Он матерел. Шерсть его стала густой и жесткой и приобрела неменяющийся рыжевато-бурый цвет. Лишь холка да отраставшая борода были темнее остального тела.
Несколько раз у него отпадали и вновь вырастали рога. Когда это случилось впервые, он был удивлен и даже напуган. Перед этим рога, особенно их основания, сильно зудели, и он то и дело останавливался и терся лбом о деревья. Потом зуд прекратился, но однажды во время бега он вдруг почувствовал, что правый рог у него шатается. Ощущение было столь непривычным, что он с ходу остановился. Толчка оказалось достаточно: рог хрустнул и отвалился. Дня три он держал голову косо и все время тряс ею, пока не отвалился и второй рог. Правда, рога скоро отросли и стали еще больше, но первое время он чувствовал себя без них очень неуверенно.
Он давно уже распрощался и со вторым стадом и опять перебрался на новое место. На этот раз он выбрал окрестности небольшого озера. Здесь ему нравилось. Озеро сплошь заросло водяным перцем, а по берегам хватало малины. То и другое он любил, а если добавить, что ко всему прочему он любил еще и водные процедуры, станет ясно, как был доволен он вновь избранным местом.
На озере и состоялась его первая встреча с человеком — существом невиданным им раньше, доставившим ему впоследствии непереносимые муки.
Он пришел на озеро поплавать. Было ясное, покойное утро, время, когда его почти никто не тревожил и которое он особенно любил. Он с шумом вошел в тихую воду и долго плескался и плавал. Потом подошел к берегу и стал обрывать малину. И как тогда, с рысью, его оторвал от этого занятия шорох в кустах. Высоко вскидывая ноги, он бросился из воды на берег, чтобы укрыться в спасительном лесу, но остановился: вместо рыси или медведя он увидел человека. Вид этого существа, показавшегося из-за кустов, меньше всего ассоциировался в его представлении с какой-либо опасностью. Любопытство взяло верх, и, вместо того чтобы уйти, он остался и стал с интересом наблюдать за человеком. Тот занимался каким-то своим делом, а когда обернулся и увидел его, подхватил что-то с земли и быстро пошел прочь, поминутно оглядываясь. Он постоял немного и двинулся следом за человеком. У кустов он обнюхал то место, где только что стоял человек, и пошел в ту же сторону. Следы вскоре привели его на большую поляну, где стоял дом, копны сена и тянулась длинная изгородь. Рядом с домом он увидел волка, который почему-то сидел на цепи. Увидав его, волк залился лаем, и тогда он понял, что это вовсе не волк, потому что те волки, которых он знал, никогда не лаяли.
На шум открылась дверь дома, и на крыльце показался человек. Человек посмотрел на него и что-то крикнул. Из дома вышел еще один. Этот второй угомонил все еще лаявшего волка, спустился по ступенькам и бесстрашно пошел к нему. Этого он не ожидал и, опасаясь подвоха, повернулся и скрылся в лесу. Как ему показалось, человек звал его, но в этот раз он не решился откликнуться на зов. Однако с этого дня он стал частенько наведываться на поляну и каждый раз находил в траве какие-нибудь вкусные вещи. Особенно ему нравилось одно угощение. Оно было мягким, иногда теплым, пахло дымом и всегда было посолено. Люди не раз пробовали подступиться к нему, но осторожность не покидала его, и он уходил. В конце концов на него махнули рукой.
Так провел он все лето — до того рокового дня, когда понял, что в мире все относительно.
В тот день он по привычке бродил по лесу и, почуяв человека, по прямой пошел навстречу ему. В этом заболоченном углу тайги деревья росли часто, но он шел почти бесшумно, легким, скользящим шагом, осязая лес каждой клеткой своего огромного тела. И, как всегда, он не стал выходить на открытое место, а остановился на краю заброшенной вырубки. Осторожно раздвинув головой ветки, он выглянул. Человек сидел на пне. И опять в его позе он не заметил ничего угрожающего. Он стал рассматривать человека и так увлекся, что вздрогнул, услыхав над собой стрекотанье неведомо откуда взявшейся сойки. Эта вздорная, сварливая птица всегда раздражала его. Он поднял голову и, выдавая себя, недовольно фыркнул. Лесная сплетница застрекотала еще усердней, и почти в тот же миг раздался грохот, в морду ему плеснул огонь, и он почувствовал нестерпимую резь в глазах. Сразу озверев, он рванулся вперед и сшиб человека с ног. Боль, недоумение и страх перемешались в нем, и он с ожесточением принялся топтать сразу ставшее ненавистным хрупкое человеческое тело…
С тех пор он не знал покоя. Мир погрузился в темноту, и он метался в ней, как затравленный. Он перестал видеть, и теперь все пугало его. Малейший шорох вызывал в нем панический страх, от которого он не мог спастись даже бегством: стоило ему сделать шаг, и он натыкался на дерево или оступался в ямы. Лес сразу превратился в огромную западню, а сам он в парию, над которым стали всесильны даже мухи. Забиваясь в раны и разъедая их, они причиняли ему неимоверные страдания. Днем от мух нельзя было отделаться, и только ночь приносила некоторое облегчение. Ночью он скрывался в чащобе, чтобы с рассветом начать свой нескончаемый путь по кругам лесного ада.
Однажды ему как будто повезло: он встретил стадо себе подобных. Он попробовал пристать к ним, но тотчас понял, что жестоко обманулся — здоровым не нужны были беспомощные калеки. Несколько ударов рогами — и он опять остался один. Он всю жизнь стремился к одиночеству, но только теперь убедился, как оно страшно.
От вечных невзгод он спал с тела и еле держался на ногах.
Приближалась зима. Он уже не мог, как прежде, переменить место и остался зимовать на старом. Корма здесь было мало, и сколько раз, принимаясь за трапезу, он обнаруживал, что пробует глодать уже обглоданные ветки. И, наконец, настала ночь, которую он потом не мог вспомнить без содрогания.
Он ночевал тогда на болоте.
Уже выпал снег, и он лежал в нем, прислушиваясь сквозь полусон к окружающей его неспящей тишине. Лес был полон шорохов, стенаний и воплей, но все они пока что не имели к нему никакого отношения. Внезапно все изменилось. Он ясно различил хищные, крадущиеся шаги, и горло его перехватила предчувственная смертная тоска. Если бы он мог видеть, он различил бы в темноте передвигающиеся с места на место горящие точки. Волки, эти трусливые, низкие твари, которые раньше никогда не осмеливались напасть на него открыто, сейчас обложили его плотным кольцом, как их самих обкладывают флажками охотники. Он встал, готовясь к последнему бою. Спасения не было. Он не мог одним точным ударом кинуть на землю противно пахнувшую, клыкастую гадину. Для этого нужно было видеть, а его окружала двойная тьма — собственная слепота и темнота зимней ночи.
Волки медлили. Изощренный звериный инстинкт подсказывал им, что жертва обречена, но они хитрили и осторожничали, ибо отлично знали силу того, на которого они устроили охоту, и не один из них носил на своем теле отметины лосиных рогов и копыт.
Наконец голод взял свое: сразу два волка прыгнули на слепого с разных сторон. Подсознательным, веками отработанным движением он подхватил одного на рога и, распоров ему брюхо, перекинул через себя. Второй успел полоснуть его клыками по шее, но удар ногой отбросил хищника в сторону. Стая без промедления набросилась на распластанные тела соратников, рыча и давясь отхваченными кусками. Это было похоже на них. Добить своих же и насытиться их кровью не считается позором у этих лесных каннибалов.
Пользуясь паузой, слепой, как танк, напролом двинулся через болото. Он знал, что передышка будет недолгой, и торопился как можно дальше уйти от страшного места.
Он выбрался на твердь и рискнул побежать — размеренной тяжелой рысью, какой когда-то покрывал десятки километров в день. Это было безумием. Через несколько шагов он налетел на дерево, сук следующего распорол ему предплечье. Позади вновь послышался торопливый волчий скок. Разгоряченные погоней и вкусившие теплой крови, звери на этот раз не стали медлить. Они кинулись на него со всех сторон. Не останавливаясь, он сбрасывал их с себя, бодался и лягался, стараясь уберечь горло. Видимо, он еще кого-то покалечил или прикончил, потому что среди преследователей опять началась грызня.
Шатаясь от изнеможения, он побрел дальше — слепой, в стынущей темноте беззвездной зимней ночи. Вскоре под ногами снова зачавкало, и, продравшись сквозь кусты, он ступил в воду. Это было озеро. То самое, в котором он так любил плавать по утрам. Мороз уже схватил воду, она загустела, но это не остановило его. Сломав тонкий ледок у закраин, он погружался все глубже и глубже и остановился только тогда, когда вода стала заливать ноздри.
Первобытную картину являло собой озеро в эти минуты: осколок луны над зубьями леса, мечущиеся на берегу волчьи тени и ветвистая голова старого сохатого над дымящейся зимней водой.
Так простоял он до утра, и лишь когда солнце осветило мрачную молчаливую тайгу и волки не солоно хлебавши убрались восвояси, он выбрался на берег. Покрытый кровью и наледью, он, казалось, издавал звон.
Пути назад не было. Там, за стеной ставшего чуждым ему леса, его ждали голод, холод и волчьи клыки. Он понял это и из последних сил побрел в ту сторону, откуда на него пахнуло дымом. Он шел к тем, которые лишили его естества, но он помнил вкус отведанного из их рук хлеба и надеялся на милость. Это было все-таки лучше, чем смерть от смрадных волчьих клыков…
Теперь он жил в хлеве и ел сено, как та корова, которая сейчас по соседству с ним мирно пережевывала жвачку и которую он презирал, как презирает боевой конь старую водовозную клячу.
Он ошибся. Жизнь проходила вне его. Где-то на далеких лесных полянах в смертном бою сшибались его дикие и вольные сородичи, и даже те, кто умирал от тяжких ударов соперника, были счастливее его. Людская милость оказалась непосильным бременем. Он понял это слишком поздно…
Он опять шумно вдохнул дурманящий осенний воздух и почувствовал, как наливается молодой, необузданной силой его старческий, ревматический костяк. Он вскинул голову и затрубил — протяжно и яростно. Стены быстро заглушили басовитый стонущий рев, но ему все казалось, что звук несется по безбрежному лесу, угрожая, призывая, маня. Рядом шарахнулась и испуганно замычала корова, ошалело заквохтали на нашесте куры. Это сразу вывело его из себя. Он изо всех сил ударил ногой по доскам стойла и крушил его до тех пор, пока в хлев не вбежал человек с фонарем в руках. Тогда он грудью отбросил человека к стене и, трубя, как не трубил никогда в жизни, ринулся в лес…
На труп, обглоданный волками и воронами, наткнулись через неделю. Он лежал под крутой, каменистой осыпью, которая остановила его последний неистовый порыв. Давным-давно мертвые, подсиненные порохом глазницы смотрели на людей с невысказанным укором.
Б. Воробьев
Обида
Беркут умирал.
Уже не в силах подобрать и сложить крылья, он неподвижно сидел в углу клети, вобрав в плечи облысевшую и оттого ставшую безобразной голову, закрыв глаза, всем своим видом напоминая медноперую мифическую гарпию.
Зейнулла на цыпочках подходил к загородке и садился перед орлом на корточки. Тихонько звал:
— Кый-ту…
Беркут на мгновение приподнимал веки и смотрел на хозяина. Но это были уже не те глаза и не тот, полный царственного величия взгляд, которым когда-то орел мог, не мигая, смотреть на солнце, — это были глаза и взгляд старика, прожившего долгую и трудную жизнь.
— Кый-ту! — повторял Зейнулла и, поджав под себя ноги, садился рядом с клетью на кошму. Прикрыв единственный глаз, размеренно покачиваясь взад и вперед, Зейнулла и сам в эти минуты был похож на старую большую птицу.
Они были под стать друг другу: человек и орел, оба старые, умудренные, натерпевшиеся от жизни и один от другого. И вот один из них умирал, а другой был не в силах помочь ему, ибо старость неизлечима, а даже Зейнулла не знал, сколько прожил на свете его крылатый побратим. Вместе ж они прожили двенадцать долгих лет.
В ту далекую весну, когда небу угодно было связать их единой цепью, у Зейнуллы вот так же умер его ловчий беркут. А беркучи без беркута — все равно, что мулла без корана, и Зейнулла, схоронив птицу, принялся плести из конского волоса сетку. Он сплел двойную прочную сетку и однажды утром, захватив с собой ягненка, оседлал лошадь и отправился в горы. Там он привязал ягненка, закрепил кольями сетку и спрятался среди камней. Ягненок щипал траву, а Зейнулла сидел в укрытии и думал, что хорошо бы поймать молодого беркута — такой и проживет больше и быстрей привяжется к хозяину.
Но, видно, день выдался тогда несчастливый, потому что беркут так и не прилетел, и Зейнулла снял сетку, отвязал ягненка и поехал домой. И потом еще три дня ездил в горы и просиживал там до ночи, но каждый раз ему приходилось возвращаться назад с пустыми руками. Но Зейнулла не был бы беркучи, если б не обладал терпением. Каждый раз, привязав ягненка и расставив сетку, он скрывался за камнями и, как заклинание, твердил про себя: «Пусть сегодня прилетит беркут, пусть это будет молодой беркут…» И смотрел в небо. Но в нем не появлялось ни одной точки, и Зейнулла уезжал, чтобы утром вернуться на старое место.
На пятый день аллах внял его молитвам.
Солнце уже стояло высоко, когда Зейнулла увидел орла. По широкой спирали птица спускалась к земле, потом сложила крылья и, выставив перед собой крючья лап, бросилась вниз. С быстротой молнии мелькнула по земле черная тень. Жалобно заблеял почуявший смерть ягненок, и в тот же момент беркут обрушился на него и забился в сетке, сотрясая удерживавшие ее колья.
Зейнулла выбрался из укрытия и поспешил к ловушке, на бегу разворачивая кошму.
Увидев человека, орел раскрыл клюв и угрожающе зашипел и защелкал. Потом рванулся, но сетка крепко держала его. Круглые желтые глаза орла горели холодным бешенством, а огромные черные когти в исступлении терзали безжизненное тело ягненка.
Это был старый беркут, весь золотисто-бурый, с полосатыми метровыми крыльями, но Зейнулла уже забыл, что хотел заполучить молодого, и радовался как ребенок.
Теперь нужно было связать орла и погрузить птицу на лошадь. Сделать это оказалось непросто, потому что сетка все-таки неплотно накрыла беркута, оставив свободным одно крыло. Едва Зейнулла приблизился к птице, как она, словно палкой, ударила его по рукам этим свободным крылом и выбила кошму. Стараясь держаться подальше от крыла, а главное — от страшных лап и клюва, Зейнулла повторил попытку. Ему почти удалось накрыть беркута кошмой, но в последний момент он сам запутался ногой в ячеях сетки и упал. Совсем близко от своего лица Зейнулла увидел синевато-серый, с черным концом клюв беркута. Охотник успел закрыть лицо руками, и удар пришелся в них. Клюв, как ножницы, распорол одежду. Руке стало тепло от крови..
Зейнулла отчаянно рванулся. Ячея с треском лопнула, и охотник быстро откатился от орла на безопасное расстояние.
Рана была пустяковой: клюв разодрал кожу, не задев ни кости, ни сухожилий. Зейнулла замотал руку цветным кушаком и палкой подтянул к себе кошму. Со следующей попытки ему удалось накинуть кошму на беркута. Навалившись на него всем телом, Зейнулла наконец-то связал его.
Первые дни Зейнулла не давал беркуту ни есть, ни пить, ни спать. Это нужно было для того, чтобы смирить орла, заставить его признавать хозяина и в конце концов брать у него пищу из рук. Так было всегда — Зейнулла в совершенстве постиг древнее ремесло беркучи. Много птиц прошло через его руки, и всех он сумел приручить и заставил служить человеку.
Сутки напролет просиживал Зейнулла у клетки своего нового пленника, следя за тем, чтобы тот ни на минуту не сомкнул глаз. Когда же охотник чувствовал, что вот-вот и сам не выдержит и уснет, — он обливал беркута водой, и пока тот отряхивался и чистил перья, Зейнулла ненадолго засыпал прямо перед клетью.
Старик знал, что без пищи орлы могут обходиться долго. А вот пить и спать они должны каждый день, и верил, что скоро беркут уже не будет шипеть и щелкать, завидя хозяина у клети. Однако проходил день за днем, а беркут не думал смиряться. Забившись в угол, он устрашающе вращал глазами и бросался на Зейнуллу при каждой его попытке приблизиться к клети.
«Это старый беркут, — думал Зейнулла. — Это хитрый беркут, но я все равно перехитрю его».
И он ждал, терпеливо снося все орлиные выходки.
Наконец беркут вроде бы сдался; когда на седьмой или восьмой день Зейнулла сунул ему в клетку блюдо с водой, орел не бросился, как раньше, на человека, а стал пить. Пил он долго, как лошадь, и все это время Зейнулла тихо и ласково разговаривал с ним и ворошил прутиком орлиные перья.
«Это старый и хитрый беркут, но я перехитрил его», — радовался старик.
Теперь надо было попробовать накормить орла.
Зейнулла принес нарезанное ломтями сырое мясо и кинул кусок беркуту. Неуклюже переваливаясь, орел подбежал к мясу и в мгновение ока проглотил его. Зейнулла кинул еще кусок, а третий протянул в руке — беркут должен брать пищу из рук хозяина. Так было всегда. Но в этот раз Зейнулла просчитался: только-только он протянул руку, орел кинулся — и запястье Зейнуллы, как наручники, стиснули огромные твердые когти птицы. Зейнулла изо всех сил рванулся назад и, раздирая в кровь кожу, высвободил руку.
— У-у, шайтан! — в гневе выругался Зейнулла и, не сдержавшись, хлестнул беркута камчой, всегда висевшей у пояса.
Он тут же раскаялся в содеянном, потому что, если хочешь стать беркучи, закрой свое сердце от всех слабостей; но дело было сделано.
Страшно сверкнули орлиные глаза, и Зейнулла понял: никогда не простит ему беркут обиды.
Вопреки опасениям удар камчой как будто пришелся беркуту по вкусу: он присмирел, и через несколько дней Зейнулла уже кормил его с рук, а орел проявлял явные признаки оживления, завидев или заслышав хозяина.
Дивился Зейнулла: ни разу не случалось такого на его веку, и он не знал, что подумать. Чувствовал: коварствует орел, ждет подходящего случая, и стал вдвойне осторожен и ласков с птицей. Однако орел ничем не выдавал своих намерений, и Зейнулла, успокоившись, стал готовить питомца к предназначаемым свершениям.
Для начала он стал приучать орла терпимо относиться к колпачку томого, которым ловчим беркутам до поры до времени прикрывают на охоте глаза. Нельзя сказать, чтобы орел с удовольствием воспринял нововведение, но в то же время не стал устраивать и сцен. С другими было похуже, другие ни за что не соглашались надевать колпачок, и требовалось немало времени, чтобы приучить их к этому.
Такая покладистость орла опять насторожила Зейнуллу, разбудила дремлющие в душе сомнения, и он еще раз дал себе слово, что будет следить за каждым движением коварной птицы.
Так же терпимо орел перенес и следующий этап обучения, когда Зейнулла, посадив беркута на руку, обтянутую кожаной рукавицей, приучал птицу с закрытыми колпачком глазами сохранять равновесие. Затем настала очередь испробовать орла на чучелах. Зейнулла долго тренировал его, и беркут ни разу не дал усомниться в своих способностях или нежелании продлить обучение: он послушно следовал сигналу, бросался на чучела лисиц и волков, и держал их, и испускал победный клекот, словно терзал не старые, набитые соломой шкуры, а живую плоть.
И, наконец, настал тот день, когда Зейнулла с беркутом выехали на настоящую охоту.
Нахохлившись, беркут уже привычно сидел на руке, покачиваясь в такт движению лошади. Собаки подвывали от нетерпения, и Зейнулла пустил их. Перегоняя друг дружку, они с лаем рассыпались по сторонам и скоро подняли лису.
Пора! Отстегнув цепочку, удерживавшую беркута, Зейнулла сорвал с его глаз колпачок. Не единожды приходилось старому охотнику совершать это своего рода посвящение в сан, и всякий раз он волновался за себя и своего выученика.
— Айт! — скомандовал Зейнулла.
Словно только и дожидаясь желанного мига, беркут круто набрал высоту и, заметив лису, пустился в погоню. На бреющем полете он догнал мелькавшее в траве красное тело и кинулся на него. Когда Зейнулла подоспел к месту схватки, орел уже прикончил лису и смотрел на хозяина победным, сверкающим взором, сдерживая рвущийся из груди клекот.
Зейнулла достал из торбы заранее припасенный кусок мяса и, сунув его орлу, отобрал у него добычу. Потом снова надел на беркута колпачок и водрузил птицу на руку. И еще двух лис взяли они в тот день, и беркут вел себя так послушно, что окончательно рассеял возродившиеся было у Зейнуллы подозрения.
«Это очень хитрый беркут, но я перехитрил его», — думал старый беркучи.
Недолго довелось ему тешиться этой мыслью: на следующей же охоте беркут жестоко отомстил за нанесенную когда-то обиду.
Тот день начался, как всегда: с утра Зейнулла накормил беркута, но есть вдоволь не дал — с набитым зобом орлы неохотно идут на дичь. Оседлав лошадь, Зейнулла усадил беркута на рукавицу, кликнул собак, и они выехали.
Лето было в разгаре, и степь уже не радовала глаз свежестью зелени. Лишь корявые саксаулы привычно чувствовали себя на покрытой трещинами земле да свистели неунывающие суслики. Призрачные марева дрожали вдали и пропадали при приближении, а на горизонте холодели белые горы.
Уже вблизи их собаки подняли волка. Видно, только что насытившийся зверь уходил тяжелым махом, и Зейнулла понимал, что, если дать ему возможность добраться до гор, ищи тогда ветра в поле, уйдет серый.
— Айт! — крикнул охотник и сорвал колпачок с глаз беркута.
Какое-то мгновение, точно ослепленный знойным степным солнцем, орел сидел на руке, потом свечой взмыл в небо и камнем пал оттуда на человека…
Правый глаз у Зейнуллы вытек, а на лице навсегда остались глубокие, неровные борозды от орлиных когтей. Охотиться Зейнулла перестал: где уж было с одним глазом ловить и приручать нового беркута? А старого больше не было в клети — отомстив, он улетел и, быть может, паря в вышине, не раз видел своими дальнозоркими глазами одинокого старика, сидевшего на пороге знакомого дома.
Но постепенно шоковое состояние прошло, и Зейнулла стал как бы заново приобщаться к любимому ремеслу. Правда, без орла оно приносило лишь половину моральных и материальных выгод, но это было все же лучше, чем ничего. Зейнулла стал ловить волков и лис капканами.
Часто, расставляя или, наоборот, проверяя капканы, он видел высоко в небе черные точки высматривающих добычу орлов. Иногда который-нибудь из них, а то и сразу двое складывали крылья и бросались в пике, и там, на земле, завершался последний акт извечной трагедии. Забыв о капканах, Зейнулла подолгу следил из-под руки за орлами, и часто ему казалось, что он отличает одного из них.
Минула зима, отцвели весенние маки и тюльпаны. Опять растрескалась обожженная солнцем земля. Мир совершал привычный оборот, и Зейнулла, отправившийся однажды осматривать капканы, не подозревал, что этот мир готовит ему очередное тяжкое испытание.
Накануне старик плохо спал — болели старые раны. Разморившись от жары, он бросил поводья и, как в зыбке, покачиваясь в седле, дремал. Что испугало лошадь — мелькнувшая ли в траве тень, змея ли под копытом, — об этом Зейнулла так и не узнал, но внезапно лошадь захрапела, вскинула задом и понесла. Зейнулла, как камень из пращи, вылетел из седла, ударился о землю и угасающим сознанием еще успел уловить бешеный цокот удаляющейся наметом лошади.
Когда он пришел в себя, солнце по-прежнему высоко стояло в небе. В голове звенело, и Зейнулла никак не мог понять, что это — звон ли полуденных цикад или пересвист сусликов. Он приподнялся и посмотрел по сторонам. Лошади нигде не было, наверное, она ускакала домой. Зейнулла попробовал встать, но охнул и повалился на землю: одна нога, как видно, была сломана, и ступить на нее Зейнулла не мог. Он хотел было снять сапог и тем самым облегчить боль, но этого ему сделать не удалось: нога сильно распухла, и сапог сидел на ней как на сапожной колодке. Зейнулла достал нож, разрезал сапог и осмотрел ногу. Она посинела, и у щиколотки Зейнулла нащупал место перелома — шишковатый, твердый выступ.
Идти Зейнулла не мог. Он попытался передвигаться ползком, но скоро выдохся. К тому же в траве была масса колючек, и руки начали кровоточить. Солнце палило вовсю, и Зейнуллу начала мучить жажда. Чтобы как-то заглушить ее, он жевал траву, но сок был горьким и еще сильнее вязал во рту. Временами сознание мутилось, и Зейнулла впадал в забытье, а очнувшись, опять видел над собой раскаленный солнечный шар. Наконец, словно смилостивившись, солнце медленно покатилось за горизонт. Душная ночь опустилась над степью.
Вконец обессиленный, Зейнулла затих, затаился в траве. Но покой оказался обманчивым: где-то невдалеке тявкнул шакал, ему отозвался второй, и постепенно вся степь наполнилась тявканьем и завыванием. Зейнулла услыхал, как шуршит окружавшая его со всех сторон трава, различил стелющиеся к земле, суетливые тени. Шакалы смыкали круг. Эти трусливые хищники, промышлявшие в основном между чужими столами, и сейчас оставались верны себе, надеясь поживиться легкой добычей. Зверей собралось много, и именно многочисленность делала их храбрыми и поддерживала воинственный пыл.
Зейнулла знал, что, если звери накинутся на него скопом, то ему не отбиться от них — много ли убьешь ножом? К счастью, он вспомнил о спичках и принялся за дело. Нарвав вокруг себя жухлой травы и колючек, он с превеликим трудом поджег кучу. Она долго не занималась, чадила, но в конце концов старику удалось развести некое подобие костра. Слабые, дрожащие язычки едва светили под носом, но даже этого оказалось достаточно, чтобы держать на почтительном расстоянии уже порядком обнаглевших шакалов.
Опасность пришла с той стороны, откуда Зейнулла не ждал ее: его неудержимо клонило в сон, а огонь требовал неотрывного наблюдения. Чтобы обезопасить себя и с этой стороны, Зейнулла прибег к жестокому, но необходимому сейчас способу избавиться от сонливости: он рукояткой воткнул нож в землю, и каждый раз, чуть только Зейнулла начинал клевать носом, острие ножа больно кололо его в подбородок. Зейнулла приходил в себя и подбрасывал в костер.
А ночь все тянулась, тянулась, дрожа и мигая звездами. Иногда звезды падали, и тогда черноту неба прорезывал ослепительный, замирающий у земли след. Нож все чаще подпирал подбородок, и к утру лицо Зейнуллы распухло, словно искусанное пчелами.
Утром шакалы ушли, растворились в рассветной дымке, но к полудню вернулись снова, и Зейнулла видел мелькавшие тут и там остроухие злые морды животных. Опять началась пытка солнцем и жаждой, а шакалы, не видя перед собой пугающего их ночью огня, осмелели вконец и перебегали с места на место чуть ли не на расстоянии вытянутой руки. Зейнулла сжал нож.
Внезапно послышался свистящий звук рассекаемого телом воздуха; шакалы бросились врассыпную, но их настиг тяжелый, отливающий медью ком и ударил в самую середину бегущих. Отчаянный, предсмертный визг одного из шакалов слился с торжествующим, хриплым клекотом: вцепившись одной лапой в глаза, а другой в спину шакала, орел крутил и ломал его, нахлестывая с боков гигантскими крыльями.
Что-то блеснуло под солнцем на лапе орла. Зейнулла напряг глаза и увидел, что птица окольцована: лапу беркута, как серебристая змейка, обвивала тонкая самодельная цепочка.
Зейнулла так разволновался, что забыл обо всем на свете. Не обращая внимания на боль в ноге, он привстал и позвал спекшимися, растресканными губами:
— Кый-ту!..
Шепот долетел до орла. Он вздрогнул и посмотрел по сторонам, пытаясь увидеть того, кто его звал.
— Кый-ту!.. — повторил Зейнулла.
Орел неловко спрыгнул с тела шакала и, волоча по земле крылья, вперевалку пошел на зов. Иногда трава скрывала от глаз орла человека, и тогда он останавливался и вытягивал шею, будто становился на цыпочки.