В больнице сухожилие сшили, но с тех пор я не знал покоя. Как одержимый носился я по сопкам, излазил все буераки, заглядывал в каждую расщелину и даже, рискуя напороться на мину, в старые японские катакомбы.
Все было напрасно: мой обидчик исчез без следа.
Каюр Кулаков, которому я рассказал о встрече на озере, реагировал на это своеобразно.
— Тундра неэлектрифицированная, — сказал он мне. Ты бы еще башку ему сунул! Это же Сюмусю! Он у Ильичева коренником ходил.
Вон, оказывается, в чем было дело! Ильичев!..
Я не знал его, но слыхать о нем слыхал. Он замерз за год до моего приезда на Курилы, попав в пургу.
Случай был поистине трагический: Ильичев замерз в майский день, не добравшись до места всего километр. Несколько суток отлеживался он под снегом, одну за другой убивая собак, чтобы в теплых внутренностях согревать коченевшие руки и ноги. Когда кончилась пурга, и люди отыскали Ильичева, он был уже мертв. Из девяти собак упряжки только одна осталась в живых, и ею, если не врал Кулаков, был Сюмусю. Почему он, коренник, ближе других собак находившийся к Ильичеву и, казалось бы, первым обязанный попасть под его нож? Пожалел ли каюр любимого пса или сам не дался тот в руки — так и не узнал никто. Но я по сей день уверен, что второе предположение ближе к истине.
Вот с этим-то псом и свела меня судьба.
Наступившая вскоре зима сильно затруднила мою задачу.
Частые пурги не давали возможности выбраться подальше от дома, но тем не менее я каждый удобный час посвящал поискам. Более того: я разбил предполагаемый район обитания Сюмусю на условные квадраты и со скрупулезностью куперовских следопытов шаг за шагом прочесывал их. Неудачи меня не смущали, почему-то я был уверен, что рано или поздно опять встречусь с Сюмусю. В конце концов предчувствие не обмануло меня и я лишний раз убедился в том, что имею дело с собакой необыкновенной. Сюмусю поступил так, как если бы обладал разумом: он облюбовал для жилья старый дот японского смертника, находившийся буквально у всех под носом. Каждый день проходил я мимо вросшего в землю бронированного колпака камикадзе, не догадываясь о мудрой хитрости его обитателя, который, свернувшись калачиком, лежал там, посмеиваясь по-собачьи над самомнением суетливых двуногих существ, не раз остававшихся у него в дураках.
Накануне всю неделю мела пурга, и по утрам, поглядывая в полузасыпанное снегом окно, я с надеждой думал: «Завтра… Завтра кончится эта бестолковая белая карусель, и уж тогда-то я непременно отыщу неуловимого пса-оборотня».
Но как ни готовился я к этому дню, он грянул, как гром на голову.
Пурга, наконец, кончилась, и я, быстренько наладив лыжи, отправился на очередную рекогносцировку.
Было очень тихо. Сверкали и переливались сгорбившиеся под тяжестью снега сопки. Море тяжело катило свинцовую мертвую зыбь. Далеко впереди разламывала пополам небо белая громада Парамушира.
Проходя мимо дота, я задержал шаг: мне показалось, что снег у входа зашевелился. Лиса? На всякий случай я сдернул с плеча ружье. Нет, это была не лиса: на моих глазах, как Феникс из пепла, из снега восставал Сюмусю! Свет ослепил пса, и он, жмурясь, стоял в двух шагах от меня.
— Сюмусю! — позвал я.
Я видел, как дрогнули его острые уши, но отвыкший от виляния хвост остался по-волчьи неподвижным, и, настороженный, как взведенный курок, пес прошел мимо, готовый в любую минуту пустить в ход зубы или обратиться в бегство.
Теперь передо мной встала новая — проблема: как поймать Сюмусю? Тенета не годились, Сюмусю был не дурак, чтобы без надобности лезть в них, капкан мог сильно поранить собаку. И тут меня осенило: я вспомнил Киша, того самого эскимоса из книжки, который, заворачивая в жир кусочки китового уса, убивал таким образом медведей. Убивать Сюмусю я не собирался, поэтому в нерпичий жир я положил самый обыкновенный люминал. Две-три таблетки, по моему разумению, должны были свалить с ног даже такого сильного зверя, каким был Сюмусю. Это была моя выдумка, и, вспоминая о ней, я каждый раз довольно потираю руки. Оставалось немногое — разбросать приманку по острову и ждать результатов. Так я и сделал, а результаты сказаться не замедлили: чуть не каждый день я находил в сопках застывшие тушки сов, горностаев и прочей мелкой живности, польстившейся на даровое угощение, — для них доза снотворного оказалась роковой. И только Сюмусю, ради которого я заварил всю эту кашу, не поддавался дешевому соблазну и по-прежнему разгуливал на свободе. Но я не отчаивался. Интуиция охотника подсказывала мне: терпение вознаграждается. Так и получилось.
Однажды к вечеру я заметил далеко в небе пару орланов-белохвостов. Широкими плавными кругами они снижались над чем-то, невидимым мне. Вскоре к ним присоединились еще два. Мне сразу подумалось, что они слетаются не зря.
Когда твой ум постоянно занят какой-нибудь одной мыслью, невольно начинаешь смотреть на вещи применительно к ней. В самом деле: в другое время я вряд ли обратил бы внимание на стаю пернатых хищников; сейчас же, сопоставив факты и зная необыкновенную способность этих птиц чуять близкую поживу, я почти не сомневался, что на этот раз наши интересы совпали. А раз так — следовало торопиться, иначе я рисковал остаться ни с чем.
Больше часу торил я лыжню в непролазном снегу и подоспел вовремя: орланы еще не успели начать свое пиршество. Они все еще приглядывались к жертве, боясь попасть впросак.
Я разогнал их и подошел к Сюмусю.
Он лежал на правом боку в неглубокой лощинке, где настиг его непреодолимый, необоримый сон. А сон, наверное, был тяжелым, потому что Сюмусю сучил лапами, подергивал пупыристой верхней губой и повизгивал.
Только теперь я как следует разглядел его. Он был красив чисто мужской, первородной статью — широкогрудый, поджарый, мускулистый. Шерсть его, не такая мягкая и гладкая, как у собак, живущих под крышей, была темно-бурого цвета со светлыми подпалинами на груди и передних лапах. Такие же светлые кольцеобразные подпалины, как очки, украшали морду пса, придавая ему вид чрезвычайно свирепый. Да, он ходил в упряжке: незарастающий, как от ярма, рубец от лямки виднелся у него на шее, а левый бок пересекал давно затвердевший шрам — след, конечно, не от собачьих клыков. Я опять вспомнил Ильичева.
Постояв над поверженным, беспомощным героем, я взвалил его на спаренные лыжи и пустился в обратный путь.
Четыре последующих дня моей жизни назвать нормальными было нельзя.
Утром я не без душевного трепета вступил в сарай, куда заточил своего пленника. Я ожидал всего, поэтому прихватил с собой заранее припасенную ради такого случая рогатину.
Я вновь просчитался. Сюмусю не обратил на меня ни малейшего внимания. Он лежал на всю длину цепи и смотрел мимо меня отрешенным взглядом немигающих желтых глаз.
Как сфинкс.
Как нубийский лев за решеткой зоопарка.
О, этот пес умел преподнести себя! Он знал, что за штука — цепь, знал, что находится в моей власти, а потому выбрал единственно правильную, не унижавшую его норму поведения — молчаливое презрение. Начни он вилять хвостом, и я бы потерял к нему всякий интерес, кинься он на меня — я угостил бы его рогатиной. По достоинству оценив его тактику, я опустился перед ним на корточки, не зная, с чего начать разговор.
— Вот, брат, такие дела, — сказал я наконец. — Небось есть хочешь?
Я взял тут же стоявшую банку с тушенкой, открыл ее и выложил содержимое перед носом пса.
— На! — сказал я великодушно.
Сюмусю не пошевелился. Я посидел для приличия еще несколько минут и вышел, подумав, что ведь и среди собак встречаются стеснительные.
Целый день я работал, а вечером опять заглянул к Сюмусю. Он лежал, как лежал. Мясо тоже оставалось нетронутым.
Такой поворот меня озадачил.
— Сюмусю, — сказал я, — не валяй дурака! Ты же сдохнешь!
Не знаю, как пес, а я перепугался. Собственные слова не на шутку расстроили меня. Сорвавшись с языка случайно, они очень даже просто грозили материализоваться. А что, как и впрямь сдохнет? Не станет вот есть и сдохнет? Кто знает, на что способен этот чертов пес? Чужая душа — потемки.
В общем было над чем задуматься.
До звезд просидел я в сарае, упрашивая, умоляя, ругаясь и грозя. Дело кончилось тем, что я в сердцах поддал ногой банку из-под консервов, плюнул и отправился спать.
— Захочешь жрать — сожрешь! — бросил я напоследок.
Ночью я дважды вставал и выходил посмотреть, но чуда не случилось — Сюмусю так и не притронулся к мясу.
Весь следующий день я просидел в сарае, питаясь сухим пайком. При этом я громко чавкал, вслух расхваливал пищу, ронял на пол куски и вообще пускался на всякие ухищрения — лишь бы заставить Сюмусю есть. Наверное, со стороны это выглядело смешно, но мне в ту пору было не до забавы: я чувствовал, что подлый и лукавый пес проскальзывает у меня между пальцев, — не мог же я и в самом деле уморить его голодом!
На пятые сутки я понял, что проиграл: Сюмусю держался на одном самолюбии. На чем свет стоит проклиная этого собачьего выродка, я открыл сарай и расстегнул цепь.
— Иди! — чуть не плача от злости, сказал я. — И чтобы духу твоего здесь не было!
Сюмусю встал, отряхнулся и, пошатываясь, вышел на улицу, а я смотрел ему вслед и едва удерживался, чтобы не запустить в него поленом.
После этого случая я постарался по возможности скорее забыть Сюмусю — что толку напрасно бередить душу? — и несколько месяцев прожил жизнью плодотворной и уравновешенной. Как оказалось, то было затишье перед бурей. Вскоре мне опять довелось встретиться с Сюмусю, и, если бы не явная благосклонность к нему фортуны, встреча могла бы окончиться для него печально.
Вот как это произошло.
Зима на Северных Курилах долгая. Снега на сопках лежат еще и в июне, а в марте, когда неделями не бывает солнца, туго приходится всему живому на острове. По самые крыши заносит дома, и утром нельзя открыть дверь и выйти на улицу.
В марте-то и взбудоражился поселок. И было отчего: редкий день проходил, чтобы у кого-нибудь не пропали курица или утка, а то и целый поросенок. Пострадавшие в один голос утверждали, что разбоем занимаются две собаки и одна из них та, которую зимой я несколько дней держал у себя в сарае. Находились и такие, что прямо заявляли, будто я нарочно привадил псов.
Я отнекивался, как мог, но вскоре дело приняло серьезный оборот: в один прекрасный день Сюмусю напал на почтальона. Он сбил его с ног, и только сумка с письмами, которой тот прикрыл лицо, спасла его от клыков вконец изголодавшегося пса.
Когда мне рассказали об этом, я сразу поверил. Уж кто-кто, а я знал Сюмусю! Вечно голодный, он по примеру своих диких сородичей готов был набить утробу чем угодно. Но он едва не сделался людоедом, а этого прощать было нельзя: никто не мог поручиться за то, что в следующий раз он не нападет на кого-нибудь другого. Пожалуй, подумал я, подоспело время за все расквитаться с четвероногим дьяволом в собачьей шкуре.
Но одно дело принять решение, и совсем другое — выполнить его. Долго караулил я Сюмусю у его нового логова, но он, почуяв, видно, неладное, не являлся. Когда же через несколько дней я столкнулся с Сюмусю, со мной, как назло, не было ружья.
Я возвращался с мыса Почтарева, куда ездил по делам. Поскольку дорога предстояла дальней, почти через весь остров, я вышел рано. Снег был сухой, и лыжи скользили легко. Чтобы сократить расстояние, я пошел берегом. От моря пахло водорослями и йодом. Над самой водой шныряли мокрые, суетливые бакланы, а вдали, за полосой прибоя, как поплавки, плясали на волнах усатые нерпы.
Был конец марта. Где-то уже цвели вишни и пели жаворонки, а здесь, на этом туманном и ветреном клочке земли, еще лежали снега. Дыхание весны чувствовалось лишь в ветрах, налетавших с востока. Они приносили с собой мокрые снегопады, превращавшие все вокруг в непролазную кашу. Горбы сопок бурели. Но через день-другой ударял ветер с северо-запада, и снова земля покрывалась снегом.
Занятый своими мыслями, я перестал глядеть по сторонам, а когда остановился, чтобы перевести дух, с удивлением заметил, что все переменилось: горизонт потемнел, море из зеленого стало серым. С неба протянулась к воде широкая черная полоса, словно там, наверху, рассыпали огромный куль с сажей. Дохнул вдруг ветер. Схватив огромную горсть сухого, колючего снега, он швырнул его прямо в лицо. И стих. Сразу стало очень тихо. Из-за сопок донесся лай собак, а с моря — приглушенный рокот невидимого взглядом «рыбака». Потом море взметнуло барашки. Они быстро-быстро побежали к берегу. Послышались звуки щелкающего бича — это сшибались друг с другом волны. Шел снежный заряд.
Я знал, как велика опасность быть застигнутым пургой в пути, вдали от жилого, и заторопился изо всех сил. Пригнувшись, я пошел так, чтобы ветер все время бил мне в одну щеку. Но это оказалось непростым делом: ветер часто менял направление, и скоро его было не понять — казалось, что он дует со всех сторон. Исчезло чувство времени и пространства, и я понял, что, если заряд быстро не выдохнется, мне несдобровать. Ориентироваться я уже не мог и шел наугад. Это меня, как ни странно, и выручило. Неожиданно я почувствовал, что снег подо мной просел, и я полетел куда-то вниз. Я знал, что в этом районе могла быть только одна впадина, куда я мог свалиться, — овраг, А коли так, то рядом должна была находиться каюрня, где каюры вялили летом рыбу для собак. Отыскать каюрню в белой крутящейся мгле было непросто, но мне все же посчастливилось сделать это. Дверь каюрни была полуотворена, и я предвкушал желанный отдых. Не тут-то было! Едва я переступил порог, из темноты каюрни раздалось предупреждающее рычание, и я различил, как навстречу мне с пола поднялся неведомый зверь. Я знал, что волков на острове нет, но все же, как пику, выставил перед собой лыжную палку с железным наконечником. Зверь не кидался, хотя все еще рычал. Когда через минуту глаза привыкли к темноте, я узнал его. Конечно же, это был Сюмусю!
Сюмусю был не один: позади него стояла небольшая, совершенно белая собака. Это была подруга Сюмусю и, судя по их делам, его достойная партнерша. Вот когда я пожалел, что со мной нет ружья. Я мог бы расправиться с супругами в одну минуту! Но порыв прошел, и я понял, что вряд ли смог бы осуществить задуманное. Сюмусю стоял впереди подруги, загораживая ее своим телом. Он не сводил с меня глаз, и я знал: попытайся я хоть одним движением выдать свои намерения — он кинется на меня и будет рвать, добираясь до горла.
Мужество завораживает. В эти минуты я откровенно любовался псом, разом отпустив ему все грехи. Не скажу, о чем думал он сам, а я про себя решил, что никогда не нажму курок, чтобы продырявить эту, пусть даже преступную голову.
Я прислонил к стене лыжи и присел в углу.
— Ладно! — примиряюще сказал я псу. — Пользуйся моей добротой, негодник!
Для пущей важности Сюмусю порычал еще немного и, оттеснив подругу подальше от меня, лег, по-прежнему не сводя с меня глаз.
Я часто слышал, будто собаки не выдерживают пристального человеческого взгляда. Как бы не так! Этот пес не боялся ничего на свете, и я скорей сам неловко чувствовал себя в его присутствии.
Так мы и смотрели друг на друга, ожидая, у кого первого сдадут нервы.
Наконец ветер стал ослабевать, потом стих совсем, и я вышел из каюрни. Сюмусю, как заботливый хозяин, проводил меня до самой двери и остановился на пороге, наблюдая, как я прилаживаю лыжи. Он хотел удостовериться, что я не обманываю его. И, оборачиваясь, я еще долго видел в темном дверном проеме неподвижный собачий силуэт.
На этом можно бы и поставить точку, но я уже говорил, что Сюмусю был собакой необыкновенной. И он еще раз доказал это…
Как-то, уже в апреле, я сидел дома. Наступал вечер; окна посинели, но я не зажигал огня. Я никого не ждал и немного удивился, когда в коридоре раздались шаги. Кто-то остановился за дверью.
— Кто там? — окликнул я.
Ответа не было. Я встал и распахнул дверь. В коридоре стоял Сюмусю. Увидев меня, он как-то непривычно засуетился и затрусил к выходу, все время оборачиваясь, слово бы приглашал за собой.
Причину такого странного поведения собаки я понял, едва лишь вышел на улицу: у дома стояла подруга Сюмусю — отяжелевшая, с сильно отвисшим, большим животом.
Сюмусю подбежал к ней и лизнул в морду, точно говорил: «Не беспокойся, все будет в порядке». Потом повернулся ко мне и… вильнул хвостом.
Я понял его. Не ради себя он поступился своей гордыней. Я открыл сарай и впустил туда псов.
Щенков я выкормил, но себе не оставил ни одного: своего знаменитого отца они напоминали разве что мастью.
Сюмусю прожил у меня все лето, а потом исчез так же внезапно, как и появился. Покинул ли он обжитые края или попал под выстрел менее щепетильного охотника — не знаю. Правда, долетали слухи, будто на соседнем острове в одной из упряжек ходит какой-то Сюмусю, но я не думаю, чтобы это был он.
Б. Воробьев
Последняя ночь
Лязгнула запираемая щеколда, и он остался в темноте. Он не видел ее, но знал, что она есть, — слишком много жил он на свете, чтобы даже с незрячими глазами не сказать, день стоит на дворе или ночь.
Опустив тяжелую голову, он шумно вдыхал сочившиеся в щели осенние запахи, прислушивался к ночным звукам и к чему-то внутри самого себя. Это «что-то» волновало его, возвращало зыбкую старческую память к тем временам, когда он был молод и глаза его видели. Воспоминания были невыносимы, и он начинал дрожать мелкой злой дрожью и бить ногой унавоженные доски тесного хлева.
Он не был злым от века, этот громадный лось с зазубренными в бесчисленных битвах рогами, но осень всколыхнула его кровь и напомнила, как много лет провел он в темноте с той поры, когда выстрел браконьера ослепил его, оставив на месте глаз пустые кровоточащие глазницы. Конечно, он мог бы показать то место в тайге, где гниют перемешанные с лесным прахом кости незадачливого стрелка, но для него это было слабым утешением. Он разом был низвергнут в жизнь, какую сам, умей он мыслить, не пожелал бы своему заклятому врагу.
Он никогда не боялся людей. Да и как он мог их бояться, если одним ударом каленого копыта он перешибал хребет волку! Даже медведи — и те обходили его стороной.
Встречи с людьми всегда волновали его. Людей нельзя было спутать с другими обитателями его угодий, а инстинкт подсказывал ему, что люди — порождения иного мира, таинственного и недоступного его пониманию. Но эта недоступность лишь разжигала его любопытство, когда, бывало, он часами незамеченный ходил за людьми по пятам, бесшумно раздвигая деревья своим могучим, кажущимся неуклюжим телом. Но тот же инстинкт предупреждал его об опасности, ибо он был все-таки зверем, а зверя и человека разделяли века ненависти и вражды. Поэтому он никогда не показывался людям открыто, а предпочитал разглядывать их из какого-нибудь укромного места. Но люди, как видно, и сами боялись его, потому что, когда, случалось, он сталкивался с ними носом к носу, они старались поспешно уйти или кричали на него, но в их голосе не было уверенности, а звучал только страх. Он смотрел людям вслед, а потом подолгу обнюхивал оставленные ими следы.
Запахи тоже были непривычны. В них не слышалось ни трусливой кровожадности волка, ни коварного лукавства рыси, а было скорее такое, что говорило о слабости и беспомощности перед тайгой тех, кому эти следы принадлежали.
Сам он не был таким слабым и беспомощным даже много лет назад, когда ранней весной появился на свет в глухом урочище Среднего Зауралья.
Мать облизала его, и он уверенно встал на тонкие, длинные ножки и побежал следом за матерью, ничуть не пугаясь невиданного дотоле леса.
Стадо, в котором он родился, было невелико — кроме них, еще две семьи, и вожаком всех был угрюмый, устрашающего вида лось с поседевшими от времени холкой и бородой. А может, он был не так уж и страшен, но дети есть дети — всегда все преувеличивают. Под стать вожаку был и отец, такой же бородатый и седой, и отличавшийся, кроме того, непоседливым, вздорным характером. С вожаком у отца не раз бывали стычки, и поэтому отец часто отделялся от стада и по нескольку дней бродил неведомо где, а когда возвращался, на его теле можно было видеть кровавые рубцы и ссадины. Это отцовское качество, наверное, унаследовал и он, потому что, когда вырос, он так и не завел семьи, а навсегда остался бобылем-бродягой. Лишь однажды он попытался послушаться голоса крови.
К тому времени он был уже сильным, самостоятельным двулетком. Их стадо распалось: отца задрал медведь, других затравили волки, а к матери он не питал больше родственных чувств и жил где придется, переходя из одного урочища в другое.
Кончалось лето. Холодели вода и небо, а лес переплетали тонкие серебристые паутинки. В вышине трагично трубили гуси и курлыкали журавли, направляясь в далекие чужие края.
В один из таких прохладных предосенних дней он проснулся от какого-то нового, неизведанного ощущения: что-то переполняло его и требовало немедленного выхода наружу. Он с шумом вдохнул и выдохнул воздух и неожиданно для себя ударил ногой молодое деревцо. Оно дрогнуло от корней и до вершины и медленно повалилось, словно подрубленное топором. Это разбудило в нем дремлющую ярость. Он задохнулся ею, зло тряхнул головой и затрубил, как герольд перед турниром. Рев всколыхнул гулкую рань: стайка зимородков сорвалась с веток; на верхушке сосны перепуганно заверещала белка. Звук без задержки покатился по лесу. Где-то вдалеке его подхватили трепетные осины и понесли дальше, пока эхо не затерялось в тяжелом переплетении еловых лап. Он только собрался протрубить еще раз, когда совсем вблизи раздался ответный рев, низкий и рокочущий, и между деревьев показался силуэт громадного старого лося, очень похожего на того, что верховодил когда-то в их стаде. Может быть, так оно и было, и в другое время он не посмел бы встретиться с таким страшилищем на узенькой дорожке, но сейчас ярость ослепила его, и он, не раздумывая, устремился навстречу званому гостю.
Ристалищем им послужила небольшая поляна, на середине которой они и сшиблись. Противник был вдвое сильнее и опытнее, и он ощутил это тотчас после первого же удара, от которого у него чуть не треснул лоб и подкосились ноги. Однако он устоял. Отскочив, он бросился на старика сбоку, но его вновь встретили рога искушенного в делах подобного рода бойца. Третий удар старик нанес сам. Его рога, как плуг целину, вспороли бок самонадеянного юнца. Следующий удар опрокинул его на спину, и это его спасло: соперник, видимо, не рассчитал силы удара и по инерции врезался в обступавший поляну сосняк. Пока он выдирал рога из хитросплетения зеленых силков, поверженный поднялся на ноги и пустился в бега. Он не видел уже, как из чащи вышла стоявшая там все это время комолая лосиха и подошла к победителю. Лосиха положила свою голову на холку седобородого, тот положил свою на спину лосихи, и они стали ласкать друг друга, как на лугу лошади.
Раненый бок заживал долго. Сначала он кровоточил, потом покрылся струпьями и сильно чесался, а к зиме от раны остался лишь неровный и твердый, как сварочный шов, рубец.
Зима заставила подумать о перемене места: прежнее было слишком низким и сырым и для зимы не годилось. Он покинул неприветливые болотистые пастбища и перебрался поближе к горам. Здесь вдоволь хватало осиновых веток и рябины, которая сейчас, прихваченная морозцем, была особенно вкусна. Здесь же он повстречал чужое стадо из шести взрослых лосей и примкнул к нему, благо сородичи не имели ничего против этого. Впрочем, он не досаждал им; он по-прежнему неплохо чувствовал себя в одиночестве и только к ночи приходил к стаду — вместе было сподручнее противостоять нападениям изголодавшихся волков. Порядки у его новых знакомых мало чем отличались от тех, что когда-то бытовали в его стаде, и это его устраивало. Он меньше всего думал о вмешательстве в чужую жизнь и так же ревниво оберегал собственный покой. Всякие нарушения покоя ему были глубоко ненавистны и приводили его в ярость. Раза два он излил ее на нарушителей, внушив им должное уважение к чужим принципам.
Эта зима едва не стала для него последней.
Однажды он, как всегда, уединился, чтобы полакомиться рябиной. Выбрав подходящее место, он принялся за дело: головой пригибал к земле тонкие, пружинистые стволы и дочиста обгладывал горьковато-сладкие, хрустящие на зубах верхушки. Так переходил он от дерева к дереву, когда внезапно его насторожил подозрительный шорох наверху. Он перестал есть и поднял голову, но его слабые, как и у всех лосей, глаза не различили ничего, кроме заснеженных сосновых сучьев. Обоняние тоже ничего не подсказывало ему. Но он знал, что рядом затаилась неведомая опасность — слух еще ни разу не подводил его. Сейчас слух говорил, что шорох не был случайным. Он выжидал, поводя во все стороны длинными ушами. Шорох не повторялся. Лишь с ветки на ветку перепархивали яркогрудые жирные снегири, прилетевшие полакомиться ягодами. Он успокоился и двинулся дальше. В следующее мгновение он увидел тень от метнувшегося на него с высокой сосны упругого рыжего теля. Инстинктивно он пригнул голову. Тяжелый плотный ком скользнул по шее, раздирая до крови кожу, и плюхнулся в снег прямо у его ног. Раздалось яростное шипенье, и ком, неуклюже переваливаясь в глубоком, рыхлом снегу, запрыгал по направлению к деревьям. Это была рысь. Он хорошо знал этого хищника. Распластавшись на суку, рысь могла часами подкарауливать добычу. Чаще всего ее жертвой были молодые неопытные лоси, которым зверь, присасываясь к ним, как пиявка, перегрызал аорту, Обычно рысь не промахивается, но сейчас она явно сплоховала. Снег тормозил движения хищника, и это его погубило: одним прыжком лось настиг его и обрушил на дикую кошку сокрушительный удар передней ноги. Наверное, он сразу же перешиб кошке хребет, потому что она судорожно забилась в снегу и истошно, противно замяукала. Боль or царапин и запах хищника еще больше возбудили лося. С хриплым придыханием он стал топтать врага, и скоро от рыси осталось лишь месиво из костей и шерсти.
Урок не прошел даром: больше он никогда не полагался на случай, а, едва услыхав подозрительный шорох, уносился прочь.