Ф. Булгарин полагал, что нужно «польское юношество воспитывать в том духе, что Россия благо для них, что братство с русскими для них честь, слава и материальная выгода, что одно средство загладить прошлое есть быть полезным России службою и талантом»[532], а характеризуя себя, писал, что «исполнил
Для понимания причин подобной, во многом прорусской позиции Булгарина следует учитывать, что он был не «коронным» поляком (т. е. из собственно Польши), а уроженцем Белоруссии (Булгарин уверял впоследствии, что его предки были православными[535]). В этих местах отношение к России было гораздо более лояльным, чем в исконно польских землях.
Любопытно отметить, что, несмотря на всю свою преданность интересам царя и России, Булгарин, будучи поляком, автоматически вызывал подозрения в пропольской и антирусской деятельности. Н.Н. Новосильцов, главный делегат при Правительственном совете Царства Польского, правая рука фактического правителя Польши великого князя Константина Павловича, занимаясь расследованием деятельности польских тайных обществ, еще в августе 1823 г. в адресованном великому князю рапорте отнес шубравское общество к числу вредных[536], а в ноябре того же года в аналогичном рапорте писал: «Из бумаг, которые в моих руках находятся относительно шубравцев <…> видно, что профессор Синковский (так. –
Сотрудничая с III отделением, Булгарин выполнял там роль эксперта по Польше и Литве, где господствовала польская культура. Он писал обобщающие записки о Польше и поляках, в том числе «Замечания о Польше» и «О духе и характере польского народа»[540], регулярно давал информацию о настроениях поляков, живущих в Петербурге, в ответ на конкретные запросы характеризовал некоторых из них, сообщал о злоупотреблениях, провокациях и репрессиях в Царстве Польском и Литве, которые практиковали такие ярые русификаторы, как Н.Н. Новосильцов, виленский губернский прокурор И. Ботвинко, ректор Виленского университета В. Пеликан и др. Булгарин не боялся писать (в записке «Замечания о Польше»), что «история не представляет примеров подобного угнетения, в каком находится Литва», и что «Польша страждет под тягостию военного управления и привязчивой полиции и отдана на откуп Новосильцову и его партии». В своих записках Булгарин постоянно подчеркивал, что поляки верны русскому государю и любят его, и предлагал детально разработанную программу политики России в отношении к Польше, предполагающую усиление элементов автономии и замену преследований царскими милостями.
В период Польского восстания 1830–1831 гг. Булгарин старался всеми доступными средствами демонстрировать свою лояльность. Позднее он вспоминал в письме Л.В. Дубельту от 17 декабря 1839 г.: «Когда вспыхнул бунт в Польше, Государь беспокоился, что, объявив об этом гвардии на разводе, нельзя пустить объявления в народ. Точных и верных известий из Варшавы не было. Наконец, попалось к Государю письмо генерала жандармов графа Нессельроде и отрывок из варшавской газеты. По поручению покойного М.Я. фон Фока я из этих лоскутов сделал полный и цельный рассказ о бунте, и это мое объявление было напечатано и произвело эффект <…>. Государь был чрезвычайно доволен. Граф Александр Христофорович (Бенкендорф. –
Булгарин утверждал, что все воззвания к польскому народу и войску и все письма к польским магнатам в период восстания были написаны (на польском языке) им же[542]. В «Северной пчеле» печатались многочисленные материалы против восставших, в том числе и булгаринские (нередко анонимно или под псевдонимом). Эти публикации были призваны убедить читателей, как писали Булгарин и Греч в примечании к одной из них, что «гнусный поступок варшавских мятежников есть дело чуждое польскому народу, есть только местный бунт противу властей»[543].
Когда в январе 1832 г. Булгарин получил по почте воззвание эмигрантского польского комитета, он переслал «сие гнусное изделие бессильной злобы и безумства» (по его определению) шефу жандармов А.Х. Бенкендорфу, утверждая в сопроводительном письме, что члены комитета, «наделав бездну зла своему отечеству, кончили свое поприще тем, что, быв злодеями, стали смешными»[544].
В 1834 г. он писал своему другу, занимавшему видный пост в польской администрации, по поводу восставших: «Ах скоты! Растерзал бы своими руками этих проклятых карбонаров и пропагандистов. Истые гиены и бешеные волки! Надобно убивать, где встретишь»[545]. Однако такая реакция на восстание еще не означает, что Булгарин полностью отказался от Польши. Даже при «полонофиле» Александре I Булгарин опасался «перегнуть палку» в своих попытках приобщить русское общество к достижениям польской науки и польской литературы (он писал Лелевелю: «Я боюсь, чтобы меня не обвинили в излишнем поляцизме, тогда придется проститься с доверием публики…»)[546].
После восстания отношение к полякам сильно изменилось в худшую сторону. Внешне Булгарин стал все больше и больше идентифицировать себя с русскими. Однако в отличие от многих поляков он не до конца обрусел и продолжал интересоваться историей и культурой своей родины. Показательно, что он не перешел в православие и остался католиком, а всем сыновьям дал польские имена (Болеслав, Владислав, Мечислав, Святослав).
Он печатался в журнале «Bałamut peterburski» («Петербургский баламут»), выходившем в 1830–1836 гг.
В 1846 г. он рекомендовал Дубельту А. Киркора, желавшего издавать газету для поляков на русском языке, утверждая при этом, что «все бедствия в Польше происходят от того, что поляки
В издаваемых им газете и журнале он время от времени помещал материалы о польской культуре и переводы польских авторов, неоднократно апологетически писал о польском композиторе и скрипаче А. Контском[548]. В собственных публикациях 1840-х гг. он учитывал опыт польской литературы того времени[549]. И хотя неоднократно высказывался в верноподданническом духе и писал о поляках «они», а о русских – «мы», все же к нему продолжали относиться с недоверием. Характерный случай произошел в 1846 г., когда Булгарин опубликовал в «Северной пчеле» балладу Е.П. Растопчиной «Насильный брак». Читатели сочли, что в бароне, герое баллады, изображен Николай I, а в его непокорной жене – Польша. Разгорелся скандал, и Булгарин был вынужден оправдываться перед III отделением и царем[550].
Так он и балансировал между двумя народами, полуполяком-полурусским, оставаясь чужим и тем и другим. Как уже говорилось выше, среди поляков за ним закрепилась репутация ренегата и предателя польских интересов, а среди русских – проводника польского влияния или, в лучшем случае, человека, не знающего и не любящего Россию, а стремящегося лишь к личному благосостоянию.
Думается, что представленные в статье данные не подтверждают эти представления. От польской культуры Булгарин никогда не отступался и много сделал для ее пропаганды в России. Политические свои взгляды он также не менял после создания Царства Польского (до этого времени были совсем иная политическая ситуация и иной расклад сил) и всегда считал бесперспективными попытки добиться независимости. Поэтому нет оснований называть его ренегатом: он не переходил из одного стана в другой. Конечно, с моральной точки зрения активное сотрудничество с правительством в период восстания 1830–1831 гг. выглядит весьма неблаговидно, но Булгарин искренне считал, что восставшие ухудшают положение своего народа. Важно, как нам представляется, не «обелять» или «клеймить» Булгарина, а понять мотивы и смысл его деятельности как своеобразного «примирителя» двух славянских народов.
P.S. Недавно вышла содержательная книга польского исследователя П. Глушковского, посвященная интересной, но слабо изученной теме эволюции идентичности Булгарина[551].
По мнению Глушковского, после поступления в кадетский корпус в Петербурге у Булгарина начинает формироваться «имперская и российская идентичность» (с. 36; я бы все-таки их разделил и формирование российской идентичности отнес к более позднему времени, годам примерно к 1820 – 1830-м). К сожалению, П. Глушковский не «прописывает» механизм трансформаций идентичности Булгарина, поэтому неясно, почему Булгарин, которому «без особых проблем удалось включить свой образ польско-литовского мира в пространство России и, сражаясь за империю, оставаться патриотом своей родины» (с. 41), после этого покинул Россию, чтобы сражаться в составе французской армии, в надежде, что Наполеон восстановит Польское государство.
Согласно П. Глушковскому, даже после Польского восстания 1830–1831 гг. имперская и польская идентичности Булгарина не вступили в конфликт (с. 70). Правда, через страницу мы встречаем заявление, что у него «польско-литвинская идентичность все более оттеснялась имперской. После 1831 г. он считал себя, прежде всего, подданным Российской империи и русским в имперском смысле» (с. 72). Подобные заявления демонстрируют неясность авторской трактовки понятия «идентичность». Ведь одно дело – идентичность государственная, а другое – идентичность культурная. В плане политическом Булгарин после поражения Наполеона однозначно переориентировался на Российскую империю, полагая, что благосостояние поляков и польских земель возможно только
Глушковский пишет даже о панславистских взглядах Булгарина и о его «славянской идентичности» (с. 85). В итоге оказывается, что «можно говорить о многоуровневой идентичности Булгарина: польско-литвинской и имперской, которая, в свою очередь, включала элементы лифляндской (поскольку у Булгарина было имение под Дерптом. –
Нам представляется, что подобная трактовка термина «идентичность» может только помешать понять феномен Булгарина. Действительно ли у него была такая синтетическая идентичность? Или имел место конфликт идентичностей, о котором просто не осталось свидетельств?
Булгарин и Сенковский в 1810 – 1820-х годах [552]
Широко известна тесная связь Булгарина с Гречем, превратившая их в позднейших историко-литературных схемах в своего рода сиамских близнецов. Но при этом почти совершенно вытеснена из исторической памяти другая связь – Булгарина с О.И. Сенковским[553]. Во многом это объясняется тем, что биография и творчество этих ярких журналистов, тесно связанных с польской культурой, особенно с Виленским университетом, изучены очень слабо. Более полувека назад отмечалось, что Булгарин и Сенковский «сыграли очень важную роль в русской литературе пушкинской эпохи, которая до сих пор изучена далеко недостаточно»[554], и констатация эта до сих пор не утратила своей актуальности.
В данной небольшой статье мы ставим целью обобщить основную имеющуюся информацию о раннем периоде контактов Булгарина с Сенковским, ввести в научный оборот некоторые новые материалы по данному вопросу и на этой основе охарактеризовать указанный этап их взаимоотношений.
Знакомство Булгарина с Сенковским состоялось раньше, чем с Гречем[555], а в дальнейшем никогда не прерывалось. Познакомились они еще в Вильно. После поражения наполеоновской Франции Булгарин в 1814–1815 гг. жил в Варшаве[556]. В 1816 г. (или в декабре 1815 г.) он отправился в Петербург[557] представлять интересы дяди Павла Булгарина, который вел процесс по поводу наследства[558]. 10 января началось рассмотрение дела в Сенате. Основные слушания прошли 7 августа и 28 сентября того же года[559]. Решение Сената последовало 16 октября[560]. Нужно полагать, что во время слушаний Булгарин находился в Петербурге, чтобы содействовать успешному решению дела.
Кроме того, Булгарин несколько раз утверждал, что с 1816 г. «подвизался на поприще русской словесности в столице»[561], правда, нам его русскоязычные публикации 1816–1819 гг. неизвестны.
Находился Булгарин в Петербурге и в начале 1817 г., по крайней мере Н.И. Тургенев общался с ним 5 февраля этого года[562]. В том же, 1817 г. Булгарин провел немало времени на Украине, если верить следующему его утверждению: «Я был в Малороссии в 1817 году, посещал домы хлебосольных малороссийских помещиков, бывал в домах казаков (то же, что однодворцы) и навещал крестьян, чтоб изучить страну»[563]. Возможно, он был в Петербурге и в январе – марте 1818 г., когда вновь слушалось дело дяди[564].
В то же время Булгарин не раз утверждал, что 1816–1819 гг. провел в Вильно. Он писал: «Я не совершенный профан в медицине, ибо в течение 3 лет слушал курсы различных отраслей медицины в Виленском университете единственно из любви к науке»[565]; «В курс медицины, кроме терапии, патологии и проч., входят физиология, анатомия и все естественные науки, с которыми я желал коротко ознакомиться и потому, во время пребывания в Вильне (1816–1819), посещал, как любитель[566], занимательнейшие лекции господ профессоров бывшего Виленского университета Иосифа Франка, Боянуса, Андрея Снядецкого, Юндзилла, Гомулицкого и знаменитого медико-хирурга и оператора В.В. Пеликана <…>»[567].
Таким образом, имеющиеся свидетельства о местопребывании Булгарина в эти годы достаточно противоречивы. Мы склоняемся к мнению, что в указанное время Булгарин вел дела дяди и, находясь по большей части в Вильно, тем не менее часто и надолго отлучался из города.
В эти же годы в Виленском университете учился и Сенковский.
Булгарин вспоминал: «Я знал покойного О.И. Сенковского с начала 1817 года, т. е. сорок с лишком лет, прочел все, что он написал по-русски, по-польски и по-французски, и могу утвердительно сказать, что находился с ним всегда в самых коротких отношениях»[568]. Может быть, память ему изменяет (в этих воспоминаниях есть ошибки в датах), и знакомство состоялось позже. Мы знаем, что Сенковский вступил в общество шубравцев 23 июня 1818 г., а Булгарин – в конце января 1819 г., так что впервые встретиться они могли и там. Так или иначе, но несомненно, что узнали они друг друга еще в Вильне. В другой газетной статье Булгарин писал: «Я был свидетелем, когда в Вильне проживало все высшее общество западных губерний, что О.И. Сенковского, весьма молодого человека, признавали необыкновенным явлением в ученом мире и все старались с ним познакомиться»[569]. У них была масса общих знакомых, и, главное, они оказались причастны к идейной атмосфере Виленского университета и к идеологии наиболее ярких его представителей, создавших общество шубравцев.
В «Площадных известиях» (так переводил Булгарин название органа шубравцев «Wiadomości brukowe») много материалов публиковалось анонимно, и мы не знаем точно, что поместил там Булгарин. А вот в другом виленском издании, «Dziennik wileński», Булгарин и Сенковский печатались в 1819 г. одновременно. Так, Булгарин опубликовал там стихотворные произведения «Droga do szczęścia» (№ 134. 15 марта), «Cuda» (№ 135. 31 марта) и «Do Kaspra Kiełczewskiego» (№ 138. 15 мая), и в том же № 138 началась публикация статьи Сенковского «O zabavah i śpiewach nowożytnych greków» (конец был помещен в № 142)[570].
Тесная связь с шубравцами и сотрудничество в шубравских изданиях оказали немалое влияние и на мировоззрение Сенковского и Булгарина, и на их жанровые и тематические предпочтения, а точнее, на формирование у них едко сатирического подхода к характеристике современных нравов[571]. Один из филаретов писал: «…шубравский дух с Сенковским, Гречем, Булгариным перенесся в Петербург <…>»[572].
Мы не знаем точно дату переезда Булгарина из Вильно в Петербург, но можно предполагать, что это произошло в середине 1819 г. 18 июня этого года он уже подал министру духовных дел и народного просвещения А.Н. Голицыну прошение о позволении издавать журнал для женщин на польском языке[573]. Есть основания полагать[574], что с лета Булгарин печатался в газете «Ruski invalid» – польскоязычном варианте газеты «Русский инвалид». Он опубликовал там воспоминания «Bitwa pod Kulmem 30 sierpnia 1813: Wyjątek z pamiętnika polskiego oficera Tadeusza B.» (1819. № 278–279. 27 и 28 ноября), стихи «Kolęda na nowy rok» (1820. № 1. Подп.: Т.В.), «Przemowa na nowy Rok» (1821. № 1. Подп. T…z B…n). Вполне вероятно, что Булгарин анонимно помещал там и другие материалы, в том числе и до ноября 1819 г. Любопытно, что в газете в большом числе перепечатывались публикации из «Wiadomości brukowe», что тоже, возможно, свидетельствует об активном участии Булгарина в этом издании.
Вскоре после Булгарина покинул Вильну и Сенковский. Он окончил Виленский университет и 1 сентября 1819 г. отправился в длительное путешествие по Востоку. Прибыв в Константинополь, он в 1820 г. был причислен к русской миссии с тем, чтобы путешествие послужило в качестве подготовки к службе. В 1820–1821 гг. он побывал в Турции, Сирии, Ливане и Египте. С дороги он присылал путевые письма, которые печатались в польских изданиях, а Булгарин переводил и помещал со своими примечаниями в «Сыне Отечества» Греча (1820. № 36, 37; 1821. № 6; в обширном примечании к первой публикации подробно рассказано о путешествии Сенковского и его предыстории).
В статье о польской литературе, опубликованной в 1820 г., Булгарин так характеризовал Сенковского: «Осип Сенковский, посвятивший себя восточным языкам, перевел с персидского Персидскую историю, с арабского басни Локмана с учеными примечаниями, издал описание Оттоманской империи Доссона и множество отрывков, напечатанных в разных журналах. Некоторые статьи из его путешествий в Константинополь переведены на российский язык и помещены в “Вестнике Европы”. Рвение к наукам и отличные дарования его заставляют надеяться, что он обогатит польскую словесность новыми сокровищами Востока, доселе только из иностранных переводов известными»[575].
Приехав в Петербург в октябре 1821 г., Сенковский сразу же отправился к Булгарину. Булгарин вспоминал: «На другой день по прибытии он навестил меня. Я должен был поделиться с О.И. Сенковским, как говорится,
Уже в начале декабря 1821 г. он дает следующую рекомендацию Сенковскому для вступления в Вольное общество любителей российской словесности:
По болезни моей не будучи в состоянии прибыть в общество, имею честь препроводить в оное пожертвованное сочинение Василием Николаевичем Берхом[,] отставным капитан-лейтенантом[,] предложенным мною в члены общества[,] и при сем имею честь предложить в члены Осипа Ивановича Сенковского, известного польского литератора[,] совершившего путешествие на Восток в Египет, Нубию и Ефиопию, которого описание он намерен издать на российском языке. Г-н Сенковский знает арабский, турецкий[,] греческий и многие другие языки и по многим отношениям будет полезным обществу. По выздоровлении моем я доставлю его статью в общество и свидетельства о его сведениях в восточной литературе, а между тем препровождаю при сем статью мою о польской словесности, в которой об нем упомянуто.
Сего 5 декабря
1821[578].
В результате 19 декабря Сенковский был принят в Общество[579].
В 1822 г. Булгарин начал издавать журнал «Северный архив», в котором с первого номера печатался Сенковский: «Краткое начертание путешествия в Нубию и верхнюю Эфиопию» (1822. № 1), «Возвратный путь из Египта через Архипелаг в Константинополь…» (1822. № 5, 7, 16). Сотрудничал там Сенковский и позднее. Так, в 1826 г. он поместил в № 1 перевод с турецкого «Посольство дервиша Мухаммед-Эффендия в Россию».
Сенковский нередко печатался и в газете «Северная пчела», которую Булгарин и Греч начали издавать в 1825 г. Он помещал там статьи и рецензии востоковедческой тематики, в том числе нашумевший памфлет на венского ориенталиста И. Гаммера «Письмо Тютюнджю-Оглу-Мустафы-Аги, настоящего турецкого философа, к одному из издателей Северной пчелы» (1827. № 129–133). В 1833 г. Сенковский опубликовал в газете (под псевдонимом ССС) ряд нравоописательных очерков: «Петербургская барышня» (№ 4), «Личности» (№ 17), «Человечек» (№ 137), «Моя жена» (№ 152).
Сенковский ценил Булгарина как журналиста и литератора и охотно сотрудничал с ним. Так, в 1822 г. Сенковский помогал готовить к печати осуществленный Булгариным перевод рецензии Лелевеля на «Историю» Карамзина и написал предисловие к переводу[580].
Находясь на службе в Петербургском цензурном комитете (1828–1833), Сенковский цензурировал несколько книг Булгарина: Сочинения. СПб., 1830. Ч. 12; Димитрий Самозванец. СПб., 1830; Картина войны России с Турциею в царствование императора Николая I. СПб., 1830; Петр Иванович Выжигин. СПб., 1831.
18 октября 1822 г. он писал Лелевелю о том, что «Булгарин – прекрасный парень и, что удивительно, будучи иностранцем, издает тут лучший в России журнал»[581]. Когда в 1829 г. вышел роман Булгарина «Иван Выжигин», «Сенковский с восторгом прочел его и превозносил до небес ум автора»[582]. Булгарин тоже ценил его литературный дар. Например, он писал, что считает написанные Сенковским «Фантастические путешествия Барона Брамбеуса» (СПб., 1833) «явлением необыкновенным не только в русской, но и в современной европейской литературе», поскольку «нигде не находил столько ума, столько остроты, столько
В сознании современников в 1821–1823 гг. именно Булгарин и Сенковский, как поляки, входящие в русскую литературу, составляли пару, о чем свидетельствует, например, следующая главка мемуаров И.Н. Лобойко:
За год до выезда моего из Петербурга познакомился я с двумя молодыми образованными поляками[584], которые, заняв потом в русской словесности почетное место, сделались высшими судьями и сильнейшими ее двигателями. Они при самом появлении своем в столицу были уже люди достопамятные. Первый воспитывался в Петербурге и, перешед потом в французскую армию, был в Испании; другой, вышед из Виленского университета, отправился в Константинополь, тут причислен по русскому посольству, там поучился по-русски и, совершив путешествие по Востоку, утвердился в познании восточных языков.
Булгарин имел всегда склонность к авторству, на память беспрестанно декламировал польские, русские и французские стихи. Находясь в Вильне, он печатал в польских журналах свои прекрасные стихи и остроумные статьи.
Переехав в Петербург, он тотчас познакомился со всеми русскими писателями и поэтами и захотел сам быть автором. Но при первых опытах своих он был нетверд в русском слоге и имел нужду в поправках. Я оказывал ему эту услугу.
Сенковский не принимался тотчас за авторство, не спешил подавать свои статьи в русские журналы[585], но не менее хотел знакомиться со всеми русскими писателями и учеными. Я также оказал ему эту услугу.
Желая доставить Воейкову удовольствие, которое каждый поэт испытывает, когда неожиданно декламируют ему лучшие его стихи, я представил ему Булгарина, который тотчас продекламировал ему сатиру его о благородстве. Это восхитило его, тем более, что от поляка, возвратившегося из Франции, этого ожидать нельзя было[586]. Воейков познакомил его с Н.И. Гречем[587], хотя и я мог бы это сделать. Живость характера, французское остроумие, ловкое и приятное обхождение, благородное открытое и выразительное лицо, военная точность, которыми отличался Булгарин, очаровали Греча, упрочили их дружеские связи, а этот союз, это редкое постоянство Булгарина в привязанности к своему руководителю возвели его самого на высшую ступень славы и счастия[588].
Другой характерный пример их «соупоминания» – письмо А.А. Бестужева К.А. Полевому 1834 г.: «Поляк Булгарин, поляк Сенковский – оба которые с утра до вечера смеялись над русскими и говорили, что с них надобно брать золото за то, чтобы их надувать!»[589]
Однако заинтересованность друг в друге и тесное сотрудничество Булгарина и Сенковского отнюдь не означали, что у них возникла задушевная дружба. Слишком разными и слишком сложными людьми они были.
Булгарин в жизни сближался со многими, но часто это приводило к конфликтам, а то и к разрыву (так складывались его отношения с Воейковым, Бестужевым, Грибоедовым, Гречем и многими другими). Сенковский же ни с кем не сближался, он был склонен к язвительности и высмеиванию знакомых. Два таких самоуверенных, амбициозных и конфликтных человека не могли, разумеется, жить в полном согласии. С. Моравский вспоминал, что «Греч, ядовитый, остроумный и острый на язык каламбурист, которого боялись все в Петербурге, сам дрожал, как лист, перед Сенковским. Это в полной мере касается и Булгарина, они язвили по поводу Сенковского только тайком от него»[590].
18 (30) июня 1825 г. Сенковский писал Лелевелю: «Хотя у меня есть много поводов быть недовольным его [Булгарина] поступками и характером, я никогда однако не переставал думать, что он является чрезвычайно порядочным человеком; он всегда является и старается показать себя поляком среди русских, что делает ему честь и в чем сами русские умеют отдать ему справедливость. Один у него главный порок – невыносимый эгоизм, естественное следствие тучности тела. Это гарпагон, который демонстрирует полное безразличие к несчастьям других, но когда у него самого украдут шкатулку, тогда он яростно кричит <…>. Таков наш пан Тадеуш, и я ему часто говорю, что он является отвратительным эгоистом <…>, но в основе он порядочный человек, с добрым сердцем, и каждый раз, когда способен преодолеть свою тучность, может быть даже полезен другим.
Имел он и, как мне кажется, имеет всегда достаточно по отношению ко мне дружественных чувств, несмотря на несовпадение наших характеров, слушает меня даже довольно часто, поскольку знает, что в том, что ему скажу, не буду преследовать никакой выгоды <…>»[591]. Но Булгарин, человек обидчивый, воспринимал критику далеко не так спокойно.
Мнение Булгарина о Сенковском мы знаем из его агентурных записок в III отделение. Вот, например, один из отзывов (1828): «…Сенковский изданными сочинениями и переводами с восточных языков приобрел себе европейскую славу, и первые ориенталисты в Европе, Абель-Ремюза, Сильвестр де Саси и другие признали публично Сенковского отличнейшим ориенталистом и
Сенковский знает совершенно турецкий язык и арабский, как книжный, так и разговорный. Кроме того, он знает хорошо по-персидски и по-татарски. Из европейских языков он пишет с равною легкостию по-русски, по-польски, по-французски и по-италиански и знает сии языки совершенно. Он читает и переводит с языков испанского, немецкого и английского. Вообще филологические познания и ученость Сенковского поставляют его в число необыкновенных людей, и можно смело сказать, что едва ли в Европе есть другой человек, который бы знал столько языков и так совершенно, как Сенковский.
Но должно при сем сказать, что характер его не соответствует его необыкновенному уму и познаниям. Он человек беспокойного нрава, честолюбив и самолюбив до крайности, спорщик с гордости и неуживчив с людьми. Во время своего деканства в университете он надоел товарищам и подчиненным строптивостию своего характера и для выказания своего усердия делал самые пустые и вздорные доносы. Сенковский не любит хорошо говорить о людях, даже оказавших ему благодеяния, и если знает, что может возвыситься или приобресть выгоды по службе, то не пожалеет лучшего приятеля. Он вкрадчив, скоро входит в фамилиарность и любит вредить людям, чтоб дать почувствовать свое могущество. Как драгоман, он может быть употреблен с величайшею пользою для службы. Но, награждая его за службу, его надобно всегда держать в отдалении и не употреблять ни для каких дел, где только участь человека зависит от его свидетельства. Если следовать правилу, что из каждого человека надобно извлекать для пользы службы то, что составляет главное его качество, Сенковский единственный человек как драгоман – но лишь позволить ему действовать нравственно в делах – он тотчас употребит во зло малейшую частичку власти или доверенности. – Он чрезвычайно остроумен и весьма искусен в диалектах»[592].
Как видим, у Булгарина и у Сенковского были серьезные претензии друг к другу. Однако это не мешало тесному общению. Из дневника М. Малиновского, который в 1827–1828 гг. жил на квартире Булгарина, мы знаем, что Булгарин и Сенковский встречались несколько раз в неделю, обедали друг у друга (нередко в обществе других поляков), обменивались мнениями и информацией о литературной и общественной жизни, о Вильно и Польше[593]. Во время своего пребывания в Петербурге в этих встречах нередко принимал участие и А. Мицкевич. Так, 27 февраля 1827 г. Булгарин дал обед в честь Мицкевича, на котором присутствовали Сенковский, Малиновский, художник А. Орловский и ряд других членов польской колонии в Петербурге[594].
Долгое время, пока Булгарин и Сенковский не были соперниками, отношения их, несмотря на внутреннюю конфликтность, внешне продолжали оставаться дружелюбными. Однако в 1834 г. начал выходить редактируемый Сенковским журнал «Библиотека для чтения». В этом году его соредактором числился Греч, а Булгарин активно печатался в журнале. В конце года Сенковский вытеснил Греча из редакции, в 1835 г. Булгарин еще печатался в «Библиотеке для чтения», но с этого года постепенно издания Булгарина и Греча стали довольно остро нападать на журнал Сенковского. Булгарин и Греч завидовали и материальному успеху Сенковского, и его быстро растущей славе. Этот период, когда преобладало соперничество в отношениях Сенковского и Булгарина, нуждается в специальном тщательном изучении[595]. Мы же здесь отметим, что и тогда, по крайней мере в глазах поляков, они стояли рядом, как два литератора польского происхождения, занимающие ключевые позиции в русской журналистике. Например, когда в 1840 г. Мицкевич общался в Париже с Ф. Чижовым, он сравнивал их (отзываясь о Булгарине значительно лучше, чем о Сенковском)[596], а в 1843 г. в львовском издании была опубликована статья о них под названием «Два из лучших современных писателей русских – поляки»[597].
Гоголь и Булгарин: к истории литературных взаимоотношений [598]
В обширной литературе о Гоголе отношениям его с Ф.В. Булгариным уделено непропорционально малое место. Данной проблеме, по сути, посвящено лишь несколько работ, в которых рассматриваются либо обстоятельства их знакомства, либо влияние Булгарина на Гоголя[599]. Нам представляется, что подобное положение совершенно неоправданно.
Ф.В. Булгарин – одна из ключевых фигур русской литературной жизни 1820 – 1840-х гг. В этот период он служил точкой отсчета при социально-политическом и литературном самоопределении писателей. Сложными конфликтными отношениями оказался связан с ним и Гоголь.
В данной работе мы ставим своей целью обобщить имеющиеся данные об этих отношениях, привлечь некоторые дотоле не используемые материалы, сопоставить и проанализировать их и, на этой основе, сделать ряд предварительных обобщений.
Мы выделим три основных аспекта:
1) биографический (личные контакты Гоголя и Булгарина);
2) литературной полемики (высказывания их друг о друге и участие в групповой борьбе);
3) творческий (влияние Булгарина на Гоголя и Гоголя на Булгарина).
Деятельность Булгарина слабо изучена, и нам приходится подробно документировать свои суждения, обильно цитируя его фельетоны, мало известные не только в силу редкости комплектов «Северной пчелы», но и из-за громадного объема помещенных там за 30 лет булгаринских публикаций (далее в статье при цитировании в скобках указываются год и номер газеты).
Начальный период жизни Н.В. Гоголя в Петербурге изучен явно недостаточно. В наших знаниях о нем много пробелов, неясностей, спорных гипотез. Особенно это касается взаимоотношений Гоголя с Ф.В. Булгариным и службы Гоголя в III отделении[600].
Основной источник сведений о знакомстве Гоголя с Булгариным, которое состоялось в конце 1829-го или начале 1830 г., – воспоминания самого Булгарина. Они были написаны в связи с выходом книги Николая М. (П.А. Кулиша) «Опыт биографии Н.В. Гоголя» (СПб., 1854) и опубликованы в составе фельетона Булгарина «Журнальная всякая всячина» (Северная пчела. 1854. № 175). Учитывая важность этого текста для данной статьи и не очень широкую его распространенность[601], процитируем полностью мемуарный фрагмент. Булгарин писал:
«Господин биограф утверждает, что Гоголь, прожив год в Петербурге, определился на службу в Департамент уделов, заняв место столоначальника, но не прослужил в этом месте даже одного года. Не знаю, по какому случаю, господин биограф Гоголя, описывая величайшие мелочи, позабыл одно важное обстоятельство, которое я ему напомню.
В конце 1829 или в начале 1830 года, хорошо не помню, один из наших журналистов, живший тогда в Почтамтской, в доме господ Яковлевых (ныне А.М. Княжевича), сидел утром за литературною работою, как вдруг зазвенел в передней колокольчик, и в комнату вошел молодой человек, белокурый, низкого роста, расшаркался и подал журналисту бумагу. Журналист, попросив посетителя присесть, стал читать поданную ему бумагу – это были
Это свидетельство Булгарина, по сути дела, отвергнуто современным отечественным литературоведением. Биографы Гоголя либо вообще не упоминают о версии Булгарина[602], либо подозревают его в обмане[603], либо прямо пишут о «клеветническом сообщении»[604] или «инсинуации»[605]. Зарубежные исследователи не столь щепетильны и нередко склонны с доверием отнестись к воспоминаниям Булгарина[606].
Попробуем непредвзято оценить степень достоверности этого мемуарного источника. Прежде всего отметим, что, с нашей точки зрения, в отношении воспоминаний, как и в сфере права, должна действовать презумпция невиновности. Это значит, что источник должен считаться достоверным, пока путем прямых или косвенных доказательств (улик) не будет доказана его недостоверность. Причем дисквалификация источника должна вестись на основе фактов (путем регистрации неверных утверждений мемуариста в этом или, по крайней мере, в других принадлежащих ему мемуарных текстах), а не на основе отказа в доверии автору из-за низких его моральных качеств, нечестности в других сферах жизненного поведения. Опыт показывает, что даже самые непорядочные, имеющие подорванную литературную репутацию мемуаристы могут оставить вполне достоверные воспоминания[607]. Это означает, что исходной должна быть критика мемуаров Булгарина, обнаружение в них ошибок, обмана и т. д., а отнюдь не доказательство их достоверности. В противном случае исследователь не сможет доверять громадному числу воспоминаний о Гоголе, так как значительную часть мемуарных свидетельств ничем подтвердить нельзя. Оговорим также, что со стопроцентной уверенностью нельзя, по нашему мнению, принимать ни один мемуарный текст ни за абсолютно истинный, ни за абсолютно ложный. Речь может идти о степени доверия к источнику, и, по сути дела, даже самые малодостоверные воспоминания (к которым литературоведы относят, например, мемуары П.В. Быкова или В.П. Бурнашева) при критическом использовании могут послужить источником ценной информации.
Сформулировав исходные посылки, попробуем оценить степень достоверности булгаринских воспоминаний. Прежде всего рассмотрим, на каком основании они были отведены исследователями.
В начале XX в., после долгого периода чисто идеологического, ничем не обоснованного недоверия к словам Булгарина, А.И. Кирпичников для разрешения ряда неясностей и противоречий в гоголевской биографии был вынужден принять булгаринскую версию о службе Гоголя в III отделении и привел ряд аргументов в пользу ее достоверности[608]. Точка зрения Кирпичникова получила широкое распространение, ей следовал такой авторитетный исследователь Гоголя, как Вас. Гиппиус[609]. Однако после того, как в 1936 г. тем же Гиппиусом были опубликованы документы о службе Гоголя в Департаменте государственного хозяйства и публичных зданий и приведены аргументы против булгаринской версии[610], она стала считаться недостоверной. Так ли это? Рассмотрим доказательства Гиппиуса. По его мнению, после обнаружения публикуемых им документов «для “булгаринской версии” в биографии Гоголя не остается <…> места»[611]. Но из булгаринских воспоминаний следует, что Гоголь числился на службе в III отделении очень недолго. Следовательно, все три отводимые Гиппиусом хронологические точки вполне подходят для этого. Гиппиус утверждает, что «поступление на службу
Отводит Гиппиус и сентябрь 1829 г., так как «слова в письме от 27 октября – “в скором времени я надеюсь определиться на службу” – в общем контексте письма заставляют думать, что речь идет о первой службе»[613]. Однако и здесь Гоголь, как уже пояснялось выше, мог скрывать от матери факт службы в III отделении.
Наконец, что касается месячного промежутка между увольнением из Департамента государственного хозяйства и поступлением в Департамент уделов, то, по мнению Гиппиуса, «слова письма от 2 апреля – “после бесконечных исканий, мне удалось, наконец, сыскать место”, – говорят о том, что и в марте 1830 г. Гоголь, скорее всего, нигде не служил»[614]. Последнее утверждение не представляется достаточно убедительным. Если Гоголь писал о «бесконечных исканиях», среди которых и служба в Департаменте государственного хозяйства, то что мешало ему включать в число этих «бесконечных исканий» и кратковременную службу в III отделении?
Таким образом, доводы Гиппиуса гипотетичны, и, поскольку других опровержений воспоминаний Булгарина нет, отбрасывать его мемуары нет оснований. Разберем возможные «за» и «против» истинности воспоминаний в целом и отдельных их положений.
Прежде всего о степени доверия к Булгарину как мемуаристу. Он часто выступал с воспоминаниями[615], но, несмотря на многочисленные отклики на них, никто из рецензентов не смог (а многие из них очень этого хотели) «подловить» Булгарина на сознательном обмане, отмечались лишь второстепенные ошибки и неточности, которые встречаются у всякого мемуариста.
Наш опыт изучения биографии и журналистской деятельности Булгарина свидетельствует, что он лгал, но редко, в случае крайней необходимости, когда находился в большой опасности либо мог получить значительную выгоду. Сочинить данную историю, когда живы еще многие современники описываемых (или придуманных) событий, причем «впутав» в дело такое могущественное и опасное учреждение, как III отделение, – трудно предположить, что Булгарин пошел бы на это лишь для того, чтобы дезавуировать покойного Гоголя и «насолить» своим журнальным противникам. Ведь в случае, если бы было доказано, что он лжет, Булгарин мог многим поплатиться, вплоть до потери газеты (в этот период отношение царя к нему резко ухудшилось, и он часто подвергался выговорам и цензурным репрессиям).
Показательно, что, когда Министерство народного просвещения «просигнализировало» III отделению о статье Булгарина, где «неуместно и двусмысленно говорится о службе покойного Гоголя в III отделении», то Дубельт в своем ответе, признавая, что воспоминания не должны были быть опубликованы, также мотивировал это «неуместностью», но отнюдь не их недостоверностью[616]. Характерно, что не вызвала сомнения достоверность воспоминаний и у такого сторонника Гоголя, как И.С. Аксаков[617].
Стоит отметить и тот факт, что версия о помощи Гоголю родилась у Булгарина не в 1854 г. Еще в 1852 г., в письме некоему Василию Васильевичу, предложившему для публикации в «Северной пчеле» свою статью[618], Булгарин писал: «Гоголь в первое свое пребывание в Петербурге обратился ко мне, чрез меня получил казенное место с жалованием, и в честь мою писал стихи, которые мне стыдно даже объявлять!»[619] Трудно представить, что впервые Булгарин сочинил эту версию для частного письма, а через два года развил и детализировал ее печатно.
Но рассмотрим детальнее текст булгаринских воспоминаний. Он утверждает, что знакомство состоялось «в конце 1829 или в начале 1830 года». Это находит свое подтверждение в письме Гоголя матери от 2 апреля 1830 г., где он пишет, что в январе «выручил за статью, переведенную с французского: О торговле русских в конце XVI и начале XVII века, для Северного архива <…> 20 р.»[620]. Поскольку журнал «Северный архив» (или, точнее, «Сын Отечества и Северный архив») редактировал Булгарин, то они, по-видимому, должны были быть знакомы к этому времени (если, конечно, верить Гоголю, а не считать это сообщение выдумкой, которые время от времени появлялись в его письмах к матери). Эта статья в журнале не появилась. Если бы Булгарин не считал ее подходящей для журнала, он бы не оплатил труд Гоголя, трудно предполагать также, что данный материал задержала цензура. Поэтому неясно, почему в журнале нет соответствующей публикации.
Обращение Гоголя к Булгарину вполне понятно. В 1829 г. литературная карьера Булгарина достигла своего пика – именно тогда он выпустил роман «Иван Выжигин», имевший невиданный дотоле успех у читателей и интенсивно обсуждавшийся во всех периодических изданиях. Влиятельный редактор газеты «Северная пчела» и журнала «Сын Отечества и Северный архив», он занимал одну из ключевых позиций в русской литературе того времени, а в Петербурге был, бесспорно, журналистом номер один. Начинающий провинциал, каковым был Гоголь в то время, еще плохо ориентирующийся в характере литературных споров, неизбежно должен был «выйти» на Булгарина. Отметим, что даже «литературные аристократы» лишь в конце этого года узнали о сотрудничестве Булгарина с III отделением, а более широким литературным кругам это стало известно еще позже.
Первая публикация Гоголя (стихотворение «Италия») появилась в «Сыне Отечества и Северном архиве» (1829. № 12. Цензурное разрешение от 22 февраля), однако стихотворение было послано в журнал анонимно, и соответственно автор его не был известен Булгарину.
Свою вышедшую под псевдонимом Н. Алов поэму «Ганц Кюхельгартен» (СПб., 1829) Гоголь, по свидетельству Булгарина (1854. № 175), прислал на рецензию в «Северную пчелу» (отрицательный отзыв был помещен в № 87), однако и в этом случае Булгарин не узнал имени автора.
Знакомство могло произойти в конце июля 1829 г. Возможно, к службе в III отделении относятся слова Гоголя в письмах к матери от 1 августа («…я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали» (X, с. 152)) и 13 августа («Я теперь в силах занять в Петербурге предлагаемую должность» (X, с. 155)). Трудно предполагать, что речь здесь идет о службе в Департаменте государственного хозяйства, куда Гоголь подал прошение лишь через три месяца. Тогда поступление на службу в III отделение можно предположительно датировать концом сентября – началом октября 1829 г.
Отметим еще утверждение Булгарина, что «Гоголь явился к первому ко мне с рукописью “Вечера на Диканьке”» (1855. № 244). Речь не может идти о всем сборнике, поскольку в период завершения работы над ним Гоголь уже примкнул к лагерю литературных врагов Булгарина. По-видимому, имеется в виду повесть «Вечер накануне Ивана Купала», опубликованная в «Отечественных записках» в феврале – марте 1830 г. и написанная, следовательно, не позднее января 1830 г., а скорее всего, на несколько месяцев раньше.
Архив III отделения не дает, к сожалению, возможности проверить свидетельство Булгарина. Лемке писал более 80 лет назад: «При всем моем старании отыскать что-нибудь в делах III отделения по экспедиции личного состава, не удалось найти ровно ничего – дела эти уничтожены даже и за гораздо более поздние годы… Таким образом, нет пока возможности или опровергнуть или принять рассказ Булгарина, как факт…»[621] Предпринятые нами разыскания в фонде III отделения в ГАРФ также не дали никакого результата. Подобная ситуация вполне понятна. Как справедливо указывал Кирпичников, «формуляр составляется не скоро и, обыкновенно, по желанию самого чиновника; ни одно учреждение не имеет выгоды тратить время на составление формуляров лиц, только что поступивших на службу, принятых только на испытание…»[622].