Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Горби-дрим - Олег Владимирович Кашин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Покойный Суслов рассчитал все правильно – после брежневских восемнадцати лет новую эпоху начинать было сразу нельзя, надо было даже самому привыкнуть к нестабильности – а бравый Андропов оказался идеальным ее производителем. «Мы не знаем страны, в которой живем», – торжественно объявил он на первом своем заседании политбюро в кремлевской «ореховой комнате», и сидевший по левую руку от него 77-летний премьер Тихонов важно кивнул – не знаем, ох не знаем. В отличие от брежневских лет, когда заседания политбюро походили больше на встречи ветеранов охотничьего клуба, теперь все выглядело, будто собрались смертники перед расстрелом – было понятно, что сейчас что-то изменится, причем не к лучшему. Даже те, кто рассчитывал оказаться выгодополучателем новых порядков, заметно нервничали – тот же Тихонов, например, расколол надвое блюдце под своей чайной чашкой, и Андропов в ответ зловеще хохотнул – «это на счастье».

Счастье, впрочем, пока выглядело очень скромно. Единственная отставка в политбюро – старичок Кириленко, которого в начале семидесятых еще принято было ненавидеть, но в последние годы – только жалеть, ему диагностировали атрофию головного мозга, и, в общем, надо было давно отправлять старика на пенсию, но Брежнев боялся его обидеть и не решался с ним поговорить. Андропов с Кириленко детей не крестил, заявление о добровольной отставке от имени старичка он написал сам своей рукой, и тот только поставил внизу закорючку – вот и вся первая кровь, даже не чижик.

Остальное – тихо, в глубине кабинетов. Несколько отставок в правительстве, несколько назначений в ЦК. Среди прочего – привет товарищу Тихонову, для оперативного руководства правительством через его голову Андропов решил создать в ЦК экономический отдел, председателем назначил молодого госплановского чиновника Николая Рыжкова, рекомендованного Громыко – министр где-то познакомился с Рыжковым и пришел в восторг от его слабого характера («Ты ему палец покажи, он расплачется! Идеальный премьер для перестройки, он все развалит, все!»). Самого Громыко повысили до первых вице-премьеров, а в ЦК из Томска перевели Лигачева – Андропов сам невольно помог, ускорил назначение. В списке персон, от которых он хотел срочно избавиться, одним из первых стоял секретарь ЦК Капитонов – безобидный и бессмысленный смешной толстяк, отвечавший у Брежнева за кадры и, будучи приверженцем «кадровой стабильности», как огня боявшийся любых отставок и назначений. У Андропова своих кандидатов на капитоновское место не было, и он спросил на каком-то из первых своих совещаний – у кого какие предложения? Громыко уже был в курсе, и формулировка «сибирский кулак» ему понравилась. Он сказал Андропову, что нужны новые люди, вот есть в Томске такой Лигачев, хорошо себя зарекомендовал в заграничных поездках (Какие поездках? А неважно, говорит же министр, что зарекомендовал – ну и все), и он, Громыко уверен, что в ЦК нужны люди типа Лигачева. Андропов засмеялся – зачем нам люди типа Лигачева, если можно самого Лигачева выписать из Томска? Лигачев прилетел на следующий день, говорить ему, зачем он нужен на самом деле, Громыко не разрешил – догадается, молодец, не догадается, расчехлим Ельцина, времени еще достаточно, все только начинается.

XXVIII

Семидесятилетний Андропов вел себя так, будто он не сидит на гемодиализе, а наоборот, готов показать пример всем начинающим диктаторам, у которых впереди лет сорок безоблачного царствования. О конфликте с Китаем в первом же своем публичном докладе сказал, что это всего лишь «инерция предрассудка», которую надо срочно преодолевать (Громыко потом веселился – лет бы пять назад это действительно была бы мировая революция, а сейчас поезд ушел, китайцы подружились с Америкой, и все у них хорошо), грозил рабочему классу усилением трудовой дисциплины, а агрессивному блоку НАТО – советскими ракетами в Чехословакии. Сбили корейский «Боинг». В газетах началась кампания по борьбе с заигрыванием с боженькой, а писателя Алексеева, у которого только что вышла вполне безобидная повесть о голоде тридцатых годов, прорабатывали так, будто на дворе тридцать пятый год, а настоящая фамилия Алексеева – Пильняк. «Все идет по плану, все идет по плану», – напевал Громыко, когда они вечерами встречались в его мидовском кабинете. Происходящее в стране и в самом деле выглядело как реализация какого-то дьявольского плана – страна как будто готовилась к каким-то захватывающим свершениям, а начинающий диктатор с лета был на постельном режиме и, кажется, собрался умирать. Членов политбюро принимал по по одному, в остальное время слушал в палате свой джаз; старинную радиолу из Кремля перетащили в Кунцевскую больницу – можно ли было придумать более понятный знак, что это уже все, и что мировая революция так и не выйдет за пределы этой палаты? Седьмого ноября во время парада впервые в советской истории место главного человека на мавзолее было пустым – между Тихоновым и Устиновым зияла дыра, призванная изображать Андропова. Старики даже время от времени поворачивались к этой дыре, как будто разговаривая с пустотой, чем придавали параду еще больше инфернальной жути. «Все лица сливались как будто во сне, и только невидимый палец чертил на кровавой кремлевской стене слова – Мене, Текел и Фарес».

XXIX

– Ну что, Черненко? – сидели уже на кухне у Громыко, цековский новый дом на Сивцевом Вражке. – Жалко же деда.

К Черненко они оба относились неплохо. Мрачный брежневский оруженосец с молдавских, что ли, времен стал к семидесяти годам настоящим министром двора, и очень неплохим министром, неплохим до такой степени, что были даже какие-то фантастические истории о нем, особый фольклор Старой площади – Ленинскую премию в области науки и техники, над которой было принято смеяться, потому что ну в самом деле, какой из Устиныча ученый, – премию он получил не за науку, то есть не за брошюрку с пересказами Маркса, упомянутую в постановлении, а за технику, а именно за какую-то секретную и сугубо механическую штуку, спроектированную лично им – штуку никто не видел, но рассказывали, будто с ее помощью из «особой папки», которая на самом деле совсем не папка, можно за минуту извлечь любой документ на нужную тему. Поскольку папки никто не видел, то и устройство представлялось всем каким-то волшебным, гербертуэллсовским. Когда он станет генеральным секретарем, первое, что он попросит – покажите особую папку. Оказалось, комната, как в библиотеке, а изобретение Черненко – всего лишь расставленные в шахматном порядке шкафы, так между ними проще ходить, вот и все, вот за это Ленинскую премию и дали.

Дружить с Черненко было невозможно в принципе, в его мире существовало только два человека – он сам и Брежнев, больше никого, остальные, в том числе, между прочим, Андропов – даже не мебель, воздух. И когда из воздуха материализовывался или Громыко, или кто-нибудь еще, его лицо принимало каждый раз такое выражение, как будто он очень удивлен тому, что в облаках его табачного дыма иногда заводятся какие-то живые существа.

Дым – может быть, он сам из него и состоял, никто и никогда не видел более самоотверженного курильщика, чем Константин Черненко. Бывают люди, о которых говорят, что они курят всегда – то есть, допустим, каждые десять минут человек закуривает новую, и всем кажется, что больше курить невозможно, что это потолок (от себя скажу – одно время я так и курил, не было фотографии, на которой я без сигареты, выходило четыре пачки в день). А Черненко курил всегда в буквальном смысле, то есть, докурив одну сигарету, он прикуривал от нее следующую, и так до самого вечера. Можно было бы сказать, что он делал паузы, например, выступая с трибуны, но в том-то и дело, что с трибун он не выступал, даже на съездах партии, даром что член политбюро, и никто из посторонних, то есть весь мир, кроме очень узкого круга самых близких к Брежневу людей, вообще никогда не слышал его голоса, а кто слышал – тем это тоже счастья не приносило. Анекдотов Черненко не рассказывал, пространными мыслями не делился, ни на кого не орал, вообще издавал минимум звуков – только бурчал что-то, прочитывая принесенные бумаги, или кашлял, глухо и долго. Последние, может быть, десять лет его астма владела им полностью. В задней комнате у него стоял аппарат искусственного дыхания, и когда в кабинете не было посетителей, он выходил туда, и не выпуская из темно-оранжевых пальцев сигареты, присасывался к трубке с воздухом смоленских лесов – почему-то смоленских, почему-то так говорили.

Они оба испытывали к Черненко примерно одинаковые чувства. Жалость – да, разумеется. Уважение – пожалуй; ничего плохого дед никому не делал, может быть, как раз потому, что не замечал никого, кроме Брежнева. И теперь, сидя на кухне у Громыко, они должны решить, хватит ли им этих жалости и уважения, чтобы не выполнить волю покойного Суслова и не делать смертельно больного Черненко преемником смертельно больного Андропова. Не хватило ни жалости, ни уважения.

– Ну и что, – Громыко как будто с самим собой спорил. – Что сейчас мучается, что генеральным мучиться будет – разницы нет, а потом и город его именем назовем, и улицу в Москве.

– Кстати (тоже, наверное, ставропольская, южная привычка – в трагических разговорах резко менять тему, чтобы снизить градус, чтобы, может быть, не расплакаться). А Андропова именем какой город назовем? Надо ведь уже думать.

– Андропов – пускай будет Рыбинск, – ответил Громыко не раздумывая. – Петрозаводск для него это слишком, Ставрополь тем более (улыбнулся), а Рыбинск – он же и там где-то работал, да и город уже был Щербаковом, они привыкли. Так что пусть будет Рыбинск. А Константина Устиновича – решено, выберем. Тихонову я скажу, с ним проблем не будет, Устинов вообще обрадуется, потому что Костя его с Афганистаном, будь он неладен, первый поддержал. Остальные подтянутся. Все-таки умный человек был Ленин, если б не придумал свой демократический централизм, нашему наркомату пришлось бы тяжелее, а так – столбы подпилим, забор сам повалится, как говаривал Жданов. Ты же Жданова не знал?

– Не знал, – подтвердил он.

– Я знал. Сталин его любил очень и даже хотел ему открыться, принять в меченосцы. А он взял и умер, Сталин был уверен, что ошибка врачей, ну чекисты ему и подосрали – вредные они всегда были, опасные. Знаешь, если доживу до конца нашей миссии («Доживете, Андрей Андреевич, что вы» – «Я в твои годы тоже оптимистом был, но мне ведь уже семьдесят четыре, не мальчик»), лично прослежу, чтобы Дзержинского на Лубянке снесли. Сразу же, как только партию распустим, в тот же день. А если не доживу, проследи ты, хорошо? – снова улыбнулся, посмотрел поверх очков.

XXX

– Шапки снимать будем? Морозно! – прокашлял Черненко, когда артиллерийский лафет с гробом Андропова подъехал к Мавзолею.

– Можно не снимать, Константин Устинович, – засуетился Романов, любимое кадровое приобретение Андропова и Устинова, ленинградский первый секретарь, которого перевели в ЦК заниматься военной промышленностью, но вел он себя так, будто представляет какую-то альтернативную «наркомату магии» тайную партию внутри политбюро – и кто поручится, что не было альтернативных партий? Они с Романовым сразу друг друга невзлюбили, обменивались какими-то полузаметными колкостями на заседаниях в ореховой комнате, старики посмеивались – соскучились, наверное, по внутрипартийной борьбе даже в таком невинном виде. Думал, что со смертью Андропова Романов из фаворитов выбудет – но потеплела же физиономия Черненко, улыбнулся дед, надвинул на уши свою шапку. Правильно мы его все-таки не пожалели.

Похоронили Андропова тихо – как будто на автопилоте; церемония дословно повторяла брежневскую, но за Брежневым стояло восемнадцать лет, знакомство со Сталиным, да даже Малая Земля, а Андропов – он сейчас вдруг понял, что этого человека не было вообще, то есть промелькнул на полчаса в истории, да и все, и какой к черту Рыбинск. Чувство было странное, неприятное – как-то так само получалось, что на похоронах хотелось сравнить себя с покойником, сопоставить, и он подумал про эти полчаса и поежился – а сам-то что? С семнадцати лет живешь, уверенный, что твое место в истории забронировано самой серьезной бронью, но ведь и Андропов так о себе думал, а даже законные свои полчаса пролежал в палате под гемодиализом.

Вечером смотрел программу «Время» – камера поймала его лицо именно в этот момент, и лицо было максимально скорбным из возможных. Что ж, похороны все-таки, все правильно.

XXXI

Процарствовал почти всерьез Черненко что-то около месяца – принял в Кремле испанского короля, потом безумного корейца Ким Ир Сена, приехавшего в Москву на поезде (к Андропову ехал знакомиться!), съездил еще на сталелитейный завод к Рогожской заставе, но там он был уже настолько плох, что по телевизору показывали только фотографии – «Константин Устинович с рабочими», а реплики Константина Устиновича читал с выражением телевизионный диктор. После завода слег, отпросился у политбюро отдохнуть в Крым – все равно режим лежачий, лучше лежать с видом на море. Политбюро не возражало, Романов, уже не стесняясь, открыто грубил ему на заседаниях, с каждым разом было все труднее делать вид, что не замечаешь. Старики с присущим только людям глубоко за семьдесят любопытством смотрели на них – подерутся или нет, и неизвестно, чем бы все кончилось, но после очередного заседания политбюро Громыко кивнул головой – останемся. Когда все разошлись, в пустой ореховой комнате сели рядом, и министр иностранных дел на бумажке из блокнота написал дрожащей рукой: «Пора».

Он ошалело посмотрел на Громыко – что пора, Константину Устиновичу кислородный аппарат выключить? – он это взглядом спросил, вслух ничего не сказал – но Громыко понял, улыбнулся одними глазами, и еще одна надпись на том же листочке: «Союзники».

Надо было ехать в Лондон – пустая формальность, это даже не смотрины, им-то глубоко все равно, кого вместо себя оставил Сталин. Просто ввести в курс дела – я, мол, пришел, если интересно, наблюдайте, если нет – дело ваше. Но вообще они там помешаны на ритуалах, еще Ленина попросили – когда решите ликвидировать свое временное царство, пусть ликвидатор к нам заедет, ничего говорить не надо, просто пускай как бы случайно не зайдет поклониться могиле Маркса, проигнорирует классика, мы все поймем и благословим. Странные они, конечно, но Сталин еще в сорок втором году сказал Громыко, что других союзников у него для вас нет, так что надо слетать.

В Москве делать было все равно нечего, полетел, англичане заготовили большую программу даже с выступлением в палате общин, черт знает что. Речь набросали вместе с Громыко – самую стандартную, самую пустую, но зал вежливо хлопал, а Громыко инструктировал, что главное – без скандала, то есть вообще без острых углов. Следующим утром завтракали на Даунинг-стрит, премьер-министр – такая эталонная английская женщина, – вежливо расспрашивала его об особенностях сельскохозяйственного бизнеса в северных районах России, вспоминала лондонский визит Гагарина – вероятно, это был последний русский, которого она видела до сих пор. На королевском обеде с советским космонавтом она, впрочем, не присутствовала – «я была тогда еще простая мисс», – зато стояла на самом краю тротуара, когда Гагарин в открытом «роллс-ройсе» медленно ехал по Оксфорд-стрит, озаряя Лондон своей знаменитой улыбкой. Она сказала про улыбку, потом взглянула на часы и деланно спохватилась – как же так, мистер член политбюро, вы же опаздываете на церемонию возложения венков к могиле Маркса.

У него вспотели ладони. Если совсем грубо – Господи, в чем смысл моей жизни? – Смысл твоей жизни в том, чтобы, приехав в Лондон, не пойти на могилу Маркса и сказать об этом госпоже премьер-министру. Это все. Пересохло в горле, глотнул чаю и как можно спокойнее ответил:

– Вы думаете, советские люди обязаны поклоняться могилам классиков коммунизма? – у него получилось даже как-то улыбнуться. – Тогда я вас удивлю, такой обязанности у меня нет, и я предпочел бы ваше общество обществу надгробных памятников и кладбищенских сторожей.

И сердце так – тук-тук, тук-тук, тук-тук.

Тэтчер наклонилась к переводчику, покивала и потом снова посмотрела на него – было ощущение, что пока она слушала переводчика, кто-то незаметно вынул ее прежние глаза и вставил новые, с повышенным светоотражением и золотыми зрачками.

– Никак не привыкну к тонкому советскому юмору, – с достоинством произнесла премьер-министр. – Что же, могу еще раз сказать, что очень рада видеть вас в моем доме. Очень рада.

В детстве любил кататься с ледяной горки – вот сейчас такое же чувство было, только зажмуриваться успевай.

XXXII

В Москву вернулся к похоронам Устинова – смерть маршала радикально меняла соотношение сил в политбюро, Романов на похоронах выглядел даже не просто присмиревшим – побитым, и когда, по уже сложившейся за эту «пятилетку похорон» традиции на последнем этаже дворца съездов в пустом банкетном зале члены политбюро и маршалы поминали Устинова, пришлось даже тихо спросить у Громыко: «Я все правильно понял?» Громыко замахал руками – Что ты, что ты, мы ж не звери какие, он не представлял никакой угрозы, я бы с ним поговорил и все.

– Этот лысый, – кивнул на нового министра обороны, маршала Соколова, – если уж на то пошло, гораздо хуже; Устинов хоть политик был, а этому только бы воевать, вообще непробиваемый, слово «хуй» произносит легко, слово «мир» просит при нем не произносить. Вот уж кто зверь. Он у тебя – первый кандидат на выбраковку, но ты сам представь, какими он корнями врос, если от рядового до маршала, не пропуская ни ступеньки. С ним побороться придется, у Сталина так с Тухачевским было – фантазия будет нужна, – про Тухачевского хотелось услышать более подробный рассказ, но тут к ним подошел дедушка Кузнецов – настолько незаметный, что полупрозрачный даже какой-то, но при этом – по конституции второе лицо в государстве, заместитель Черненко в президиуме верховного совета. Громыко посмотрел на дедушку сверху вниз и грозно сказал:

– Потеряли, говорю, крупнейшего военного и государственного деятеля, горе.

XXXIII

А кислородную трубочку из Черненко, фигурально выражаясь, выдернул в итоге московский секретарь Гришин – так бы, может быть, Константин Устинович и лежал себе в Крыму, но Гришин как раз после похорон Устинова решил, что раз уж все умерли, то ему ничего не остается как, даже в слезах, взять на себя роковое бремя, очевидным образом сваливающееся с плеч Константина Устиновича. Решил так Гришин – и засуетился самым неприличным образом, но неприличным – не значит неэффективным. В прошлом году в отпуск не ходил, а возраст не располагает к работе на износ. Уехал отдыхать – конечно, в Ялту. А как не навестить отдыхающего по соседству генерального секретаря? Черненко не повезло – он был в сознании, и циник Гришин почти приказным тоном («есть мнение») поднял старика с постели и забрал с собой в Москву – близились выборы в республиканские верховные советы, и в истории не было еще случая, чтобы генеральный секретарь в предвыборные дни, даже и больной, отдыхал на море. Уже вечером Черненко лежал в кунцевской палате (год назад в ней умер Андропов), а назавтра Гришин пришел к нему во главе толпы деловитых горкомовских клерков и испуганных телевизионщиков. Клерки расставили в палате столы, повесили знамя, выставили избирательную урну, даже помогли Черненко переодеться в костюм – вот и не палата это уже, а избирательный участок. Телевидение включило свои камеры, Черненко поднял руку и прошелестел: «Хорошо». На большее его не хватило, Гришин остался ни с чем. Той же ночью Константин Устинович Черненко умер.

XXXIV

– Погодите, – перебил я его. – А если бы он тогда не умер, Гришин мог бы стать генеральным секретарем?

– В принципе, наверное, мог, – согласился он.

– А если бы не умер Устинов, у Романова остались бы шансы?

– Еще какие, – опять согласился.

– Тогда я не понимаю, что вы за министерство магии такое. Где магия? Слишком большой риск для магии каждый раз. Это уже не заговор, это лотерея какая-то. Сталин бы вас за это не похвалил.

– Ну вот давай еще Сталиным меня поупрекай, – даже обиделся. – Просто видишь ли, конспирология – мировоззрение рабов. Это совершенно рабский навык не замечать в мире ничего, кроме своего ненавистного хозяина. Сводить зло мира к злости на своего хозяина. Объяснять все неприятности мира хозяйской злой волей. Свободный человек никогда не будет конспирологом. Я объездил множество народов: из их числа самые увлеченные конспирологи – самые задавленные и обиженные на мир. Поэтому я особенно удивлен, увидев среди конспирологов здесь столь многих людей, считающих себя свободными. Прежде всего в конспирологию скатывается человек или народ, уверенный, как в рекламе, что достоин лучшего, а если лучшего нету, значит, сговорились за спиной, обнесли и обидели. Это ведь гораздо выносимее для собственного достоинства, чем все другие версии.

– И сейчас окажется, что все, что вы мне тут рассказывали – это был тест на склонность к конспирологии, который я не прошел, так?

– Ты его, конечно, не прошел, но не в этом дело. Я не знаю, как это было у Ленина, и сам готов поверить, что он все делал иначе, не как мы, то есть что у него нити заговора переплетались как-то более хитро, чем у нас. Хотя все-таки вряд ли. Не думаю, что Сталин мог бы придумать что-то, что сильно отличалось бы от того, что придумал Ленин. В общем, не знаю. Зато знаю, как был устроен наш заговор, и ты сам можешь оценить его масштабы, если в нем к весне 1985 года участвовали только двое – я и Громыко, и, например, если бы вместо Устинова умер Громыко, то неизвестно еще, разговаривали бы мы сейчас с тобой здесь или нет.

– Но если вы наследники Сталина, а Сталин был абсолютным монархом, то вы плохие наследники – привели партию к тому, что все зависело от кучи случайностей. Не понимаю. Сталин из-за вас проиграл.

– А ты можешь понять, проиграл кто-нибудь или выиграл, если не знаешь, чего он хотел, какая у него была цель? Я считаю, что задание Сталина я выполнил и, значит, Сталин победил. Почему выполнил именно так, а не иначе? А я до сих пор не вижу более правильного способа ликвидации большевизма, чем тот, который выбрал Сталин.

– Хорошо, но что получилось в итоге – это вам нравится? Вот та Россия, которая есть теперь. С Путиным, Стасом Михайловым и патриархом Кириллом.

– Не нравится. Но это уже не мое дело. Вы получили то, что я вам оставил, вы распорядились этим, как захотели. Путин – это не страшно, Сталин же говорил, что диктатура неизбежна на каком-то этапе. И надеюсь, ты понимаешь, что это диктатура не Путина, а все-таки Ельцина?

– Да, понимаю, но это вы же Ельцина привели, то есть вы и виноваты.

– Виноват, конечно. Но это был такой жестокий выбор: или диктатор, или черт знает что с массовыми казнями и ядерной бомбой.

– Но вы же говорили, что преемником мог стать и Лигачев. Почему не стал?

Он загрустил. Лигачев – хороший мужик, они до сих пор иногда видятся. Лигачева он даже да, хотел видеть своим преемником, за два года совместной работы в ЦК они очень подружились, и в дни прощания с Черненко он решил поговорить с Юрием Кузьмичом (Лигачев почему-то предпочитал, чтобы друзья называли его не кулацким именем, а именно этим, партийным, которое он сам себе придумал еще в войну в Томске) «по душам», то есть посвятить его в меченосцы – тогда ему еще казалось правильным, чтобы преемник знал, зачем он нужен и что от него требуется.

XXXV

Разговаривали у Лигачева на даче, рано утром, оба в пальто, сидели у самовара на заснеженной веранде. Лигачев мрачно слушал, молчал, а когда услышал, что лет через шесть не станет ни Коммунистической партии Советского Союза, ни самого Советского Союза, как будто проснулся и серьезно спросил:

– А пораньше никак? Больно уж не терпится.

Его отец, Кузьма Никодимович Лигачев, весной тридцать девятого вернулся из Новосибирска – его, раскулаченного, продержали год в тюрьме за контрреволюционную агитацию и отпустили по бериевской квоте. Вернулся к семье в Чулым без зубов и без правой кисти (раздробили во время пытки, потом ампутировали). Обнял Егора, сказал: «Пойдешь в Красную Армию – прокляну». Комсомолец, но все-таки в большей степени сын, Егор подумал, что отец расскажет ему про какое-нибудь романтическое антисоветское подполье в тайге, которое только и ждет, когда к нему примкнет Егор; ему выдадут полушубок и обрез, и он будет морозными ночами стрелять в коммунистов, выводить их раздетыми из теплых спален и ставить к стенке. О чем-то таком Егор мечтал с детства, но отец был безжалостен к его мечте – нет никакого подполья и никаких полушубков, есть только проклятая партия большевиков и ее верная молодая гвардия ленинско-сталинский комсомол. Вот и иди, сына, по комсомольской линии, карабкайся вверх по этой чертовой лестнице, ты смышленый, у тебя получится. Пролезай в Москву, стань лучшим, и когда окажешься на самой вершине – там уже действуй по обстановке, я в тебя верю. Егор сначала не понял, но уже через год, сидя освобожденным секретарем в нетопленой райкомовской избе, подумал – а ведь и в самом деле, это же лучше, чем по тайге бегать. Добраться до Кремля и отвинтить там самую главную гаечку.

Как он ликовал, когда Андропов вызвал его работать в ЦК. Шел по кремлевскому коридору, втягивал ноздрями затхлый капээсэсовский воздух – пора, пора. Но что именно пора, не понимал – каждый четверг в ореховой комнате собирались престарелые вожди, бормотали что-то, сопели, вздыхали – и как на них такая странища держится? Ночами подолгу засыпал, все не мог придумать, что делать. А тут, оказалось, все уже придумано за него, и он, глядя преданно в глаза своему спасителю, клялся теперь, что исполнит все, что тот ему поручит.

– И чем преданнее он на меня смотрел, тем отчетливее я понимал, что как помощник мне он, конечно, пригодится, а как преемник – нет уж, это будет шило на мыло. Надо искать другого. Ельцин еще ничего не знал, но именно тогда, в марте восемьдесят пятого, все в его судьбе решилось.

С Лигачевым он разговаривал уже в ранге председателя комиссии по похоронам Черненко – регентская должность, которая на завтрашнем пленуме ЦК конвертируется в пост генерального секретаря, это заведенный еще Сталиным партийный закон, и можно было уже немного расслабиться.

XXXVI

А ночь накануне была тяжелая, Громыко даже звонил в вашингтонский аэропорт – рассказать кому, не поверят: первый заместитель председателя Совета министров СССР, министр иностранных дел говорит в телефон на своем хорошем английском – так, мол, и так, в самолете рейс номер такой-то заложена бомба, взорвется в три часа пополудни, – и хихикает, как школьник. Тем самолетом в Москву должен был лететь Щербицкий – самый влиятельный союзник Гришина в политбюро, тем же Громыко отправленный в Америку во главе советской делегации, но решивший, поганец, немедленно вылететь в Москву, чтобы принять участие в обсуждении кандидатуры будущего генерального секретаря. «Я тебе вылечу», – ворчал Громыко.

С Кунаевым было проще – еще один звонок, и аэропорт Алма-Аты закрыт «из-за плохой погоды». Потом звонок самому Кунаеву – «Димаш Ахмедович, давай поездом, к пленуму успеешь, а на политбюро быть необязательно, твою же кандидатуру не рассматривают», – он знал, что Кунаев его ненавидит и очень боится, и не мог отказать себе в удовольствии немного над ним поиздеваться, не волнуйся, Димаш Ахмедович, через годик отыграешься и счастлив будешь.

Заседание политбюро открыл сам Громыко. Жестко, возражения не предусматриваются, назвал имя председателя комиссии по организации похорон. Еще надо было (третьи похороны за два с половиной года, привычка уже выработалась) сказать: «Прошу товарищей высказаться по этому вопросу», но Громыко, наверное, забыл, сказал просто – «Голосуем», – и первый поднял руку. Потом руку поднял Тихонов. Потом все остальные. Последними – Гришин и Романов. Решение принято.

Три года спустя, на девятнадцатой всесоюзной партконференции Лигачев, расчувствовавшись, скажет, что никогда не забудет те суровые дни 1985 года, когда судьба перестройки висела на волоске. «Это было не в апреле, это было в марте, товарищи», – он сказал, а никто не понял. А это действительно было в марте, в тот вечер после смерти Черненко, когда заседало политбюро. Тогда в ореховой комнате все и решилось, а никто и не заметил.

XXXVII

Утром после похорон собрались на даче у Громыко – уже втроем, с Лигачевым. Громыко выставил бутылку виски – помянуть, но двое из троих оказались непьющими, старик рассмеялся. «Кажется, я понимаю, с чего вы начнете перестройку». Посмотрели на него оба: и с чего же? Громыко поставил неоткрытую бутылку на стол.

– Сухой закон. Ну или не сухой, а очередные меры по борьбе с пьянством и алкоголизмом, как-нибудь в таком духе. Знаете же оба, что бюджет у нас пьяный, и, как стартовая мера, это будет идеально. Гарбузов повесится.

Посмеялись – министр финансов Гарбузов всегда очень опереточно ругался, когда кто-нибудь покушался на союзный бюджет, вот и посмотрим теперь, как он отнесется к тому, что главный источник доходов – торговля спиртным, – окажется вне закона или почти вне.

Ближайший очередной пленум еще при Черненко был запланирован на апрель. Договорились прямо на нем «шарахнуть установочным докладом» – страна в кризисе, нужны срочные меры, ускорение социально-экономического развития и все такое. «Зря ты вчера про жизнь проболтался, это бы на пленуме лучше прозвучало», – пожурил его Громыко, и он немного покраснел – действительно, напрасно, но вот не сдержался, прямо над гробом Черненко сказал, что главная ценность теперь – человеческая жизнь, и во всем надо исходить из этой истины.

– Ну ладно, сказал и сказал, еще много чего скажешь, – успокоил Громыко. – Может, выпьем все-таки за упокой души?

Пришлось нарушить свое правило – и ему, и Лигачеву. Впервые в жизни пробуя виски, подумал – вкус свободы, стало весело.

Сам налил по второй, поднял тост: «Быть добру!» Громыко с Лигачевым на него уставились – церковное, что ли, что-то? Объяснил, что это фирменный ставропольский тост со времен чуть ли не Потемкина. Громыко заинтересовался, записал в блокнотик. Месяца через два Лев Лещенко запоет по радио: «Свежий ветер, свежий ветер, быть добру – сказал он нам». Песня на стихи Ковалева, давнего заместителя Громыко, маленький подарок от советских дипломатов. Песня ему не понравится, но он запомнит этот искренний дружеский жест и спустя шесть лет отправит Ковалева вместо себя в Осло за Нобелевской премией, а настоящий гимн перестройки – его он выбрал сам. Еще при Брежневе цензура зарубила одну слишком мрачную антиамериканскую песню Пахмутовой и Добронравова, листочек с текстом валялся в бумагах у Суслова, и генеральный секретарь своей рукой переправил текст на советские реалии – вместо «Ведем войну вот уже двести лет» вписал «уже семьдесят лет», вместо «нас учили, что янки гуд бой» – «что жизнь это бой». Передал Добронравову, тот смертельно оскорбился и даже генеральному секретарю запретил выпускать этот текст под именем главного советского песенного дуэта. Ну что ж, своя рука владыка, и ноты с текстом без подписи через чекистов были переправлены в Ленинградский рок-клуб, и там песню запел какой-то местный бард, что ли. Хорошая песня получилась.

XXXVIII

Год прошел в понятных для молодого генерального секретаря хлопотах. Вызвал в Москву Ельцина, познакомились – понравился, чем-то на Сталина даже похож, если бы Сталин был с Урала. Начал понемногу наводить кадровый порядок в политбюро; первым отправил на пенсию Романова – в шестьдесят два года на пенсию, это при восьмидесятилетнем-то Тихонове. Но в сентябре пришла очередь и Тихонова, премьером назначил, как и хотел, Рыжкова. Оставался Гришин, но не хотелось, чтобы отставки выглядели массовыми, поэтому отложил Гришина на «после Женевы» – в Женеву летал знакомиться с Рейганом, американским президентом, который, как и мечтал Громыко много лет назад, объявил большевизму крестовый поход и вообще производил впечатление настоящего ковбоя из фильмов, которые показывал ему Суслов.

Запертые на дачах в Архангельском референты писали тем временем новую программу партии – согласно предыдущей программе, страна уже шесть лет жила в коммунизме, и преподаватели научного коммунизма жаловались в ЦК, что им все труднее отвечать на каверзные вопросы студентов, кроме которых партийную программу, конечно, никто давно не читал, но все равно было как-то неловко.

Еще удивил Громыко – оказалось, он всегда хотел быть председателем президиума верховного совета, номинальным президентом СССР. Немного покоробило, что раньше он об этом никогда не говорил, но если хочет – ладно уж, хоть и неприятно немного. Но второй сюрприз был неприятнее – своего преемника для мидовской должности Громыко представил ему сам, просто привел и сказал, что он будет министром, и что с ним можно быть откровенным, потому что он все знает и про Сталина, и про Суслова – Громыко ему все рассказал, принял в наркомат. С этим седым грузином они даже были знакомы, Шеварднадзе (так звали грузина) с начала семидесятых был первым секретарем в Тбилиси, соседями были. Между прочим, уговаривая Шеварднадзе переехать в Москву, Громыко просил его не волноваться и пообещал, что когда Грузия станет отдельным государством, он в нее вернется уже как президент. Генеральный секретарь сказал новому министру, что он очень рад поработать вместе с ним, и, не переставая улыбаться, попросил подождать в приемной – «у нас с Андреем Андреевичем личный разговор». Когда Шеварднадзе вышел, в Громыко полетела папка с новыми главами партийной программы.

– Андрей Андреевич, вы себе что позволяете? Хотел бы вам напомнить, что соправления вам никто не обещал, и если у вас по этому поводу какое-то другое мнение, то делиться вы им будете с вашими мидовскими предшественниками, вы меня поняли?

Как обидеть Громыко, он за годы знакомства узнал давно. О своих предшественниках, Молотове и Шепилове, Громыко заботился много лет. Шепилова устраивал на престижную (и, что важно – незаметную, Брежнев его не любил) работу, Молотову посылал деньги, а год назад даже уговорил Черненко вернуть Молотову отобранный Хрущевым партбилет. Судьба этих двух изгнанников, особенно Молотова, не давала Громыко покоя, пугала его, и слова генерального секретаря своей цели достигли.

– Я неправ и прошу прощения, – выдохнул он. – Обещаю, что больше такого не будет. Разрешите идти? – но генеральный секретарь уже успокоился, сам собрал с пола листки будущей партийной программы (подумал – если перепутаю страницы, то примут в таком виде, и никто ничего не заметит) и сам высунулся в приемную – Шеварднадзе сидел на диванчике и листал журнал «Советский Союз» на французском языке, вживаясь, очевидно, в роль дипломата – никаких языков кроме грузинского и немного (именно немного, и он очень этого стеснялся и всегда был очень немногословен и неприветлив) русского новый министр иностранных дел СССР не знал.

XXXIX

После случая с Шеварднадзе Громыко не решился посвящать в меченосцы еще одного своего выдвиженца – Яковлева, бывшего посла в Канаде и человека до такой степени подозрительного, что генеральный секретарь старался с ним лишний раз не здороваться, что, впрочем, не мешало Яковлеву рассказывать всей Москве по секрету, что именно он отвечает в ЦК за всю «идеологическую сферу», и если кто-то хочет добиться успеха в стремительно меняющейся обстановке – то это к нему, к Яковлеву.

Свою роль в перестройке Яковлев чудовищно преувеличивал. «Идеологическая сфера» – к ней его бы просто не подпустил Егор Лигачев, который как раз начинал понемногу в ней хулиганить. Кулацкий сын оказался хитрее, чем о нем было можно подумать, и даже опытный Громыко его похвалил. Академика Афанасьева, брежневского главного редактора «Правды», которого генеральный секретарь планировал отправить на пенсию немедленно, Лигачев предложил не трогать – пусть «Правда» так и останется пугалом из брежневских времен, чтобы все видели, что партия – это такой динозавр, который скорее вымрет, чем хоть как-то перестроится. Локомотивами гласности (само слово «гласность» как лозунг предложил Лигачев, всем понравилось) должны стать не партийные медиагиганты – иначе у людей может возникнуть чувство, что речь идет об очередной, каких уже много было, идиотской кампании, а две или три небольшие газеты, от которых давно никто ничего не ждет, допустим, «Вечерняя Москва» и «Социалистическая индустрия». «Может, хотя бы «Огонек»?» – неуверенно предложил Громыко, и идею сразу все подхватили – журнал популярный, а читать невозможно. «Ой, если читать невозможно, то есть еще «Московские новости», – продолжил ковать железо президент. – «Там только мои речи и печатают, зато на семнадцати языках. Семнадцать языков – это масштабно, хорошо». Тоже согласились; главных редакторов поручили подобрать Лигачеву, а тот сразу назвал имена. На «Огонек» предложил киевского поэта Коротича, который работал в журнале про иностранную литературу и, еще когда Лигачев работал в Томске, снабжал его всякой иностранной и эмигрантской антисоветчиной. А в «Новости» можно Егора Яковлева из «Известий», он помешан на «возвращении к ленинским нормам» – ну и пусть возвращается, а мы поможем. Других кандидатур ни у кого не было, генеральный секретарь сказал – «Ну, Юрий Кузьмич, это твой выбор», – и сам поморщился, ему показалось, что им манипулируют.

XL

Но по-настоящему он узнал, что такое манипулировать, только следующей весной, когда его разбудил звонком маршал Соколов с криками – «Война, война». Маршал просил разрешения нанести ответный ядерный удар по Соединенным Штатам.

– Погодите, – нащупал в темноте босыми ногами тапочки. – Случилось-то что?

– Нанесен ядерный удар по Советскому Союзу, – задыхаясь отрапортовал маршал. Ох ты ж черт. Может, китайцы?

– Под Киевом ударили, – продолжил докладывать министр обороны. – Товарищ генеральный секретарь, дорога каждая минута. Разрешите принять ответные меры.

– Да успокойтесь вы, – чем больше проходило минут, тем меньше он верил министру. – Где под Киевом? Что там?

В трубке заминка, дыхание пожилого человека. Ищет, наверное, по карте.

– Город Припять Киевской области, товарищ генеральный секретарь. Очевидно, хотели ударить по стратегическому объекту советской энергетики.

– По какому объекту?

– Чернобыльская атомная электростанция имени Ленина, товарищ генеральный секретарь.

За окном светало. Проснулся окончательно. Встал с кровати.

– Сергей Леонидович, вы военный человек. Вы уверены, что на атомную станцию противник обязательно сбросил бы атомную бомбу? Извините, а зачем?

В трубке замолчали, и снова старческое дыхание.

– Позвоните в средмаш. Уточните. Доложите. Спасибо.

Положил трубку, сел – ну понятно, что не война, но все равно паршиво; делать-то что? Снова звонок, снова маршал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад