— Ты о ней? — переспросил, не поднимая на него глаза, Ружин. — Не чета всем вашим грошовым бабам, которых на конвейере нынче производят.
— Чем же? — не стал с ним спорить Иннокентьев.
— Настоящая, — не задумываясь пояснил тот, — Без этого ихнего вечного выламывания. — И уточнил: — Штучный товар, редкость по нынешним временам. Едва ли ты потянешь на нее, кишка тонка.
— Откуда тебе знать — настоящая, не настоящая? — разозлился неизвестно на что Иннокентьев. — И насчет моей кишки тоже!
— Кому же тебя еще знать, как не мне? — искренне удивился Ружин. — Как облупленного.
Иннокентьев вдруг почувствовал, как адски устал за этот бесконечный, муторный день.
— Глупости — с первого взгляда что-нибудь увидеть…
— Отнюдь! — живо возразил Глеб. — Есть вещи, которые я за версту чую. Где ты ее раздобыл — такую?
— Новая монтажница, намыкался я с ней сегодня… Обругала мой материал, камня на камне не оставила… — Иннокентьеву теперь казалось, что так оно и было, хотя на самом деле Эля ничего такого не говорила, просто его обидело ее неприкрытое безразличие к тому, что они вместе делали. — О чем ее ни спросишь, у нее на все один ответ — «нормально».
— Ну ты млекопитающее всеядное, тебе бы только — что плохо лежит, — И, покосившись на открытую дверь, Глеб прибавил вполголоса: — Ты тише, там все слышно.
— Я ей — пойдем, она тут же — давайте… Я говорю: где же ты ночевать собираешься — она за городом живет, — а она: не беда, хоть бы и у вас… Говорит, часто в Москве у знакомых остается на ночь, когда на электричку не успевает, даже зубную щетку с собой на всякий случай носит…
— И ты конечно же растерялся, — уперся в него своими глазками-гвоздиками Ружин. — Хорош, ничего не скажешь!
— Когда ты этой святости успел понабраться?!
— А я и на самом деле святой рядом с тобой! — Ружин даже пристукнул рукояткой кухонного ножа по столу. — Я-то один среди всей вашей шатии святой!
Он сел, налил себе водки и не чокаясь опрокинул ее в себя, закусил маринованным огурцом, выловив его пятерней из банки, облизал пальцы.
— Да, святой. После инфаркта я стал другим человеком. Более того, с тех пор я только и стал человеком. — Прибавил не без самодовольства: — Чтобы родиться заново, надо сначала умереть. Не каждому дано, — И, покосившись опять на дверь, вернулся к прежней теме: — Во всяком случае, она не такая, как все вы и ваши шлюхи. Гляди! — пригрозил Иннокентьеву толстым пальцем с обкусанным по самую мякоть ногтем.
— Что — гляди?.. — Иннокентьев все еще держал на весу невыпитую рюмку. — Выражайся членораздельно.
— Гляди! — с той же угрозой повторил Ружин, но пояснять ничего не стал.
Вернулась в комнату Эля.
— Я голубой полотенчик взяла вытереться, ничего? — Подсела к столу, оглядела еду: — Норма-ально!.. Не хуже, чем в ресторане.
Эля взяла в руку рюмку, оттопырив с неожиданной в ней жеманностью мизинец, поднесла к носу, понюхала, страдальчески поморщилась:
— А воды нету? Я не умею без воды.
— Сейчас, — поднялся Иннокентьев из-за стола, ему почему-то не хотелось, чтобы один Ружин выплясывал перед нею, а сам он сидел как посторонний. Он вышел на кухню, наполнил водой из-под крана большую фаянсовую кружку, вернулся в комнату.
Эля взяла кружку в свободную руку, взглянула на обоих молодо и счастливо, как бы вступая с ними в веселый, озорной сговор.
— С тостом или без?
Ружин смотрел на нее во все глаза и в ответ ей тоже счастливо улыбался. Но сказал вопреки своему обыкновению нечто малоторжественное и еще менее оригинальное:
— За знакомство. И за вас, разумеется.
— Нормально! — согласилась она и залпом, залихватски выпила рюмку до дна.
Иннокентьев ревниво наблюдал за Элей, хоть и прекрасно понимал, как это, должно быть, смешно выглядит со стороны.
Эля выпила, понарошку испуганно ахнула, прикрыв ладошкой рот, потом припала к кружке с водой.
«Хоть пить еще не научилась», — подумал со странным облегчением Иннокентьев и тоже выпил.
— Ешьте, ешьте! — Ружин торопливо придвинул к Эле еду. Иннокентьев давно не видел его таким оживленным и благостным, — Хороший аппетит бывает только у людей с чистой совестью. Неизменный аппетит и отличное пищеварение — первейший признак душевного здоровья.
От выпитой рюмки у Иннокентьева разом стало на душе полегче. Он тут же налил себе вторую, поднес ко рту, но, прежде чем выпить, неожиданно для себя самого предложил Эле:
— За тебя. И — на «ты». Идет?
— Если вы хотите на брудершафт, — смело взглянула она на него, — пожалуйста, я могу поцеловать, только на «ты» все равно не получится. Согласны?
— Хоть надежду оставила… — усмехнулся он, чуть задетый.
Они переплели руки, выпили, Эля первая потянулась к нему и поцеловала, крепко прижавшись зубами к его зубам, и он сам прервал поцелуй, застеснявшись Ружина.
— Нет, — Эля откинулась на спинку стула, — целоваться вы не умеете, — И протянула счастливо и изнеможенно: — А я захмеле-ела!.. — Повернулась неожиданно к Глебу: — А с вами я на брудершафт не буду. Знаете почему?
— Почему? — эхом отозвался Ружин, глядя на нее с бескорыстным восхищением.
— Потому что вы умный, вы ужасно умный, с вами я никогда не смогу на «ты». Я не могу на «ты», кто умнее меня. А вы просто беда до чего умный, да?
— А я, выходит, дурак? — против собственной воли подставил себя под удар Иннокентьев и вдруг ужасно на себя и на них обоих разозлился за то, что наверняка кажется смешным и ей и Ружину.
— Вы другое дело, — повернулась она к нему. — С вами я как раз сама хочу на «ты», только не решусь никак. Вас бы я даже могла полюбить, если хотите знать. А что?! Очень даже нормально, и что вы седенький, мне тоже нравится, я люблю, когда с проседью, мужчинам это идет. Очень даже просто могла бы… — И так же неожиданно, как все, что с ней происходило, заключила: — Только не хочу. — Резко, всем туловищем повернулась опять к Ружину. — Ничего, что я при посторонних так прямо про себя говорю? Вы не осуждаете? — Но, не дав ему ответить, вновь повернулась к Иннокентьеву: — А я потому так прямо все говорю, что, если хотите знать, я сегодня вполне могла и поехать прямо к вам, и остаться. Только ничего хорошего из этого все равно не получилось бы. Я боюсь вас. Не того, что, если б я поехала к вам, вы бы непременно подумали, что я… Даже нормально, если бы подумали.
Вот даже если б я и полюбила вас, все равно бы боялась. Непонятно?
Он почувствовал, как бросилась ему кровь в лицо, сказал как мог ироничнее и спокойнее:
— Нет, извини, не понимаю.
Эля, не сводя с него глаз, по-бабьи горестно покачала головой.
— Где тебе… — И тут же спохватилась: — То есть вам, извините. — Встряхнула падающей ей на глаза челкой, будто отгоняя ненужные, лишние мысли, предложила: — Лучше давайте еще выпьем. За то, чтобы никто никогда никого не боялся! Верно? — И близко, лицо к лицу, наклонилась к Иннокентьеву, — А я ведь раньше и вправду никого не боялась, вы первый! Сама удивляюсь! — Потянулась с рюмкой к Ружину, заулыбалась бесстрашно. — А вас я не боюсь ни самой малой чуточки! Я, если вам очень хочется, могу и с вами поцеловаться, хоть сейчас! Хотите?.. — Выпила залпом рюмку, опять прижала как бы в ужасе ладошку ко рту, быстренько запила водою, помотала головой, — А я пьяная, нормально… сами виноваты. Я посплю, ладно? Самую чуточку…
И, не дожидаясь их согласия, перелезла через колени Иннокентьева на ружинский топчан, свернулась калачиком, положила обе ладони под щеку и, что-то бормоча про себя, затихла.
Мужчины некоторое время сидели молча, не глядя друг на друга.
— И ничего не поела… — только и заметил погодя Ружин.
— Да и мне что-то расхотелось… — Иннокентьев пересел к изножью топчана, чтобы Эле было просторнее, — Ехал сюда, казалось, целого барана сожру…
— Где ты в наше время достанешь барана? — посетовал Ружин. Он взял пригоршней с тарелки несколько ломтей ветчины и, задрав кверху бороду, сунул в рот. Ел он жадно, борода его была в хлебных крошках.
Было неясно — уснула Эля или же только лежит с закрытыми глазами.
— Эля… — тихонько позвал Иннокентьев, — Ты спишь?
Она не шевельнулась.
— Ты спишь? — повторил он и положил руку на ее бедро. Ему показалось, что даже сквозь плотную джинсовую ткань чувствует ладонью молодую, упругую гладкость ее кожи, слышит, как бьется жилка под коленом.
— Оставь ее, — сказал Ружин, — пускай спит.
— Спит, — решил Иннокентьев, — можно разговаривать.
— О чем? — словно бы удивился Ружин. — О ней?.. — Он налил себе и Борису, но пить не стал, задумался, упершись локтями в стол. — Не знаю… — протянул неопределенно, — не знаю…
— И все же ты, как ее увидел, стал сам на себя не похож, — настаивал Иннокентьев, — прямо-таки Версаль какой-то развел…
— Не знаю… — повторил Глеб задумчиво. Чокнулся рюмкой о рюмку Бориса, — Выпили. — Опрокинул содержимое рюмки одним неуловимым движением в широкую, как водопроводная труба, глотку. Ветчину он уже всю съел, принялся тем же манером — всей пятерней — за колбасу. Это было похоже на то, как ест слон с помощью хобота.
Иннокентьев тоже выпил.
— Сапоги бы с нее снять, — неуверенно предложил Ружин, — небось набегалась за день на каблучищах..
Иннокентьев расстегнул «молнию» на Элином сапоге, осторожно потянул за каблук, сапог неожиданно легко соскользнул с ноги. Под ним поверх капронового чулка был надет мужской дешевый нитяной носок, зеленый в белую полоску.
Иннокентьев виновато оглянулся на Ружина, словно бы извиняясь за этот носок.
Но Ружин сосредоточенно расправлялся с колбасой, не до того ему было.
Иннокентьев снял и другой сапог и, не сразу решившись, стянул с Элиных ног и носки, сунул их в голенища.
Эля что-то пробормотала во сне, повернулась на другой бок. Иннокентьев прикрыл ей ноги своим пиджаком, висевшим на спинке стула.
— Умаялась, — умилился Ружин, — ничего даже не почувствовала.
Иннокентьев вдруг ощутил опять адский голод, прямо-таки подвело живот, но тарелка была уже пуста.
— Все сожрал?! — поразился он. — Ну и прорва!
— У меня еще есть, — ничуть не смутился Ружин, — навалом. — И ушел на кухню.
Иннокентьев смотрел на неслышно спящую Элю.
«Ну и имечко…» — подумал он только для того, чтобы о чем-нибудь подумать. Ему пришло в голову, что, не заболей Софья Алексеевна, не пришли ему начальник монтажного цеха вместо нее Элю, он бы никогда, встреться она ему на улице, в толпе, не обратил бы на нее внимания, не заметил даже.
За эти шесть лет, что он расстался с Лерой, он потратил столько душевных сил на то, чтобы запретить себе думать о ней, что, как ему стало казаться, вместе с этими мыслями и воспоминаниями перегорела в нем, рассыпалась холодным серым прахом и самая способность влюбляться, любить. Сердце продолжало исправно перекачивать кровь, бешено колотилось или покалывало, когда он переутомлялся или перекуривал, и этим его функции исчерпывались. Проживем и так, бессильно утешал он себя, так даже проще, никаких тебе забот…
С кухни вернулся Глеб с новыми запасами еды.
— Совсем забыли о кофе, — вспомнил он. — Подогреть или новый сварить?
— И так сойдет, — рассеянно отозвался Иннокентьев, продолжая думать о своем: и вот теперь, пожалуйста, эта девчонка из совершенно чужого ему мира, с длинным, худым и угловатым телом, с остриженными по самые подушечки ногтями, — что ему в ней?! Еще утром она только раздражала его, вызывала едва сдерживаемое желание наорать на нее, выгнать из монтажной, потом бесцеремонно заявила, что все, чем он занимается, — сплошная чепуха, а стоило поманить ее пальцем, не раздумывая согласилась на все, — что ему в ней? На кой она ему, зачем?! А потом он еще неизвестно отчего надумал ее везти к себе, а привез к Ружину — это-то зачем?..
— Знаешь, отчего я бросил раз и навсегда писать о вашем дерьмовом театре? — услыхал он сквозь свои мысли голос Ружина.
Иннокентьев удивленно посмотрел на него.
— Это имеет прямое отношение к ней, — ткнул Глеб пальцем в сторону Эли, — Самое непосредственное! — И вне всякой связи потребовал: — Прикрой форточку, надует!
Это уже было слишком! Чтобы Ружин, который по хладолюбию был несомненно помесью тюленя с белым медведем, решился из заботы о ком бы то ни было закрыть форточку в собственной берлоге?!
Иннокентьев привстал, дотянулся до фрамуги, захлопнул ее.
— Я потому бросил это унизительное для уважающего себя мужчины занятие, — продолжал проникновенно
Ружин, одной рукой разливая из кофейника в плохо вымытые чашки кофе, а другою водку в рюмки, — что все это не-на-сто-ящее! Все липа, туфта, суррогат! — В запале он чокнулся с Иннокентьевым не водкой, а чашкой с кофе. — Тьфу! — заметил он свою оплошность, но исправлять ее не стал, залпом опрокинул в себя остывший кофе.
Иннокентьев стал жадно, голодно есть, слушая Глеба вполуха.
Он знал по опыту, что сейчас последует длинный, разрушительно-саркастический ружинский монолог, беспощадное сведение счетов с немощной, тлетворной фальшью искусства, а заодно и с собственной несостоявшейся судьбой.
Эти извержения неизрасходованной мыслительной энергии находили на Глеба всякий раз, как только представлялся малейший, пусть даже и самый далекий и не идущий к делу повод, — Ружин занимался, как таежный сухостой, от первой же искры.
— А она, — ткнул он подбородком в веере редкой бороды в сторону спящей Эли, — она — настоящая!
— Ты ее впервые видишь, — неведомо на что озлился Иннокентьев, — и какое, скажи на милость, она имеет отношение к театру?!
— Вот меня всегда занимало, — Ружин выпятил презрительно трубочкой губы, — как это тебе удается не видеть того, что и слепому ясно? Ребенку — и то как на ладони!.. Как ты, человек относительно образованный, почти интеллигентный, можешь заниматься тем, чем занимаешься в своем паскудном «Антракте»? И вообще жить жизнью, которой ты живешь?..
— Пошло-поехало… — поморщился Иннокентьев, — нашел время.
— Пожалуйста! — радостно согласился Ружин, — Поговорим о времени!
— О времени и о себе… — попытался Иннокентьев уйти от этого набившего оскомину разговора.
— И о тебе, именно! И не говори мне, что час ночи, что ты не для того пришел сюда с новой юбкой…
Иннокентьев покосился через плечо на Элю и невольно попытался представить ее себе не в джинсах, а в юбке.
— Спит, спит, — махнул рукой Ружин, — и не беспокойся, ничего порочащего тебя лично я обнародовать не собираюсь.
— Глеб, — Иннокентьев посмотрел на него с трезвой, печальной усмешкой, — через неделю Софья Алексеевна выздоровеет — и все вернется на круги своя. Тем более что ничего, собственно, и не случилось.
— Вот! — со сладострастным торжеством воскликнул Ружин. — Ты в этом весь! Ты и время! Не ты хозяин над временем, а оно над тобой. Вернется твоя Софья Алексеевна — и все опять пойдет, как шло, и ты будешь по-прежнему делать свои безнадежно пустые передачи, похожие одна на другую, как дома-близняшки в новых районах, будешь играть как ни в чем не бывало в свой пошлейший теннис, но именно тогда ты будешь спокоен и доволен собой и будешь считать, что все идет как надо. А тут… — он поднял блестящий от жира палец с обкусанным ногтем, — тут вдруг нечто непохожее, не такое, как всегда, и ты спешишь мигом же слинять, уйти в кусты, потому что в этом случае тебе не миновать что-то менять, а перемен-то ты как раз больше всего и боишься. — Он широко расчесал бороду на обе стороны, и казалось, что он это делает единственно для того, чтобы вытереть о нее жирные пятерни. И добавил с безграничным презрением: — Один сплошной антракт!
— При чем тут «Антракт»?! — не обиделся, а еще больше заскучал Иннокентьев. — При чем тут это?