадея Булгарина, всемилостивейше повелеваем переименовать его в 8 класс и причислить на службу по Министерству народного просвещения». В 1827 г. он получил от царя бриллиантовый перстень за поднесенные «Сочинения», в 1829 г. через Бенкендорфа царь передал Булгарину, что «читал “Выжигина” (т. е. роман Булгарина “Иван Выжигин”. –
И тем не менее, когда в конце января 1830 г. Булгарин поместил в «Северной пчеле» начало резко отрицательной рецензии (по его уверениям – А.Н. Очкина) на роман Загоскина «Юрий Милославский», Бенкендорф по повелению царя сделал ему выговор и запретил продолжать полемику. Однако Булгарин напечатал продолжение рецензии и по приказу царя был посажен на гауптвахту. Прочитав в «Северной пчеле» резко отрицательный отзыв на седьмую главу «Евгения Онегина» (1830, 22 марта и 1 апреля), Николай отправил Бенкендорфу записку, в которой писал: «…в сегодняшнем номере “Пчелы” находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье наверное будет продолжение; поэтому предлагаю Вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения; и, если возможно, запретите его журнал». Николай защищает Пушкина от Булгарина! Насколько это противоречит расхожим историко-литературным схемам. В ответном письме Бенкендорф, сообщив, что по его указанию Булгарин не будет продолжать свою критику на «Онегина», счел нужным защищать его, подчеркнув, что он критикует Пушкина с монархических и патриотических позиций: «Перо Булгарина, всегда преданное власти, сокрушается над тем, что путешествие за кавказскими горами и великие события, обессмертившие последние годы, не придали лучшего полета гению Пушкина». Одновременно Бенкендорф указал, что московские журналисты резко нападают на булгаринский роман «Димитрий Самозванец», в котором император нашел бы «много очень интересного и в особенности монархического, а также победу легитимизма»[446]. В результате недовольство императора практически не имело последствий для Булгарина. Через год Николай так сформулировал свое отношение к редактору официозной газеты: «Булгарина и в лицо не знаю, и никогда ему не доверял»[447]. Он очень низко ценил верную службу Булгарина на столь сложном поприще и если иногда и поощрял, то гораздо чаще подвергал выговорам и наказаниям.
Настороженное отношение Николая к Булгарину было обусловлено в какой-то степени его связями с декабристами и его польским происхождением.
Но главное, конечно, не в этом. Если Булгарин считал литературу и журналистику не только средством просвещения и окультуривания населения, но и эффективным орудием государственной политики, с помощью которого можно мобилизовать жителей страны в поддержку власти, то Николай, по сути дела, отрицал необходимость и того, и другого. Не то чтобы он был обскурантом, выступающим против науки и литературы. Но для него они имели очень узкую сферу действия, так сказать, прагматическое, а не мировоззренческое применение. Образование и научные знания нужны, по Николаю, для практической деятельности, а искусство (и в частности, литература) – для развлечения либо патриотического или семейного воспитания.
Всяческие рассуждения – это лишнее. Поэтому так не нравилась Николаю журналистика, проявляющая хоть какую-нибудь самостоятельность мысли. Булгарин, претендовавший на выражение собственного мнения, раздражал этим Николая и, разумеется, не мог рассчитывать на какое-то серьезное поощрение.
В течение многих лет Греч и Булгарин пытались добиться разрешения на публикацию объявлений в газете. По давней традиции эта привилегия принадлежала «С. – Петербургским ведомостям», издававшимся Академий наук, и «Московским ведомостям», издававшимся Московским университетом. Получив такое право, издатели «Северной пчелы» существенно увеличили бы свой годовой доход. Однако этому препятствовало Министерство народного просвещения, защищавшее интересы Академии наук и Московского университета.
Свои попытки заручиться поддержкой III отделения в деле об объявлениях Греч и Булгарин начали в 1839 г., возобновляли в 1844, 1848 и 1850 гг. В прошениях они характеризовали свои заслуги перед правительством и литературой, доказывали полезность своей газеты, обещали отдавать значительную часть доходов от объявлений на благотворительные нужды и т. д. Булгарин считал (цитирую его письмо Дубельту от 11 мая 1850 г.), что «если правительство почитает полезным поддержание газеты, издаваемой в его духе, двумя опытными литераторами, приобретшими популярность и искренно преданными правительству, то даже в политическом отношении просьба наша может быть уважена. Дозволением печатать объявления положится, так сказать, твердое основание газеты в материальном отношении, а издатели будут иметь более средств к влиянию на умы, совращаемые иногда с истинного пути бреднями людей неопытных» (с. 571–572).
Однако из-за несогласия Министерства народного просвещения царь неизменно отвечал отказом на просьбу о разрешении публиковать объявления в «Северной пчеле».
Неудачей закончилась и попытка Булгарина получить в 1845 г. ссуду от казны на десять лет в 25 тысяч рублей серебром под залог своего имения Карлово. Подобные отказы очень обижали Булгарина, видевшего в этом недооценку своих и Греча заслуг. Его уязвляло, что фрондеру Пушкину правительство оказывало всяческие благодеяния, что Н. Полевой, чей журнал был запрещен императором, и Гоголь получают пенсию, а ему не перепадает никакой финансовой помощи.
Второй комплекс материалов, связанный с «Северной пчелой», – просьбы о защите. Нередко публикации газеты (даже порой весьма невинные) порождали неудовольствие различных находящихся у власти лиц, которые грозили карами редакторам и нередко приводили свои угрозы в исполнение. Обращаясь в III отделение, Булгарин искал защиту от царя, генерал-губернатора и обер-полицмейстера, министра просвещения, военного министра и др.
И, наконец, просьбы о позволении напечатать в газете те или иные материалы, иногда даже просто перепечатать материалы из провинциальной газеты.
Значительную часть обращений Булгарина составляют ходатайства за других. Он просит помочь вдовам старых воинов, продолжить выплату пособия семьям Н. Полевого и М. Фока, ходатайствует о покровительстве А. Киркору, намеревающемуся издавать литературную газету на польском языке, и о покупке медальона с изображением императора работы гравера-самоучки Л.А. Серякова.
Теперь о тех материалах, которые не связаны с газетой и могут рассматриваться как консультативная и агентурная деятельность.
Булгарин представил несколько записок, где довольно резко характеризуются существующие в стране порядки («министры разделили между собой Россию и господствуют в своих уделах самовластно, давая полную власть тем генерал-губернаторам, которые сильны при дворе и связями» (с. 484)) и даются советы по совершенствованию государственного управления, полиции, торгового тарифа и т. д. В нескольких записках очень остро критикуется цензура («Цензура <…> у нас устроена хуже самой дурной полиции в заштатном городе! Устав <…> не исполняется ни в одном пункте» (с. 506)).
В ряде писем и записок доносного типа характеризуется журнал «Отечественные записки», который стремится «возбудить жажду к переворотам и к революциям и это проповедуется в каждой книжке» (с. 493). Однако эти записки не достигали желаемого эффекта. В дневнике А.В. Никитенко сообщается, как после подобного доноса Дубельт вызвал редактора журнала А.А. Краевского, «намылил ему голову за либерализм, но в заключение объявил, что, впрочем, ничего из этого не будет»[448].
В целом тесное сотрудничество Булгарина продолжилось всего три года (1846–1848). Позднее Булгарин часто болел, подолгу жил в Карлово, и связь его с III отделением стала гораздо слабее.
Резюмируя сказанное, отметим, что во второй период своего сотрудничества с III отделением Булгарин отнюдь не был его агентом, а лишь время от времени оказывал (как правило – по своей инициативе) услуги этой инстанции, снабжая информацией по ряду тем (слухи в обществе, жизнь в Дерпте) и предоставляя записки с советами (а иногда – и доносами), которые, как правило, не имели никаких последствий.
Чуть ли не накануне своего увольнения (в 1856 г.) Дубельт писал ему: «Я всегда высоко ценил вашу дружбу и могу уверить вас, что это чувство обоюдно, – я унесу его и туда, где нет ни скорбей, ни огорчений» (с. 606–607). Сказано красиво, но трудно определить, насколько искренно. Так или иначе, но при Дубельте Булгарин и права на публикацию объявлений в «Северной пчеле» не получил, и закрытия «Отечественных записок» не добился.
Что же давало Булгарину сотрудничество с III отделением?
Прежде всего – более прочное общественное положение (напомним процитированные выше слова Фока). В момент воцарения Николая I он был журналистом с «подмоченной» репутацией, «запятнанным» тесным общением с видными декабристами. Помогая III отделению, Булгарин продемонстрировал свою преданность престолу и избежал наказания. Более того, ему удалось вместо совершенно неопределенного и сомнительного звания «капитан французской службы» получить не такой уж маленький чин коллежского асессора и службу в Министерстве народного просвещения, которые давали ему более или менее определенное положение в обществе.
Не следует забывать, что Булгарин попал в Петербург как поверенный дяди по ведению большого процесса об имении и рассчитывал в случае выигрыша на немалый куш. Процесс этот носил затяжной характер (как и многие в то время) и окончательное судебное решение в пользу дяди Булгарина последовало только в 1826 г., а реально вступило в силу лишь в 1831 г., и не исключено, что III отделение оказало Булгарину помощь и в этом.
Вторая важнейшая жизненная задача, которую Булгарин решал, сотрудничая с III отделением, – это успешный выпуск «Северной пчелы». Здесь нужно выделить несколько аспектов. Прежде всего – борьба за смягчение цензуры. Совместно с Фоком Булгарин вел длительную борьбу с «чугунным» уставом 1826 г., и, по всей вероятности, их вклад в появление нового, значительно более либерального устава 1828 г. весьма велик[449]. Немалые усилия прикладывал Булгарин и к улучшению персонального состава цензуры – замене мракобесов и тупиц на умных и образованных чиновников. Поданные им записки по персональному составу были, по всей вероятности, учтены, по крайней мере всех лиц, отрицательно охарактеризованных им, вывели в 1828 г. из состава цензоров и заменили на лиц, рекомендованных Булгариным. Это не означает, конечно, что новые цензоры могли «отступать» от общего курса, формулируемого их начальством, поэтому Булгарин нередко конфликтовал и с ними, но по более принципиальным поводам, а не из-за мелочных придирок, как ранее.
Важную роль играло для Булгарина и содействие III отделения в проведении ряда материалов в печать. Цензура нередко отклоняла представляемые Булгариным рукописи. Например, в 1828 г., когда Булгарин подал в цензурный комитет жалобу на цензора И.Я. Ветринского, тот писал в объяснительной записке: «…в сообщаемых мне г. Булгариным рукописях встречались иногда такие целые статьи или частные места, на одобрение коих не только я сам собою, – но и весь Комитет не решался, без особенного разрешения Высшего начальства»[450].
В 1831 г. в «Северной пчеле» (№ 78 – 108, с перерывами) был напечатан юмористический очерк Булгарина «Отрывки из тайных записок станционного смотрителя на петербургском тракте, или Картинная галерея
Однако при жизни Фока цензура не особенно преследовала Булгарина. После 1831 г. его положение ухудшилось и число цензурных запретов и выговоров стало быстро расти[452]. Приведем несколько примеров, не отмеченных в упомянутом обзоре В.В. Стасова.
В 1834 г. в «Северной пчеле» была помещена рецензия на книгу Н.П. Кирова «Краткая всеобщая история». Из-за нее разгорелся скандал и состоялось решение Синода, согласно которому отзыв «написан в духе, несогласном со святым писанием, на счет истин коего встречаются в разборе даже непристойные, ни зрелого суждения, ни благонамеренности не обнаруживающие, выражения»[453].
В мае 1836 г. по докладу цензора А.В. Никитенко была запрещена предназначенная для «Северной пчелы» статья «Успехи разума», представляющая собой «жестокую личность против одного из литераторов московских»[454].
В феврале 1838 г. в цензуру была представлена переводная статья «О положении Канады», где излагались причины революции в стране и отделения ее от Англии. Цензор Никитенко, «убежденный внутренне, что подобных предметов в русской газете надобно касаться с большою осторожностию <…>, счел необходимым включить в эту статью некоторые оговорки»[455], вписав их красными чернилами. Редакция «Северной пчелы» проигнорировала их, за что цензурный комитет сделал ей предупреждение.
Но даже если редакторы «Северной пчелы» и проводили через цензуру «сомнительные» материалы, на это уходило много времени, что было губительно для ежедневной газеты. Предоставляя материалы в III отделение, Булгарин нередко получал позволение на публикацию от Бенкендорфа и даже от самого царя, которому Бенкендорф в случае необходимости показывал материал и рукописи.
Другой аспект связан с защитой от репрессий за уже опубликованные материалы. Ведь наибольшую опасность представляла не регулируемая гласными и негласными установлениями цензура, а самовластный, не подчиняющийся никаким законам император. И только III отделение в лице Бенкендорфа могло в нужный момент отвести кару либо, по крайней мере, смягчить ее.
Угрозу для Булгарина представляла и польская администрация. В декабре 1824 г. попечитель Виленского учебного округа Н.Н. Новосильцов писал Аракчееву о необходимости держать под наблюдением ряд лиц (среди которых были названы и Греч с Булгариным), как представляющих опасность для порядка в Царстве Польском. В ответ на запрос императора, нет ли новых сведений о вредной деятельности Булгарина и Греча, Новосильцов в мае 1828 г. сообщал, что «Булгарин в издаваемых им повременных сочинениях продолжает покровительствовать распространению и укреплению польских патриотических помышлений, в превратном и ложном их направлении столь противных тесному и откровенному соединению сего народа с россиянами»[456]. Однако подготовленный Булгариным и пошедший от лица III отделения ответ обелял Булгарина и объяснял необоснованность обвинений.
Еще один аспект – это возможность с помощью III отделения избавиться от своих потенциальных конкурентов по изданию газеты (в конце 1820-х гг. наветами на Полевого, Погодина, Вяземского и др. ему удалось добиться того, что издание политической газеты в Москве так и не было разрешено; в 1840-х гг. он пытался так же расправиться с «Отечественными записками», но не достиг успеха).
И, наконец, последнее. Через III отделение Булгарин и Греч стремились получить привилегии своей газете (или, по крайней мере, отстоять свои права). И хотя разрешения на публикацию объявлений они не добились, но в ряде случаев необходимую поддержку получали (например, по вопросу публикации сообщений о ходе военных действий).
Охарактеризовав моменты прагматические, не следует полностью исключать, с нашей точки зрения, и моменты идейные. Как человек с просвещенческой идеологией, Булгарин полагался на цивилизующую роль монархии, которой рассчитывал (в качестве, так сказать, мудреца, «философа») давать советы, стремясь преобразовывать Россию в соответствии со своими политическими и этическими идеалами и представлениями.
Мы описали «профит» Булгарина в этом альянсе. Но какую пользу приносил он III отделению? Выигрыш тайной полиции был, с нашей точки зрения, также весьма велик.
Во-первых, Булгарин, как умный и знающий человек, мог консультировать в случае необходимости и подготавливать обобщающие записки по ряду важных тем (Польша и Литва, Прибалтика, литература и цензура, судопроизводство и т. д.).
Во-вторых, как журналист, Булгарин мог на основе обширной корреспонденции и бесед с широким кругом людей выступать в роли компетентного и хорошо информированного агента по тому же кругу вопросов, регулярно поставляя сведения текущего характера.
В-третьих, использовался и его литературный талант, поскольку его тексты можно было без дополнительной обработки (что упрощало задачу Фока) предоставлять наверх, а в 1828 г. он, по-видимому, редактировал рукописную так называемую Секретную газету, посылавшуюся в действующую армию Бенкендорфу и царю.
И, наконец, в-четвертых, «Северная пчела» выступала в роли официозного органа, пропагандируя нужные взгляды. Там печатались статьи, представленные III отделением; в ряде случаев нужные материалы заказывались Булгарину, да и в собственных статьях он стремился угадать, как тогда выражались, «виды правительства» и по мере возможности следовать им.
Еще один вопрос, на котором следует остановиться, – это нравственный аспект деятельности Булгарина. Я не собираюсь давать моральную оценку сотрудничеству Булгарина с III отделением – это не входит в задачи исследователя. Однако для понимания описанных контактов представляется важным выяснить, как относились к ним современники. К сожалению, информация по этому вопросу скудна, фрагментарна и одностороння, а сама проблема очень сложна. Не претендуя на окончательное ее решение, все же поделюсь с читателем своими соображениями на эту тему.
Прежде всего отмечу, что ниже речь пойдет о тех, кто вообще знал о существовании Булгарина, т. е. о слоях, причастных к чтению газет и журналов, – дворянстве, чиновничестве, части духовенства, небольшой части купцов и мещан (подавляющее большинство населения было неграмотно и ничего не читало). За небольшими исключениями, представители этих групп были лояльны к власти, недовольство если и было, то носило, как правило, личный характер, а не затрагивало, скажем, монархический принцип. Конечно, встречались и оппозиционно настроенные (что и показало восстание декабристов), однако их было во много раз меньше, чем лиц, всецело преданных престолу. Характерно, что, как показал на обширном материале Н.К. Пиксанов, «декабрьские события не вызвали в дворянстве московском, провинциальном и усадебном поддержки <…> даже пассивной», напротив, дворянство «горячо негодовало против “бунтовщиков”, одобряло принятые правительством меры подавления мятежа, восхваляло главу правительства, Николая I, и само подсказывало дальнейшие репрессии»[457].
После поражения декабристов надежд на насильственное изменение строя ни у кого, кроме немногих неопытных, плохо представляющих российскую социальную и политическую ситуацию юношей (кружок братьев Критских), не было.
Помимо тех, кто верно служил царю и отечеству, исходя из традиционного понимания своего долга, и тех, кто стремился на службе сделать карьеру, обогатиться и т. д., немало было и таких, кто рассчитывал, сотрудничая с властью, повлиять на нее и достичь благих целей. Характерно, что в первые годы царствования Николая I адресованные ему записки пишут не только Булгарин, но и Пушкин (записка «О народном воспитании»), и заключенный в крепость декабрист Корнилович, и многие другие. Пушкин и писатели его круга выбирали в 1830-х гг. роль не оппозиционеров, а партнеров правительства (другое дело, что их попытки были безуспешны)[458].
В первой половине XIX в. не считалось, что сотрудничество с правительством может скомпрометировать. Характерно, что многие литераторы охотно исполняли цензорские обязанности (С.Т. Аксаков, О.И. Сенковский, С.Н. Глинка, Никитенко и др.), что никак не влияло на отношение к ним окружающих, в том числе и других писателей.
Сохранившиеся в архиве III отделения многочисленные просьбы и жалобы свидетельствуют, что значительная часть населения позитивно оценивала его деятельность и надеялась найти там помощь, сталкиваясь с нарушением закона и несправедливостью. Никак, судя по всему, не унижала человека и открытая служба в III отделении или Корпусе жандармов. По крайней мере, такие литераторы 1830 – 1840-х гг., как В.А. Владиславлев, В.А. Враский и П.П. Каменский, служили там, что, по-видимому, не мешало их контактам с другими писателями.
Однако помимо не скрывающих этого факта штатных сотрудников важную роль в деятельности III отделения играли доносчики и секретные агенты. Доносчик – это частное лицо, которое по какомунибудь вопросу (его лично не касающемуся, если же он обижен и ищет защиты, то это не донос, а жалоба) представляет компрометирующую кого-либо информацию «по начальству».
Как относилось общество к подобным лицам? Рискну утверждать, что во много раз более терпимо, чем в наши дни. Конечно, вступать в контакт с такими лицами и подвергнуться тем самым потенциальной опасности не хотелось никому, но осуждал их по моральным основаниям далеко не каждый. Более того, многие сами были готовы написать донос.
Здесь необходимо сделать отступление о доносе.
Прежде всего разберемся в семантике этого слова. Первоначальное его значение – это официальное сообщение о чем-либо, синоним донесения. Судя по всему, еще в ХVI в. оно употреблялось лишь в этом смысле[459], только в XVII в. слово «донос» начинает употребляться для обозначения сообщения, содержащего обвинение кого-либо в каком-либо преступлении, но и в XVIII в. это значение еще не выходит на первый план[460]. Отношение к доносчику в этот период достаточно неопределенное. Даже А.Н. Радищев, резко выделяющийся на фоне своего времени мыслитель и моралист, считал, что «доносчик, полезный хотя государству, конечно обществом ненавидим, разве польза его доноса будет общая»[461].
В определении доноса, даваемом В.И. Далем («довод на кого, не жалоба за себя, а объявленье о каких-либо незаконных поступках другого»)[462], не ощущается негативное отношение к этому явлению. С.А. Королев справедливо отмечает, что «в течение столетий донос не считался на Руси чем-то зазорным; скорее, доносительство можно рассматривать как норму взаимоотношений индивида и государства, норму не политическую (ибо политики в нормальном смысле слова в российском обществе еще нет) и не социальную (поскольку гражданского общества как некоей целостности также нет), а как некие общепринятые правила поведения в рамках достаточно жесткой системы технологий власти, существовавшей в авторитарном и в то же время архаическом, патриархальном обществе средневековой Руси»[463].
Донос был широко распространен и в первой половине XIX в., можно сказать, что он был обыденным явлением. Более того, доносительство, по сути дела, вменялось в обязанность любому, кто состоял на государственной службе. Вот, например, слова из текста присяги, которую дал Булгарин (как и все военнослужащие) по выходе из Первого кадетского корпуса: «…ежели что вражеское и предосудительное против персоны Его Императорского Величества или Его Императорского Величества Всероссийского престола наследника, который назначен будет, или Его Величества войск, такожде Его Государства людей или интересу Государственного, что услышу или увижу, то обещаюсь об оном по лучшей моей совести и сколько мне известно будет, извещать и ничего не утаить»[464]. Особенно широко практиковался донос в период николаевского царствования.
По подсчетам Л.А. Мандрыкиной, с 14 декабря 1825 г. по 1 марта 1826 г. лишь по военному ведомству было подано около 200 доносов о лицах неблагонадежных и о существовании тайных обществ. Командир полка Добрынин писал знакомому в Петербург: «Нынешние времена страшат каждого служащего во всякой службе по причине беспрестанных доносов. Злые люди нынче только тем и занимаются, как бы кого оклеветать и показать свою фальшивую преданность, а более по личности…»[465]
Здесь следует особо остановиться на литературе. С одной стороны, в монархическом государстве, с его строгой иерархической соподчиненностью граждан, господством одной идеологии, жестко подавляющей все другие, и т. д., литература строилась по иерархическому принципу, со стремлением каждой литературной группы к доминированию и вытеснению других. Как справедливо отмечают Л.Д. Гудков и Б.В. Дубин, в России любая культурная элита «сохраняет в инструментальных компонентах своей культурной программы образцы патримониального господства, тотального включения в поле своего внимания и интереса любых проявлений социальной и культурный жизни»[466]. Это порождало ожесточенную литературную борьбу, сопровождающую всю историю русской литературы. С другой стороны, литература, как, впрочем, и другие сферы культуры, не была автономна и самодостаточна, рассматривалась не как ценность сама по себе, а по возможностям ее прикладного использования: прославление страны и монарха, нравственное воспитание молодежи и т. п.
Положение русского литератора очень четко и выразительно определил министр народного просвещения С.С. Уваров (в 1834 г.), когда утверждал, что «в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять когда хочет»[467]. Соответственно, не обладая самодостаточностью и собственной авторитетностью, литераторы в борьбе постоянно апеллировали к государству, стремясь путем идеологической и политической дисквалификации дезавуировать и «свалить» своего литературного противника.
С определенной точки зрения вся история русской литературы конца XVIII – первой половины XIX в. может быть рассмотрена как история доносов[468]: «шишковисты доносят на карамзинистов, классики на романтиков и реалистов, реакционеры на славянофилов, славянофилы на западников, многие доносители сами падают жертвами доносов…»[469]
Доносы писали и многие литераторы (Б.М. Федоров, С.П. Шевырев, И.Т. Калашников и др.), но отношение к ним определялось не только этим фактом, но и их местом в литературной борьбе. Показательно, что А.Ф. Воейков, не брезгавший доносами (выше уже был упомянут его донос на Булгарина), но не вступавший в литературную полемику с «литературными аристократами» и связанный родственными узами с Жуковским, никогда не подвергался критике за доносы.
Вернемся к III отделению и в заключение рассмотрим отношение общества к агентам секретной полиции – сотрудникам, скрывающим этот факт и выдающим себя за обычного члена общества. Эту категорию лиц именовали тогда «шпионами» и относились к ней с презрением.
М.А. Дмитриев вспоминал, что после создания III отделения и корпуса жандармов последние «в скором времени приобрели себе многочисленных сотрудников; но не на основании всеобщего к ним уважения, а за деньги. Москва наполнилась шпионами <…> весь обор человеческого общества подвинулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. Вскоре никто не был спокоен из служащих; а в домах боялись собственных людей (т. е. дворовой прислуги. –
Однако и эту категорию сотрудников III отделения осуждали далеко не все. Об этом можно судить по тому, что даже такой непримиримый оппозиционер, как П.И. Пестель, в «Записке о государственном управлении» (написанной примерно в 1818 г.) утверждал, что «тайные розыски или шпионство суть <…> не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели» охраны правительства, государя и населения «от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства <…>»[471]. Характерно, что среди агентов были и родовитые дворяне, и видные чиновники, и состоятельные коммерсанты. Входили в их число и литераторы, например С.И. Висковатов.
Булгарин принадлежал, по сути дела, к последней категории (денег он не получал, но с ним расплачивались покровительством и поддержкой).
Судя по всему, рядовые читатели газет и книг, особенно провинциалы и представители городских низов и средних сословий, совершенно не знали (при его жизни) о контактах Булгарина с III отделением; в Москве и Петербурге слухи об этом не выходили за рамки довольно узких кружков и групп.
Литераторы пушкинского круга узнали о связях Булгарина с III отделением в конце 1829 г. – по всей вероятности, от Д.В. Дашкова. Находясь в 1828 г. вместе с Бенкендорфом на театре военных действий во время Русско-турецкой войны, Дашков получил от него для прочтения анонимную агентурную записку, обвинявшую в проповеди либерализма Вяземского, Пушкина, В.Ф. Одоевского, а в потворстве им – В.А. Жуковского, Д.Н. Блудова и самого Дашкова. Дашков «вычислил» автора записки – Булгарина, рассказал по возвращении о доносе Блудову, а в дальнейшем они поделились информацией с другими «арзамасцами»[472]. Подобно Булгарину, стремившемуся в борьбе с журнальными противниками выставить их политически опасными потрясателями основ, «литературные аристократы» в литературной борьбе с ним ставили своей целью политически дезавуировать его, представив шпионом и доносчиком. Эта сторона деятельности Булгарина намеренно раздувалась и афишировалась с целью подорвать кредит доверия к нему публики.
Если сотрудничество Булгарина с III отделением выступало как повод ожесточенных нападок «литературных аристократов» на Булгарина, то реальный повод этого был иным. Ведь параллельно с журналистской работой Булгарин писал романы, адресуясь к публике из средних слоев. Читательская аудитория, резко выросшая во второй половине 1820-х гг., обращалась в основном к переводным романам, русские образцы этого жанра в данный период практически отсутствовали, хотя резко усилившийся интерес к истории и этнографии России создавал благоприятную почву для них. Удачно угадав потребность, Булгарин достаточно успешно удовлетворил ее первым своим романом «Иван Выжигин», вышедшим в том же, 1829 г., когда резко усилились печатные нападки «литературных аристократов» на Булгарина, и имевшим бешеный читательский и коммерческий успех. Булгарин соединил в нем традиционную схему плутовского романа с бытовыми картинами русской жизни и изложил это современным (а не архаизированным, как, например, у В.Т. Нарежного) литературным языком.
В 1830 г. Пушкин рецензию на «Записки» начальника петербургской полиции Ф. – Э. Видока превратил в памфлет на Булгарина, в 1831 г. он опубликовал (без подписи) эпиграмму на Булгарина и (под псевдонимом Ф. Косичкин) статью «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем», где намекал, что Булгарин «пишет пасквили и доносы»[473]. Эти пушкинские публикации во многом определили булгаринскую репутацию во второй половине XIX–XX в.
Если в 1830-х – первой половине 1840-х гг. эти попытки успеха не имели, то со второй половины 1840-х влияние Булгарина постепенно снижается, а после его смерти в результате деятельности противников (прежде всего – сообщений о сотрудничестве с III отделением и публикации подготовленых для него записок) у Булгарина сформировалась одиозная репутация полицейского шпиона и гонителя Пушкина, которая, по сути дела, почти не изменилась и до наших дней.
На мой взгляд, настало время перейти от моральных оценок (типа
«Поляк примерный» [474]
Одним из ключей к пониманию Булгарина является, с нашей точки зрения, его польское происхождение. Однако этот вопрос всегда либо игнорировался пишущими о Булгарине, либо трактовался не с научных, а с идеологических позиций. В результате здесь царит невообразимая путаница.
Поляки обычно воспринимали Булгарина как изменника. Уже в опубликованном в польской газете некрологе он характеризовался как ренегат[475], через полстолетия В. Чеховский отмечал: «[Булгарин] был поляком только по фамилии, по-польски не писал и не имеет никакого отношения к нашей литературе; он покинул страну, искал новую родину, посвятил свое перо иностранной словесности…»[476], для современного исследователя он также только «ренегат и агент полиции»[477].
Русские современники Булгарина воспринимали его в 1820 – 1830-х гг. как поляка (а поляков обычно считали врагами русских). Приведем несколько примеров. А.А. Бестужев (друг Булгарина) в своем обзоре истории и современного состояния русской литературы в 1823 г. специально подчеркивал, что Булгарин – «литератор польский»[478]. В 1834 г. он же писал К.А. Полевому: «Поляк Булгарин, поляк Сенковский – оба которые с утра до вечера смеялись над русскими и говорили, что с них надобно брать золото за то, чтобы их надувать!»[479] Для А.И. Тургенева в 1825 г. Булгарин – «польский паяц»[480].Декабрист Г.С. Батеньков в 1825 г. говорит Булгарину: «Ты поляк, и чем для нас хуже, тем для вас лучше»[481]. П.А. Вяземский писал в эпиграмме 1831 г., что он «поляк примерный», которого характеризует «злоба к русским»[482]. В.Ф. Одоевский утверждал в 1864 г. (имея в виду издания Булгарина и О.И. Сенковского), что 1830-е гг. были эпохой «невежественного и вредного польского диктаторства в нашей литературе и журналистике», когда «в привилегированных журналах <…> проводилось враждебное России польское направление»[483].
Чтобы проверить, насколько были обоснованны подобные претензии, попробуем суммировать основные сведения о «польскости» Булгарина.
Происходил он из занесенного в польские гербовники древнего шляхетского рода из Великого княжества Литовского[484]. Имя получил в честь польского патриота Тадеуша Костюшко, родился в 1789 г. в поместье матери (урожденной Бучиньской) Перышево на территории, принадлежавшей Великому княжеству Литовскому, которое в союзе с Польским королевством составляло Речь Посполитую. Лишь после второго раздела Речи Посполитой в 1793 г. эти земли отошли к России. Детство он провел в польском окружении, а русский язык знал плохо. В 7 лет его привезли в Петербург, и он поступил в Сухопутный шляхетский кадетский корпус, потом служил в русских войсках. Казалось, что он полностью обрусел. Однако в начале XIX в. Наполеон перекраивал карту Европы и дал полякам надежду на восстановление независимости Польши. В то время они «увлеклись Наполеоном, увлеклись до мистицизма, до фантастической религии, до веры в наполеоновскую “идею” <…> – это была соломинка, за которую хватался утопающий»[485].
В 1807 г. по Тильзитскому миру из польских областей, отошедших к Пруссии, было образовано независимое Герцогство Варшавское. Булгарин вспоминал, что «любовь к старой Польше и надежда, что край этот восстановится»[486], привели к тому, что он «во время существования Герцогства увлекся общим стремлением умов, страстию к путешествиям, блеском славы Наполеона и вступил (в 1810-м или 1811 г. –
После окончания войны он оказался в Варшаве (в 1814–1815 гг.), где начал печататься. Ранние булгаринские публикации в польской прессе до сих пор не выявлены. В изданном под редакцией хорошо знакомого с Булгариным А.В. Старчевского «Справочном энциклопедическом словаре» (СПб., 1849. Т. 2) значилось, что в Варшаве Булгарин «написал несколько юмористических и поэтических произведений (после 1814 г.)». В письме П.С. Усову Булгарин вспоминал, «что издавал журнал (в словоупотреблении того времени – периодическое издание любого типа. –
В конце 1815 г. у его богатого и влиятельного дяди Павла Булгарина началось запутанное судебное дело по большому наследству, и он поручил племяннику выступать в качестве его поверенного в суде. Булгарину пришлось в 1816 г. поехать в Петербург. В начале 1819-го по делам процесса он оказался в Вильно, где некоторое время вольнослушателем посещал университетские лекции и сблизился с преподавателями университета. Он стал анонимно печататься в виленских периодических изданиях («Dziennik Wileński», «Tygodnik Wileński» и др.)[493] и в 1819 г. был даже принят в «Товарищество шубравцев» – действовавшее в 1816–1822 гг. объединение университетских преподавателей, регулярно собиравшихся и высмеивавших польскую шляхту[494]. В том же, 1819 г. Булгарин по делам процесса вернулся в Петербург и понял, что тяжба затягивается надолго[495]. В оставшееся от хождения по дядиным делам время он начинает заниматься журналистикой. С того же, 1819 г. и до прекращения этого издания в 1821 г. он печатается в польском варианте газеты «Русский инвалид» («Ruski invalid»)[496], в литературной части помещавшей произведения польских авторов. В июне 1819 г. он подал прошение министру духовных дел и народного просвещения А.Н. Голицыну о разрешении издавать «Дамский журнал» на польском языке, но получил отказ из-за отсутствия в Петербурге цензора, знающего этот язык[497].
Булгарин быстро сближается с русскими литераторами и активно приобщает своих новых знакомых к польскому языку, истории и литературе Польши. Так, он читал А. Бестужеву сатиры И. Красицкого и А. Нарушевича, а Бестужев писал ему в 1821 г. из Полоцка: «…учусь по-польски для тебя наиболее <…>. Воротясь в Питер, мы будем вместе рассиживать вечера, читая журналы варшавские, рассуждая, споря о ваших авторах, переводя хорошее на русский…»[498] Рылеев также выучил польский язык под влиянием Булгарина и в 1823 г. был принят в Вольное общество любителей российской словесности после представления перевода сатиры Булгарина «Путь к счастию». Сенковский в письме И. Лелевелю от 18 июня 1825 г. отмечал, что Булгарин, находясь среди русских, всегда подчеркивает, что он поляк, «что делает ему честь и в чем сами русские умеют ему отдать справедливость»[499].
Вот что писал из Петербурга один молодой поляк своему другу на родину в 1820 г.: «Я свел тут с некоторыми поляками близкое знакомство: среди них больше всего я подружился с Булгариным, которого никто не превзойдет в любви к родине и либеральности; ты, может быть, его знаешь по некоторым легким сочинениям, особенно сатирам, помещенным в “Тыгоднике Виленском”. Он написал на русском языке короткий очерк о польской литературе, работает над историей польской литературы, которая будет издана на французском (этот замысел не был реализован. –
Первой публикацией Булгарина на русском языке было «Краткое обозрение польской словесности», помещенное в «Сыне Отечества» (1820. № 31, 32), и несколько последующих лет он выступал преимущественно как переводчик с польского и автор произведений о Польше и польско-русских отношениях. Среди его произведений этого времени на польскую тему – обширный исторический очерк «Марина Мнишех, супруга Димитрия Самозванца»[501], рассказ «Освобождение Трембовли»[502], историческая хроника «Бегство Станислава Лещинского из Данцига»[503], статья об источниках для написания польской истории «Возражения на ответ г. Анастасевича, помещенный в 4 книжке Сына Отечества»[504]. Отметим, что существует большая вероятность, что Пушкин, характеризуя Марину Мнишек в «Борисе Годунове», использовал упомянутый выше булгаринский очерк о ней[505]. Булгариным были также переведены путевые записки Сенковского (снабженные комментариями и заметками об авторе)[506] и статья И. Лелевеля «Известие о древнейших историках польских и в особенности о Кадлубке, в опровержение Шлецера»[507]. В своем журнале «Северный архив» Булгарин поместил (нередко в своих переводах и с комментариями) много работ польских авторов[508]. В примечаниях и вводных заметках к публикуемым материалам он демонстрировал начитанность и компетентность во многих вопросах истории Польши и России.
Большой шум и бурную полемику вызвала заказанная Булгариным и квалифицированно переведенная им же обширная рецензия Лелевеля на «Историю государства Российского» Н.М. Карамзина[509].
Своей деятельностью в 1820-е гг. Булгарин внес большой вклад в укрепление контактов русских ученых и писателей с их польскими коллегами, пропаганду польской культуры в России. Правда, при этом он не забывал о себе, стремясь укрепить репутацию, причем не всегда благовидными способами. Характерен случай с изданием «Избранных од Горация с комментариями» (СПб., 1821). Подобное издание было подготовлено польским ученым И. Ежовским и выпущено в России на польском языке[510]. Булгарин перевел его комментарии, но в предисловии об авторстве Ежовского упомянул глухо, так что у читателей создавалось впечатление, что они в значительной части написаны самим Булгариным[511]. Аналогичным образом, статья «Нечто о переводчиках Гомера»[512], одна из первых публикаций Булгарина на русском языке, в основном представляла собой изложение статьи на эту тему польского литератора Ф.К. Дмоховского, о чем Булгарин не счел нужным упомянуть[513].
В своих беллетристических произведениях, как связанных, так и не связанных тематически с Польшей, Булгарин пытался перенести опыт и литературные достижения польской литературы на русскую почву. В очерках нравов и нравоописательных романах сказалось влияние шубравской юмористики и польских романистов (И. Красицкого и др.)[514], в исторических романах – соответствующих польских опытов «вальтер-скоттовского романа». Отметим также, что в «Иване Выжигине» сатирически изображены некоторые поляки: под именем Скотинко – И. Ботвинко[515], под именем Дурачинского – стряпчий В. Рачинский[516].
Не исключено, что и название для своей газеты «Северная пчела» он выбрал исходя из польского аналога – во Львове выходил журнал «Польская пчела» («Pszczola polska», 1820).
Булгарин добился признания в среде польских ученых и литераторов. Историк С. Сестренцевич-Богуш писал о его эрудиции в сфере славянской истории[517]. Его исторические работы ценили историки И. Лелевель и И. Онацевич[518]. В 1828 г. при поддержке Лелевеля[519] он был избран членом-корреспондентом Варшавского общества друзей наук. Роман «Иван Выжигин» был переведен в Польше и пользовался успехом. В частности, Ю. Немцевич в специальном письме Булгарину отмечал «великое достоинство сочинения»[520].
Особенно деятельно пропагандировал Булгарин творчество А. Мицкевича. В редактируемом им (совместно с Н.И. Гречем) журнале «Сын Отечества и Северный архив» в 1829 г. были помещены подстрочные переводы «Фариса» (№ 5) и «Трех Будрисов» (№ 28), по всей вероятности принадлежащие Булгарину. Там же (в № 24) был опубликован стихотворный перевод «Фариса» П. Манассеина. К рецензии М.А. Яковлева на «Невский альманах», где был положительно оценен перевод фрагмента «Дзядов», Булгарин сделал примечание, в котором писал, что эта поэма – «гениальное создание, которое сделало бы честь Байрону, Шиллеру, Гёте. Вымысел, философия и слог сей пиесы на польском языке – совершенство, chef-d’oeuvre!»[521]. В анонимной (и, по всей вероятности, принадлежащей Булгарину) рецензии на книгу «Poezje Adama Mickiewicza», вышедшую в 1829 г. в Петербурге, говорилось, что «в Мицкевиче все новость, занимательность, прелесть!» и что, кроме «необыкновенной пылкости и плодовитости вображения, гармонии языка, обширного взгляда на предметы, сочинения Мицкевича отличаются глубоким чувством, любовью к человечеству, которые согревают душу читателя»[522].Высокую оценку творчества Мицкевича можно было найти и в других публикациях «Северной пчелы» (см., например, «Смесь» в № 2 за 1829 г.).
Мицкевич во время пребывания в Петербурге в конце 1827 – начале 1828 г. сблизился с Булгариным, часто встречался с ним, в том числе на обедах у Каспара Жельветра[523] и несколько раз у него дома. 11 декабря 1827 г. он с Малевским обедал у Булгарина[524], 27 декабря 1827 г. Булгарин дал торжественный обед в честь Мицкевича, на котором присутствовали многие члены польской колонии Петербурга[525]. В конце того же месяца Мицкевич был на обеде, который Булгарин давал в честь М.П. Погодина[526], и, наконец, 8 января 1828 г. Мицкевич вместе с Пушкиным был у Булгарина на завтраке[527]. Булгарину очень понравилась поэма «Конрад Валенрод», и он принимал активное участие в ее издании[528]. По свидетельству К. Полевого, «Мицкевич находил его добряком и только смеялся над комическими его сторонами»[529]. Мицкевич в январе 1829 г. с похвалой писал Лелевелю о Булгарине, после отъезда из России дважды в мае того же года писал самому Булгарину, называя его «истинным другом» и уверяя: «…свидетельства твоей дружбы глубоко запечатлелись в моем сердцe», а в феврале 1830 г. в письме Ф. Малевскому просил передать Булгарину, что «Иван Выжигин» имеет за рубежом успех у русских читательниц[530].
Итак, тот факт, что Булгарин активно пропагандировал в России польскую культуру, не вызывает сомнения. Гораздо труднее дать оценку политической позиции Булгарина, его отношению к польскому национально-освободительному движению.
Булгарин считал бесперспективной борьбу за восстановление польского государства. События 1808–1815 гг. убедили его в правоте наставлений дяди, приора доминиканского ордена, который считал «Польшу умершею и все счастье польских провинций полагал в сближении поляков с Россиею и беспредельной преданности к русскому престолу»[531].