«Нам помогли». Есть много эмигрантских историков и писателей, да и не только эмигрантских, которые до сих пор, хотя прошло уже тридцать лет, и вообще-то можно было бы сделать какие-нибудь выводы, уверены, что большевикам помогли немцы. Никто почему-то не спрашивает, что если немцы были такие умные, то почему они не помогли себе самим, и почему им достался Версальский мир и Веймар, а молодая советская республика от крушения немцев никак не пострадала, а совсем даже наоборот. Эмигрантские историки на это отвечают, и советские историки их в этом с удовольствием поддерживают, что все дело оказалось в политической дальновидности Ленина, в его гении, но при всем уважении к Владимиру Ильичу – слишком несоразмерен его гений тому, что случилось с Россией. «Слишком несоразмерен», – Сталин так и сказал, и посмотрел на портрет Ленина, как будто обращался именно к портрету. Нет, не в Ленине дело и даже не в немцах. Война – да, война в судьбе России сыграла роковую роль, но какую именно – этого никто никогда не поймет, и, может быть даже, это и хорошо, что никто не поймет, потому что если бы все всё понимали, ничего хорошего из этого не вышло бы.
Сталин говорил то с сильным акцентом, то совсем без него; в Привольном был один учитель, бывший ссыльный из Ленинграда, над которым все смеялись, потому что он говорил «кура», имея в виду курицу – у учителя была странная по привольненским меркам речь, очень твердое «г», очень твердое «в» (у южан чаще было «у» – «заутра», «у субботу»), в слове «что» он произносил «ч», не «ш», и вообще его речь была для всех эталоном настоящей русской речи, потому что по поводу своих речевых особенностей южане, в общем, все понимают и все свои недостатки знают. И вот на эту ленинградскую, абсолютную речь Сталин несколько раз по мере своего монолога срывался, как будто внутри него борются двое – один грузин, сын сапожника, а второй неизвестно кто, может, даже царь. Это было странно.
Сталин продолжал: война заканчивалась, победители готовились перекраивать карту мира и уже довольно точно представляли себе, каким будет мир по итогам войны. В королевских и президентских дворцах, генеральных штабах и военных министерствах люди сидели очень неглупые, и кроме понятной предпобедной эйфории к концу шестнадцатого года ими овладело еще одно, пожалуй, даже более весомое чувство – страх. Центральные державы обрекали себя на унижение, победитель в том числе и унижения от них добивался, но победитель знал, что если униженного не добить, он когда-нибудь встанет и тебе отомстит. И если от какой-нибудь страны и можно было отмахнуться – мсти, мол, я тебя и не замечу, то по поводу центральных империй все было просто: даже если от них останется полтора хутора, эти полтора хутора будут жить мыслью о реванше и когда-нибудь обязательно его добьются. Потому что есть народы малые, есть средние, а есть великие. Великий народ – это не тот, у которого большая численность населения, а тот, кто создал аристократическую элиту, давшую миру образцы особых достижений в области науки или культуры. И к этим великим народам нужно относиться уважительно. Если их обижать, то могут быть очень плохие последствия.
И, значит, торжествуя победу, надо было с первых же ее минут готовиться к реваншу, которого, скорее всего, союзники просто не переживут – по крайней мере, Франция и Британия, силы не те, ресурсы не те. Лет до реванша по всем подсчетам оставалось не более двадцати пяти, и у кого-то (у кого – Сталин не знал или не хотел говорить, но скорее все-таки не знал) возникла жестокая идея. Кем-то придется пожертвовать во имя будущей победы. Какая-то страна должна посвятить себя всю будущей войне, стать одним большим полком, который каждый день на протяжении этих двадцати пяти лет будет совершать тактические маневры, учебные стрельбы, тренировки в условиях, приближенных к боевым, – и больше ничего, и прежде всего – никакой религии и никакой частной собственности, и то, и другое мешает воевать. Не есть, не пить, не слушать музыки, не читать книг, не любить, не нянчить детей, не смотреть в небо. Не жить. Во имя будущей победы пожертвовать одной страной, сказать реваншу «Аста ла виста» за двадцать пять лет до того, как он произойдет. Россию вывели из первой мировой войны и начали готовить ко второй войне. Это была единственная цель Великой октябрьской социалистической революции. Других целей у нее не было.
XIV
И теперь эта цель достигнута, центральные державы снова побеждены, уже окончательно, и Россия как военный лагерь никому не нужна. «Мне тоже не нужна», – улыбнулся Сталин.
– Может быть, это странно прозвучит из моих уст, но за эти годы я кое-что успел полюбить, и это кое-что – Россия. Избавить ее от большевизма – наш патриотический долг. Мой, твой, общий.
Условия, поставленные союзниками тридцать лет назад, выполнены, теперь пришло время демобилизации, на которую, по подсчетам Сталина, уйдет лет не меньше, чем на мобилизацию, то есть если лагерь строили тридцать лет, то и разбирать его придется лет тридцать.
– Если у зарезанного выдернуть из сердца нож, он сразу истечет кровью и умрет, – грустно сказал Сталин. – Я резал, я знаю. Нож надо вынимать в подобающих условиях, желательно в больнице и обязательно – только тогда, когда угроза жизни уже миновала. То есть нескоро.
Сталин бы сам с этим справился, но ему уже семьдесят лет, а до ста лет он, очевидно, все-таки не доживет («Старики имеют обыкновение умирать даже при социализме»), поэтому план такой – сначала бросить все лет как раз на тридцать, пусть тихо рушится само. Большевики построили террористическую диктатуру, и чтобы она умерла, достаточно просто остановить террор. Политбюро состоит из идиотов, которые ничего не знают и в лучшем случае верят в социализм, а чаще – просто тихо боятся Сталина. Исключение – Суслов, он в курсе; ну вот Суслов и будет следить за порядком, Сталин с ним уже договорился, что после Сталина генеральным секретарем будет Хрущев – дворянин и белогвардеец, который ужасно боится, что кто-нибудь узнает, что он дворянин и белогвардеец, поэтому Суслова он, конечно, будет слушаться. Пусть на очередном съезде партии скажет, что во всем виноват Сталин – этого будет достаточно, чтобы началось. Если Хрущев продержится тридцать лет – хорошо, если нет – Суслов подберет кого-нибудь, у него даже есть на примете какой-то полковник с Третьего украинского фронта, румын, Суслов говорит, что этот румын еще надежнее Хрущева, просто молодой еще пока. И вот только через тридцать лет, только после Хрущева и, может быть, после этого румына, должен будет прийти настоящий преемник Сталина, который аккуратно нажмет кнопочку, чтобы от построенного Сталиным милитаристского кошмара не осталось вообще ничего и, если сможет, вернет Россию хотя бы к такой буржуазной демократии, которую предусматривал созыв Учредительного собрания. Сталину нужен преемник, который похоронил бы большевизм. Сталину нужен преемник, который научил бы русских новому мышлению, сказал бы им, что общечеловеческие ценности несопоставимо важнее ценностей классовых, которых, как считает Сталин, скорее всего просто не существует.
– В общем, этот преемник – ты, – Сталин посмотрел ему в глаза и улыбнулся.
XV
Он смотрел в желтые глаза Сталина и не мог сказать ни слова. Зубцы кремлевской стены за окном были такие же красные, а небо такое же черное, но мир уже, конечно, никогда не будет прежним. Красным светилась звезда Спасской башни, но ему вдруг показалась, что звезда это черная, страшная. Волшебная сказка приобретала очевидные черты кошмара, а роль принца в этом кошмаре досталась ему. Он снова подумал о своем комбайне.
Сталин взял его за руку, сжал его ладонь своей. Да, он понимает, что это тяжело, и он сам не ожидал, что так трудно будет найти подходящего человека. «Я проклят», – сказал Сталин. Вокруг мертвецы, надменная каста, которая к тому же стремительно вырождается – по секрету, года два назад сын наркома Шахурина застрелил дочку одного дипломата, старого большевика, стали разбираться – оказалось, дети членов ЦК – это такие сынки чикагских миллионеров, убивающие людей из любопытства. Надеяться на них нельзя точно, а никого больше, кажется, и нет. Хорошо, что Сталин лично просматривал списки орденоносцев – увидел знакомую фамилию, вспомнил те два месяца в Привольном и доброго Пантелея, и все сразу придумал, нашелся надежный человек. Один на стовосьмидесятимиллионную страну.
– Я проклят, – говорит Сталин, – и прекрасно понимаю, что я проклят. Я понимаю, что это я превратил жизнь этих ста восьмидесяти миллионов в ад. Но я всего лишь политик, может быть, неплохой политик, а неплохой политик – это всегда реалист, всегда деловой человек. Политика не делается в белых перчатках – это мне еще Ленин говорил, но еще он говорил, что если перчатки резиновые, чтобы в кишках можно было ковыряться, то они могут быть и белыми, и политика в таких белых перчатках пожалуй что и возможна. Вообще, пойми: если бы я был американец, я бы стал президентом и защищал бы права граждан. Если бы я был немец, – Сталин улыбнулся, – из меня бы получился бесноватый фюрер не хуже Гитлера. Если бы я был политиком в царской России, я бы выступал в Государственной думе, и на меня рисовали бы карикатуры в «Новом сатириконе». Но мне выпало быть учеником Ленина, Ленин позвал меня и сказал – вот, Иосиф, твоя задача, выполняй ее. И я ее выполнил. Видит Бог, не я виноват, что мы живем в таком жестоком веке, который подкарауливает тебя на улице и требует: «Солги, убей». Тебе тоже придется лгать, тоже придется даже убивать. Человеческая жизнь – да, разумеется, это высшая ценность, но мы погибли бы, если бы не погибали.
Еще Сталин сказал, что партия – это своего рода орден меченосцев, только меченосцев на самом деле меньше, чем все думают. «Я меченосец, ты, – теперь, когда я тебе все это рассказал, – тоже меченосец. Еще меченосец Суслов, его ты знаешь. Еще Андрей Андреевич Андреев, но он уже совсем болен, оглох, и меченосец из него так себе. Еще есть такой Громыко, он сейчас в Америке по дипломатической линии, но вы с ним обязательно встретитесь. Еще важная вещь – у меченосца главный враг это чекист. Чекисты – это плесень. Вещь, неизбежная в наших условиях, но оттого еще более опасная – полностью их никогда не уничтожишь, но время от времени травить надо». Сталин напомнил ему, как в свое время он избавился от Ягоды и Ежова, потом («Это уже после моих похорон, не хочу этого видеть, не хочу расстраиваться») Суслов позаботится, чтобы Хрущев расстрелял Берию, а дальше уже по обстановке – но главное не доверять чекистам, опасаться их.
И сразу к техническим вопросам. Ходить в университет больше не надо, ничему хорошему там не научат. Заниматься с ним будет по индивидуальной программе Суслов, он сам его найдет. Потом, когда Суслов скажет, надо будет вернуться в Ставрополь и ждать, партийную работу подберем, волноваться по этому поводу не надо. Больше ничего особенного не требуется – разве что глупостей никаких не делать.
– Я даже не прошу тебя хранить в тайне все, что я тебе сегодня рассказал, – добавил Сталин. – Сам прекрасно понимаешь – если скажешь кому-нибудь даже хотя бы просто, что был у Сталина, тебя даже мать родная в сумасшедший дом сдаст. Есть такой молодой писатель, Анатолий Рыбаков, вот он хорошо сказал – есть человек, есть проблема, нет человека – нет проблемы. Ты есть, поэтому будь осторожен. Больше мы, я думаю, не увидимся, так будет лучше. Я, как все старые разбойники, немного сентиментален, и не хочу к тебе привязываться.
Ну, вот и все, наверное. Ступай с Богом.
XVI
Вернулся в общежитие ночью, но сосед по комнате чех Зденек Млынарж не спал – были гости, пили что-то похожее на самогон. Налили ему, отказался, заварил себе чай. Сел за стол, молча слушал болтовню гостей. «Это было 6 ноября 1948 года. День, когда я сказал себе, что никогда больше не возьму в рот ни капли алкоголя, потому что действительно – проболтаюсь спьяну, и доказывай потом, что ты не сумасшедший и не шпион».
Утром все равно пошел в университет, но у дверей аудитории кто-то взял за рукав – вчерашний парень в пиджаке, который заходил за ним в деканат. «Почему-то так и знал, что вы все равно придете учиться, а у вас ведь теперь учеба другая». Пошли по коридору, парень вдруг остановился, протянул ему ладонь – «Воронцов, референт Михаила Андреевича».
Снова, как вчера, перешли Моховую. Зашли в дом на улице Коминтерна – строго между университетом и Боровицкой башней Кремля. Третий этаж, маленькая квартира, обставленная, как в кино про дореволюционную жизнь. Старинные гравюры по стенам, в углу – икона. За столом, заваленным книгами и бумагами – Суслов. Без пиджака, в шерстяной кофте поверх рубашки. Поднял глаза, улыбнулся какой-то диетической улыбкой:
– Ну что, студент? Будем работать?
XVII
Уже потом, когда он станет генеральным секретарем, а потом и президентом, Сталин превратится в главного национального антигероя. Если почитать газеты конца восьмидесятых, то можно подумать, будто страна самоотверженно перестраивается, преодолевая сопротивление вечно живого врага – Сталина; его обличали с трибун, в книгах и в кино, на него рисовали карикатуры, в Измайловском парке снесли последний из оставшихся в Москве его памятников. На таком фоне никто и не заметил, что сам генеральный секретарь ни в одной своей речи, ни в одном интервью, ни в одном публичном (а на самом деле и в непубличных тоже) разговоре не сказал о Сталине ни одного плохого слова. Сталин бы не обиделся, Сталин сам ему говорил – «солги», и он, в общем, достаточно часто лгал, но то ли суеверие, то ли действительно благодарность, ну или просто странная связь между ним и мертвым генералиссимусом не давала ему права хоть полсловом обидеть того старого грузина, который осенью сорок восьмого года рассказал ему, как на самом деле устроена советская Россия и какую роль в ее истории предстоит исполнить ему.
Следующий и последний раз, когда они встретились со Сталиным, – это было седьмого марта 1953 года в колонном зале Дома союзов. Он честно отстоял очередь с колонной студентов Московского университета, чтобы пройти мимо гроба и второй раз в жизни взглянуть на этого странного и, видимо, все-таки страшного человека. Трудно сказать, совпадение это или нет, но у гроба в почетном карауле в тот час стояла группа секретарей ЦК, в которой был и Суслов, и когда он проходил мимо Суслова, учитель подмигнул ему – со стороны это выглядело, может быть, вызывающе, но траурный полумрак зала был в этом смысле их союзником. Суслов, впрочем, мог бы и не подмигивать – они оба знали, что будет дальше. Берию расстреляют. Маленкова задавят. Будет Хрущев – смешной граф, старательно изображающий бывшего шахтера, а после Хрущева – тот румын, о котором четыре с половиной года назад рассказывал Сталин, генерал Брежнев, теперь начальник армейского главного политуправления и, судя по рассказам Суслова, какой-то феноменальный идиот.
Он еще раз обернулся, чтобы посмотреть на гроб. В ногах у Сталина сияли бриллиантами два ордена «Победа», и только двое в этом зале знали, что ценой этой победы была Россия, причем цена была выплачена еще в семнадцатом году. Он отвернулся от орденов и вдруг заплакал – не стесняясь, в голос. Плакал не по Сталину – по России. По своему Привольному, по прекрасному Ставрополью, о котором он еще не знал, что это русский Прованс, зато знал, что отец срубил в саду все деревья, потому что министр финансов Зверев обложил их людоедским налогом во имя преодоления последствий войны, но ведь даже Зверев не знал, что настоящим итогом войны станет крушение всего, что осталось от этого грузинского старика, лежащего сейчас в расписном гробу, заваленном со всех сторон цветами. Вышел на улицу, вытер слезы. Из-за спины гостиницы «Москва» торчали кремлевские звезды – те самые, которые когда-то он увидел черными.
XVIII
В восемьдесят шестом году в горьковской квартире академика Сахарова однажды поздно вечером бригада мрачных телефонистов проведет телефонную линию. Раздастся звонок – Москва, генеральный секретарь. Он скажет Сахарову, что ссылка окончена, и что пора возвращаться в Москву. Сахаров поблагодарит и попытается пошутить – что, мол, теперь у меня начинается московская ссылка? Генеральный секретарь ответит непонятно: я, скажет он, тоже в свое время не думал, что ссылкой может быть Ставрополь.
Долгие двадцать пять лет ставропольской ссылки – он надеялся, что Суслов позволит ему остаться в Москве, найдет для него дело. «Михаил Андреевич, я же уже взрослый!» – говорил он учителю, но тот только смеялся и говорил, что в нашем деле важно уметь оперировать десятилетиями и поколениями, а не днями и годами, вот и учись – езжай в Ставрополь и сиди там, пока не позову. Сидеть пришлось двадцать пять лет. Он пытался относиться к этим годам как к затяжному отпуску перед тем, как жизнь превратится в вечный бой, но получалось плохо. Ночами часто выходил на Комсомольскую горку – высокий холм, с которого открывался вид на весь город, садился в траву, смотрел на уходящий за горизонт «частный сектор», думал – вот о тех людях, которые живут в этих домиках, едят кукурузный хлеб, слушают по радио, что им предстоит догнать и перегнать Америку, перешивают свои вещи для детей, смотрят, может быть, прямо сейчас на те же звезды, на которые смотрит он, и думают о советских космонавтах, которые где-то там среди звезд летают.
В эти ночи на Комсомольской горке он придумал все – кооперация, прямые выборы директоров заводов, разделение партии на две или три, может быть, неформально, а если люди окажутся готовы, то и организационно. Страны «народной демократии» в расчет не брать – пусть разбираются сами, нам чужого не надо, а Союз – тут надо думать. Про Прибалтику Суслов рассказывал, что она с самого начала отрезанный ломоть, ее не удержать, а те русские, которые туда до сих пор едут – их не жалко, их вверим в руки судьбы, они же сами хотели ее перехитрить, бросая родную Смоленщину или Рязанщину ради чужих Риги или Каунаса. Но это Прибалтика, христиане, Европа, а как быть допустим, с Азербайджаном? Еще в пятьдесят первом, когда он учился в той квартире на улице Коминтерна, Суслов задал ему исследование про Нагорный Карабах, что с ним делать. Задание он провалил – по всем пунктам выходило, что азербайджанцы и армяне начнут друг друга резать, мирного решения, кажется, просто не было. Сдал работу Суслову, тот, слюнявя пальцы, пробежал страницы глазами – читал он быстро, но, кажется, все-таки не настолько. Отложил в сторону, вздохнул – ну да, можно было бы надеяться на чудо, но у меня у самого идей нет, они в любом случае друг друга поубивают, жестокий век, жестокие люди.
Зато про новое Учредительное собрание они с Сусловым придумали все здорово. Всеобщие равные тайные и прямые выборы на альтернативной основе, но сто мандатов в качестве меры переходного периода оставить себе, назначить этих депутатов напрямую через партию и профсоюзы, Суслов шутил – «красная сотня». Сталин бы этого не одобрил, но такая мера кажется Суслову прогрессивной, потому что без «красной сотни» демократия захлебнется в, как говорил Суслов, агрессивно-послушном большинстве, на которое если и можно будет опереться, то совсем недолго, пока большинство не опомнится. Диалектика революции – рано или поздно ему придется думать не о стране, а о том, как спастись самому. Как сделать так, чтобы большевистская система, которую Сталин поручил ему похоронить, не утащила бы его за собой в могилу и его самого.
– Иногда мне казалось, что Сталин выбрал меня не столько из уважения к деду, сколько из более простых соображений – я чужой, и меня не жалко. То есть он сказал мне, что я должен делать, но не сказал, что я сам обречен и что меня повесят. Или забыл сказать, или просто расстраивать меня не хотел.
В очередной приезд Суслова поделился своими сомнениями с ним. Суслов спорить не стал – версия звучала вполне по-сталински. «Но знаешь, – сказал учитель. – Сталин часто говорил мне, что голодному человеку, сидящему на берегу реки, можно дать рыбу, а можно дать удочку, и настоящий большевик отличается от троцкиста тем, что он как раз даст удочку вместо рыбы. Сталин дал тебе удочку, и от тебя самого зависит, тебе ее затолкают в задницу или ты кому-нибудь затолкаешь». Сошлись на том, что надо, так же как Сталин, подобрать себе преемника – не того, на которого ты укажешь пальцем, уходя, а преемника тайного, того, который, может быть, и сам будет верить, что всерьез с тобой борется, и ты всерьез отступаешь под его натиском. «Иначе получится в лучшем случае как у Хрущева», – усмехнулся Суслов, и он удивленно посмотрел на учителя – а что, Хрущева уже сняли, я не заметил? А, ты же не знаешь, – махнул рукой Суслов и стал рассказывать.
Он заехал в Ставрополь по дороге из Новочеркасска – командировка получилась грустная. В Хрущеве вдруг проснулся граф, который решил, что мужички у него распустились, и надо бы им показать, где их место. Директору завода, на котором забастовали рабочие, пришла телеграмма из ЦК – выйти к бастующим и сказать, что если им не хватает денег на колбасу, то пускай едят пирожки с ливером. Рабочие отреагировали на призыв именно так, как того и хотел Хрущев – перекрыли железную дорогу и потребовали переговоров с Москвой. От Хрущева в город приехали Микоян и Козлов, которые, оценив масштабы забастовки, отдали команду войскам очистить город от бунтовщиков. Операцией руководил генерал Плиев – осетин; ему объяснили, что казаки хотели начать резать кавказцев. Суслов вылетел в Новочеркасск, но опоздал – танки были уже в городе, город хоронил погибших. Дал Плиеву пощечину, сел в машину – сам за рулем, – и поехал в Ставрополь. Сидели вместе на Комсомольской горке, Суслов в галошах и смешной каракулевой шапке, с возрастом он стал панически бояться простуды.
– Граф есть граф, – вздыхал учитель. – Никуда от этого не денешься, чертова аристократия, ну вот почему они такие? Не будь таким, я тебя прошу. Танки – это оружие на самый крайний случай. Допустим, если в Баку начнут резать армян, ну или в Прибалтике что-нибудь начнется, тогда да. А против русских рабочих танки последнее дело, просто прагматически подумай – сколько в России заводов, и что, на каждый по танковой дивизии, что ли? Идиот, ох идиот, – ругал он Хрущева, который той ночью тихо спал в своем доме на Ленинских горах, и не знал, что он уже взвешен на весах Суслова и найден более легким, что следовало бы. Наступало время румына, глупого генерала Брежнева.
XIX
Суслов их познакомил поздней осенью 1964 года – притащил Брежнева в Кисловодск, а своему ученику сказал, чтобы тот тоже отдохнул несколько дней в санатории на Красных камнях. Встретились как будто случайно, гуляли в парке, и ему навстречу шли трое – Суслов, с ним под руку Брежнев с огромными черными бровями, сзади – кто-то высокий и неприятный, оказалось, фаворит Брежнева Андропов, бывший помощник Куусинена, ученик Берии, хочет работать председателем КГБ, и года через два, как потом объяснил ему Суслов, скорее всего, действительно им станет – пришло время для очередной, как сказал бы Сталин, очистки от чекистской плесени, а кандидатура пока одна. Андропов оказался почти земляк – из станицы Нагутской, километров двести от Привольного, но больше был похож на неприятных парней из фильмов Хичкока – это был любимый режиссер Суслова, и еще на улице Коминтерна они в маленьком кинозале вместе посмотрели, кажется, всю хичкоковскую фильмографию, какая тогда только была. Суслов больше всего любил «Ребекку», пересматривал ее раз двадцать и говорил, что Хичкоку удалось очень точно описать главную проблему преемственности власти: важно не занять место, а доказать людям, доставшимся тебе в наследство, что их жизнь теперь превратится в такой праздник, лучшим выходом из которого станет торжественное самосожжение.
Вот Андропов и лицом, и повадкой, и даже своей вихляющей походкой одесского вора был похож на Джорджа Сандерса из «Ребекки», и неизвестно, как сложились бы отношения двух земляков, если бы Суслов не обнял их обеими руками и не пропел медовым голосом – «Рад, что вы подружились». Брежнев похлопал глазами – и когда только успели? – и сказал, что вот Сталин был генеральный, а он, Брежнев – минеральный секретарь, потому что пьет здесь только нарзан, а хотел бы коньяку.
– Ну, ты видел, что это за человек, – объяснял ему Суслов потом, когда они ночью пили кофе в сусловском номере. – С ним об охоте, о спорте, о космонавтах, о чем-нибудь таком – он мужик хороший, но недалекий, я у него как Золотой Петушок у царя Додона, «царствуй лежа на боку». А Андропов – опасный, поэтому ты держись его, пусть он думает, что он тебе покровительствует, это никогда лишним не будет. В комсомоле ты засиделся, поставим тебя пока на горком партии, и идеально было бы, если бы Андропов сам предложил, чтобы неплохо бы тебя на горком поставить, – тут Суслов увидел выражение его лица и терпеливо, как и полагается настоящему учителю, стал объяснять, что горком – это, может быть, не так интересно, но такая работа добавляет терпения, а терпение в нашем деле – штука архиважная. Он слушал Суслова, мрачно молчал. Так ведь и не дожить можно до того дня, когда он сможет занять место Сталина.
XX
Длинными ставропольскими вечерами в те годы его выручал, пожалуй, только первый совет Суслова – тот, который он услышал много лет назад здесь, в крайкоме, в их первую встречу – читать больше художественной литературы. Книгами его чаще всего сам Суслов и снабжал – началось все с двух рукописей какого-то писателя из двадцатых годов, Суслов называл ему имя, но он не запомнил. Первая рукопись была маленькая и смешная, про профессора, который сделал из собаки человека, а человек оказался пролетарием и до того не ужился с профессором, что профессор превратил его опять в собаку. Эту повесть Суслов предварил устным предисловием о том, что вот так и выглядит возложенная на них Сталиным задача – сделать из того Советского Союза, который есть теперь, ту Россию, какая была раньше. В этом же заключалась причина, по которой Суслов не хотел, чтобы книга была издана в СССР сейчас – «вот станешь генеральным секретарем, тогда и печатай, а сейчас рано». Вторая книга, более объемная, Суслову нравилась очень, и он даже давал ее почитать поэту Симонову – тот пришел в абсолютный восторг и собирается напечатать в каком-нибудь журнале. В этой книге в сталинской Москве проездом оказался натуральный сатана – он хотел посмотреть, как живут москвичи, а в итоге решил отомстить всем заинтересованным лицам за несчастную судьбу гениального писателя и его любимой женщины. Гениальный писатель, в свою очередь, писал роман об отношениях Христа с Понтием Пилатом, и эти главы тоже были в рукописи, которая так понравилась Суслову. «Сталин читал, но ему не понравилось, – говорил Суслов. – И я тоже думал, что какая-то чепуха. А оказалось все просто, Сталин решил, что сатана это он, а на самом деле, и это же очевидно, Воланд – Ленин, а Сталин – в лучшем случае Бегемот, и как он этого не понял?»
Названия рукописей, которые давал ему Суслов, и имена авторов он переписывал в специальную тетрадочку – это показалось ему хорошим ходом, когда придет к власти: начать надо будет именно с литературы, Россия же – книжная страна, вот книги пускай ее и перестраивают. Когда названий и имен набралось на десять тетрадочных страниц, сел и стал думать, с чего начать. Гроссман? Жестковато. Та история про собачку? Пожалуй, но не сразу. Выбрал производственный роман про металлургов, которым мешает лить чугун лично Сталин, и еще стихи одного белогвардейца – ничего особенного, всякая экзотика про Африку, войну и про любовь, но красиво будет издать в СССР поэта с такой биографией – расстрелян в 1921 году за антисоветский заговор, вот все удивятся. Засыпал, повторяя строчки: «Вслед за его крылатым гением, всегда играющим вничью, с военной музыкой и пением войдут войска в столицу, чью?» Хорошие же стихи, ну что такого?
XXI
С Андроповым в конце концов не подружились, конечно, но к молодому секретарю горкома новый главный чекист в какой-то мере благоволил – может быть, просто потому, что не хотел заводить новых знакомств на кисловодском отдыхе, а тут все-таки земляки, и Суслов познакомил, не кто-нибудь. Бродили вместе по дорожкам парка, он все больше молчал, говорил Андропов. Главным достижением в его жизни был разгром венгерского восстания в пятьдесят шестом году – Андропов любил повторять, что коммунистов в Будапеште вешали на фонарях и, вероятно, вполне искренне считал, что если бы не наша, как он это называл, «твердость», то дело бы дошло и до московских фонарей.
Андропов напоминал ему Сталина, но не того, с которым он познакомился в сорок восьмом году, а того, на которого рисовали карикатуры в эмигрантских журналах, хранившихся у Суслова в квартире на улице Коминтерна. Андропов любил выражение «капиталистическое окружение» и был уверен, что пока это окружение не уничтожено, небо над Советским Союзом никогда не будет безоблачным. У Брежнева, считал Андропов, «болезнь фронтовика» – человек был на передовой, боялся смерти и всю оставшуюся жизнь будет бояться новой войны. А войны бояться не нужно, надо просто однажды взять и раз и навсегда довоевать, «чтоб от Японии до Англии сияла родина моя». Андропов говорил, что мирное сосуществование – сказка для дурачков, и Ленин бы посмеялся над этой сказкой. Мирно сосуществовать надо только с китайцами – если с ними помириться, то можно за год завоевать весь мир, дать империалистам решительный бой. «Я бы начал с Афганистана, – фантазировал Андропов. – Дальше поднимется Индия, и уже объединенными силами поход на Америку, Владимир Ильич бы одобрил». Хорошо, что Андропов говорил так много, что не было даже нужды как-то ему отвечать, можно было просто идти рядом по тропинке и думать: «О Боже».
Университетский друг Зденек Млынарж писал ему из Праги письма – он стал теперь каким-то влиятельным чехословацким журналистом, и делился своими радостями по поводу «социализма с человеческим лицом»; Зденек думал, что опыт Чехословакии может быть полезен и для Советского Союза, он даже написал стихотворение «Переведи меня на хозрасчет», от которого хотелось плакать, потому что Зденек ведь не знал, что Андропов уже уговорил Брежнева устроить в Праге новый Будапешт, «а то они нас начнут на фонарях вешать». Брежневская болезнь фронтовика, которая так раздражала Андропова, в этом случае сослужила ему добрую службу – виселиц на фонарях Брежнев боялся не меньше, чем войны, и на войсковую операцию согласился еще до переговоров с чехами на Тиссе – об этом в свой очередной приезд рассказал Суслов, который относился к происходящему философски – может, и неплохо, злее будут. Спорить с учителем не хотелось, спросил только – «Зденека посадят?» «Наверное, посадят», – сказал Суслов. «А можно сделать так, чтобы не посадили?» – «Эх ты, добрая душа», – засмеялся учитель, но пометку в блокноте сделал, и Зденеку совершенно случайно удалось беспрепятственно доехать до австрийской границы, повезло.
XXII
Следующей весной он открывал памятник Ленину перед новым зданием крайкома – Ленина привезли из Москвы, и это был такой привет от Суслова, большая скульптурная композиция, в которой справа от Ленина стояли, как объяснил ему Суслов, плохие парни – чекист, красноармеец и еще какая-то сволочь, а слева – народ, двое женщин и трое мужчин, очень похожих на Сталина, Суслова и на него. «Это не памятник, это инструкция», – говорил Суслов, имея в виду, что как бы ни старались чекисты и военные, коммунистический идол обязательно будет низвергнут. Он часто вспоминал слова Суслова через год, в дни торжеств по случаю столетия Ленина – торжества тоже спродюсировал Суслов, который хотел добиться массовой народной ненависти к Ленину, мол, сегодня мы всех перекормим Лениным, а завтра тебе же будет проще.
Когда столетие праздновали в Москве, и Брежнев с кремлевской трибуны декламировал Маяковского насчет того, что Ленин жил, Ленин жив, он, сидя в зале, понял вдруг значение слова «совок», которому за завтраком научил его Суслов. Совок – это совсем не синоним советского, совок – это именно когда Брежнев читает стихи, а пять тысяч идиотов в зале делают вид, что им это нравится.
После заседания его тронул за плечо кто-то незнакомый – здравствуйте, давно хотел познакомиться, заочно-то мы с вами знакомы с сорок восьмого года, помните? Он узнал министра иностранных дел Громыко, дипломата, о котором Сталин говорил, что он меченосец. Договорились поужинать. Громыко позвал к себе на работу.
За окном югославские строители, несмотря на поздний час, строили башни-близнецы новой гостиницы «Белград», в кабинете было шумно, но почему-то уютно. Громыко сидел, по-американски закинув ноги на стол, и курил трубку – оказалось, подарок Сталина, он ее только в кабинете курит, никуда не выносит.
– Я наводил о вас справки, когда Сталин мне написал, что вы теперь работаете у нас в наркомате, – сказал Громыко.
– Наркомате иностранных дел? – удивился он. В дипломаты его еще никто не записывал.
– Нет, магии. А, вы же не знаете – товарищ Сталин называл нашу группу наркоматом магии, потому что о нас никто не знает, а мы решаем все. Слушайте, как там в Ставрополе? Правду ли говорят, что в магазинах иногда не бывает мяса?
Пока он решал, стоит ли дискутировать с дипломатом о мясе, Громыко сам сменил тему и начал рассуждать о международной обстановке – в Чехословакию войска вели правильно, но больше так не надо, а то на Западе сейчас у власти в основном люди мягкотелые и трусливые, они решат, что так и надо, и потом хлопот не оберешься доказывать им, что Советский Союз – империя зла; Громыко так и сказал – «империя зла». Он хотел бы, чтобы хотя бы в Америке президентом стал бы какой-нибудь ковбой из Голливуда, который объявил бы Советам новый крестовый поход, а то вся эта мода на мирное сосуществование может привести к тому, что уже капиталистическое окружение станет опорой советской власти, «и хрен мы с тобой тогда ее развалим». Дальше Громыко говорил про китайцев – было бы здорово как-нибудь подружить их с Западом, а то, не дай Бог, Мао умрет, и его преемники захотят вернуться к «великой дружбе» с нами, а там и Андропов подоспеет со своим последним боем империализму. «Я говорил Ротшильду, что Китай нужен международному капиталу хотя бы как сборочный цех, а еще лучше швейный, просто представь – сотни миллионов рабочих почти бесплатно шьют смокинги и собирают телевизоры. Обещали подумать, жду теперь». Он с любопытством смотрел на Громыко – так вот, какая ты, международная политика.
Прощались уже друзьями. Громыко, пожимая ему руку, говорил, что все-таки Суслов не ошибается в людях, а Сталин и подавно не ошибался, и что он, Громыко, очень рад, что в их наркомате есть такой человек – да, он понимает, что долго ждать всегда неприятно, но надо пока посидеть в Ставрополе, потому что в Москву надо переезжать только на важную должность в ЦК, ни в коем случае не в министерства, «это могила».
– Уютная у вас могила, товарищ министр, – улыбнулся он в ответ.
– Язва, – Громыко бережно отложил сталинскую трубку. – Ладно, шагай, встретимся в ЦК.
XXIII
В ЦК его забрали только через восемь лет – позвонил Суслов и сказал, что пора, освободилось место секретаря по сельскому хозяйству, не Бог весть что, но надо ведь с чего-то начинать. К тому времени он уже руководил всем краем и, что его самого ввергало в некоторый ужас, губернатором ему быть даже нравилось – жизнь шла к пятому десятку, он полысел, мир спасать уже хотелось не очень, а кем хотелось бы быть, так это таким старосветским помещиком, который ест, допустим, вареники, и горя не знает, ни о чем больше не думает. Его действительно звали в Москву каждый год, инициативу проявляли то Андропов, то еще кто-нибудь из отдыхавших в Кисловодске членов политбюро – курортный губернатор нравился всем, и после каждого сезона отпусков из Москвы приходила очередная шифротелеграмма – выдвигаем вас на должность министра сельского хозяйства, выдвигаем вас на должность заместителя председателя Госплана. Однажды пришла даже рекомендация на пост генерального, – нет, не секретаря, прокурора, и он не выдержал, позвонил Суслову – «Михаил Андреевич, что за издевательство?» Суслов хохотал и цитировал Евтушенко – «Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее».
Своим главным губернаторским достижением он считал торжества по случаю юбилея Ставрополя – случайно обнаружил, сидя в краевом архиве, бумагу от светлейшего князя Потемкина-Таврического, в которой князь повелевал назвать вновь созданное селение на Азово-моздокской линии Ставрополем. Стояла дата – 1777 год, и он подумал, что неплохо было бы справить двухсотлетие. Поделился идеей с Сусловым, тот ворчал – мол, как же ты похож на Сталина, это же он 800-летие Москвы придумал праздновать, несоветская традиция. Поворчав, разрешил, а потом показывал собственноручно им снятый из «Литературной газеты» фельетон «Странный праздник», в котором ставропольского секретаря обвиняли в отсутствии классового подхода, заигрывании с боженькой и любовании старорежимными нравами. «Все правильно написали же, а?» – смеялся Суслов. Вырезку из неопубликованной газетной полосы оставил на память.
Кабинет на Старой площади, который ему достался, в сталинские времена принадлежал Андрею Андреевичу Андрееву. Суслов как-то рассказывал о нем – говорили, будто Андреев никакой вовсе не Андреев, а то ли канадец, то ли австралиец, в общем, англичанин. Андреев придумал колхозы и, по справедливости, именно ему, а не Ленину должны были ставить памятники на всех площадях несчастной России, но кто теперь помнит Андрея Андреевича Андреева? «Кому надо, тот помнит», – успокаивал его Суслов, и он, вздохнув, садился за «Продовольственную программу СССР сроком до 2000 года» – первое и сразу очень важное поручение Брежнева, который хотел войти в историю как первый русский царь, сумевший накормить народ.
Переезд в Москву и почти ежедневные теперь встречи с Брежневым изменили его отношение к этому старику – теперь он не смеялся над его глупостью, а вполне по-человечески сочувствовал ему, пережившему два инсульта, еле ворочающему языком и уверенному при этом, что речь затруднена из-за плохих вставных зубов. На заседаниях политбюро Брежнев выглядел старым индейским вождем, взятым в плен двумя бандами конкурирующих между собой ковбоев – с одной стороны Суслов и Громыко, с другой – Андропов и Устинов, превращение которого из хозяйственников в маршалы выглядело гораздо более страшной болезнью, чем нарушение речи у Брежнева. Гражданским в маршалы нельзя – они немедленно начинают хотеть войны, и Устинов, нашедший родственную душу в кровожадном Андропове, на каждом заседании уговаривал Брежнева ввести куда-нибудь войска. Брежнев сопротивлялся, но с каждый разом было все сложнее. Однажды ночью позвонил Суслов – «Ну что, дело к занавесу, все-таки Афганистан. Идиоты, хоть бы до Олимпиады подождали, это же логично – сначала праздник мира и спорта, а потом танки, а не наоборот. Но где Брежнев и где логика, сам подумай», – Суслов смеялся, а он вспомнил давний разговор с Андроповым, поежился – вдруг этот парень из «Ребекки», чего доброго, действительно устроит мировую революцию, что тогда делать?
XXIV
Суслов умирал. В палате под кроватью стояла пара резиновых галош – потом Громыко объяснит, что Суслов сам попросил принести их, ему было приятно видеть их и думать, что, может быть, он их еще наденет, еще пройдется по заснеженной Москве. Но сам старик ничего такого ему не говорил, а он не спрашивал – не до того было. Он пришел к нему – ну да, проститься; старики имеют обыкновение умирать, как сказал ему когда-то Сталин. После последнего инфаркта Суслов уже не вставал, и, в общем, сам хорошо понимал, к чему все идет.
– Не успел я тебя дорастить до генерального секретаря, – слабо улыбался он, – поэтому план теперь такой. На свое место я рекомендую Андропова, он начнет делать глупости, но ты не бойся, он инвалид, живет без почки, жить ему – ну два года, три, не больше. Правильно было бы, когда Леонид Ильич за мной проследует, в генеральные секретари выдвинуть Андропова – будет хуже, но недолго, а тебе сейчас чем хуже, тем лучше. Большой войны, думаю, тоже не будет, Афганистана им хватит, но если все-таки полезут в Европу – постарайтесь с Громыко как-то это притормозить, Громыко сможет, я знаю. А после Андропова – решайте сами, или сразу тебя в генеральные секретари, или, чтобы было больше ада, подождать еще годик – я бы подождал, поставил бы кого-нибудь совсем больного и старого, хоть бы и Устинова, а лучше Черненко. Он человек простой, будет делать все, как при дедушке, но недолго. А дальше ты, исполняй свой патриотический долг, как велел товарищ Сталин. Ну иди, посплю я, – слабо сжал его руку и действительно немедленно заснул. Умер он только назавтра, и старый Брежнев, не стесняясь, в голос плакал на заседании политбюро – не потому, что любил покойника, а просто понимал, чья теперь очередь.
Утром после похорон Суслова позвонил Андропов – «Хватит скорбеть, нас ждут великие дела». Бывший председатель КГБ уже осваивался в кабинете Суслова – в дальнем углу кабинета стояла теперь старенькая американская радиола; об Андропове аппаратчики давно с уважением и шепотом говорили, что он любит джаз – вряд ли это так на самом деле, но что новый секретарь ЦК очень заботится о своем имидже – это было бесспорно. «Ну что, работай сюда», – указал ему Андропов на стул перед радиолой, он сел, Андропов развалился рядом на диване и опять заговорил о мировой войне и о том, как он в ней всех победит.
– Но первая битва – она здесь, в Москве. Леонид Ильич запустил ситуацию, слишком на многое закрывает глаза, а с его здоровьем слепота может стать смертельно опасна, – пауза, посмотрел изучающе – как отреагирует; пришлось сделать вид, что увлекся разглядыванием радиолы, переспросил Андропова:
– Слепота?
– Да, – раздраженно протянул Андропов. – Слепота, ни черта вокруг себя не видит. Галя, дочка, с каким-то цыганом спуталась, тот бриллиантами крадеными торгует, Чурбанов вообще в узбека превратился. Знал бы товарищ Сталин, что нам придется думать не о революции, а о коррупции. При Сталине и слова-то такого не было.
Потом Андропов велел записывать и продиктовал ему записку о мерах повышения трудовой дисциплины в сельском хозяйстве. «Не хватает подписи – Дзержинский», – пошутил он, когда новый начальник прервал диктовку, но Андропов не понял шутки, сказал – «Спасибо за комплимент» и, еще раз о чем-то вздохнув, попрощался с ним, склонился над бумагами. В коридоре вздохнул уже он сам – да, это тебе не Суслов, наплачемся мы с этим генеральным секретарем. О трудовой дисциплине думать совсем не хотелось, вызвал машину, поехал в МИД.
Громыко, как всегда у себя в кабинете, курил трубку, что-то читал. Спросил «как дела», потом поднял на него глаза и сам все понял, засмеялся:
– Что, Юрий Владимирович уже успел указания дать? Нормально, привыкай, ты его любимый ученик – все так думают, значит, так и есть. Но ты его зря боишься, это у себя в гепеу он был опасный, а теперь – ну что, партийный работник, а партия и не таких орлов кушала. Скажи мне лучше, он тебе про ракеты в Европе ничего не говорил? Меня уже спрашивал, как к этому западная общественность отнесется. Я сказал, что прозондирую, но вообще – а как ты смотришь, чтобы действительно немного попугать Европу? Нам с тобой уже надо о себе думать, а это мне нравится – если ракеты есть, то их же потом можно будет убрать, и весь мир ахнет, какой ты принципиальный борец за мир.
– Послушайте, Андрей Андреевич, – не выдержал он. – Я член политбюро ЦК КПСС, а не Маккиавели и не Монтескье, эти игры в политике кажутся мне опасными, возможно, даже смертельно опасными. Что мешает нам сегодня, безо всяких этих подвыпердовертов (пригодилось ставропольское слово из детства) выйти к народу и сказать – так, мол, и так, дорогой советский народ. Леонид Ильич болен, экономика в заднице, коммунизма не будет, а все, ради чего ты, народ, голодал и умирал – это сорок пятый год и закрепление итогов империалистической войны. Почему нельзя честно, почему нельзя прямо?
Громыко снова посмотрел на него – кажется, впервые удивленно за все годы знакомства.
– О-о-о-о, увидел я новое небо и новую землю, – протянул он. – Я-то думал, тебе товарищ Сталин все еще тогда объяснил. Нет? Ну ладно, слушай дядю Громыко, чего уж там. Давай так: вот ты вышел к народу и все это ему сказал. Дальше что будет? Вот по пунктам – раз, два, три, четыре, пять.
– Народ вздохнет с облегчением, – неуверенно отозвался он.
– Прекрасно, – почему-то обрадовался Громыко. – А потом? Вот вздохнул твой народ, отоспался, дальше – да самое простое: жрать захотел. Что ему делать?
– А что он обычно делал? Пошел в магазин и взял, что там выбросили.
Громыко засмеялся.
– Товарищ член политбюро ЦК КПСС, а как вы считаете, не будет ли перебоев с продовольствием после того, как вы решите, что народу пора сказать правду? Вот просто подумать – если люди, которые сейчас, пока мы тут с вами болтаем в нашем наркомате, сидят на боевом посту и готовы стереть с лица земли всю Западную Европу и Северную Америку – если вы им скажете, что на посту можно не сидеть, то они уйдут домой, правда же? А почему тогда из колхозов люди не уйдут, с заводов, фабрик? Нет, мой дорогой товарищ член политбюро ЦК КПСС, распускать страну надо от-вет-стве-нно! И желательно налегке, чтобы у людей не было желания остаться там, где ты их встретил. В стойле! – закричал вдруг Громыко и хлопнул ладонью по столу.
– Вижу я, – продолжил он металлическим голосом, – вы легкомысленно относитесь к той задаче, которую вам поручил товарищ Сталин. Это что, получается, если завтра мы вас изберем генеральным секретарем, так вы завтра и скажете народу правду в глаза? Неужели Сталин тебе не говорил про нож, который нельзя выдергивать из сердца? Если бы все было так просто, правду бы и Хрущев в пятьдесят третьем году сказал, а ты бы, милый, так бы и пахал на своем комбайне.
– Молотил.
– Молотил бы, хорошо. И сдох бы на этом комбайне, или чечены бы тебя зарезали. Всему надо учить, а.
Громыко взял лист бумаги.
– Смотри: точка А – ты генеральный секретарь. Точка Б – пусть это будет самороспуск КПСС. Что между? Давай вместе. Начать, наверное, с теории. Новое мышление, общечеловеческие ценности, Сталин тебе это говорил? Ну отлично, это первый шаг. Дальше что-нибудь показательное в культуре, фильм какой-нибудь или книга.
– Я Гумилева хотел напечатать.
– Гумилева, отлично. Молодец, понимаешь, что не Солженицына. Гумилев, хорошо. Дальше что-нибудь с республиками, обострение какое-нибудь. Где лучше?
– Карабах?
– Карабах для первого раза слишком, предлагаю что-нибудь попроще. Казахстан? Русские с казахами друг друга ненавидят, да и Димаш Ахмедович засиделся. Можно туда первым секретарем поставить русского откуда-нибудь с Волги, казахи этого не выдержат, будет весело. Дальше что? Экономика.
Так февральским утром 1982 года в кабинете министра иностранных дел СССР была составлена подробная программа мер по ликвидации коммунистической парти и советского государства сроком на шесть лет – хотели сначала уложиться в пять, но решили не рисковать.
XXV
Оставалось найти себе того преемника, о котором ему когда-то говорил Суслов – какого-нибудь бронебойного дурака, который сам отберет у него власть и который начнет новую историю России – чтобы не было здесь дикого поля, и чтобы, в самом-то деле, коммунистов не начали бы вешать на фонарях. Громыко сказал, что лучше искать в отдаленных обкомах среди первых секретарей, потому что если человек такая мразь, что сумел стать первым секретарем в какой-нибудь суровой области, то и с Россией он справится, не даст ей съесть саму себя. Есть риск, что станет диктатором – так ведь это не навсегда, да и по сравнению с капээсэсовской системой даже диктатура латиноамериканского типа – это, в общем, шаг вперед.
Допоздна в тот день листал справочник членов центрального комитета – обкомов много, а выбрать некого. Почти со всем знаком лично, но этот староват, этот плохой организатор, этот просто слишком глуп и одновременно слишком верен идеалам социализма. Выбрал двух. Основного – томского Лигачева, чем-то похожего на него самого выходца из семьи раскулаченных, хитрого сибиряка и почему-то поклонника Гумилева; с Лигачевым они как-то разговорились после вечернего заседания XXVI съезда, и Лигачев произвел на него очень хорошее впечатление, пускай будет основным. Дублером выбрал сведловского Ельцина – говорят, пьющий, но из староверов, очень авторитарный, народ таких любит. Записал в блокнотик – надо будет познакомиться поближе с обоими, принять окончательное решение.
XXVI
Андропов тем временем начал царствовать, совершенно не стесняясь хоть и полумертвого, но все же и полуживого Леонида Ильича. К нему Андропов отнесся с каким-то завораживающе циничным чекистским остроумием – утвердив на политбюро план торжеств в связи с шестидесятилетием образования Советского Союза, он, даже не спрашивая согласия Брежнева, отправил его в смертельно опасный для семидесятипятилетнего генерального секретаря гастрольный тур по всем пятнадцати союзным республикам. Главная хитрость заключалась в том, что если бы Брежнев сказал, что нет, товарищи, здоровье уже не то, чтобы путешествовать – сам Андропов бы на политбюро скорбным голосом поднял бы вопрос о том, что раз уж у Леонида Ильича неполадки со здоровьем, то давайте-ка его на пенсию отправим, чего издеваться над больным человеком. Год назад Брежнев и сам бы с удовольствием ушел на пенсию, но как раз Андропов его тогда и отговаривал, опасаясь, что дедушка оставит вместо себя какого-нибудь Щербицкого, ну и все, до свидания. А теперь все поменялось, и Брежнев сам боялся уходить – потому что Галя, потому что Чурбанов, и омерзительные чекистские опера, разве что в спальню к нему не заглядывающие – нет уж, говорил он Громыко по секрету, живым не дамся. И не дался – кряхтел, умирал, но честно летал из Ташкента в Кишинев и из Киева в Минск. Только в Баку не выдержал – сначала обидно оговорился в приветственной речи, сказал – «Дорогие нефтяники Афганистана», – а потом просто отказали ноги, не смог выйти из машины и шептал азербайджанскому первому секретарю Алиеву – «Прости, Гейдар, дальше без меня». Отменил последнюю поездку по Прибалтике, отлежался на даче, а седьмого ноября последним рывком вышел на праздничный парад и три часа отстоял на Мавзолее.
Он стоял от Брежнева третьим справа – после Андропова и премьер-министра Тихонова, – и все косился на старика, выдержит или нет. Старик выдержал, умер только десятого, просто уснул и не проснулся. На заседании политбюро голосовали за Андропова – и он, и Громыко, вообще все.
XXVII