Однако близость значительной части читателей к Булгарину во многом определялась и тем, что в «Северной пчеле» он долгие годы формировал и направлял их вкусы, в результате чего был весьма авторитетен и как писатель, и как литературный критик. Читатели хвалили его произведения и публикации, прислушивались к его мнениям, следовали советам и рекомендациям. Вот, например, в 1832 г. знакомый с Украины пишет Гоголю о книге «Вечера на хуторе близ Диканьки»: «Я читал и рекомендацию ей от Булгарина[350] в Северной пчеле очень с хорошей стороны и к поощрению сочинителя. Это видеть приятно»[351]. Даже в середине 1850-х гг., когда в столицах литературная репутация Булгарина была уже невысока, в провинции он продолжал пользоваться доверием. Например, военный медик П. Дьяков писал в газетной заметке: «Недавно вышла в свет книга под заглавием “Физиология женщины”. Я не видал ее, но уже, судя по заглавию, ожидаю видеть там много интересного, особенно прочитав рецензию в “Северной пчеле” нашего известного журналиста Ф.В. Булгарина»[352].
Своей литературной деятельностью Булгарин отчетливо выразил наступление нового типа взаимоотношений между писателем и читателем. Ранее структурообразующим фактором литературной жизни был салон (по крайней мере, на высоких уровнях; низовая литература была и тогда чисто рыночной)[353]. В салоне нет жесткого подразделения на творцов и публику. Потенциально здесь все – художники, литература является дилетантской и рассматривается как средство проведения свободного времени. Каждый может оказаться автором, да на практике значительная часть посетителей салона и выступала в этой роли. Репутация автора формируется в салоне на основе мнения немногих знатоков.
Булгарин представляет совсем иную литературу, в основе которой лежат книжный рынок и журнал. Читателей стало больше, среда их демократизировалась, и местом встречи стали не гостиная, а страницы периодического издания. Здесь роли четко разделены: есть профессиональные литераторы (они выступают как журналисты, регулярно пишущие для журналов и газет) и публика, своего рода «профессиональные читатели», выступающие в роли подписчиков (т. е. дающие заявку на регулярное чтение). Репутация теперь определяется не в узком кружке, а публично – отзывами критики и особенно коммерческим успехом – продажей книги и подпиской на журнал.
Именно конфликт между двумя этими типами литературной жизни (и, в скрытом виде, столкновение между отношением к литературе дворян-помещиков и «средних слоев») стоит за литературной борьбой писателей пушкинского круга («литературных аристократов») и Греча, Булгарина, Н. Полевого. Конечно, определенную роль играли тут дружеские связи и групповые интересы. Это очень точно сформулировал генерал-майор М.Ф. Орлов (декабрист, экономист и мемуарист) в письме П.А. Вяземскому 1827 г.: «…вы враги “Северной пчелы ”, а приятели “Инвалиду” [А.Ф. Воейкова]; не по достоинству сих журналов, но единственно по положению и отношениям вашим с редакторами. Однако ж дóлжно признаться, что в “Северной пчеле” известия приходят скоро и несколько портретов нравов очень удачно отделаны, как Зозо [персонаж очерка Булгарина “Рецепт, как разориться из приличия” в “Северной пчеле” (1827. № 31, 32)] и другие; а в “Инвалиде” первые сочинения – это сочинения И.И. Дибича, ибо, кроме приказов, нечего читать. Сверх того, Воейков, будучи в состоянии сделать гораздо лучше, не хочет трудиться и переносит все хорошие статьи в “Славянин” [журнал Воейкова], так что часто в “Инвалиде” вопрос, а в “Славянине” ответ, что и доказывает ясно его цель, стремящуюся единственно к принуждению читателей покупать оба журнала для получения целого. Таковой торговый оборот едва ли согласен с совестью. Против оного, однако же, никто не восстает. И вы продолжаете браниться с “Пчелой” и дружиться с хромым “Инвалидом”»[354]. Но главную роль играли вещи более принципиальные: ориентация на культурную (главным образом дворянскую) элиту или на «публику», т. е. значительно более широкие читательские круги (за которыми стояли социальные слои, промежуточные между дворянами и крестьянами).
Сравним программные заявления Булгарина и Вяземского.
Булгарин, имея в виду «литературных аристократов», утверждал: «…гораздо легче прослыть великим писателем в кругу друзей и родных, под покровом журнальных примечаний, нежели на литературном поприще в лавках хладнокровных книгопродавцев и в публике»[355]. О себе он писал: «Для уловления оного (внимания публики. –
П.А. Вяземский же в стихотворении «Литературная исповедь» утверждал противоположную стратегию литературного поведения:
Собственно говоря, каждый получил, что публично просил. У Булгарина в 1830 – 1840-х гг. была массовая (для того времени) аудитория, у Вяземского и других «литературных аристократов» – «немногие» читатели. Другой вопрос – насколько искренними были декларации писателей пушкинского круга, ведь они постоянно возобновляли попытки создать печатный орган и бороться с Булгариным и его союзниками за подписчика. Симптоматичны и постоянные нападки на Булгарина, Греча и Сенковского с обвинениями в монополизме. Так или иначе, битву за читателя лет на двадцать Булгарин выиграл. Ситуация изменилась лишь во второй половине 1840-х гг., когда Булгарин «с каждым годом утрачивал свой авторитет, потому что поколение, веровавшее в него, старело, теряло вес и сходило со сцены. Его протекции и рекомендации потеряли всякую силу»[358]. Конечно, дело обстояло не совсем так, просто читатель булгаринских книг стал другим – они (книги) «мигрировали» к простонародной и детской аудитории, чему есть масса мемуарных свидетельств[359].
Однако на высоких этажах литературы обновленные «Отечественные записки» (с 1839 г.) и особенно некрасовский «Современник» (с 1847 г.), совместившие пушкинскую литературно-эстетическую программу с практикой «промышленного направления» в журналистике, успешно вели с Булгариным борьбу за читателя.
Булгарин и III отделение [360]
К числу наиболее болезненных вопросов истории русской литературы относится тесное и многолетнее сотрудничество Ф.В. Булгарина, одного из крупнейших, если не самого крупного журналиста второй четверти XIX в. и видного литератора своего времени, с III отделением, т. е. секретной полицией, или, выражаясь языком того времени, «высшим надзором».
В литературных кругах слухи об этом сотрудничестве стали циркулировать в 1829 г.[361] Среди литераторов пушкинского круга Булгарин был «признан за шпиона, агента III отделения»[362].
Одиозная репутация Булгарина обусловила весьма специфическую судьбу его печатного и рукописного наследия. Несмотря на широкую известность Булгарина и популярность его книг у читателей 1820 – 1830-х гг., они после его смерти более ста лет не переиздавались, и лишь в последние годы, после сильной «встряски», которую получило общество, и вызванного этим снятия многих идеологических «табу», вышли многие из них. Записки и письма Булгарина в III отделение вызывали, напротив, повышенный интерес исследователей и широких читательских кругов и во второй половине XIX – ХХ в. постепенно вводились в научный оборот[363].
Однако все эти публикации весьма фрагментарно представляли его деятельность подобного рода, ни один из исследователей не ставил своей задачей создать полный свод булгаринских записок в III отделение. М.К. Лемке, который по замыслу своей работы был близок к этому, не получил доступа в Секретный архив III отделения и в результате не смог познакомиться со значительным массивом булгаринских записок. Б.Л. Модзалевский же, которому был доступен весь фонд, в том числе и Секретный архив, просматривал его только с целью обнаружения сведений о Пушкине, а другие материалы оставлял без внимания. В 1930-е гг. изучение сотрудничества Булгарина с III отделением было свернуто и, за немногими исключениями, не возобновлялось до наших дней.
Булгарин же имел репутацию «агента III отделения», о чем свидетельствуют определения таких держателей литературной нормы, как комментаторы[364] и краеведы-популяризаторы[365]. Правда, с конца 1980-х гг. делались попытки пересмотреть эту точку зрения. Так, М. Салупере полагала, что он не писал доносы, а просто старался «“быть полезным”. Однако об особых выгодах и покровительстве ему со стороны III отделения говорить трудно»[366]. Н.Н. Львова вообще, не затрудняя себя доказательствами, утверждала, что «Булгарин никогда не был агентом III отделения» и что, «когда родилась эта сплетня и как она укоренилась, уже никто не помнит»[367].
Кто же прав? Для нас очевидно, что для ответа на этот вопрос необходимо по возможности полно выявить и критически проанализировать архивный и печатный материал по данной проблеме. Только анализ фактов позволит приблизиться к ее решению.
Сотрудничать с III отделением Булгарин стал после поражения восстания декабристов. К тому времени он из никому не ведомого новичка превратился в одного из ведущих литераторов[368].
Сблизившись с редактором журнала «Сын Отечества» Н.И. Гречем, он стал печататься в его издании, познакомился со многими литераторами (братья Бестужевы, А.О. Корнилович, В.К. Кюхельбекер, К.Ф. Рылеев, А.С. Грибоедов и др.). С 1822 г. Булгарин издавал исторический журнал «Северный архив», а с 1825 г. совместно с Гречем стал издавать газету «Северная пчела», имевшую политический отдел.
Булгарин скептически относился к проектам революционного переустройства русской жизни. Придерживаясь умеренно-либеральных взглядов, он делал ставку на царя и царское правительство как инициаторов прогресса в России. При этом, хотя он не входил в тайное общество, среди декабристов было много его близких друзей. Поэтому после восстания декабристов и прихода к власти Николая I положение, которого он смог с трудом добиться, оказалось под угрозой.
За два дня до восстания на обеде у директора Российско-американской торговой компании, в которой служил Рылеев, Булгарин ораторствовал и острил «в самом либеральном духе», в том числе и над императором[369]. По слухам, Булгарин был на Сенатской площади и, стоя на камне, кричал: «Конституцию!», а когда начался разгром восстания, бросился в типографию Греча и стал разбирать набор, по всей вероятности, революционных прокламаций[370]. Неважно, достоверен этот слух или нет, в любом случае он мог спровоцировать арест Булгарина (сотрудник его газеты О.М. Сомов был арестован, поскольку жил в одном доме и был близок с Рылеевым и А. Бестужевым, и был выпущен с оправдательным аттестатом лишь через три недели).
В конце декабря 1825 г. А.Ф. Воейков рассылал анонимные подметные письма с обвинениями Греча и Булгарина в причастности к заговору, в марте 1826 г. он же представил в полицию (незадолго до создания III отделения) старое частное письмо Булгарина с резкой филиппикой против российских порядков, проставив на нем дату «15-е декабря 1825 г.»[371]. Наконец, среди лиц, находившихся под следствием, были его друзья (К.Ф. Рылеев, А.А. Бестужев, А.О. Корнилович) и сотрудники (В.К. Кюхельбекер, О.М. Сомов), имя Булгарина нередко звучало в показаниях[372]. Возникло подозрение, что Булгарин принадлежал к числу заговорщиков, и на допросах подследственных спрашивали, не входил ли он в тайное общество (правда, ответ обычно был отрицательным)[373]. В середине марта 1826 г. в Комитет для следственных изысканий соучастников злоумышленного общества по распоряжению Николая I была препровождена найденная в кабинете Александра I рукопись статьи Булгарина «Взгляд на нынешнее состояние дел в Греции» (представленной им в 1821 г. для публикации в журнале «Сын Отечества») и подготовленная тогда же в связи с ней (судя по всему, статья вызвала подозрения) небольшая справка о занятиях Булгарина («находится в отставке капитаном польской службы») и его адресе[374]. Комитет не нашел в статье повода для беспокойства, однако вновь имя Булгарина привлекло внимание нового императора.
Так или иначе (конкретный повод неясен), но 9 мая 1826 г. петербургский генерал-губернатор П.В. Голенищев-Кутузов получил рапорт дежурного генерала Главного штаба А.Н. Потапова. Тот извещал: «Государь Император высочайше повелеть соизволил, чтоб Ваше Превосходительство имели под строгим присмотром находящегося здесь отставного французской службы капитана Булгарина, известного издателя журналов, и вместе с тем Его Величеству угодно иметь справку о службе Булгарина, где он служил по оставлении российской службы, когда и в какие вступал иностранные и когда оставлял оные. О Высочайшей воле сей имея честь донести Вашему Превосходительству, покорнейше прошу справку о службе Булгарина доставить ко мне для предоставления Государю Императору»[375]. Поскольку никто, естественно, дать информацию о зарубежной службе Булгарина не мог, обратились к нему самому, и 12 мая он подал Потапову обширную и очень умело составленную автобиографическую записку, где утверждал (вразрез с истиной), что не участвовал в войне 1812 г., писал, что своими «сочинениями старался посеять в сердцах любовь и доверенность к престолу и чистую нравственность», и просил вместо «звания французского офицера» дать ему «статский чин»[376].
Свое сотрудничество с новой властью Булгарин начал в середине мая написанной для императора обширной запиской «О цензуре в России и о книгопечатании вообще», основная идея которой, во многом новая для России, заключалась в том, что «как общее мнение уничтожить невозможно, то гораздо лучше, чтобы правительство взяло на себя обязанность напутствовать его и управлять им посредством книгопечатания, нежели предоставлять его на волю людей злонамеренных» (с. 45). Записку передал Николаю I начальник Главного штаба барон И.И. Дибич, и, судя по всему, она была сочувственно встречена царем.
Ободренный Булгарин вскоре представил (уже в учрежденное 3 июля 1826 г. III отделение) записки о Царскосельском лицее и «Арзамасе», где конкретизировал свои наблюдения и выводы, находя у лицеистов и арзамасцев «несносный тон, <…> фрондерство всего святого, доброго и злого, в смеси, без различия, по одним страстям» (с. 142) и предлагая для истребления этого духа действовать на юношество «нравственно», уговорами, а не угрозами и насилием. 7 августа 1826 г. Булгарин подал записку о том, «каким образом можно уничтожить пагубные влияния злонамеренных людей на крестьян», утверждая, опять-таки, что «такую огромную и непросвещенную массу народа трудно всегда удержать одною силою в пределах долга. Надобно действовать на них
Не совсем ясно, когда Булгарин познакомился с ним. Булгарин вспоминал позднее, что его «знал М.Я. фон Фок еще в детстве, в родительском доме, быв сам молодым человеком и офицером в легко-конном Харьковском полку…»[377], однако Греч в своих мемуарах утверждает, что познакомил их 25 июня 1826 г.[378] В записках Фока А.Х. Бенкендорфу за 1826 г. первые упоминания Булгарина встречаются в июле 1826 г.[379] В том же месяце появляется и первая, по всей вероятности, подготовленная им записка для III отделения. Однако в письме Фоку от 7 августа 1828 г. Булгарин пишет, что записку о цензуре он представил через Фока, а это произошло, как мы уже указывали, в мае 1826 г.
Познакомившись (или возобновив знакомство) с Фоком, Булгарин сразу стал с ним очень близок, по свидетельству Греча, «водворился у него в доме и посещал его ежедневно»[380]. Фок, со своей стороны, также нередко бывал у него, о чем свидетельствует в своем дневнике М. Малиновский[381], проживавший в 1827–1828 гг. в квартире Булгарина.
В конце 1829 или начале 1830 г., когда Гоголь в поисках службы обратился за содействием к Булгарину, тот сразу же попросил за него Фока, который «охотно согласился помочь приезжему из провинции и дал место Гоголю в канцелярии III отделения»[382]. В 1830 г. в дарственной надписи на своем романе «Димитрий Самозванец» Булгарин называл Фока «истинным другом человечества, поборником истины, добрейшим и благороднейшим…»[383], а в опубликованном в «Северной пчеле» некрологе Фоку, написанном, по всей вероятности, Булгариным, говорилось, что «Государь не имел вернейшего слуги, Россия – усерднейшего сына, человечество – пламеннейшего друга. Кого лишились в нем родные, подчиненные, друзья – никакое слово и выразить, никакое перо описать не в состоянии»[384]. Позднее, в 1851 г., после смерти вдовы Фока, Булгарин обращался в III отделение с просьбой о денежной помощи оставшимся его незамужним дочерям и писал при этом о нем как о своем друге (с. 580).
Отмечу также, что младший брат М.Я. Фока, Петр Яковлевич фон Фок, который также служил в III отделении, но на скромной должности экспедитора, подрабатывал переводами в булгаринской «Северной пчеле» и, как явствует из дневника Малиновского, нередко обедал у него в доме.
Свидетельство о своей близости с Булгариным оставил и М.Я. Фок. В конфиденциальной записке об организации негласного наблюдения в России, предлагая для этого «выбирать доверенных среди лиц, пользующихся безупречной репутацией», которые «могут быть употреблены с пользой», он называл в их числе и Булгарина, «который стремится лишь к устойчивому положению»[385]. В 1831 г. он писал А.С. Пушкину: «[Булгарин и Греч] – единственные из всех литераторов, которые иногда навещают меня и с которыми я иногда обмениваюсь литературными мнениями»[386].
Сведения о Фоке в научной литературе очень скудны[387]. Даже год его рождения под вопросом (у Черейского – 1777, у Оржеховского – 1773, согласно обнаруженному нами его формулярному списку от 29 февраля 1828 г., ему в то время было 54 года, т. е. родился он в 1774 или 1775 г.[388]). Отец его, Я.М. Фок, служил в армии фельдмаршала П.А. Румянцева, потом был комендантом Переяславля и затем главноуправляющим гомельского имения Румянцева[389]. Службу М.Я. Фок начал в лейб-гвардии Конном полку в 1793 г., в 1795 г. был произведен в вахмистры, по болезни уволен в 1799 г. В 1802 г. поступил на службу в Министерство коммерции (с переименованием в коллежские асессоры), с 1804 г. был по поручению министра ревизором в Москве, с 1806 г. служил в милиции Московской губернии. В 1811 г. он стал помощником правителя Особенной канцелярии Министерства полиции, в 1813 г. возглавил эту канцелярию (в 1819 г. она была присоединена к Министерству внутренних дел). В апреле 1826 г. получил чин действительного статского советника, а с 15 июня того же года перешел в III отделение.
По свидетельству хорошо знавшего его Ф.Ф. Вигеля, Фок «был немецкий мечтатель, который свободомыслие почитал делом естественным и законным и скорее готов был вооружаться на противников его»; он «хотел, чтобы просвещенный по мнению его образ мыслей не совсем погиб в России, и людей имеющих его намерен был защищать от преследований. Вообще же, надобно отдать ему справедливость, он совсем не был зол и <…> ничьей не искал погибели»[390].
Архивные материалы подтверждают мнение Вигеля. В фонде III отделения сохранился ряд записок Фока с рассуждениями философического характера о задачах «высшего надзора», да и многочисленные письма его Бенкендорфу содержат обширные фрагменты с мыслями и наблюдениями по разным вопросам[391]. Фок выступает в них и как социальный мыслитель-утопист, теоретик просвещенного абсолютизма, и как высококвалифицированный профессионал-практик, мастер по организации сбора агентурной информации о различных сторонах жизни общества.
Фок тактично поучал Бенкендорфа (а через него – и царя), что «искусство управлять людьми, особенно же толпой, – состоит в том, чтобы каждому указать подходящее место, предупреждать столкновения и быть всегда беспристрастным»[392]. Основную роль в управлении при подобном подходе играет не насилие, а хорошее знание нужд и желаний управляемых, умение найти с ними общий язык и завоевать их любовь. Он считал, что «надзор должен обеспечить правительство достоверными знаниями о людях, вещах и событиях так, чтобы оно могло, опираясь на эти данные, предотвращать зло <…>»[393]. Надзор должен «держать в руках все нити; видеть, оставаясь невидимым; сопоставлять противоположные интересы; действовать, опираясь на доверие и честность; поражать, не раня»[394]. Особую важность он придавал общественному мнению, утверждая, что оно «не навязывается; за ним надо следовать, так как оно никогда не останавливается. Можно уменьшить, ослабить свет озаряющего его пламени, но погасить это пламя – не во власти правительства»[395]. Для деятельности Фока характерно, что в собираемой и передаваемой им «наверх» информации преобладают сведения не о конкретных поступках или преступных замыслах, а о циркулирующих в публике слухах, о мнениях и настроениях различных слоев общества.
В реализации подобной программы важную роль должны были играть литераторы – и как выразители общественного мнения, и особенно как его руководители, проводники точки зрения правительства. Отсюда следовали частые у Фока указания на лояльность литераторов и борьба за более либеральную цензурную политику.
По воспоминаниям О.А. Пржецлавского, Фок «был человек прекрасной души, умный и образованный, в исполнении своих обязанностей он соединял строгую справедливость с возможною снисходительностью». Известны и другие положительные оценки Фока, принадлежащие людям самых разных взглядов, например Гречу и Пушкину. В 1816 г. Фок был избран почетным членом Вольного общества любителей российской словесности[396].
«Программа» Фока была близка Булгарину (не исключено, впрочем, что его взгляды оказали, в свою очередь, определенное влияние на Фока). Они очень подходили друг другу и образовали идеальный «тандем». Сразу после знакомства Булгарин «включился в работу», действуя очень интенсивно. Его старания были оценены главным начальником III отделения А.Х. Бенкендорфом. Человек умный, честный, беззаветно преданный царю и пользующийся полным его доверием, он сыграл важную роль в создании III отделения и определении основных направлений его деятельности, но в текущей работе во всем полагался на опытного в делах полицейской службы Фока[397]. Он познакомился с Булгариным еще в годы учебы того в кадетском корпусе[398], а теперь быстро осознал пользу от булгаринского сотрудничества. Бенкендорф ходатайствовал за него перед царем, и 22 ноября 1826 г. желание Булгарина исполнилось – по высочайшему именному указу в уважение его литературных трудов он был причислен к Министерству народного просвещения с переименованием из капитанов французской службы в восьмой класс.
Однако за что же Фок так ценил Булгарина? Неужели только за названные выше и подобные им записки? Ответить на эти вопросы не так-то просто.
Предпринятая мной попытка подготовить по возможности полный свод писем и записок Булгарина в III отделение столкнулась с целым рядом технических и методологических трудностей. Прежде всего нужно отметить, что хотя в целом архив III отделения сохранился неплохо, но он оказался рассредоточен по разным архивохранилищам (основной массив дел – в ГАРФ, остальные – в РГИА и ИРЛИ). Кроме того, он весьма обширен, а имеющийся справочный аппарат скуп и в ряде случаев неточен. Учитывая, что Булгарин консультировал по чрезвычайно широкому спектру вопросов, его записки можно найти в делах на самые разные темы, что предполагает чуть ли не фронтальный просмотр дел фонда III отделения, по крайней мере за определенные периоды.
Но главная трудность связана, как оказалось, не с этим. Дело в том, что помимо записок, собственноручно написанных или хотя бы подписанных Булгариным, в делах III отделения ряд его записок сохранился в переписанном виде и без подписи. Попытки атрибутировать Булгарину такого рода тексты предпринимались уже не раз, например М.К. Лемке и Н.Я. Эйдельманом[399], однако каждый раз речь шла о той или иной конкретной записке. Мне представляется, что возможен и несколько иной подход, принимающий во внимание ряд как текстовых, так и внетекстовых моментов и позволяющий атрибутировать одновременно целый комплекс записок. Отправной точкой явились сведения о степени полноты корпуса известных исследователям писем и записок Булгарина, адресованных в III отделение. В архивах сохранилось примерно восемьдесят написанных рукой Булгарина или подписанных его фамилией подобных писем и записок. Они посвящены, как правило, либо вопросам, связанным с изданием «Северной пчелы», либо личным делам самого Булгарина (в том числе просьбы о защите или содействии), либо, наконец, являются обзорными записками, дающими целостное рассмотрение какой-либо проблемы. Однако есть среди них 10–15 текстов иного характера – характеристики чиновников и других лиц, выполненные, по всей вероятности, по заказу.
В то же время сам Булгарин признавался в 1844 г. Л.В. Дубельту: «Много, очень много бумаг написал я по поручению графа Александра Христофоровича в начале достославного нынешнего царствования и впоследствии, и весьма много важных вопросов предложено мне было к разрешению, по знанию мною местностей, предметов и лиц <…>» (с. 461). Незадолго до этого он писал тому же адресату: «В
Далее. Имеется целый ряд свидетельств тесных, можно даже сказать, повседневных контактов Булгарина с III отделением. Так, помимо широко известных «консультационных» записок о «лицейском духе», «Арзамасе» и «австрийской интриге» в делах сохранились собственноручные (написанные в спешке, с зачеркиваниями, дополнениями на полях и т. д.) записки его с изложением толков представителей разных сословий о Русско-турецкой войне, характеристиками деловых и моральных качеств чиновников разных министерств, ряда поляков, проживающих в Петербурге, и т. д. Более того, сохранился анонимный донос на французском языке на двух поляков, высланных в Петербург из Вильно, на полях которого Булгарин карандашом вписал (что демонстрирует высокую степень доверия к нему со стороны III отделения) по-русски развернутые положительные характеристики, опровергая предъявленные им обвинения[400].
Чрезвычайно показателен и следующий эпизод, нашедший отражение в дневнике и воспоминаниях М. Малиновского. Когда в 1828 г. разгорелся скандал в связи с публикацией в варшавской газете «Gazeta polska» статьи о триумфальном чествовании в Петербурге высланного из Вильны А. Мицкевича и великий князь Константин Павлович прислал в связи с этим запрос в III отделение, Бенкендорф поручил Булгарину (по его собственному признанию) написать ответ[401]. Содержание его (приводимое Малиновским) совпадает с содержанием письма Бенкендорфа великому князю.
Очевидно, что Булгарин в первые годы существования III отделения был теснейшим образом связан с этой организацией. III отделение было создано как «око государево» и должно было осуществлять надзор за разными сферами социальной жизни, в том числе и за деятельностью государственных учреждений. В круг его интересов входило все: политические дела, раскольники и сектанты, карточные игроки, фальшивомонетчики, крестьянские бунты, убийства, надзор за иностранцами, нравственность населения (пьянство, сексуальные отклонения и т. п.) и даже (с 1828 г.) театральная цензура.
Наблюдение осуществлялось как официальными сотрудниками – жандармскими офицерами в разных городах, так и негласными осведомителями из самых разных слоев общества. Число осведомителей было невелико (около 30 человек на обе столицы, в других городах информацию собирали жандармы), но выбирал их Фок очень умело. Особенно ценил тех, кому нужны были от надзора не деньги, а содействие «в получении милостей, возможность завязать связи», «популярность начальника, дающая беспредельные возможности руководства умами и покорения сердец»[402].
Тактичный и умеющий всегда найти подход к собеседнику, Фок сам непосредственно поддерживал контакты со многими из агентов, они во многом были агентами не III отделения, а самого Фока. Так было и с Булгариным. В этой связи возникает вопрос: почему записок Булгарина сохранилось так мало? Может быть, они хранятся в фонде III отделения в переписанном виде и не атрибутированы Булгарину?
Просмотр дел III отделения показывает, что там не было заведено отдавать переписчику поступающие письма и записки. Даже если они переписывались (как это иногда случалось, например, с письмами Булгарина к Дубельту и Бенкендорфу по вопросам издания «Северной пчелы»), оригинал все равно оставался в деле. В фонде есть целый ряд дел, содержащих агентурные донесения, – как правило, в оригинале, нередко написанные архаичным почерком, с большим количеством грамматических ошибок и т. д. В то же время как в делах с агентурными донесениями, так и во многих других хранится большое число записок (в том числе и обобщающего характера: «Замечания о Польше», «О духе и характере польского народа», цикл записок об остзейских губерниях и др.), написанных характерным красивым почерком Фока. У историков литературы сложилась традиция считать Фока автором этих записок (на том основании, что они писаны им собственноручно)[403]. Однако, как мне представляется, это отнюдь не очевидно. Сошлюсь на мнение самого Модзалевского, что «количество сохранившихся в архиве III отделения его писем, докладных и иных записок, справок, заметок, бюллетеней самого разнообразного характера, по самым различным поводам и вопросам – прямо изумительно»[404]. Почему бы не предположить, что Фок нередко выступал в роли простого переписчика? Попробую обосновать это положение. Известно, что целый ряд агентов, особенно высокопоставленные, в целях конспирации «выходили» только на Фока и были известны лишь ему и Бенкендорфу[405]. Штат III отделения был невелик (при Фоке он не превышал 20 человек[406]), специальных чиновников для секретной работы тогда не было. Чтобы, с одной стороны, выражаясь современным языком, не «засветить» своих агентов и, с другой, облегчить чтение их нередко малоразборчивых текстов Бенкендорфу и Николаю I, который зачастую знакомился с этими записками, Фок, по-видимому, сам переписывал их. Могло играть свою роль и желание Фока выдать эти записки за свои и тем самым «пожать лавры» компетентного и деятельного работника.
Помимо тематических, стилистических и прочих аргументов, которые будут приведены ниже, есть три характерных признака, свидетельствующих в пользу этой гипотезы.
Во-первых, Фок обычно писал Бенкендорфу (когда тот уезжал – на коронацию в 1826 г. или в действующую армию во время Русско-турецкой войны в 1828 г.) по-французски, а значительный массив записок написан по-русски.
Во-вторых, свои письма Фок подписывал, а многие записки, особенно на русском языке, не имеют подписи. Нередко они оформлены в своеобразные циклы, под названием «Секретная газета» или «Слухи и толки».
И, наконец, в-третьих, Фок нередко в самом тексте записок указывал, что выступает в роли переписчика, а не автора. Например, после написанного им довольно обширного текста (на русском языке) о неблаговидных поступках министра финансов Е.Ф. Канкрина идет следующее заключение на французском: «Я только переписываю слово в слово содержание записки, полученной из совершенно нового источника. В ней содержатся некоторые очень справедливые наблюдения. Я постараюсь укрепить это новое знакомство»[407].
Среди переписанных Фоком записок есть и булгаринские. Например, на каждой из цикла писанных рукой Фока записок об остзейских губерниях стоит сверху пометка «Письма Б.» или «От Б.», одна из них предварена словами (написанными опять-таки по-французски): «Вот первый набросок Б… который я переписываю» (с. 181), а на двух страницах сноски вписаны рукой Булгарина.
Но если Фок переписывал записки разных авторов, как выделить среди них булгаринские? Думается, что для этого нужно одновременно использовать несколько индикаторов, позволяющих (в совокупности) приблизиться к решению этой задачи. При этом целесообразно выделять не отдельные тексты, а именно комплекс их, поскольку атрибутируемые записки тесно связаны общностью тематики, «героев», оценок и характеристик, речевых оборотов и т. д.
Прежде всего – сфера компетентности. Хотя Булгарин знал весьма много (а кое в чем претензии его нередко превышали реальный уровень знаний, особенно в медицине и музыке), однако в вопросах журналистики, литературы, общественного мнения, настроений в Польше, Прибалтике и т. п. он был высококомпетентен: записки, посвященные этим темам, имеют очень много шансов оказаться булгаринскими.
Ряд записок прямо касается Булгарина и издаваемой им «Северной пчелы», причем речь в них идет о таких вещах, которые никак не мог знать Фок.
Приведу, например, целиком одну характерную записку 1827 г.: «Булгарин едет на три месяца в Остзейские губернии. Он имеет к тому следующие побуждения: 1) Отвесть больную жену к морским водам в Поланген, поблизости коего, в 30-ти верстах, находится имение дяди его, Булгарина же, Мишуци, полученное по последнему процессу. 2) Кончить фамильные дела, т. е. денежные расчеты, и быть миротворцем между дядею и графом Платером. 3) Отдохнуть от трудов механических по журналу и рассеяться. 4) Оживить описанием путешествия свои журналы.
Он будет и в Ревеле. – На пути будет посещать все любопытное и видеться с людьми замечательными» (с. 170).
Вот еще одна записка, датируемая 1 февраля 1828 г., когда после долгого перерыва было вновь разрешено публиковать театральные рецензии: «Статья о русском театре сделала такой шум, что подьячие и купцы забыли на время все, и только и толков, что о театре. У дверей театра была ломка, и когда пишущий сии строки приблизился к раздавателю билетов, чрез контору, то он сказал: “Вот что наделала «Пчела»!” Кричат: “В «Пчеле» было писано, давай билеты!” Забавно, что типографский наборщик, который пять лет не был в театре, бросил работу и пошел туда, набрав статью о театре! Дирекция рада, актеры хорошие в восторге, дурные берутся учить роли, которых в русском театре не знали никогда. Публика только и толкует, что о театре, большой свет о италианцах, русский мир о Разбойниках (трагедии); для направления общего духа – сильное орудие, как громовой отвод» (с. 250). Фок не шел бы сам за билетами, тем более через контору; ему бы не стал «раздаватель билетов» кричать, тем более про «Северную пчелу», наконец, откуда ему знать про поведение типографского наборщика?
Важным свидетельством в пользу авторства Булгарина является, по нашему мнению, тон многих записок – он фамильярен, а письма Фока Бенкендорфу хотя и свидетельствуют о доверительности отношений, тем не менее никогда не переходят ту грань, за которой начинается фамильярность[408]. Невозможно, например, представить, чтобы Фок писал Бенкендорфу (в связи с необходимостью изменить название альманаха) в подобном игривом тоне: «Одно слово на ушко Ивановскому, и дело кончено – сие и будет сделано сегодня же» (с. 224). В то же время Булгарин был хорошо знаком с чиновником и литератором А.А. Ивановским и часто встречался с ним, что позволяло ему «шепнуть на ушко».
Далее. Булгарин был профессиональным литератором, талантливым фельетонистом, обладавшим весьма характерным, присущим только ему стилем. Среди записок многие написаны не просто добротным слогом, но хорошим литературным языком, с определенной легкостью, а в ряде случаев – и фельетонностью письма.
Можно назвать следующие черты поэтики булгаринских записок в III отделение (известных по его подписанным или сохранившимся в автографе текстам), которые присутствуют и в переписанных записках: он часто строит изложение не как информацию о факте, а как анекдот или сюжетно завершенную новеллу, с финальной развязкой и нравоучительным замечанием в заключение; нередки в них разговоры, цитирование чужих высказываний, включение рассказчика в действие и т. д.
И, наконец, идейная система и конкретные пристрастия, выраженные в записках, полностью совпадают с тем, что известно о Булгарине по его публикациям и подписанным запискам в III отделение. Так, автор их защищает литературу, добивается послаблений по отношению к ней, утверждая в то же время, что большая свобода позволит «выпустить пар» и направлять умы, укрепляя тем самым стабильность режима. Он считает, что в существующей ситуации поляки обязаны быть лояльными гражданами, а правительство, со своей стороны, должно предоставить Польше как можно более широкую автономию. Он положительно отзывается о виленской профессуре, в том числе и о тех, кто изгнан за вольнодумство, и резко отрицательно – о Н.Н. Новосильцове, И.О. Ботвинко и В.В. Пеликане, самоуправствующих в Литве. Он заботится о благосостоянии крестьян и, по-видимому, противник крепостного права. Он, наконец, преданный поклонник А.С. Грибоедова и враг журнальных конкурентов Булгарина – Н.А. Полевого, П.А. Вяземского, М.П. Погодина.
В ряде случаев его характеристики почти совпадают с теми, которые дает Булгарин в достоверно принадлежащих ему текстах. Записки, в которых присутствуют все (или большинство) указанных признаков, могут быть (по нашему мнению) с высокой степенью достоверности арибутированы Булгарину. Другие, в которых можно найти лишь один-два признака, требуют дополнительной работы по установлению авторства.
Иногда высказывается мнение, что Фок переделывал записки Булгарина[409]. Разумеется, с полной уверенностью отвести это предположение нельзя. Не исключено, что в каких-то случаях Фок мог сокращать булгаринские тексты. Однако пока никаких доказательств принципиального редакторского вторжения в текст записок не установлено, в них часто встречаются характерные булгаринские словечки и речевые обороты. Показательно, что О.И. Попова, начав с утверждения, что одна из опубликованных М.М. Медведевым записок представляет собой переделку донесения Булгарина, сама в дальнейшем убедительно показывает (на основе сопоставления с достоверно принадлежащим Булгарину близким по содержанию текстом и учета ряда других признаков), что эта записка принадлежит Булгарину[410].
Разумеется, дальнейшее изучение биографии и творчества Булгарина способно как увеличить корпус булгаринских записок, так и отменить некоторые предлагаемые мной атрибуции. Однако неверным было бы отказываться из-за этого от подобных попыток. Без публикаций такого рода, носящих в ряде случаев предварительный характер, т. е. без предоставления материала для споров и обсуждения, движение вперед здесь (как, впрочем, и в других аналогичных случаях) весьма затруднительно.
Атрибутируемые мной записки дают возможность более полно охарактеризовать формы сотрудничества Булгарина с III отделением. Он регулярно, чуть ли не ежедневно бывал у Фока, делясь в беседах информацией и своими размышлениями. Часто он получал вопросы о конкретных людях или по конкретным темам. Иногда, судя по всему, он отвечал сразу, прямо в кабинете Фока, иногда подготавливал записку дома. Но в любом случае, судя по сохранившимся в архиве III отделения текстам, записки писались начерно и не перебелялись самим Булгариным, а в дальнейшем переписывались Фоком или, в случае его болезни или отсутствия, писарем.
Булгарин взял на себя Польшу и Литву, в которой господствовала польская культура[411], Прибалтику[412], литературу и цензуру, политические слухи и настроения общества и т. п., подготавливая по этим темам записки разных жанров. Наиболее известны его «проблемные обзоры», в которых Булгарин демонстрирует хорошее знание предмета, умение живо и доступно трактовать сложные проблемы, что, несомненно, привлекало его «заказчиков».
Другой излюбленный его жанр – характеристики, писавшиеся, как правило, в ответ на запрос различных инстанций по поводу разных лиц. Их Булгарин написал десятки, в круг его «внимания» попадали лица, оставившие заметный след в истории русской культуры (О.И. Сенковский, П.А. Катенин, А.А. Жандр, Н.М. Бахтин, Д.И. Завалишин), известные в то время взяточники, мошенники, плуты, рядовые чиновники. Писались Булгариным, кроме того, суммарные обзоры слухов и толков, главным образом во время военных действий. И, наконец, подавал он иногда и донесения о том или ином происшествии или событии.
Следует отметить, что подавляющее большинство записок Булгарина носит объективный или даже защитительный, временами «лакировочный» характер. Лишь в тех случаях, когда затрагивались его интересы, Булгарин сгущал краски, «передергивал карты» и не просто писал доносы (сообщая правду), но не гнушался и откровенной ложью (см., например, его записки о М.П. Погодине или Н.А. Полевом).
В своих записках Булгарин проводил цельную и последовательную систему взглядов, которую можно определить как просветительский монархизм, в духе французских энциклопедистов. Булгарин считал, что специфические условия России (громадная территория, многонациональный состав государства и т. д.) делают абсолютистскую монархию единственно приемлемой для России формой правления. Монарх заботится о благе своих подданных и, прежде всего, об их просвещении, составляющем основу прогресса общества, залог улучшения его благосостояния. Критикуя «либеральничающих» аристократов, опору монархии Булгарин видит в «народе» и средних сословиях.
В записках в III отделение и в газетных статьях Булгарин, по сути дела, отстаивал очень умеренную программу буржуазных преобразований в России. Ему была близка социально-политическая и экономическая программа Наполеона: отмена феодальных прав и привилегий, твердая авторитарная власть патерналистского характера, защита частной собственности, создание четких и ясных законов и неукоснительное следование им, поддержка отечественной промышленности. Булгарин часто выступал с апологией трудолюбия и бережливости, в поддержку личной инициативы в предпринимательской деятельности. Он высказывался в пользу коммерческих компаний, способных, по его мнению, стимулировать (при поддержке государства) развитие торговли и промышленности в стране. Булгарин приветствовал возникновение новых учебных заведений, писал о необходимости заимствовать западную культуру и западный образ жизни.
Задача литературы, по его мнению, – прославлять мудрых властителей, военные успехи и т. п., исправлять нравы и помогать управлять населением. Но чтобы она могла успешно выполнять свои функции, необходимо смягчить цензурный гнет, и Булгарин деятельно боролся за либерализацию цензурного устава и изменение персонального состава цензуры. Чтобы доказать, что литература успешно выполняет свои общественные задачи, он постоянно подчеркивал лояльность литераторов, их проправительственный дух и т. д.
В целом Булгарин, безусловно, не реакционер и не консерватор, а умеренный либеральный монархист, всегда готовый «применяться» к обстоятельствам.
После смерти Фока в 1831 г. управляющим III отделением стал А.Н. Мордвинов, который пробыл на данном посту по 1839 г. По всей вероятности, в эти годы Булгарин не оказывал услуг III отделению. Фактически ранее он был агентом не III отделения, а лично Фока; со смертью патрона контакты Булгарина с секретной полицией стали гораздо более формальными. Возможно, его не любил Мордвинов, может быть, были и какие-нибудь другие причины, но за этот период сохранились лишь два письма Булгарина в III отделение, причем они носят вполне официальный характер и посвящены «Северной пчеле».
После того как место Мордвинова в 1839 г. занял Дубельт, сотрудничество Булгарина с III отделением возобновилось. Но происходило оно теперь на несколько иных основаниях.
В какой-то степени это было связано с изменением общей ситуации (ушли в прошлое надежды на серьезные реформы, порожденные началом николаевского царствования), но главным образом с тем, что Дубельт был личностью совсем иного плана, чем Фок.
Фок с Булгариным были единомышленниками, в равной степени заинтересованными друг в друге. Судя по всему, между ними не возникало никаких конфликтов. Напротив, это были отношения полного доверия, и Фок во всем полагался на оценки Булгарина, даже давал ход его запискам доносного характера против своих конкурентов.
С Дубельтом многое было иначе[413]. На Фока он походил лишь тем, что тоже хорошо знал свое дело и был при этом человеком «просвещенным», хорошо образованным (более того, он интересовался литературой, много читал и даже представлял в 1824–1825 гг. в цензуру свои переводы стихов и прозы В. Скотта, правда, с французского[414]).
Хотя оба были убежденными монархистами, Фок стремился улучшить существующий государственный строй, а Дубельт считал его идеальным и готов был употребить все силы на то, чтобы ничто не посягало на стабильность существующего режима. Воплощением зла был для него Запад, влияние которого он считал опасным и вредным для России[415].
Была в нем какая-то червоточина, внутренняя раздвоенность, находившая и внешнее выражение. С одной стороны, лица, которым довелось быть под следствием в III отделении, отмечают его вежливость, доброту, заботливость[416], а с другой, он мог публично дать пощечину (правда, доносчику[417]), сожалеть, что Белинский рано умер, иначе «мы бы его сгноили в крепости»[418], или сказать о Герцене: «Я не знаю такого гадкого дерева, на котором бы я его не повесил!»[419] С одной стороны, он был заботливым отцом и мужем[420], а с другой – являлся завсегдатаем кулис и завел себе, пользуясь служебным положением, любовницу в театральном училище[421]. Н.И. Костомаров вспоминал о двуличности Дубельта: он обещал попросить цензора быть снисходительным к Костомарову, а на самом деле наказал быть построже[422].
Такой человек ни с кем не мог быть по-настоящему откровенным и искренним, а тем более с Булгариным. Равноправного партнерства тут не было, Булгарин постоянно заискивал перед Дубельтом, подчеркивая свое приниженное положение. Вскоре после назначения Дубельта он писал ему (18 апреля 1839 г.): «Клянусь Вам детьми, Богом и честью, что отныне нет у Вас человека приверженнее меня! Жажду доказать Вам мою искреннюю и беспредельную преданность!» – и сообщал, что в одной из компаний говорил о нем «с таким чувством, что один из старых остряков назвал меня в шутку Фаддеем Дубельтовичем». В конце того же года он называл его «добрым, благородным человеком» и заверял: «[Вас] я истинно люблю и душевно уважаю и готов доказать это всеми зависящими от меня средствами» (с. 444–445, 455–456).
Несмотря на подобную лесть, временами отношения между ними портились. Так, в 1839 г. Дубельт «гневался» на Булгарина (с. 445). В ноябре 1844 г. Булгарин писал Дубельту: «Мне весьма хорошо известно, что Вы никогда меня не любили, потому что никогда не знали меня коротко, а только видывали, и были всегда окружены людьми, которые были моими врагами за мою литературную самостоятельность» (с. 467).
Однако, какими бы неравномерными и временами конфликтными ни были их взаимоотношения, они не имели водевильного тона, как это представляется по некоторым мемуарным анекдотам, часто цитируемым в популярных работах о Булгарине. В них Булгарин предстает в облике нашкодившего мальчишки, а Дубельт – презирающим его грубым наставником. Вот, например, что писал П.П. Каратыгин, ссылаясь на рассказы своего отца, лично знавшего Булгарина: «Л.В. Дубельт любил подтрунивать над Булгариным и третировал его <…>. Чуть, бывало, Фаддей Венедиктович расчувствуется и зажужжит в своей “Пчеле” дифирамбы правительству – его просят пожаловать к Леонтию Васильевичу. “Не смей хвалить: в твоих похвалах правительство не нуждается”. “Будируя” правительство, Булгарин дерзнет дозволить себе крохотную либерально-консервативную выходку, хотя бы о непостоянстве петербургской погоды, – новая нахлобучка. – “Ты, ты у меня! – грозит Леонтий Васильевич, – вольнодумствовать вздумал? О чем ты там нахрюкал? Климат царской резиденции бранишь? Смотри!” Однажды Булгарин какой-то статьей навлек на себя неудовольствие государя. Николай Павлович приказал Дубельту сделать Булгарину “родительское увещание”. Призвали редактора “Северной пчелы” к Леонтию Васильевичу.
– Становись в угол! – скомандовал он Фаддею.
– Как, ваше превосходительство?
– Как школьники становятся: носом к стене.
Булгарин повиновался и полчаса простоял в углу»[423].
В реальности отношения между ними носили гораздо более серьезный и сложный характер. Первое время после назначения Дубельта управляющим III отделением контакты Булгарина с ним были весьма эпизодическими и случайными (например, в мае – июне 1839 г. он писал из Дерпта о происходящих там беспорядках, что явилось причиной посылки в город для наведения там порядка флигель-адъютанта). Лишь с 1844 г. началось сближение. Об этом свидетельствует письмо Дубельту от 12 апреля 1844 г., где Булгарин вспоминает об услугах, оказанных в прошлом III отделению, и сетует: «…те старые годы прошли, и меня, старика, и мою старушку “Пчелку” – бросили, как говорится на Руси – под лавку!» Здесь же он сообщает, что теперь опять будет передавать в III отделение выписки из писем ему и поступающие в редакцию материалы, которые по цензурным причинам не могут быть опубликованы, но представляют интерес для властей (с. 460).
И тем не менее если раньше основным инициатором контактов было III отделение в лице Фока, то теперь инициативу в возобновлении сотрудничества и предоставлении материалов проявлял Булгарин. Возможно, это было связано с тем, что А.Ф. Орлов, возглавивший III отделение после смерти Бенкендорфа в 1844 г., хотя и пользовался иногда услугами Булгарина, в целом относился к нему довольно презрительно.
Масштаб деятельности Булгарина никогда уже не был таким, как раньше. Объем написанного им для III отделения за шесть лет (1826–1831) сотрудничества при Фоке раза в три больше, чем за семнадцать лет при Дубельте (1839–1856). Сузился и круг затрагиваемых им тем.
О чем же теперь писал в III отделение Булгарин? Вопреки распространенным представлениям, записки «доносного» характера составляют лишь ничтожную часть того, что он подал туда при Дубельте. К ним мы еще вернемся, а пока охарактеризуем другие сюжеты этой переписки.
Ведущий из них – это различные вопросы, связанные с изданием «Северной пчелы». Власти, и прежде всего царь, понимали полезность Булгарина и его газеты. И тем не менее, когда начинаешь знакомиться с ее историей, приходишь в изумление. Мнение, что Николай I покровительствовал Булгарину, оказывается мифом.
Хотя Булгарин не вступал в непосредственные контакты с Николаем, но взгляды и вкусы императора в целом, как и конкретные его указания, во многом определяли деятельность Булгарина – и как журналиста, и как агента III отделения. Поэтому уместно будет, как мне представляется, дать хотя бы краткую его характеристику. О Николае существует обширная научная литература, в которой представлен широкий спектр точек зрения – от панегирических до критических[424]. Однако наиболее убедительную оценку ему как правителю дала, по моему мнению, А.Ф. Тютчева, в течение многих лет часто общавшаяся с ним. Признавая, что это был «человек, соединявший с душою великодушной и рыцарский характер редкого благородства и честности, сердце горячее и нежное и ум возвышенный и просвещенный», она пришла тем не менее к выводу, что он был «тираном и деспотом, систематически душившим в управляемой им стране всякое проявление инициативы и жизни. Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки. <…> Он чистосердечно и искренне верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовать своею волею»[425].
Следует только отметить, что высшей ценностью для Николая было не собственное благо, не удовлетворение личных желаний и прихотей, а благо управляемой им страны. Он говорил: «Всю жизнь человеческую я считаю не чем иным, как службою в смысле беспрекословного исполнения долга»[426], утверждая при этом: «Я сам служу не себе, а вам всем <…>»[427]. Николай искренне считал, что служит России, и от других требовал добросовестной службы себе как лицу, лучше всех знающему, что нужно управляемой им стране. Он полагал, что само положение венчанного на царство властителя обеспечивает ему высшую компетентность во всем, что он все знает, понимает и умеет лучше других[428]. Поэтому он стремился лично контролировать все отрасли государственного управления (армию, финансы, законодательство), все сферы духовной жизни (наука, печать, литература, театр, живопись и т. д.).
Претендуя на тотальный контроль государственной, а во многом и частной жизни, Николай отрицательно относился к общественному мнению как социальному институту. Дело было не в том, одобряют или осуждают его поступки, а в том, что не допускалась даже сама мысль, что кто-либо имеет право на независимое суждение, на оценку действий самодержца. Показательно, например, что Николай не любил публичных похвал себе и нередко запрещал помещать материалы подобного характера в газетах и журналах.
Он придерживался патерналистских воззрений, трактуя себя как отца нации, вступающего (как в семье) в прямые отношения со своими подданными (без всяких посредников в лице журналистов, мудрых советчиков и т. д.) и не столько слушающего, сколько наставляющего и поучающего их.
Ему нужны были дисциплина и исполнительность, а не размышления и самостоятельность. Отсюда милитаризация управления при нем, призванная обеспечить жесткую организованность и структурированность социальной жизни, четкую иерархию, единоначалие, унификацию, управление на основе силы, а не убеждения.