Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вторник, среда, четверг - Имре Добози на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я последовал совету господина командира полка, — прогундосил он, потирая покрывшийся испариной нос. — А господин старший лейтенант отказался, но что поделаешь, такой уж он. За два года я ни разу не видел, чтобы он блевал — превосходный офицер, самый что ни на есть, но какой-то странный человек, не снизойдет, к примеру, даже к проституткам. Я, прошу прощения, бывал в «Мезон Фрид», знаешь, что на улице Мадьяр, даже две бутылки коньяку прихватил, обожаю, когда женщина опьянеет и первая впивается губами. Но мне не повезло, те очаровательные шлюхи пытались укрыть какую-то молоденькую еврейку — она была прямо-таки превосходна. Я только мельком успел взглянуть на нее, да и то слюнки потекли. Но тут нагрянули нилашисты и разогнали все дамское общество. Мне тоже досталось пряжкой по голове, вот шишка на макушке, черт их побери. Меня-то за что, разве я шлюха или еврейка?

— Почему ты остановил свой выбор именно на мне? — сам не зная зачем, спросил я у Дешё, давно уже мучительно думая о том, где бы нам всем понадежнее укрыться.

— Ты преуспел больше, чем любой из нас, — ответил Дешё. — А еще я вспомнил пятнадцатое марта, помнишь: ты так смело и честно говорил в казино обо всем, что творилось вокруг, как никто другой.

Он не знал, да и не мог знать, что нанес мне двойной удар — сразу по двум уязвимым местам. Летом прошлого года меня назначили управляющим предприятия, мне тогда и двадцати четырех не исполнилось. Весь Галд был взбудоражен, в казино устроили ужин в мою честь. «Блестящая карьера», «Самый молодой и столь высокопоставленный чиновник» и так далее, все в том же духе. Пили и ели там на мои шестьсот пенге. В какой-то момент меня так и подмывало, к тому же я еще изрядно выпил, выложить все начистоту: мол, эх вы, глупцы, это же просто случай помог мне — старого управляющего Конкоя только что выгнали согласно закону о евреях, когда я, поправившись после ранения, в военной форме, при сабле, с крестом на груди, явился к генеральному директору с просьбой предоставить мне работу. Но я не Дешё, у меня духу не хватит сказать нечто подобное. Конъюнктурная карьера, вот и все, и, пожалуй, теперь мне так и не придется узнать, смог ли бы я достичь столь высокого положения благодаря своим личным качествам. Пятнадцатое марта тоже не лучше. День был тревожный и невыносимо тягостный, регента чуть ли не в принудительном порядке обязали явиться к Гитлеру. Нервы у всех были до предела напряжены. Вечером в казино бургомистр хриплым голосом, робко, глотая слезы, намекнул на сорок восьмой год. Тогда я не выпил ни капли, но мною овладел какой-то необузданный гнев, я вскочил и, перебивая бургомистра, закричал: «Позор! В этой вассальной стране даже память о свободе мы осмеливаемся воскрешать лишь вполголоса, да и то в четырех стенах, хотя бы уж высказать им все, что ли, черт возьми!» В зале воцарилась гробовая тишина, затем бургомистр молча обнял меня, чокнулся со мной и расчувствовался. Сразу все потянулись к моему бокалу, официанты торопливо закрыли двери. Дешё, бледный, стоял в конце стола; он щелкнул каблуками и громко крикнул: «Да здравствует Венгрия!» Ночью, возвращаясь домой, я нервно шептал начальнику полиции Коштяку, что я, дескать, выпил лишнее, а в таком состоянии человек не отвечает за свои слова. Я говорил неправду, ибо выпил всего одну рюмку и голова моя была на редкость ясной. Коштяк промолчал и потом ни разу не упоминал о случившемся, но я, возвращаясь после работы домой, несколько дней подряд задавал матери один и тот же тревожный вопрос: «Мне никакой повестки не приносили?» Виноват ли я, что таким уродился: то, что должно было заставить кричать от стыда, я молча, с отвращением к самому себе перевариваю в душе, не осмеливаясь сказать об этом громко — духу не хватает. Тут я вспомнил вдруг о винокурне Барталов. Как-то раз давным-давно, еще до путча Салаши, Геза предлагал укрыться там, если русские форсируют Дунай и нашему городу будет угрожать опасность. За минувшие с тех пор восемь месяцев русские перешли Дунай, заняли старые дома Турецкого рынка и оттуда начали обстреливать из минометов шоссе и железную дорогу, но мы, во всяком случае многие из нас, ходим в столицу на работу. До каких пор так будет продолжаться? Смешным становится упрямство, с которым мы стараемся продолжать то, что неизбежно придется прекратить.

— Вполне подойдет, — с облегчением вырвалось у меня.

Дешё оживился.

— Для всех?

— Да. Винокурня Барталов. Сколько бы мы ни ломали голову сейчас в поисках правильного решения, в нынешнем положении любой вариант будет гаданием на кофейной гуще. Кто знает, какой район подвергнется самому сильному обстрелу? К тому же винокурня очень удачно расположена — позади дворца, стало быть, защищена от смертоносных гостинцев со стороны Турецкого рынка. Постой, я же могу позвонить Гезе.

Прошло немало времени, прежде чем мы нашли его в клинике. Когда наконец в трубке послышался его голос, Дешё подал знак — не говори, мол, пока об остальных.

— Сервус, Геза! Как там твоя винокурня, еще цела?

— Зачем она тебе, что случилось?

— Мне бы хотелось перебраться туда. Кое с кем…

— Скажи наконец, что случилось?

— Не задавай глупых вопросов. В том-то и дело, что ничего. Все остается по-старому. И господин учитель здесь.

— Какой учитель?

— А кто из нас стал учителем?

— Правда? Скажи ему…

— Ты сам скажешь

— Понимаю. — Последовала длительная пауза, потом слышно было, как Геза чиркнул спичкой, я даже как бы ощутил запах табачного дыма. — Слушай, Эрне… тогда я тоже с вами.

— Ты хорошо обдумал?

— Смешно. Чего ж тут раздумывать, это сразу надо решать. Я еще несколько дней назад… впрочем, расскажу при встрече. Qui tacet, consentit [3], все равно ничто не вечно под луной. И… сегодня же?

— Сегодня.

— Ладно. Тогда я с дневным поездом выеду домой.

Дешё обрадовался, узнав, что Геза тоже с нами.

— Да, — сказал он немного погодя, — другого выхода все-таки нет. Я не боюсь.

Да и какой смысл… В моем положении даже побег требует не меньше храбрости, чем явка по вызову военного трибунала.

— Встретимся около двух, у поезда. Или вам лучше здесь остаться?

— Зачем же, до завтрашнего утра наше командировочное предписание действительно. — И вдруг он заволновался — Матери надо бы что-нибудь купить. А вот что именно — ума не приложу. Скажу ей по секрету, что останусь тут неподалеку, возле Галда: она единственный человек, кто не передаст дальше, даже если бы и захотела. Это тоже, старина, ужасно. Всегда говорю только я. Мать лишь бормочет бессвязно, шамкает, по ее синюшным, непослушным губам течет слюна. Глядя в ее горящие глаза, я кляну эту безысходность, еще больше терзая и мозг свой, и душу. Она все еще шьет. Сидит над шитьем, не разгибая спины, чтобы с меня ничего не тянуть. Я не раз порывался упасть перед ней на колени, обхватить парализованные ноги и стиснуть их… удерживая в ней покалеченную, но дорогую мне угасающую жизнь. Но так ни разу и не сделал этого. Такой уж непутевый и черствый я до крайности… Итак, в два часа?

Галлаи вяло потряс на прощание мою руку, дыхнул мне в лицо спиртным перегаром, и вся его раскрасневшаяся физиономия расплылась в блаженной улыбке.

II

По одному мы пробираемся в Череснеш, минуя станцию, и там поджидаем друг друга. Вещей с собой не взяли никаких, чтобы не вызвать подозрений. Отец Гезы привезет их на подводе, когда стемнеет.

Дома все уладилось значительно легче, чем я ожидал. Как раз пришла повестка, причем не на переосвидетельствование, а сразу на службу в недавно сформированную бронетанковую часть. Расторопный же ты, однако, брат, старший лейтенант с призывного пункта, черт бы тебя побрал, но меня можешь призывать, сколько влезет. Я попросил мать приготовить мою военную форму и сапоги.

— Боже праведный! Неужто и тебя взяли?

Я постарался успокоить домашних:

— Никуда я не уйду, во всяком случае не дальше винокурни Бартала, но не вздумайте наведываться ко мне, я сам время от времени буду приходить.

Отец уставился на меня:

— А не накличешь ли этим беды?

Ему следовало бы стать часовщиком, а не столяром. Я всегда жалел его; когда он тащил бревно или доску, его щуплое тело, казалось, вот-вот подломится под тяжестью.

— Какая там беда? А если возьмут в армию? Не все ли равно.

Дорогой мой старикашка… Со своими полными безотчетного страха голубыми глазами и обвислыми усами он живет, что называется, тише воды, ниже травы под крылышком моей энергичной, подвижной матери, и не знаю, как он осмелился произвести меня на свет. Правда, на такое дело он отважился один-единственный раз, ибо у меня нет ни братьев, ни сестер. Он ужасно боится войны, в армии не служил, накануне первой мировой войны был признан негодным и просеивался даже сквозь решето мобилизаций в военное время. Из года в год его теребили — мол, определись куда-нибудь, например, в городское стрелковое общество, пульни хоть раз из винтовки, нельзя же так прожить всю жизнь. А он все отпирался, ни за что на свете не соглашаясь, пока наконец не стал членом попечительского общества, платил взносы, лишь бы оставили в покое, но вблизи тира его так никогда и не видели. Не думаю, чтобы за всю свою жизнь он хоть раз кого-нибудь ударил. Как правило, вместо него с подмастерьями расправлялась моя мать. Голос у него тоже немощный, как и тело, прямо-таки комариный: «Будет сделано, сударь, как вы изволите желать». Но тут уж он был хозяином своего слова. Если городской барин или дяпайский цыган закажет у него что-нибудь и он скажет свое неизменное «Будет сделано, сударь, как вы изволите желать», то разобьется в лепешку, ночи напролет будет работать, а непременно сделает в срок, и всегда именно то, что ему заказали. Не помню случая, чтобы кто-нибудь остался недоволен его работой. А сам он? Возразил ли хоть раз против чего-нибудь? Кто знает? Никто никогда этого не слышал. Желания? Были ли они у него? Дождь хлещет мне в лицо, стоит обернуться, и я еще увижу мастерскую на углу Церковной улицы. Наверняка он стоит за дверью с матовым стеклом. Хотя вряд ли осмелится. Однажды ему заказали гроб, какая-то старушка подорвалась на мине возле Турецкого рынка. С тех пор он и не осмеливается смотреть ночью в эту сторону. Что за черт, с чего я так расчувствовался, ведь не навек расстаемся, стоит захотеть, и снова увижусь с ним. Он очень набивался проводить меня. На самом же деле, как мне кажется, ему хотелось уйти со мной. Боится за меня. И за себя тоже, за свою тихую, размеренную, жалкую жизнь. Не раз мне приходилось видеть, как ночью, дрожа всем телом, в одной исподней рубашке он прислушивался к смертоносному вою снарядов, летящих со стороны плацдарма русских. Однажды я даже заговорил с ним — мол, шел бы лучше спать, все равно того снаряда, который угодит сюда, не услышишь и не увидишь. Но как грубо у меня это получилось! Надо бы вернуться, постараться загладить вину. Я вовсе не думал тогда его обидеть, просто очень хотелось спать.

Мать обнимает меня, да так крепко, что хрустнули косточки.

— Значит, остаешься здесь, в Галде, сынок?

И сразу же кинулась рыться в двух сундуках, все такая же добрая, но практичная и деятельная, как всегда.

Немцы устанавливали противотанковые пушки позади липовой рощи Айя. Непонятно, почему русские до сих пор не навели мост, снуют на катерах от берега к берегу. Если б они переправили на эту сторону танки, то давно бы уже прорвали наспех оборудованный оборонительный рубеж, проходящий через Старый Город. В магазинах на площади Кароя Роберта зажгли свет и тут же задернули окна черными бумажными шторами, обеспечив полное затемнение. Пустые глазницы окон — если почему-либо, кто знает, что может случиться, я не вернусь, это будет моим последним воспоминанием о площади. Впрочем, хватит валять дурака. Либо я буду думать о своей шкуре и ни о чем другом, либо обо всем, только не о самом себе. Город все равно не может спасти меня, как и я не могу спасти его для лучших времен. Встретимся вновь, когда пронесется ураган, если останемся живы. Грамоту о вольности Галда, дарованной Кароем Робертом, нам полагалось знать наизусть, а кто сбивался, мог садиться на место, получив кол. «Мы, милостью божьей король Венгрии…» Дешс сомневается, будут ли преподавать историю Венгрии. А почему бы нет? Мы пережили нашествие татаро-монголов, турок, австрийского шурина, 6oi ты мой, чего только нам не пришлось пережить! Пожалуй, именно потому нам и удалось просуществовать более тысячи лет, что мы постоянно мобилизовывали силы, чтобы восстановить то, что разрушили наши враги, и исправлять то, что сделали по собственной глупости. Гравий Айя громко похрустывает у меня под ногами. Кажется, будто земля скрежещет зубами. Да, все же паршивое это дело — покидать город тайком, занимая пост управляющего фирмой, имея звание лейтенанта и сознавая, что то и другое уже не имеет никакого значения. Ни пост управляющего, ни звание лейтенанта. Черт возьми, и все это произошло как-то сразу, одним махом. Красавица Гелетаине, жена участкового врача, с неподражаемой грацией зашла в ателье мод Шарукана. Право, какая деталь туалета могла ей так срочно понадобиться в двух километрах от русских? А эти немцы похожи на поденщиков, размеренно делающих свое дело. Работают не торопясь, точно, аккуратно — ни растерянности, ни суеты, ни раздраженных выкриков. Я видел их у Коломыи, даже ураганный обстрел не мог сбить их с привычного ритма. Квалифицированные мастера войны, с опытом и стажем. Я верю рассказам о газовых камерах, почему бы и не верить? Они способны и на кое-что похуже. Здесь просто замыкается круг. А началось все раньше — с тех мастерски отработанных, натренированных и уверенных движений. Это ужасно. Пушка в их руках — такой же инструмент, как лопата. Им все равно: посадить хлеб в печь или отвернуть кран на баллоне с газом «циклон». У меня одна обойма в пистолете и ничего больше. У Дешё, наверно, найдутся патроны, в конце концов он прибыл с фронта. Возле здания городской управы стоит нилашистский охранник. Я с ним знаком, это подмастерье у сапожника Каламо, некий господин Фери, а фамилию не помню. Когда-то он сшил мне хорошие желтые полуботинки на белой подкладке. Он и военным-то не был, что же его потянуло сюда?

Ему изменила жена? Или, может быть, еще раньше, склонившись над заготовкой, он подумывал о том, что автомат ему подходит больше, чем сапожный нож? После войны, как всегда, специалисты и дилетанты наверняка сфабрикуют уйму всяких причин, которые в это сумбурное время одних гнали в одну сторону, а других — в другую. Вот подойти бы и спросить: «Господин Фери, а как бы вы объяснили свой шаг?» Впрочем, это неинтересно. Если человек даже по собственной воле решается на ложный шаг, то стоит ему сделать его, как потом он сразу же начинает выполнять то, что ему приказывают. Фери вскидывает руку, словно отгоняет назойливого шмеля:

— Китарташ[4], господин лейтенант, очень рад вас видеть.

Что ж, бодрись, пока не дадут коленкой под зад. В день, когда присягали Салаши, мы вошли в лифт вместе с моим генеральным директором. «Послушай, — гневно комментировал он захват власти нилашистами, — какого ты мнения об этих людях с грязными ногтями, с неизвестным или темным прошлым?» Этот полоумный джентри, подумал я, говоря о нилашистах, больше всего озабочен тем, что у них грязные ногти. А теперь и мне именно это пришло на ум при виде господина Фери — сапожного подмастерья.

Предстоит еще прощание с Клари. Трудно будет. «Боже мой, Эрне, я не пущу тебя!» Я вдруг будто ощутил на своем лице ее горячее дыхание. Это будет тяжелее всего. Красавица Клари Шуранди… Как я увивался вокруг нее в университетские годы! На балах в казино я пожирал ее глазами, не в силах оторвать от нее взгляда, на катке мчался очертя голову, чтобы прикрепить ей коньки, и никакого успеха. Она словно не замечала меня. В марте мы большой компанией человек в тридцать отправились на Дяпу за подснежниками. Опираясь на палку, я поднимался в гору, боясь повредить покалеченную ногу. Вдруг Клари оглянулась и, сказав: «О боже, Эрне, о вас совсем некому позаботиться!» — взяла меня под руку и по-матерински стала опекать. Черт его знает, и сам не пойму, чем была вызвана такая перемена. Три дня спустя во время крестного хода она подошла ко мне, как бы давая понять: мол, опирайся не на палку — молодому человеку это негоже, — а на меня. Такой страстный порыв охватил нас обоих, что мы и дня не могли прожить друг без друга. Прежнее целомудренное обожание дополнилось неодолимым влечением к ней, страстным желанием обладать этой женщиной, подобной которой я еще не встречал. Одним взглядом она может распалить до предела. У нее чудесная фигура, красивые плечи, величественно-грациозная шея! Грудь ее так запечатлелась в моем сознании, что я даже во сне мог очертить ее. Но она никогда не пускала мою руку ниже дозволенного. «Эрне, пойми же, я все-таки девушка». Черт возьми, у меня не раз с кончика языка готов был сорваться вопрос: «А где именно начинается девушка?» — но я так и не осмелился спросить. Клари тут неумолима, она непременно хочет сохранить себя безукоризненно чистой, как свадебная фата. Свадьбу мы назначили на рождество. Сочельник, рождество… Как еще далеко до него, как оно медленно приближается… Помолвка состоялась у нас дома. Мать испекла торт огромный, как мельничный жернов, его внес подмастерье, чинно следуя за ней. Она сшила себе дорогой костюм, привела в порядок ногти: ведь ее невесткой будет дочь городского прокурора, из настоящей господской семьи, а не из каких-нибудь новоиспеченных господ. Их деды и прадеды тоже были господами, от них даже запах исходит барский. Но торт оставили на кухне, не стали даже резать, а подали пирожное, принесенное от Гербауда; мать мою гости называли тетушкой, а отца — господином мастером, за все время ни разу не назвав иначе. Только я был для всех Эрне, особенно для самого Шуранди. который, подчеркивая свое расположение, разговаривал со мной на «ты». Мой отец, забитый старичок, поглаживал ладонью стол. Что ни говорите, а орех это орех, он лучше всего полируется и фактура у него очень красивая А может, все-таки нужно было сказать, чтоб не называли их тетушкой и господином мастером? Черт его знает, тогда мне это и в голову не пришло. Почему-то отец и для меня был господином мастером, и началось это уже давно, пожалуй, с того давнишнего-предавнишнего храмового праздника в Битте. В мои детские годы мы часто ездили в Бигту, где живут сербы.

Накануне храмового праздника они по обыкновению с шумом и гиканьем проезжали по улицам Галда, оглашая своими выкриками дворы, стоя глушили вино, играли на дудках, как бы зазывая всех на храмовый праздник, суля всем радость и веселье. Там устраивались незабываемые праздничные вечера. Мы учились танцевать коло с разгоряченными сербиянками, вся деревня ходуном ходила от задорного веселья, все приветливо улыбались друг другу, одним словом, всюду царили любовь и согласие. Но к вечеру сербы напивались, набрасывались с палками на приезжих, и все гости как оглашенные разбегались под покровом темноты. Тут и начиналась настоящая потеха: паническое бегство из Битты. вопли, прерывистое дыхание. Потом мы надрывались от смеха, хотя тем, кто не успевал унести ноги, изрядно доставалось. Как-то раз отец купил на храмовом празднике кулер, отломил кусочек и уже собирался было сунуть его мне в рот, но я уже тогда был брезгливым и, увидев порыжевшие от морилки пальцы отца с черными ногтями, мотнул головой — дескать, не надо. Он промолчал, не такой он, чтобы кому-то, даже своему ребенку, выговор сделать, только долго дрожал его заострившийся подбородок. Затем выбросил весь кулер натужным жестом, как человек, который отталкивает от себя что-го непомерно тяжелое. На ужине по случаю нашей помолвки Клари сунула мне в рот кусок пирожного. И лишь потом, уже начав жевать, я вспомнил кулер. Отец взглянул на меня и не смог сдержать слез. До чего же глупо получается! Из всей быстро текущей жизни, которая дается нам один-единственный раз, память хранит такие мелочи, как кулер, пирожное…

Мастерская уже скрылась из виду. Со стороны Турецкого рынка взлетает ввысь под облака ракета, на мгновение все вокруг озаряется светом, а затем сумерки еще больше сгущаются. Половина четвертого. С мрачной лёссовой вершины Дяпа из крупнокалиберного пулемета обстреливают окраину города — трассирующие пули оставляют после себя светящиеся борозды. Русские не отвечают. Из дома Шуранди выходит служанка:

— Боже мой, господин управляющий, вот уж не ждала вас барышня!

Я собираюсь пройти в дом, но она разводит руками.

— Вы вчера изволили сказать, что придете часам к семи, их благородия вернутся из Будапешта поездом в половине шестого, но вы проходите, в холле тепло…

Я стою, не зная, что сказать. Неужто так и уйду, не простившись? Что за идиотизм, именно сегодня ей приспичило ехать в Будапешт; на какое-то мгновение я до боли отчетливо вижу большие влажные глаза Клари, словно она и в самом деле здесь, рядом со мной. В Старом Городе хлопает миномет, ищу взглядом, где разорвется мина, погружаюсь в свои мысли; служанка зябко поеживается у калитки. Может, оставить записку? Но что написать? На противоположной стороне улицы, переваливаясь с боку на бок и далеко вперед выбрасывая тонкие ноги, торопливо шагает Геза Бартал в направлении Череснеша. Он в теплом велюровом пальто, сбитой набекрень шляпе, с докторским саквояжем в руке.

— Ну зайдите же, право. Пожалуйста, не стойте здесь…

— Нет, благодарю, скажите барышне… да, я должен срочно явиться в часть, но на днях непременно дам о себе знать.

Вот незадача. Не могу сдержать волнения. Да и не мудрено, ведь фронт совсем рядом, может случиться все что угодно. Теперь меня удерживает стыд перед служанкой, а то бы в самом деле зашел, сел в теплом холле — будь что будет, плевать мне на весь этот бренный мир.

Я пришел последним. За Череснешем вырисовывается силуэт массивного дворца. Дешё курит, молча протягивает мне руку. Галлаи нервно смеется, потешаясь над Гезой Барталом: теперь, мол, гинеколог будет применять свои знания на мужских органах. Но шутки у него получаются очень плоскими, никому не смешно, все знают, что сейчас, собственно говоря, они поставили на карту свою жизнь. Шорки, увидев меня в военной форме, осклабился:

— Разрешите покорнейше доложить, господин лейтенант…

Когда я возвращался поездом домой в штатской одежде, он смерил меня оценивающим взглядом бандита. Ох и зловещие же у этого Шорки глубоко запавшие глаза: два ядовитых черных жука, притаившихся на дне ямы. Тарба молчит, я еще ни разу не слышал его голоса. Красивое лицо его словно окаменело, скованное каким-то сверхъестественным холодом. Ну что ж, двинемся в путь. Геза позвякивает ключом от винокурни, что-то фальшиво насвистывает, сбивается с ритма, и получается черт знает что, сумбур какой-то. Возле дворца посреди дороги маячит неподвижная фигура всадника. Какой леший занес его сюда! Мы останавливаемся, сбиваясь в кучу, Дешё хватается за кобуру.

— Это ты, Эрне? — узнал меня барон.

Сигара едва искрится в темноте, он отъехал в сторону.

— Мое почтение, ваше превосходительство.

Два лета подряд по рекомендации моих преподавателей я репетировал его сына по математике и физике. Мать наказывала, чтобы я не смел брать вознаграждение — гораздо больше стоит чесгь бывать каждый день во дворце, но барон не остался в долгу: в первое лето подарил мне увесистый серебряный портсигар, а в другое — пару замечательных английских теннисных ракеток. Всем своим видом он символизировал старинную легенду: покровитель Галда верхом на лошади перед линией фронта.

— Что ты здесь делаешь, Эрне?

Раздумывать некогда, надо врать:

— Меня призывают, ваше превосходительство, посидим немного в винокурне Барталов в последний раз, развеем грусть-печаль. И доктор здесь, и старший лейтенант Дешё, его вы изволите знать, Кальман Дешё, а также…

Барон прерывает мою тираду:

— Развейте грусть у меня, ужин в половине восьмого, приходи с господами офицерами и доктором.

Не дожидаясь ответа, он тронул коня и скрылся за воротами. У Галлаи от волнения дух захватило: настоящий барон, вот это да! Ведь он еще никогда не ужинал во дворцах. Но затем в нем берет верх плебей.

— Его превосходительство, наверно, укладывает вещи, а заодно и в штаны наложил. Ну что ж, зато хоть кутнем на славу, по-барски, раз господ офицеров на ужин приглашают.

У меня нет настроения разговаривать, я с тревогой думаю о Клари. Ничего не поделаешь — больно. Я молчу. Настоящая боль безмолвна и скрыта в глубине души, как воздушный пузырек в янтаре. Дешё тоже стоит безмолвно, вслушиваясь в темноту и созерцая окутанный пеленой мрака город. А город, притаившись от страха, упрямо живет своей непонятной жизнью, хотя и не слышно ни шороха. Подальше, южнее, где Дунай лениво описывает изгиб, кроваво-багровые вспышки озаряют серое небо.

— Бьют тяжелые гаубицы, — бормочет Галлаи.

По яркости вспышек пытаюсь определить расстояние — грохот сюда не доносится. Гаубицы, пожалуй, не меньше чем в тридцати километрах отсюда. Они исторгают затяжные, вихреподобные красные сполохи. Мне вспоминаются багровые краски Помпеи, такие же сочные, густые краски, и я даже вслух произношу:

— Багровая Помпея, помнишь, Кальман?

В последнее мирное лето мы втроем — Кальман Дешё, один пештский студент юридического факультета и я — пешком добрались до Италии. Любопытные, нескладные паннонцы[5] под средиземноморским небом. Наши рюкзаки сплошь покрылись жирными пятнами от колбасы и сала, запасенных на три недели впрок. В середине августа на закате солнца мы вошли в погребенный под серой лавой мертвый город. Стены домов в лучах заходящего солнца, казалось, горели красным пламенем, багрово-огненные отблески произвели на нас потрясающее впечатление, мы стояли как зачарованные. И только на обратном пути спохватились, что забыли осмотреть Виллу Мистериозу, где хотели ознакомиться с фресками, вдохновленными неразделенной любовью.

Винокурня Барталов на горе почти напоминает виллу. Просторная веранда, кухня, три комнаты, ванная, а внизу огромный выложенный кирпичом винный подвал. Геза воротит нос от запаха виноградной мезги и айвы. Он бывал здесь не более пяти раз, сам не любит вино и не выносит, как он выражается, все мужицкое — запах конского пота, навоза. Отец, носатый Бартал, в одиночестве, потягивай от скуки вино, обычно сидит здесь и, наверно, сокрушается о том, что яблоко так далеко упало от яблони. Он дал сыну образование, а теперь, мне кажется, даже наедине с ним называет его господином доктором и угождает ему, как старый слуга. Ничего не поделаешь, наследника нет, все достанется зятю, зря только старался: господина доктора — издерганного, не в меру нервного, чувствительного, словно раз и навсегда решившего положить конец размеренной жизни своих предков-крестьян — не интересуют ни земля, ни хозяйство. На окнах и застекленных дверях — черная бумага, но мы из предосторожности зажигаем только небольшую настольную лампу. Шорки моется в ванной, брызгаясь холодной водой, Тарба трет свой автомат какой-то тряпкой. Я очень завидую тем, кто и в такое время способен найти для себя какое-нибудь занятие. Все-таки надо бы наведаться к Шуранди. Смотрю на свою повестку, которую принесли в девять часов утра, с тех пор в Будапешт ушло семь поездов. Оправдаться нечем, первый же патруль схватит меня.

Мы приходим во дворец, и старый слуга Йожеф ведет нас наверх в малый салон. Как всегда, черная ливрея висит на нем, словно на вешалке, редкие волосы гладко зачесаны на пробор. Галлаи вертит головой, пораженный великолепием холла, переоборудованного из усыпальни. «Вот это да!» — очевидно, думает он. И разве не свинство — едва соприкоснувшись с настоящей роскошью, человек в любую минуту может с ней распроститься. Я рассматриваю гравюры, развешанные на стене вдоль вытесанной из гранита широкой лестницы. Да, все точно так же, как и раньше, рядом с арадскими мучениками охота с собаками — ничем не объяснимое, случайное соседство. Не думаю, чтобы барон когда-нибудь осматривал все свои гравюры подряд. В малом салоне, отделанном фиолетовым шелком, вокруг уставленного бутылками и рюмками столика, дымя сигарами, беседуют трое: Галди, благочинный Грета и секретарь управы из Битты. Компания невелика. Секретарь управы, очевидно, потому здесь, что почти половина владений Галди приходится на окрестности Битты. Галлаи удивленно шепчет мне:

— Значит, его сиятельство не укладывает вещи?

— Весьма рад, — говорит барон, но руки никому не подает, только кивает большой лысой головой, обрамленной седыми волосами, и жестом дает понять: мол, кто не знаком, знакомьтесь.

Дешё тоже никогда еще не бывал во дворце. Он с интересом разглядывает роскошный малый салон, исполненный в стиле барокко, особенно долго задерживает взгляд на нарисованных между оконными проемами фавнах, гоняющихся за бабочками.

— Это не Маульпертш?

Барон, мельком взглянув на Дешё, вежливо кивает:

— Да, разумеется. Мой прадед пригласил его расписать алтарь святой церкви, тогда же он сделал и это. И еще фреску на потолке столовой. Неплохая работа. Я, правда, считаю, что Маульпертш несколько суховат, академичен, но это… дело вкуса. Прошу вас, шотландское виски. — Он указал на поднос с видом человека, который считает чем-то само собой разумеющимся, чтобы на четвертом году войны имелось шотландское виски. — Но если предпочитаете абрикосовую, пожалуйста. Эрне, дорогой, ты у себя дома, наливай господам.

Секретарь управы стоит у самого угла стола, сжимая в руках рюмку. Вот он пригубил, поморщился — видимо, не нравится, но поставить рюмку не осмеливается. Его кофейного цвета в полоску костюм пропах нафталином, сухая обветренная кожа испещрена морщинами. Он с готовностью вступает в разговор, хотя вряд ли кого это интересует.

— Да, — говорит он, вытирая лоб, — его сиятельство в пору своей дипломатической деятельности любил виски. Он был секретарем посольства в Лондоне. Да, да, он в совершенстве владеет английским, об этом знают все.

Секретарь управы заметно волнуется. Он не успевает убрать в карман платок, потому что то и дело вытирает им лицо. Может быть, терзается тем, что он сейчас не дома, ведь Битта всего в трех километрах от фронта, но в присутствии барона не смеет выражать тревогу или говорить о своих заботах. Галди угощает нас сигарами. Галлаи пьет виски вперемежку с абрикосовой всякой, первым тянется за сигарой, явно не упуская случая насладиться жизнью. Я пододвигаюсь к Дешё. На его тонком, красивом лице блуждает задумчивая улыбка.

— Взгляни на лейтенанта, — тихо говорит он мне, — любил, бывало, прихвастнуть, в каком обществе ему приходилось вращаться в бытность свою министерским делопроизводителем. Например, поужинать с высокопоставленным лицом и даже с самим статс-секретарем для него было таким же обычным делом, как для другого зайти перекусить к теще. Но попал в какую-то глупую историю, и его вышибли из министерства, где он, по-видимому, подвизался недолго, не успев даже усвоить элементарные правила поведения в обществе. Затем работал агентом по сбыту у какого-то текстильного фабриканта, зарабатывал большие деньги, простую мешковину ухитрялся сбывать за лидское сукно, и его манеры стали, разумеется, еще хуже.

— Откуда он родом?

— Из Комарома. Его настоящая фамилия — Герстенфельдер, но он вполне порядочный шваб, потому и ругается беспрестанно, что хочет казаться заправским венгром, какого и свет не видывал. Фамилия, конечно, никак не подходила к офицерскому мундиру, в армии он попросил разрешения сменить ее на венгерскую. Впрочем, не беда, что он пьет. Если налижется до чертиков, может, отмочит что-нибудь забористое этим манекенам, пусть их передернет.

— Не думаю, чтобы барон…

— Все притворяются. Правда, у барона это получается. А у остальных? Ты думаешь, у благочинного на уме сейчас виски? А посмотри на секретаря управы. Его не мешало бы предупредить, чтобы он Не жевал свой платок, ведь ему предстоит еще ужинать.

Завидую Дешё. Ему случалось попадать в более серьезные переделки, чем мне, и не менее горько было расставаться с матерью, чем мне уйти, не попрощавшись с Клари, но он остается самим собой, держит себя в руках и изо всей компании, включая и Галди, безусловно, самый корректный и выдержанный.

— Летом я не пью виски, — говорит Галди, глядя куда-то поверх наших голов. — Англичане пьют и летом, но, правда, со льдом. Я не могу.

Секретарь управы достает свежий платок. Один уже промок от пота.

— Изволите употреблять от осени до весны, совершенно правильно, — поддакивает благочинный, отваживаясь принять участие в разговоре. — Когда у человека к непогоде начинается ломота в костях, эти крепкие напитки очень хорошо помогают.

— И особливо к дождю, — отзывается секретарь управы, с полупоклоном и не спуская глаз с барона. — Такой, бывало, зарядит в осеннюю пору, что конца ему не видно. У меня, правда, кости не ломит, но зато мучают головные боли. Весь день теребят меня насчет подвод; да, в нашей деревне мало солдат, но зато каждый норовит ездить на персональной подводе, а если дороги развезет, то крестьян и палкой не выгонишь на извоз.

— К тому же, — вставляет Галлаи, совсем осоловевший от выпитых вперемежку напитков, — если русские начнут стрелять им в зад, тогда совсем плохо. Крестьяне более чувствительны к пуле, чем к погоде.

Благочинный предупредительно покашливает. Секретарь управы начинает сетовать по поводу того, что свекла все еще в поле и вряд ли удастся ее убрать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад