Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вторник, среда, четверг - Имре Добози на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Летом, — продолжает свою мысль Галди, словно строго придерживаясь соглашения говорить о чем угодно, только не о войне, — лучше всего сухие, слабые вина. С пива пучит. Нет, пиво не для венгров. Бесхарактерное пойло. Венгр ищет в еде и напитках характер.

Дешё подталкивает меня: слушай, мол. Галлаи чувствует себя в своей тарелке, с веселыми искорками в глазах он растроганно окидывает взглядом изящный, красивый салон. После множества примитивно обставленных дешевых мещанских комнат, в которых он по возвращении на родину квартировал, этот салон, в конце концов, был чем-то оригинальным и стоящим.

— Мое почтение, ваше сиятельство, — говорит он вдруг, поднимая рюмку. — Позвольте пожелать вам доброго здоровья и благополучия.

Галди отпивает глоток.

— Говорю от чистого сердца, а не от выпитого вина, — продолжает лейтенант с увлажненными глазами, — сердце щемит при мысли об этом прекраснейшем дворце. Ведь ему по крайней мере двести лет.

— Несколько больше, — перестав улыбаться, уточняет Галди. — Центральную часть здания, в которой мы сейчас находимся, начали строить в 1440 году.

Галлаи невозмутимо принял к сведению эту поправку.

— Это еще больше усугубляет боль моего сердца. Потому что этот великолепный дворец смешают с дерьмом, ваше сиятельство, ведь он стоит на очень опасном месте, в зоне обстрела вражеских орудий, а русские чертовски метко стреляют. В Маликине первым выстрелом они разнесли офицерскую столовую, а вторым — клозет командира полка, и, к сожалению, как раз в момент его пребывания там…

Благочинный Грета, не выдержав, запальчиво крикнул:

— Довольно!

Галлаи облизывает пересохшие губы, совершенно не понимая, почему тот кричит на него.

— В чем дело, господин пастор?

— Вы дважды позволили себе забыться. Во-первых, в таком обществе… неужели вы не понимаете, сударь? И потом, что значит «русские»?

— Это значит русские, советские, ваше преподобие. Боюсь, что вам тоже придется усвоить это.

— Что они представляют собой, эти русские? Сброд! Банда безбожников! Вы здесь прикидываетесь, будто не знаете… Но еще не все потеряно! Бог подверг нас испытанию за грехи наши, но он смилостивится и остановит их, я не сомневаюсь… да-с, сударь, я уповаю на это.

Это было каплей, переполнившей чашу. Мне жаль пожилого священника, но вместе с тем и возмущает беспомощность насмерть перепуганного старого хрыча, который кричит тоже от страха, стараясь заглушить его. Мне часто приходилось прислуживать ему, и, если хоть на минуту опоздаю, бывало, зазвонить к мессе, его даже в пот бросит от негодования, и тонкая шея сразу становится влажной, блестящей. В школе — в ту пору он был еще приходским священником — мы прозвали его между собой «присным»; однажды он услышал об этом, но вместо того чтобы вздуть как следует или надавать нам пощечин, опустился перед доской на колени и стал молиться за спасение наших душ. Лет десять назад, накануне праздника непорочной девы, он несколько недель подряд смахивал на лунатика; на его испитом лице глубоко запали щеки, наверно, он даже есть перестал, боясь какой-то пустячной проверки, хотя сам ни в чем не был виноват. Есть у нас еще одна церковь, куда древнее галдской. Ее основали Иллешхази в честь святой девы Марии. В день богородицы с самого раннего утра, еще до заутрени, к ней стекается большая толпа, собираясь позади статуи Марии, стоящей в церковном саду. Под сенью старых лип в двух исповедальнях отец Грета и его помощник капеллан Бонович обычно отпускали грехи своим прихожанам. Но в то утро старик или проспал, или отлучился по какому-то делу. Одним словом, прежде чем он пришел туда, цимбалист из Дяпа Миши Каналош, бредя домой усталый, да к тому же изрядно подвыпивший, не удержался от соблазна завалиться в удобное священное кресло в одной из исповедален. Он тут же уснул бы, но ему помешали. Какой-то верующий, обнаружив, что в одном кресле уже сидят, опустился перед решеткой исповедальни на колени и начал перечислять Миши Каналошу свои грехи. Цыган, боясь разоблачения, назначил, как полагается, покаяние — прочитать три раза кряду «Отче наш» и «Возрадуйся, дева» — и уже собрался восвояси, но не тут-то было: верующие сменялись один за другим перед решеткой. Наконец Каналошу надоело, он высунул голову из-за решетки: «Я-то вам отпускаю, мне не жалко, а вот как бог, не знаю, вдруг не согласится». Беднягу, конечно, стащили с кресла и таких тумаков надавали, что у него и через пять исповедей не прошли синяки и шишки, которые насажали ему обозлившиеся верующие, а с опоздавшим Гретой случился нервный припадок; скандал завершился проверкой, исповедальню пришлось сжечь, ибо каналья Каналош, не выдержав побоев, осквернил ее, напустив в штаны.

Галлаи мрачнеет.

— Остановит? Вон вы на что уповаете! Что ж, господу богу, пожалуй, давно пора бы сделать это. Еще у Карпат, но никак не дальше Берегова. Не могли бы вы поторопить всевышнего, отец благочинный, а то пока он собирается остановить их, мы уже будем валить лес в Сибири.

— Боитесь? И вы дрожите в страхе? Но вы же воин. Здоровый, целый и невредимый… разве здесь ваше место?

— А где же, черт возьми? Ведь меня пригласили на ужин.

— Не богохульствуйте! Вы должны быть там, на границе. А вы, сударь, уже по эту сторону Дуная, хотя и здоровы, как бык; да еще отпускаете скабрезные шуточки, сударь, а если бы вы не бежали и не оказались здесь, то…

Дешё ставит свою рюмку. Пора прекратить этот разговор, хватит дразнить старика.

— Мы действительно бежали, ваше преподобие. Как бы не соврать, не меньше тысячи двухсот километров отмахали! Разумеется, не сразу, а за полтора года.

— Постыдились бы! И вы тоже! И я учил таких закону божьему, господи милосердный, каким людям доверили защищать страну пресвятой девы Марии…

— Успокойтесь, ваше преподобие. Нам действительно было бы еще более стыдно, если бы мы бежали не в арьергарде, прикрывая отступающие войска, в том числе и немецкие части.

— Помилуйте, но разве вы не понимаете…

— Понимаю, отец благочинный…

— Что? Давайте не будем играть в жмурки… На этот несчастный народ, на эту беззащитную паству обрушится фронт. Неужто мы должны отдаваться на милость? На милость тех? Пока еще не поздно… даже сейчас, если мы всеми силами…

— Наши с вами силы, ваше преподобие, надо было прикинуть тогда, когда начинали войну.

Грета явно устал, и ему ничего не остается, как ретироваться.

— Да, но что же нам делать, сын мой? В столь грозный час… употреблять низкие слова… Этот господин, простите, рассказывает о клозете, когда я даже не уверен, смогу ли завтра отслужить мессу?

Галлаи залпом осушает стопку водки. Ну и мастак же он пшгь!

— Но, позвольте, в Маликине не в клозете было дело. Если вас коробит это слово, назовите как угодно то место, куда человек ходит по большой нужде, допустим — туалет. Это ласкает ваш слух? Ладно, пусть будет так, но не в том суть. У меня сердце чуть не разорвалось от горя, когда в Маликине осколком убило наповал моего денщика. Помнишь, господин старший лейтенант, Дюлу Риндача? Бедняга был очень славным, порядочным человеком, хотя я частенько и ругал его; этот Риндач, будучи строгим моралистом, подыскивал мне ночлег только у дряхлых старух; а однажды и кровать оказалась такой же дряхлой и развалилась подо мной; утром я вышел из комнаты с исцарапанным лицом, словно всю ночь воевал с легионом воинственных амазонок.

Галди делает вид, будто его совсем не интересует разговор, и задумчиво попыхивает сигарой, провожая взглядом поднимающиеся вверх кольца дыма. Хороших гостей преподнес я ему, после этого у него и обо мне бог знает какое мнение сложится. Впрочем, не все ли равно, что подумает барон, мне это совершенно безразлично. Йожеф бесшумно открывает дверь и пропускает в салон баронессу. Она одна. А где же два ее сына? Их нет дома? Или их просто не позвали на ужин? Мне не хочется спрашивать, да и незачем. Баронесса на два года старше своего мужа, волосы ее уже серебрятся, но фигура как у молоденькой девушки, кожа матовая, глаза живые. Она молча кивает головой, и мы переходим в столовую. Она садится первая в своем лиловом бархатном платье и служит украшением покрытого ослепительно-белой скатертью стола. Вся ее фигура напоминает бутон созревшей пышной фиалки перед тем как ей раскрыться. Нам подают холодного карпа, потом немного крепкого бульона, за ним шпигованного фазана, телятину с грибами, зажаренные до хруста свиные отбивные. Когда вносят пуншевый торт, баронесса сама молча разрезает его. И вообще за весь ужин она не проронила ни слова, поэтому никто и не решается заговорить. Баронесса кушала, глядя все время поверх тарелки, куда-то вдаль, но тем не менее неподражаемо ловко орудовала ножом и вилкой. Но вот глаза Галлаи засияли — наконец-то открывают шампанское. Он наклоняется поближе, но не может прочесть, какой оно марки. Галлаи наелся до отвала, несколько раз незаметно под салфеткой отпускал поясной ремень, но при виде разливаемого в бокалы шипящего бледно-желтого шампанского им овладевает такая неуемная жажда, что он едва может дождаться, когда хозяева начнут пить. Баронесса порывисто встает. Она лишь пригубила свой бокал и тут же поставила его на стол. Протягивает руку мужу, Галди целует ее, долго не отрывая губ, словно желая придать этому поцелую какой-то важный, необычный смысл. Баронесса направляется к выходу, но все успевают заметить, как в ее красивых глазах блеснули слезы. Вернувшись, она обошла всех гостей, давая каждому поцеловать свою руку, только благочинный опаздывает, хозяйка первая прикасается губами к его чисто вымытой загорелой руке. Затем медленно, склонив голову, выходит из столовой. Все молчат.

— Да, господа, — наконец нарушает воцарившуюся тишину барон, — это нечто вроде прощального ужина.

Благочинный встает, подергивая от волнения головой. Секретарь управы, тоже, наверно, весь вечер боявшийся услышать именно это, с позеленевшим лицом упрашивает:

— А вы все взвесили, ваше сиятельство? Народ может потерять голову, если узнает… Да и фронт вот уже две недели стоит на одном месте, может быть, их еще оттеснят, все может статься, ваше сиятельство, ведь ваша семья вот уже шестьсот лет владеет округой, нельзя же вот так, вдруг…

Галди медленно поднимается.

— Прошу пожаловать в салон. Жена вечером не пьет кофе, но нам не повредит, и коньячку выпьем.

Геза подходит к барону.

— Не сочтите за навязчивость, но у меня есть замечательное успокоительнее средство. Если баронесса изъявит желание…

— Спасибо, доктор. Моя жена никогда не принимает их.

Горячий кофе уже разлит. На столе коньяк, сигары, сигареты. Когда мы входим в салон из столовой, старый слуга как раз бесшумно закрывает за собой двери напротив. Галди поудобнее усаживается в кресле на невысоких ножках, жестом приглашает и нас последовать его примеру.

— А ты, Эрне, не упрашиваешь меня остаться?

В его голосе звучат холодные нотки, но все же он произносит эти слова приветливо и без иронии.

— Не знаю, право, что и сказать.

— Шестьсот лет… — заискивающе говорит секретарь управы.

И вдруг после одного шикарного и безмолвного ужина наступает конец тому, где все выглядело прочным — от древних стен до ножек кресел. Весь этот извечный мир рухнул изнутри, хотя грохота его падения и не было слышно. Стало быть, Галди уходит. Прощальный ужин не может означать ничего иного. Но тщетно утешать себя тем, что он уедет, а я останусь. К сожалению, не в этом дело. Как ни стараюсь я дышать ровно, подобно пловцу, я тоже бегу. Только не прихватил с собой никаких ценностей и не знаю, куда бежать. Все спасаются. Одни бегут по шоссе, другие прячутся от собственных мыслей. Чтобы не сойти с ума, силясь понять, что уже ушло и что наступит. Липы в Айе, которые даже гранатой, пожалуй, не повергнуть наземь, останутся такими же. Но глаза, которые станут смотреть на них, будут уже иными. Наивно думать, что приближающийся ураган проветрит только дворцы. Головы тоже. Что он сметет и что принесет взамен?

— Нет, ваше сиятельство, я действительно не знаю, что вам сказать.

Галди вопросительно смотрит на Дешё.

— А вы, господин старший лейтенант?

— Куда вы решили ехать? — задает Дешё встречный вопрос.

— Пока в Залу. Там у меня есть небольшое имение, приданое жены. А оттуда либо обратно сюда, либо еще дальше.

— Неужели все это так и должно было случиться?

— Так уже случилось. Вас, конечно, интересуют, как мне думается, не столько факты, сколько причины. Потерпите немного. Когда все уляжется… сможете выбрать по душе. Будут анализировать, высказывать всевозможные предположения, и каждый искренне будет верить, что прав только он и никто иной.

— Это звучит очень жестоко. Факты содержат в себе доброе или злое начало, независимо от последующей, подчас произвольной их оценки. Вспомните, о чем твердят уже теперь: гибель страны началась не с того, что мы вышли на берег Дона, а с того, что вернулись оттуда. Прошу прощения, ваше преподобие, речь идет не о вас, все это имеет более давнюю историю и более широкое значение… Ведь ответственность начинается не с последнего, а с первого шага.

— Ответственность — завершающий этап катастрофы. Впрочем, о ней только болтают. Что бы ни было, а всегда виноват побежденный, вот и все. Выпейте еще, чудесный коньяк.

Геза порывисто вскакивает.

— У кого поувесистее дубина и кто больше преуспел? И это все? Разве ничего не произошло с тех пор, как люди слезли с дерева и стали ходить по земле? Вы жили в Англии, должны знать Бэкона: знания — вот что создало человека… Начало антигитлеровской коалиции положено не стремлением победить немцев, а сознанием необходимости сплотиться против них. Да, именно в этом все начала и все концы! В сознании! В понимании того, что силе бесчеловечности надо противопоставить силу гуманности…

Галди замахал рукой.

— Я читал Бэкона Правда, люблю только его эссе, но это ведь опять-таки дело вкуса. — Он не вступает в спор с Гезой, обращается к Дешё: — Видите ли, с тех пор как я себя помню, я постоянно слышу, будто мы не годимся в руководители. Ерунда. Любой класс способен на все, пока он крепко держится в седле. Если же свалится… — Он смотрит на свою сигару, пожимает плечами. — Нам уже предъявили обвинение и вынесли приговор. Мы торговали национальной независимостью, прислуживали фашизму. Я слушаю английское радио. К тому же, знаю их. Они, как правило, ругают только чужого лакея.

— И все-таки речь идет не об этом, — говорит Дешё.

— И об этом тоже. Не будьте наивным, господин старший лейтенант. Подлость — тоже понятие относительное, все зависит от того, кто ее совершил.

— Извините, но это цинизм.

— Согласен. И готов выслушать вашу точку зрения.

Галлаи пялит воспаленные глаза в одну точку и, мне кажется, совершенно не понимает, о чем идет разговор. Он не переставая пьет и дошел до такой степени опьянения, когда уже решительно ничем не способен интересоваться. Секретарь управы как-то странна затих, призрак нависшей опасности успел стать для него реальностью. Благочинный вынул свой молитвенник, но не открыл его, а положил на колени и устало смотрит перед собой.

— Нет у меня точки зрения, — говорит Дешё. — Есть только чувство стыда.

— У вас? Я считаю, вы сделали все, что могли. Не часто встретишь офицера, имеющего столько наград.

— Все, кто способен мыслить, не могут не испытывать чувство стыда. После первого сражения я сказал себе: «Баста!» Потом повторял снова и снова: «Нет, нет!» — и всегда про себя. Если бы можно было нанизать все эти молчаливые «нет» на одну нитку, получилась бы страшная цепочка… В Берегове арестовали хозяина дома, где я жил, тщедушного портного со скрюченными руками. Он проклинал войну, немцев за то, что они погнали венгерских парней унавоживать чужую землю своими трупами и зверствуют, потеряв человеческий облик. Громким голосом. Понимаете? Этот несчастный осмелился бросить им это в лицо. А многого ли стоит внутренний протест? Ровным счетом ничего. Жалкий, постыдный компромисс. Надо было кричать… По-настоящему захотеть чего-то иного и стоять за него горой. Но мы не умели сделать выбор. Не смели решать. И трусливо продолжая осознанное преступление, лишь усугубляли свою вину. Беда не только в том, что мы совершили его, но и в том, что упустили возможность искупить вину за него. А это не только можно, но и нужно было сделать.

— Интересно… И это все?

— Оставьте этот пренебрежительный тон. Я плохо разбираюсь в политике, и вы по сравнению со мной, наверно, профессор в этой области. Но профессор, потерпевший крах, и отрицать это невозможно.

— Верно. Во всяком случае сейчас так может казаться. К сожалению, вы склонны считать все это… венгерским делом. Выкиньте из головы.

— Могло бы стать им. Да! Мне известно от немецких офицеров о внушительных национальных восстаниях в соседних странах.

— Но чего это стоит?

— Все равно погибать. Зачем же бессмысленно? И что бы вы ни говорили, но если есть сербское дело, румынское, чехословацкое, польское и всякое иное, то почему его не может быть у венгров? Почему? Я преподаватель истории и знаю все, что было здесь совершено в минувшее тысячелетие. И простите, но чем вы можете опровергнуть наше право стать под собственное знамя? Ведь именно тогда, когда мы дрались за самих себя, нас уважали и другие. Один мой начальник говорил, что наш несчастный регент помешался на войне. Но разве нашелся другой? Сторонник его или противник? Меня еще в Затисском крае пытались склонить к тому, чтобы я дал десятка два винтовок и немного патронов к ним… И я готов биться об заклад, что у нас вместо национального движения хватит смелости лишь на жалкие потуги, на заранее обреченные авантюры!.. Я с целой ротой… но что я мог сделать… Однако в вашей среде, господин барон, не нашлось ни одного, кто не пощадил бы своей собственной жизни уж коли не за что-нибудь другое, то хоть ради того, чтобы во всем блеске показать свою доблесть, раз все летит ко всем чертям. Да, я тоже понимаю, что нужны знамя и вождь, который бы поднял его… Но все ваши рассуждения не стоят и одной-единственной фразы Ювенала: «111 е crucem sceleris praetium tulit, hie diadema»[6]. Только это не может служить оправданием. Ведь в таком случае совершенно безразлично, назовемся ли мы венграми или зулусами… разве не в содержании главное? На прошлой неделе я ужинал в ресторане «Хунгария» с одним моим знакомым по фронту, капитаном Гредке. «Вы, венгры, — сказал он мне, — по вполне понятным причинам, более пессимистичны, чем мы, немцы: вместе со всевозможными переменами вы меняетесь сами, а это не очень-то способствует появлению у вас чувства уверенности». Но ведь было время, господин барон, — и вам это должно быть известно лучше, чем мне, — когда мы умели не только подвергаться переменам, но и сами их совершать.

Галди встает, внимательно разглядывает нежную акварель. Затем приближается к пепельнице, но не доходит до нее и сбивает пепел сигары прямо на ковер чудесной работы. Этим жестом он, по-видимому, подтвердил, что действительно решил покинуть свой дворец.

— Дорогой господин учитель, — заговорил он наконец, снова усаживаясь в кресло, — вы, может быть, неплохо знаете историю. Но мы ее делали. И я далеко, не уверен, что это одно и то же. Что же тут истинно? Господин секретарь управы упомянул о шестистах годах. Это не совсем точно: ровно шестьсот сорок… Семейный архив останется здесь, если появится желание, можете им воспользоваться. Там вы обнаружите, что один из Галди был на стороне Фердинанда, а другой — при дворе Запойя. Когда-то в Дяпе стоял замок, если вы ходили туда собирать подснежники, то могли видеть разрушенные стены. В том замке после двухнедельной осады турки зарубили Болдижара Галди с его семьюдесятью воинами. Сын Болдижара, Иштван, заручившись охранной грамотой и поддержкой будайского паши, начал восстанавливать этот замок. Мы сражались в рядах армии Ракоци и против Ракоци. Можете представить себе такую ситуацию: у Майтеня один из Галди сложил оружие перед другим. Два Галди пали на поле боя в сорок восьмом году, возле Надьшалло и в Ваце, третий у стен Вилагоша пустил себе пулю в лоб, а четвертый был адъютантом у австрийского генерала от артиллерии. Нелепая наша история. Можно сказать, глупейшая. Но у нее есть своя неумолимая логика. Героев мы чтили, а благодаря соглашателям жили. Они сохранили родословное имение… Это, по вашим словам, низкая, беспринципная сделка. Но властелины маленькой страны оказываются в затруднительном положении, независимо от того, аристократы они или нет. Они вступают в сговор с более могущественными властелинами за пределами страны и сохраняют свою власть или заключают союз с другими слоями населения внутри страны и тем самым обрекают себя на гибель. Кто же пойдет на это? Да и зачем? Богом данный народ все равно заведет себе новых господ, так не лучше ли, по мере возможности, сохранить старых. Нет, погодите, не перебивайте меня… Я задержу ваше внимание еще на одном и закончу. Известно ли вам о заявлении Пальмерстона в английском парламенте в самый трудный период нашей борьбы за свободу? Да? Вот, значит, как выглядит венгерское дело… Вы, интеллигенты, десятилетиями мучительно, в ожесточенных спорах ищете ответ на вопрос: кто же мы такие, венгры, собственно говоря, — Восток или Запад? Какая болтология, бог ты мой! Верхоглядство туристов. Глубокомысленные рассуждения тех, кто побывал где-то, но не пожил там. Нет, господин учитель… мы ни то, ни другое. Мы и есть Центральная Европа. Ее нельзя ни стереть с карты, ни уничтожить. Если Запад, руководствуясь интересами гегемонии и военной стратегии, захочет отстоять, вернее… сможет удержать эту взбалмошную, но важную часть Европы, тогда я, несмотря на свои исторические прегрешения, вернусь в Галд и, если к тому времени от моего дворца останутся одни руины, отстрою его заново. Но если они не смогут опередить советское наступление, что, к сожалению, наиболее вероятно, и в результате этого должны будут проявить умеренность на мирных переговорах, тогда… хоть слугам моим пока и не известно это, здесь уже ничто не будет моим, я знаю это наверняка.

— Вы верите, что русская оккупация окажет воздействие и на весь образ жизни?

— Дорогой мой, я скептик. Ни во что не верю. Я только умозаключаю. У нас — я имею в виду руководство и управленческо-чиновничий аппарат — утвердились традиционные крайности. Середины нет. Или куруц или наемник… или Кошут или Франц-Иосиф… А с девятнадцатого года и того хуже. Или белый или красный. Создать такой общественный строй, как, например, английская демократия, у нас просто некому — ни в верхах, ни в низах. — Он тушит сигару, встает и наполняет рюмки. — Я весьма рад встрече с вами, — говорит он и пьет коньяк.

Ему не хочется продолжать спор, выслушивать возражения Дешё, а особенно мои. Тем лучше. Мне кажется, что железной логике категорических суждений барона мы могли бы противопоставить разве что свое неосознанное недовольство, бессвязные обрывки мыслей и предположений. И это злит меня, но злюсь я скорее на себя, чем на Галди. Этот человек, хотя бы с точки зрения генеалогии одной семьи, ясно представляет себе свое положение и со всей беспощадностью делает необходимые выводы. Он нашел в себе мужество сделать именно то, на что мы оказались неспособны. Несмотря на шестьсот сорок лет, а может, благодаря им, он чуть ли не до фанатизма себялюбив. Но любит себя он не пассивно, а деятельно.

Когда мы спускались по лестнице, барон спросил:

— Господин старший лейтенант, какого вы мнения о русских? Я знал в Лондоне одного их дипломата, он очень гордился тем, что они обучили всех грамоте. Не это, конечно… помогло им дойти до Дуная. Допускаю, что они научились и кое-чему другому.

— Я слишком мало знаю их. Правда, в университете занимался и славистикой, но…

— Это любопытно. Вы, как говорится, словно в воду глядели. Значит, владеете русским?

— Более или менее. Но это ничего не значит. Меня интересовал только их язык, литература, история… и все.

— Но на фронте, вероятно, вы познакомились и с русской действительностью, а?

— Никому не пожелаю такого знакомства.

Шел дождь. Йожеф провожает нас до самых ворог, освещая дорогу фонарем с синим стеклом. Его прохудившиеся галоши хлюпают по грязи. Я ищу мелочь, старый слуга откланивается, желает господам спокойной ночи. По дороге на виноградник в промозглой кромешной тьме Галлаи, с шумом выдохнув воздух, чуть ли не со стоном освобождается от чрезмерно выпитой жидкости.

— До чего же застенчивое животное человек, — сонно бормочет он, — а очутится в шикарном салоне и готов лопнуть, но не осмелится выйти по нужде. Между прочим барон тоже всего лишь червяк. Уползает отсюда, чтоб на него не наступили. Нечего сказать, иерархия: нищий червяк, почтенный червяк, благородный червяк, сиятельный червяк, черт бы их побрал, не хватало еще, чтобы в штаны напустил.

— Нет, — внезапно произносит Геза, и в голосе его звучит еле сдерживаемое негодование, — не верю, что все это происходит для того, чтобы ничего не изменилось. Дубину надо выбить из рук человека. Раз и навсегда. И вместо нее дать миру идеал, да, идеал — сила уже всем осточертела.

У меня нет никакого желания спорить; если в этом не было смысла во дворце, то здесь тем более. Идеал и человек? Страстная любовь с ее капризами и прихотями. С минутными наслаждениями и бесконечными склоками, без брачного союза. Вряд ли человек чему-либо еще отдавал столько энергии, сколько он уделяет полнейшей и необратимой дискредитации всего доброго, что он сам же созидает. Философский репертуар Гезы мне хорошо знаком, я знаю, что сейчас последуют мудрость истины и истины мудрецов, восторженное восхваление Платона, давно назревшая потребность в создании государства философов. Знаю также, что я, по обыкновению, отвечу словами того же Платона: до чего же милые создания люди! Постоянно врачуют, умножая и усугубляя тем самым свои недуги, и воображают, что их может исцелить какое-то необыкновенное средство, которое они по чьему-то совету испробуют, а состояние их не улучшается, наоборот, все больше ухудшается. И разве это не так же комически забавно, когда они прибегают к законодательству и воображают, что с помощью реформ можно покончить с гадостями и подлостью рода человеческого, не подозревая, что по существу они рубят голову сказочного змея… Мы уже сотни раз играли в эту игру, и она порядком надоела, но что поделаешь, если ничего лучшего не умеем придумать. Мой отец, уверяя, будто слышал от кого-то, хотя вполне возможно, что он сам придумал, только не решался признаться, что это его собственная мысль, — любил повторять: истина похожа на виноград, надо дождаться, пока он созреет и станет сладким, но человек нетерпелив, срывает его зеленым. На сей раз Геза не развивает свою мысль дальше и, повинуясь законам естества, тоже останавливается на обочине.

На фронте затишье. Кажется, будто его совсем не существует. На меня нахлынули воспоминания о давным-давно минувших осенних вечерах. Брички, подводы скрипят, подымаясь по дороге к винограднику, из открытых дверей винокурен лампы отбрасывают свет в темноту, слышится заразительный смех, громкий, раскатистый, на кострах шипит, поджариваясь, сало. Все это еще не ушло совсем, а в моем воображении встает как нечто бесконечно дорогое, но навсегда канувшее в вечность. Неужто это тоска по безвозвратно ушедшему? Мне жаль расставаться со всем, что у меня хотят отнять. Да и к чему мне думать о другом? Хоть и благодаря уловкам и счастливой удаче, но именно здесь я вышел в люди: городская знать приняла меня в свою среду, пусть даже не навсегда, а лишь на то время, пока все это не кончится. Дешё смотрит куда-то в темноту.

— Пытаюсь представить себе, — тихо говорит он, — тот кромешный ад, который обрушится на город. Огненные трассы снарядов, рушащиеся крыши домов, языки пламени, мечущиеся в ужасе люди. Но не могу. Сколько раз сам видел такое, ходил в атаку, оборонял с треском рассыпающиеся стены или бежал из них, и все же не могу вообразить себе картину разрушения. Возможно потому, что мне очень хочется, чтобы Галд уцелел. А может, здесь и не дойдет до решительной схватки… Мать хотела мне что-то сказать, очень хотела, но ты ведь знаешь… Да, капитан Гредке сказал мне еще кое-что. Барону я не стал говорить, все равно бесполезно, он ведь уезжает отсюда. К тому же он видит все — и прошлое, и будущее — иначе, по-другому.

На пештской стороне вспыхивает голубоватый луч прожектора, он взбирается все выше и выше, на миг освещает темный корпус Королевского замка, напоминающего огромный гроб. Вспыхивает еще один прожектор, и еще. Они лихорадочно ищут что-то среди лениво плывущих облаков, пучками разлетающихся искр рвутся зенитные снаряды, но звук разрывов долетает до нас гораздо позже.

— Видишь? Замок, — говорит Дешё.

— Вижу.

— Да… Знаешь, с этим самым Гредке я познакомился ка фронте под Шепетовкой. Он командовал гаубичной батареей, отличный артиллерист. В нашу последнюю встречу он похлопал меня по плечу и сказал: «Может быть, снова будем соседями, вот бы замечательно! Меня перебрасывают на дунайский оборонительный рубеж, венгров тоже туда подтягивают, либер Кальман, как-никак, а лучше, если рядом старью знакомые, спокойнее». Смекаешь?

— Что тут понимать?

— Дунайский оборонительный рубеж… значит, они пойдут и на это? Немцы обрекли столицу на гибель. Если Дунай станет фронтом, так и будет. Я уверен, что в этом им помогает наше командование. Приговоренный выступает на сей раз в роли подручного у палача и сам, желая оказать еще одну, последнюю услугу, набрасывает себе петлю на шею. Студентом третьего курса я был в замке, кафедра организовала экскурсию. Благоговейно обойдя залы Королевского дворца, мы пили жидковатое пиво в «Балте», ели соленые рогульки и пустились в банальные рассуждения о прошлом великолепии. «Историческая фальшь, — сердито ворчал профессор Селдени, руководитель нашей кафедры, — склеп в стиле барокко над развалинами дворца короля Матяша. И если вам нравится, что столь шикарной надгробной плитой Габсбурги придавили венгерское прошлое, то не восторгайтесь хоть в моем присутствии». Каким далеким прошлым стали Габсбурги! И как близко дунайский оборонительный рубеж. Долго ждать не придется — не только прошлое, но и настоящее придавит надгробная плита. \ под развалинами не все ли равно, какой дворец окажется наверху, а какой окажется внизу.

Возле винокурни стоит подвода Бартала, кони с хрустом грызут удила. Вот черт носастый, опередил нас, того и гляди, еще беду накличет на нашу голову.



Поделиться книгой:

На главную
Назад