Она засмеялась.
— Да нет, вы нормально говорите.
— А вообще все остальные москвичи разговаривают ненормально, да? Подвывают, заикаются, иногда даже рычат... Да?
— Да нет. Ну, как вам объяснить... Москвичи какие-то свободные слишком. Их сразу узнаешь — легкие они на знакомство.
— Так это плохо?
— Не знаю. По-моему, не очень хорошо.
— Ну да, вам нравится молчание. Молчание — золото. А знаете, что молчание очень часто — признак тупости? Молчат те, кому нечего сказать, у кого мыслей нет. (Это была одна из отцовских фраз.)
— А у вас есть мысли?
— Есть.
— Что-то не видно.
Я хотел обидеться, но быстро передумал. Если бы я обиделся, мне пришлось бы уйти. А мне не хотелось. Мне нравилось провожать ее.
— А вы учитесь? — спросила она.
— Да.
— В каком?
— В десятом, — быстро сказал я.
Она посмотрела то ли с уважением, то ли с недоверием. В темноте я не понял.
— А вы?
— Я уже отучилась. Девять окончила, пошла на завод. В тот день, как отца проводила на фронт. А у вас отец на фронте?
Я помешкал... Мысленно сказал: да.
— Нет. Он здесь.
— Инвалид?
— Нет. Врач.
— А мать?
— Мать в Ташкенте.
— Чудн
— Бывает.
Мы оба замолчали. Теперь мы шли по узенькой улочке. По обе стороны ее стояли серые, как будто ободранные дома. Около дворов толкались какие-то пацаны, курили махру, сплевывали, посмеивались и глазели на нас. По-моему, они скучали.
Мы шли, как сквозь строй. Один из них сказал очень громко, на всю улицу, высоким ломким голосом:
— Варька жениха на фронт проводила, теперь только с малолетками... — Он выругался и оглядел своих корешков, ожидая смеха.
Кто-то хмыкнул, но вообще было тихо, и только наши шаги быстро и неловко стучали по земле.
Что делать? Драться? Их было слишком много. Да и настроения не было, злости, завода. Для того, чтобы драться, нужно завестись. Но и прощать такое хамство я не мог. Еще скажут слово, полезу, решил я.
— Варька, ты его обучи. Он еще салага, необученный, — снова зазвенел над узкой сонной улицей высокий, чуть истеричный блатной голос.
Варя болезненно сморщилась. Я остановился и пошел назад — к тем, что стояли у двора. Они гурьбой с готовностью пошли мне навстречу.
— Чего надо? — сказал я.
— Ничего не надо, кроме шоколада, — кривляясь, сказал тонкоголосый. — Шоколад любишь, на, выкуси!
Он протянул ко мне маленькую грязную руку, сложенную кукишем. Я ладонью сверху ударил его по руке. Кукиш разжался.
— А по ха не хо?! — тихо сказал он (это означало: «А по харе не хочешь?!»). — Сейчас хохотальник почистим.
Сзади слышалось чье-то взволнованное, прерывистое дыхание. Это была Варя. Она бежала ко мне. Она бежала тяжело, чуть переваливаясь, шла грудью на всю эту банду. Лицо у нее было красное, яростное, нос как-то особенно вздернут, как маленький, но беспощадный клювик. Она походила на наседку, защищающую цыпленка.
— А ну, брысь, погань, шпана несчастная! — кричала она на них. — Хулиганье бесстыжее! А ты отойди. — Она рванула меня за рукав.
— Вишь, как Варька разволновалась из-за своего хахаля, — сказал тонкоголосый.
Вдруг чья-то знакомая рослая фигура выдвинулась из темноты, из заднего ряда, где, по-волчьи поблескивая глазами, стояло несколько низкорослых малолеток.
Это был Фролов. Он, прищурившись, поглядел на меня, точно удостоверяясь, я ли это, затем перевел взгляд на Варю и сказал лениво и повелительно, обращаясь к тонкоголосому:
— Ладно, отзынь... Я его знаю. Из нашего класса. Хайдеров корешок.
— Хайдеров? — недоверчиво переспросил тонкоголосый и посмотрел на меня с удивлением.
— Закурить есть? — сказал он почти дружелюбно.
— Нет.
— Ну, извини в таком разе.
Они отошли, а мы с Варей двинулись дальше. Я уже был почти совершенно спокоен и готов был продолжать разговор о чем угодно, а она вся кипела. Женщины вообще злопамятные. Я не знал, чем отвлечь ее, и молчал. Эти гады испортили нам все.
Она остановилась у углового домика и сказала:
— Ну, все. Вот здесь мы и живем.
Дальше был пустырь, а оттуда дул теплый ветер с легким запахом гари.
— Еще рано идти, — сказал я. — Время детское.
— Вот именно, детское. — Она усмехнулась и посмотрела на меня.
Потом она помолчала и протянула мне руку. Рука у нее была узкая, теплая и легкая, как у маленькой девочки. А мне казалось, у нее должны быль так называемые «трудовые руки». Я хотел чуть-чуть задержать ее руку в своей, но мне стало неловко, я вспомнил тех пацанов и разжал пальцы.
— Пойдемте завтра в кино, — тихо сказал я.
— Завтра я не могу.
— А послезавтра?
— И послезавтра тоже.
— А когда?
— Когда-нибудь.
«Когда-нибудь» — это значит «никогда». У «когда-нибудь» такой смысл. И еще «когда-нибудь» — это значит «не хочу». «Когда-нибудь» — это значит: мне неинтересно с тобой, ты мал для меня, ты школьник, шпингалет, ученик 10-го класса, а вернее всего, 9-го или 8-го, а у меня есть настоящий жених, и он на фронте... Вот так я понял это «когда-нибудь».
— Ну что ж, ладно... когда-нибудь, — сказал я и пошел назад.
Она еще стояла, не уходила. Я не слышал ни шагов, ни движения.
— Подождите! — крикнула она.
Что-то дрогнуло во мне, и я остановился в ожидании чего-то нового, удивительного. «Подождите... Я люблю вас», — проговорил я мысленно те слова, которые она должна была произнести.
Она подошла ко мне и сказала быстро, шепотом:
— Обещай мне, что ты не станешь связываться с ними... Что ты не будешь им отвечать. Я боюсь отпускать тебя... Одного.
— Вот как! — Я даже присвистнул.
Она удивительно походила на пионервожатую. Когда я учился в младших классах, к нам прикрепляли пионервожатых. Им полагалось
— Вы не бойтесь. Меня не убьют. И мы, может, даже увидимся. Когда-нибудь. Спокойной ночи!
Я снова засвистел и пошел. Сначала быстро, потом совсем медленно, чуть притаив дыхание. Может быть, она еще раз окликнет меня? Но пионервожатые окликают только раз. Когда уж очень боятся. Они заботливые. Такая у них профессия. И у них у всех есть женихи, которых они тоже окликают, только по-другому.
Какая-то тяжесть была внутри. Я шел, не оглядываясь, но я чувствовал спиной: она не ушла.
Глава 15
Улица серела, я грудью ощущал пронизывающий ветер, пустоту и все нарастающее с каждым медленным шагом одиночество. А может, это было что-то другое — вязкое, горькое, отрывающее тебя от всех людей от всех еще горящих окон, от всех запирающихся на засовы дверей... Чего я ждал от этого провожания? Ничего. Просто познакомился, проводил — и домой. А все-таки чего-то ждал. И вообще чего-то ждал каждый день, ждал
Сейчас это мешало мне, я выругался вслух и пошел уже быстрее. И вдруг слышу: по мокрой, жидкой земле — чап-чап, кто-то бежит. Не оборачиваюсь. Иду.
Она дергает меня за руку. Я останавливаюсь.
— В чем дело? — говорю спокойно, будто и ждал ее.
Она запыхалась, лицо в пятнах, дышит шумно.
— Ты, я вижу, их боишься. Идешь еле-еле, ногами шаркаешь, как контуженный.
— Боюсь, — говорю. — Ты же видела, как я их там боялся.
— Они тебя измордуют так, что своих не узнаешь.
— Узнаю. А вы чего волнуетесь?
— Сейчас только помешанные гуляют. У нас тут чего хочешь бывает. На днях одного эвакуированного раздели и шлепнули.
— Страсти какие! Короче, в чем дело?
Она все шла рядом со мной и все говорила, говорила и вдруг замолчала. Я снова засвистел художественным свистом «Санта Лючию». Она сказала:
— Если хочешь, идем ко мне. Рассветет — уйдешь. А не боишься этих — иди дальше. Дело твое.
— Боюсь этих, — быстро сказал я.
— Как хочешь, в общем. — Голос у нее вдруг стал сердитый. — Можешь у меня переждать, пересидеть на табуретке часа три до рассвета. Диванов всяких у меня нет. А не хочешь — иди домой, только я за тебя не отвечаю.
Я быстренько соображал. Отец будет психовать. Ладно. Пусть. Не все же ему возвращаться на рассвете. И вообще... Да, конечно... Иду к ней, хотя...
— Ты, я вижу, сам не знаешь, — сказала она. — В общем, привет, я пошла.
Я молча двинулся вслед за ней. Было зябко, мы шли быстро. Прошли двор, она первая поднялась на ступеньки, стала открывать дверь. Ключ долго лязгал, руки у нее, что ли, дрожали...
Наконец открыла. Коридор темный, узкий, длиннющий.
— Идем. — Она меня подтолкнула, но я на что-то наткнулся, то ли таз, то ли ведро, что-то загремело долгим жестяным тренькающим звуком. — Какой ты неловкий! — громко, сердито прошептала она. — Пошли.
Она пошла вперед, дала мне руку. Я крепко сжал ее руку. Чудесная у нее была рука, гладенькая, маленькая, как шоколадка. Она идет вперед, я за ней, вцепился в ее руку так, что ей неудобно идти. Она чиркает спичками. Коридор весь заставлен каким-то хламом. Вдруг из-за закрытой двери кто-то странным, плачущим голосом спрашивает:
— Степушка, это ты?
Она, не моргнув, спокойненько отвечает:
— Я, мамаш, я.
Я ей шепчу:
— Ты чего?
Она машет рукой: мол, потом. Наконец подходим к ее двери. Она открывает ключом, на этот раз быстро. Входим в комнату. Холодно здесь, как в погребе. Кто-то спит на полу под одеялом и тулупом.