— Слушай, Геза, сказал бы своему отцу…
— Сам не пойму, что ему здесь нужно, просто сумасшедший!
Старик, свесив голову, сидя уснул. На лицо его падает тень от абажура лампы, освещен только лиловый массивный нос, похожий на перезревший на солнце баклажан. В углу сидит еще кто-то — в рваной солдатской шинели, разбитых ботинках, обросший шетиной, со сморщенным, как морда козы, лицом. Черт возьми, да ведь это же Ференц Фешюш-Яро. Он, кряхтя, с трудом поднимается и молча, ни слова не говоря нам, подходит к старому Барталу и трясет его, пытаясь разбудить. Из соседней комнаты в длинных подштанниках высунулся заспанный Шорки, почесал зад, что-то проворчал
— Ты что это затеял? Мы как с тобой уговаривались?! Я же сказал, что, кроме пас… Черт возьми, ты бы еще весь город сюда привез!
Бартал протирает глаза.
— Ну-ну, наконец-то пришли! Ждал-ждал да и вздремнул малость. Мне пора бы обратно, мать и ведать не ведает, где я шатаюсь в такую скверную погоду…
— Ты ответь сначала на вопрос!
— Ну, известное дело. Чего уж там… — Бартал встает, потягивается всем своим похожим на туго набитый мешок телом, расправляет плечи и, беспомощно моргая, смотрит на нас. — Да сядьте же вы. Глядеть жалко — стоят и стоят.
— Я не сяду.
— Лучше бы тебе сесть, сынок. Стоя, ты всегда нервничаешь. Неприятностей и без того хватает, ты-то хоть успокойся. Шальной снаряд угодил прямо в отару и всех моих чудесных овечек — на куски. Теперь вот бесплатно бросаюсь мясом, весь хутор объедается моей бараниной…
— Ну и что?
Фешюш-Яро окидывает каждого из нас взглядом, плотнее кутается в свою рваную шинелишку.
— Не утруждайте себя, дядюшка Бартал. Уж если вам не удается упросить, то мне и подавно не удастся.
Он идет к выходу, но Бартал тянет его назад.
— Останешься здесь!
Силой сажает он Фешюш-Яро на стул, который трещит под его тяжестью. Лютым становится этот старик, если разозлится; батраки дрожат перед ним, как листья на осине. Вот и сейчас, судя по всему, не миновать бури. Он кричит во всю глотку, сотрясая с гены винокурни своим зычным голосом.
— Ты что, ничего не понял, господин доктор? Тебе известно, кто стоит в Старом Городе?
— Не кричи!
— Буду кричать! Я не прячусь!
— Ах вот оно что, тогда я…
— Прикуси язык! Я на задних лапках хожу перед тобой, наряжаю, как рождественскую елку, а ты… ты образованная скотина! Черт бы тебя подрал, да знаешь ли ты, кому я хочу помочь? Себе, что ли? Я уже свое отжил, если подохну, не велика беда… но тут я лучше тебя разбираюсь, хоть ты и ученый, господин доктор. Думаешь, я просто так в девятнадцатом году прятал исправника на сеновале, а теперь скрываю этого несчастного? Разве от меня зависит, каким временам наступить? Черта с два! Но я должен позаботиться, чтобы не навредить ни себе, ни своей семье.
— Такой ценой я…
— Какой ценой?
— Ты не желаешь понять, что я поступаю так не только ради своей шкуры? У меня есть и свои принципы, вот именно! Плевать мне на всю эту нилашистскую банду! На большее я не способен, никогда в жизни не держал в руках оружия, но тем, что плюю на них, я протестую против их подлой, безумной авантюры… во имя разума, да, да, и человечности. Протестую тем, что скрываюсь! Но и с теми, кто придет сюда, я не могу быть заодно. Неужто, право, ты не можешь понять, что сейчас такие сделки унижают человеческое достоинство?
— Сынок, родной мой, я только… Ведь ради тебя стараюсь, мне все равно, я уже… Но ты, мой сын, должен жить во что бы то ни стало, жить! Я готов на все ради того, чтобы ты жил, Гезушка, сыночек мой, я готов целовать руку хоть самому черту… как-нибудь переживем, обойдется, самое страшное — смерть, если человек погибает, его уже не воскресишь… все кончено…
— Дедка за репку, бабка за дедку, — тихо произносит Дешё, не глядя на Фешюш-Яро. — Такова реальная действительность. Все, кто, скрывается, должны держаться друг за друга…
Бартал тыльной стороной ладони проводит по влажному лицу. Он настолько благодарен Дешё за эти слова, что смотрит на него поистине с собачьей преданностью, хватает за руку и судорожно пожимает.
— Убеди его хоть ты, Кальман… Нельзя быть щепетильным! Ни в коем случае нельзя, это же ужасное недомыслие…
— Сейчас нельзя, — подтверждает Дешё, делая ударение на первом слове. — Но что касается более позднего времени, то никто никому ничем не будет обязан. Когда минует фронт, каждый пойдет своей дорогой. Но до тех пор и меня и Фешюш-Яро преследуют одни и те же. Думаю, что я выражусь точно, если скажу: нас свели вместе не наши убеждения, а необходимость. И пока она существует, я снимаю все возражения…
Бартал приободряется.
— В том-то и дело, дорогие мои детки! Пока надо… А почему надо, ей-богу, нечего тут докапываться, отбросим к лешему все сомнения. Вы здесь, все вместе, и может статься, Геза, дорогой мой господин доктор… этот горемыка когда-нибудь замолвит словечко за тебя, а в случае чего и отблагодарит…
— Хватит, отец! Я согласен с доводами Кальмана, но насчет всего остального… — Он не договаривает, машет рукой и обращается к Фешюш-Яро: — Оставайся.
— Вы еврей? — презрительно взглянув на Фешюш-Яро, спрашивает Шорки.
Он брезгливо смотрит на Фешюш-Яро, лицо у него помято и похоже на вывернутую наизнанку требуху. Но тут же спохватывается, сообразив, что заговорил в присутствии командира без его разрешения, и рывком головы отдает честь.
— А если бы и так?
— Меня не интересует, подонок, за кого вы хотите себя выдать. Я спрашиваю, что вы в действительности за птица.
— Нет, он не еврей, — говорю я старшине. И вообще нелепо все это, пора кончать и отправляться спать. — Мы знаем его.
— Понимаю, господин лейтенант. Я спросил только потому, осмелюсь доложить, что у него на рукаве шинели след от повязки. Извольте взглянуть: видите, в том месте она не такая грязная.
— Я был в штрафной роте, — говорит Фешюш-Яро.
— Охотно верю. Туда попадали и замечательные парни. Но вы, осмелюсь доложить, сами, господин лейтенант, взгляните на его морду — очень уж он смахивает на раввина.
«В связи с прескверной историей собрал я вас, — сказал господин директор Мадараш на экстренно созванном собрании, когда Фешюш-Яро вышибали из гимназии. — С такой прескверной, что и язык не поворачивается сказать. Не хочется распространять заразу. Скажу только, что этот мерзкий щенок Ференц Фешюш-Яро опозорил добрую славу нашей гимназии. Будучи ее учеником, он занимался антинациональной, подрывной, безбожной деятельностью, за что навсегда лишается права обучаться не только в нашей гимназии, но и в любой средней школе страны». Фешюш-Яро беспомощно ревел перед всеми классами, выстроенными во дворе, где цвела сирень, где, казалось, зеленые кусты были осыпаны ослепительно белым искристым снегом и всюду с веток свисали тяжелые, пышные гроздья, а мальчику, выслушавшему беспощадный приговор, надо было сразу же уходить прочь, тогда как мы оставались, гордые сознанием своей невиновности и преданности богу и родине. Фешюш-Яро, едва передвигая ноги, подавленный позором, сгорбившись и понуро брел к выходу, волоча по земле свой ранец. Мы учились в разных классах: я и Дешё в «а», а Фешюш-Яро в «б», да и то меньше двух лет. Вышибли — значит вышибли. И все же мы узнали, что это за скверная история, да и не мудрено: разве можно что-нибудь скрыть в таком маленьком городке. Отец Фешюш-Яро, который, между прочим, работал механиком на кирпичном заводе, занимался коммунистической агитацией. Видимо, догадавшись, что за ним следят, он поручил сыну переправить листовки в надежное место, но Фери не успел выполнить поручение: его схватили. Узнав о случившемся, мы сначала жалели Фешюш-Яро и даже немного завидовали ему. Настоящий заговорщик, черт возьми, делал что-то запрещенное, таинственное, хоть и косвенно, а все же принимал в чем-то участие, а мы — нет. Мы демонстративно здоровались с ним на улице за руку: пусть видят все, какие мы храбрые. Но и это со временем прошло. Он устроился учеником в ремонтно-механическую мастерскую Шоллера, ходил в грязной, засаленной одежде, с нами не очень охотно общался, да к мы сами охладели к нему — дружба с ним компрометировала нас в глазах других. Вес перестали здороваться с ним, пожимать руку. Может, это непорядочно — равнодушно и даже вызывающе проходить мимо человека, с которым еще так недавно дружил, делая вид, будто впервые видишь его, но так уж устроен мир. Возможно, и он размышлял над этим. Ну и пусть. Жизнь шла своим чередом. Любые симпатии разрушает житейская мудрость, которая сильнее иного закона: с сильным не борись, с богатым не судись. Господствующий класс способен на все. пока держится в седле. Следовательно, он способен лучше, чем кто бы то ни было, более того, — практически только он и обладает способностью разбираться во всем, начиная с национальной истории вплоть до программы варьете «Орфей». Хорошо бы поговорить на эту тему с Дешё, но он чем-то недоволен или разозлен, рывком сбрасывает с себя шинель.
— Холодно, — зябко поеживаясь, говорит он. — Не мешало бы протопить.
Бартал с готовностью отзывается на эти слова, радуясь тому, что все-таки навязал нам бородатого «ангела-спасителя».
— Дрова вон там в закутке. Не жалейте. Если не хватит, есть еще три-четыре кубометра во дворе, хорошие сухие дубовые дрова, надолго хватит, бог даст, к тому времени, может, все кончится… Ну, я пошел, а то мать небось спать не ложится, все ждет, присев на край кровати. Она всегда так сидит, когда я поздно прихожу домой.
Шорки отправляется за дровами. Дешё говорит ему вслед:
— Это мой последний приказ. С утра я уже не буду вашим начальником.
Старшина резко оборачивается. В его глубоко запавших глазах вспыхивает огонек.
— Господин старший лейтенант, не надо…
— Мне хотелось бы сложить с себя обязанности командира перед всей ротой. Хорошая была рота, прямо-таки замечательная…
Фешюш-Яро достает иголку, нитки и принимается зашивать прорехи на своей шинели. Он то и дело проводит ладонью по заросшему лицу. Вижу по его глазам, что ему хотелось бы побриться, мол, самому стыдно, что так опустился, но бритвы он не просит, а мы не предлагаем. В печке потрескивают дрова, четверо военных сидят вокруг, образуя как бы свой обособленный мир, может, задумались о роте, без слез оплакивая ее. Сейчас они олицетворяют собой саму сплоченность, во всяком случае дисциплина вот так, в единое целое никогда не могла бы соединить их. Геза трясет головой, словно желая прогнать прочь свои думы, но его неподвижный взгляд говорит о том, что они неотступно преследуют его.
Утром просыпаемся от грохота канонады. На юге где-то в районе Мандорской переправы идет артиллерийская дуэль. Мы прислушиваемся к ней, стоя на козлах позади винокурни.
— Идут на прорыв, — ворчит Галлаи, — черт их побери, умнее стали, в лоб не бьют, а пытаются обойти с юга весь будайский фронт.
Фешюш-Яро тоже отваживается выйти во двор. Все-таки кто-то, Шорки или Тарба, сжалился над ним, дал ему бритву, и он соскреб щетину. Странно он выглядит бритый, словно разделся донага.
— Сейчас барон, наверно, собирается в путь, — произносит Геза.
Мы пробираемся вдоль виноградника к кучам хмыза; оттуда из-за деревьев парка хорошо виден двор баронского дворца. Дождь перестал, порывистый холодный ветер рябит скопившиеся лужи. У парадного подъезда стоит дорожная карета с кожаным верхом, поодаль от нее три подводы. Возле конюшни седлают длинноногого ладного жеребца серой масти — верхового коня самого барона. В ворсистой охотничьей куртке, в сапогах с мягкими голенищами Галди неторопливо расхаживает меж подстриженными в виде шаров туями. Зато управляющий Бадалик суетится, с криком бегает по двору, размахивает толстой палкой.
— Дорнич, туды твою мать, куда ты запропастился!
Видно, третий кучер заснул. Знаю я этого Дорнича, угрюмого, ворчливого серба из Битты. Однажды он отвозил меня из дворца, дождь лил как из ведра, и он всю дорогу ругался, что лошади измокнут ни за что ни про что.
— Дорнич, лодырь окаянный, всыплю же я тебе!
Нагружают как раз его подводу; два дюжих батрака, напрягая все силы, пытаются поднять огромный коричневый ящик.
Они хором ухают, стонут, клянут бога и черта, но взвалить поклажу на подводу им никак не удается. Заметно, что батраки стараются так бросить на землю неподатливый ящик, чтобы все его содержимое разлетелось вдребезги.
— Месть плебеев, — смеется Галлаи, вызывая общее оживление.
Шорки плюется, глядя на этот бесплатный цирк, — я бы, дескать, показал им, как надо работать. И я верю, что он действительно призвал бы к порядку всю эту шатию.
— Скромная месть, — негромко высказывает свое мнение Фешюш-Яро, — за все то, что они получили от барона.
Бадалик больше не клянет Дорнича — наверно, лопнуло терпение — и набрасывается на батраков:
— Ах вы, мать вашу так, живее ставьте ящик!
Он даже не замечает, что у него не застегнута ширинка. Симпатичная чернявая горничная несет к карете корзину с провизией и, прыснув со смеху, советует Бадалику получше присматривать за своим «хозяйством», а не то, чего доброго, и потерять можно. Бадалик, сердито насупившись, застегивает прореху и, размахивая палкой, снова командует:
— Снимите задок! Эй ты, Моги, паршивец, лезь наверх! Подхватывай! А ты, Шнткень, хрен моржовый, держи покрепче! А ну, берем… Раз, два, взяли! Еще взяли!
Ветер доносит до нас каждое слово, тяжелые вздохи. Ящик медленно подается вверх и вот-вот достигнет дна подводы, но тут вдруг Моги с диким воплем хватается за живот, ящик кренится и опрокидывается. Шиткень и управляющий едва успевают отскочить в сторону.
— Что там стряслось с твоим животом, дышло тебе в печенку!
— Сам не знаю, господин, как ножом полоснуло.
— Что еще за напасть! Беги скорей, жалкий выродок, найди кого-нибудь вместо себя.
— Ничего, господин, уже отпустило.
— Не разговаривай, слазь оттуда, а ты, Шиткень, полезай наверх.
Галлаи прямо диву дается:
— Ну и дурачат же они управляющего.
Батраки шире расставляют ноги, сбрасывают пиджаки и, громко понукая друг друга, снова берутся за ящик. Теперь уже Моги внизу, а Шиткень наверху. В самый критический момент Бадалик оглушительно орет:
— Не упустите, канальи, опять!
В ответ на это те так рванули, что ящик перевалился через борт подводы и грохнулся на усыпанную галькой дорожку. Фешюш-Яро смеется вместе со всеми. Эга комедия становится все забавнее. Похоже, они решили проволынить с этим ящиком до прихода русских, не иначе. Тем временем во двор выходят обитатели многочисленных батрацких хибарок и сбиваются в кучу возле колодца. Странно, но никто из них даже не улыбнется. Женщины украдкой всхлипывают, мужчины хмуро наблюдают за возней у подъезда дворца. Завыла какая-то дворняжка, повернув морду навстречу холодному ветру, ее пинком прогоняют прочь. Неожиданно наступает тишина. Коричневый ящик, словно его тянут на веревке, плавно поднимается на подводу. От крайних батрацких хибарок идут два жандарма, они ведут Дорнича.
— Ну и ну! — говорит Фешюш-Яро. — Даже удрать и то без жандармов не могут.
Бадалик сокрушенно качает головой: мол, достукался норовистый серб, нечего было упрямиться, все равно придется ехать.
— A y тебя почему нет торбы? — набрасывается он на Шиткеня. — Почему не запасся провизией на дорогу?
Тот хватает свой пиджак, хитрое, с лукавинкой лицо его вытягивается от страха, и он со словами «Сейчас принесу» убегает. Жандармы подводят Дорнича к карете, собираясь доложить барону, но Галди машет рукой: мол, некогда, ехать пора. Со стороны Дуная из рваных облаков выскакивает истребитель и с пронзительным воем резко снижается.
— Черт возьми, — вырвалось у Галлаи, — еще, чего доброго, обстреляет.
Истребитель пикирует, чуть не задев крышу водокачки, но огня не открывает.
Описав круг, он взмывает ввысь и исчезает в южном направлении. Дешё смотрит на меня, и мы в один голос произносим:
— «Юнкере».
Из крайней лачуги, причитая, выбегает плоскогрудая, русоволосая женщина, жена Дорнича, в нерешительности останавливается у колодца и, прижав руки к животу, умолкает. Жандармский сержант выпускает руку Дорнича и подталкивает его к телеге: мол, иди, делай свое дело, не сопротивляйся, иначе узнаешь, почем фунт лиха. Костлявый, с заячьей мордой и большими ушами жандарм говорит вежливо, с опаской озирается вокруг. Дорнич шагает к своей подводе, взмахивает рукой: уж очень лошадей своих любит, не пройдет, чтоб не погладить. Но тут он резко поворачивается и медленно бредет обратно, всем своим видом давая понять, что ему нечего делать во дворце. Бадалик бросается ему наперерез, замахивается палкой, Дорнич увертывается и идет дальше.
— Стой! — раздраженно кричит ему вслед сержант.
Второй жандарм, помоложе, срывает с плеча винтовку и бежит за кучером. Догоняет и штыком гонит обратно. Дорнич молчит и нехотя, упираясь, как скотина, которую ведут на веревке, идет к подводе. Во всяком случае, отсюда, сверху, все это производит именно такое впечатление: люди загоняют упрямое животное в предназначенное для него место. Но как только полицейский опустил штык, кучер снова поворачивается обратно.
— Кончайте! — строго приказывает барон. Сержант хватает Дорнича за шиворот и изо всех сил толкает к лошадям. Заячье лицо его багровеет.
— Ах ты, дерьмо собачье, долго мне еще с тобой возиться?! — задыхаясь от злости, шипит он.
Дорнич пронзительно гортанным голосом выкрикивает какое-то сербское ругательство и вдруг бросается на жандарма. Сержант замахивается было на него прикладом, но в этот момент кучер пригнулся, и удар пришелся ему не в грудь, а в челюсть. Мы слышим даже, как что-то хрястнуло. Сержант пятится назад, отмахиваясь винтовкой.
— Сволочь, — ругается он, прижимаясь спиной к подводе, — сам виноват, я этого не хотел…
Превозмогая боль, Дорнич поднимается на четвереньки, но не только встать, даже стонать не может — челюсть у него отвисла, изо рта течет кровавая слюна. Тарба расталкивает нас.
— A-а, мать их в душу, вот я им покажу сейчас.
— Стой! — Дешё окриком останавливает его. Глаза Тарбы налились кровью, он матерно ругается не в силах оставаться в бездействии. — Стой!
Фешюш-Яро негодует:
— Если бы у меня было оружие, я бы показал им.
— Еще бы, — с презрением говорит Дешё, — одной винтовочкой истребил бы жандармов, потом весь их участок, нилашистов, немцев, генеральный штаб. На, бери мой пистолет и беги, если уж тебя так распирает от храбрости.
— Они ведь тоже подневольные, — ворчит Шорки, — что прикажут, то и выполняют.