Он шевельнул плечами, словно сбрасывая с себя эту дрожь, но она не уходила, она разламывала его и качала из стороны в сторону.
— Отца!.. — крикнул он ломающимся, незнакомым мне голосом и жестко ударился лицом в крышку парты. Затем с огромным усилием он поднял маленькое, серое, помертвевшее лицо. — Отца, отца... — повторил он и что-то еще хотел добавить, но не смог.
Потом он задохнулся и замолчал, и щеки у него свело. Он встал из-за парты, повернулся к окну, не глядя на меня, тихо, тускло сказал:
— Отца семнадцатого апреля убили. Мать еще не знает.
Он аккуратно достал из кармана своей бесцветной гимнастерки листочек бумаги, развернул его, совсем близко поднес к глазам и внимательно прочитал, точно проверяя правильность сказанного. Затем он так же аккуратно сложил листочек вдвое и бережно положил в карман.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Оркестры на площади еще играли, в тишине их было слышно очень отчетливо.
Глава 13
- Ты спишь, пацан?
Я его не вижу в темноте. Только слышу, как он возится в коридоре, снимает плащ, ботинки, как натыкается на алюминиевый таз, стоящий под умывальником, и как таз долго, противно звенит.
— Нет, я не сплю.
— А что ты делаешь!
— Думаю.
— Ты большой русский мыслитель? Да?
Настроение у него хорошее. С чего бы это? Получил хорошее письмо от нее? Или просто так. Уже я не помню, когда у него в последний раз было хорошее настроение. И всегда так получается, что у нас все наоборот: ему хорошо — мне плохо.
Он входит в комнату, подходит к моей раскладушке, склоняется надо мной.
— Пацан, я по тебе соскучился, мы с тобой почти не видимся.
Я что-то бурчу в ответ. А сам думаю: раньше надо было по мне соскучиваться. Когда еще она была. А теперь-то что!
— Хочешь, зажжем коптилку, будем жить, а не спать. Все-таки праздник.
— Мне спать охота... Мне завтра в школу.
— А мне завтра в Большой театр? Ладно, дрыхни, маленький, скучный старичок.
Он в темноте стелет себе постель. Он это ловко делает в темноте. Привык приходить, когда я сплю.
— Ты Хайдера помнишь? — неожиданно говорю я.
— Да. Которого ты сюда приводил. Он еще в шахматы ничего играл.
— Да. У него семнадцатого апреля отца на фронте убили. Сегодня повестку получил.
— Жалко парня.
Отец ложится, долго устраивается, выбирая удобное место, кровать издает какой-то звонкий, жидкий звук.
Я вспоминаю белое лицо Хайдера, его неожиданный, страшный горловой крик «отца... отца», мне хочется забыть это, скорей уснуть, но я знаю: уснуть не удастся. И еще я вспоминаю то, что он не договорил: то, из-за чего я мог бы убить его. То, о чем я не думаю только потому, что не позволяю себе... То, о чем я никогда не спрошу отца.
Почему ты здесь, а не
Но я не хочу, чтобы Хайдер, чтобы я сам
— Что ты там бормочешь?
— Так.
— Ты спи.. Конечно, жалко этого мальчика. Всех этих мальчиков жалко. Понимаешь, каждый день тысячи мальчиков получают эти извещения.
— Других я не знаю. Я Хайдера знаю.
— Ну, и что теперь делать? Хныкать, не спать? Вчера в госпитале тоже... трое. И их мальчики еще ничего не знают. Даже еще извещения не оформлены. И это будет каждый день, и завтра, и послезавтра...
— Всю жизнь?
— До тех пор, пока мы не победим.
Пока мы не победим. Пока вы не победите. Сидя здесь. За три тысячи километров от фронта. И опять, почти вслух, я говорю ему: отец, почему ты...
— Ты чего? — сонно спрашивает он. — Что ты все вертишься на кровати? Спать, спать!
— А у меня, может, бессонница...
Глава 14
Хочу забыть обо всем на свете. О Хайдере. О его отце. О Шеле. Хочу забыть об эвакуации, о холодах, об этом городе, о том, что ребята грызут на уроках жмых. О том, что от матери третий месяц нет писем... Обо всем на свете. Хочу забыть о войне.
Войны нет. Весна. Да еще какая! Лето в мае. Восемнадцать градусов, всюду мокро, весь город — огромная блестящая лужа.
Вечером иду в кино, в клуб. «Дети до шестнадцати лет не допускаются». Идиотская надпись, уравниловка... Смотря какие дети. Недоразвитых и в восемнадцать не надо пускать.
— Мальчик до шестнадцати, сейчас вечерний сеанс.
Это билетерша. У нее низкий, мужской голос.
— Я вам не мальчик.
— А кто же ты?
— Гражданин.
— Видали таких граждан? А ну, пошел отсюда!
— Я билет купил за семь рублей. Мне шестнадцать лет. И вообще, чего вы грубите!
— Я тебе не грублю, я тебе по-русски говорю.
Попробуй объясни ей... А мне хочется в кино, я уже давно в кино не был. И потом семь рублей...
Я делаю равнодушные, невидящие глаза и иду мимо нее, как мимо столба. Это старый прием. Идешь быстро, но очень спокойно. Голову держишь высоко. Равнение на надпись «Запасной выход». И вдруг, когда билетерша устремляется за тобой (а она помешкает секунду-другую обязательно, потому что люди проходят за тобой мимо нее), ты сжимаешься и делаешь короткий, прямой бросок в зал. Как мячик. Раз — и в ворота. А в зале уже гаснет свет и ищи-свищи ветра... Да и кому охота этим заниматься!
Это старый коронный прием мальчиков-безбилетников с Чистых прудов (они «прикреплены» к «Колизею») и с Пушкинской (эти шуруют в «Художественном»). Работа эта не лишена риска. Но мальчики-безбилетники любят рисковые дела. А я не безбилетник — и это придает мне сил. Я купил билет за семь рублей, но что поделаешь, если контролерша такая стерва.
— Эй, пацан! Может, милицию позвать? Пацан, остановись!
(«Пацан» — как по-разному это звучит! Отец ведь тоже иногда называет меня так.) Насчет милиции это она загнула. В городе всего несколько женщин-милиционеров и один усатый старик, похожий на городового. Они далеко, и их не тратят по пустякам.
Вот я уже и в зале. Показывают журнал «Битва под Москвой». На экране генерал Рокоссовский осматривает позиции. Это молодой, стройный генерал, и у него походка наполеоновского маршала. Так, может быть. Ней ходил или Даву. И вообще Рокоссовский мне нравится. Он дал немцам под Москвой! И потом он действительно похож на генерала. Бывают такие толстые, маленькие генералы, не поймешь, то ли повар, то ли генерал (правда, Кутузов тоже толстый был). А этот шагает легко, властно, смело, как и подобает генералу. И он стрижен ежиком. И у него прищуренные зоркие глаза. И у него фамилия какая —
Генерал Рокоссовский осмотрел позиции и уехал в маленькой бронированной машине, а наши орудийные расчеты дали залп по врагу, и киножурнал кончился. В зале загорелся свет. Я подумал, что сейчас контролерша будет меня искать. Но ничего подобного. В зале было много пацанов, особенно в первых рядах, — настоящие безбилетники, но попробуй, всех перелови и выведи. А может, она их по-соседски пускает, а я в этом кино первый раз.
Когда зажегся свет, я решил пересесть поближе. Оглянулся — вижу, в четвертом ряду сидит девушка лет шестнадцати-семнадцати. С затылка ничего. Стрижена коротко, как студентка. Но на студентку, пожалуй, не тянет — так класс девятый или десятый. Я минуточку поколебался... Садиться рядом или нет! А потом думаю: ладно, чего я теряю? Не понравится она мне — буду кино смотреть.
Заготовил две фразы. Первая: «Я вам не помешаю?» Вторая: «Здесь, кажется, свободно?»
Я немного помешкал, а тут и свет погас. Я сел и спросил тихо:
— Я вам не помешаю?
Но спросил так тихо, как будто я сам с собой разговариваю. Она даже не повернулась. Это мне не понравилось. Я не люблю таких, которые не поворачиваются, которые делают вид, что ничего не произошло, которые как будто не понимают, что к ней специально подсели, которые сидят неподвижно, с напряженным профилем. Знаете, такой каменный, как барельеф, не отвечающий, напряженный профиль... Но, может, она просто подумала, что я воришка или псих, который только и ждет, когда в зале станет темно и можно будет разговаривать самому с собой. Я решил обождать. К тому же я ее еще толком не разглядел. Свет погас, а кино не начиналось. В задних рядах уже кричали:
— Сапожники, сапожники!
Наконец пыльный струящийся луч потянулся к экрану, и звук заработал со страшной силой и хрипотой.
После первых кадров, улучив паузу в этом неразборчивом, гулком хрипении, я сказал, довольно четко и явно обращаясь к ней, а не к самому себе:
— А фильм-то черно-белый (это в специальной книжке, которая у отца была, я вычитал, что нормальные серые фильмы называются черно-белыми)!
Она опять не ответила. Теперь я разглядел ее профиль. Профиль был ничего, симпатичный. Она была курносенькая.
— Да, черно-белый фильм, — повторил я, чувствуя, что начал не с того, слишком научно.
— А какие еще бывают? — не поворачиваясь, прямо держа устремленный на экран и тем не менее довольно симпатичный, но несколько напряженный профиль, сказала она. — Черно-красные или серо-буро-малиновые?
— Бывают черно-белые, трехцветные или цветные. Бывают также немые, звуковые или звуковые с одной музыкой.
— Что-то я таких не видела.
— Например, «Огни большого города». Чарли Чаплин протестовал против звука и сделал одну музыку.
— Да?.. Ну давайте смотреть этот черно-белый, как вы говорите, фильм.
— Давайте.
Но в том-то и дело, что смотреть я уже ничего не мог. Я внимательно глядел на экран, но не мог понять, что там происходит, потому что обдумывал свою следующую фразу. Но поскольку я не мог смотреть фильм, то и говорить мне было не о чем. Нелепо же во время сеанса вести отвлеченные разговоры, не относящиеся к фильму. Я смотрел на экран тупо и напряженно, пытаясь понять, что там происходит, кто кому кем приходится и чего они в конце концов хотят друг от друга. Фильм был довоенный, музыкальный. В конце концов это надоело мне, и я вовсе перестал смотреть на экран, а стал все чаще и дольше глядеть на свою соседку. Казалось, нет для нее ничего более интересного, чем эта музыкальная картина. Ее глаза прямо-таки вцепились в черно-белый квадрат экрана. Иногда, в самых интересных местах, она громко смеялась или говорила сдавленно: «Ой, не могу!»
А я все смотрел на нее. Не отрывая глаз от экрана, она сказала:
— Вы бы лучше туда смотрели. Гораздо интереснее.
Я хотел сострить, но не нашелся и пробормотал еле слышно:
— Это смотря на чей вкус.
Теперь мне вообще нечего было делать. Смотреть на экран не хотелось, на нее — неудобно. Я закрыл глаза.
— Может, тебе подушку дать? — прошелестел чей-то старческий голос. Это была моя соседка слева.
— Дайте, — сказал я, не открывая глаз. — Только с чистой наволочкой.
— Пускают таких хулиганов на вечерний сеанс, а они дрыхнут, — продолжала старуха.
— Не мешайте, я слушаю музыку, — сказал я.
— Тише, товарищи, мешаете смотреть! — Это уже курносенькая вмешалась.
Я чуть-чуть всхрапнул, чтобы позлить старуху, а затем стал смотреть конец картины. Но вот и сеанс кончился.
Курносенькая встала и оказалась довольно высокой, почти с меня. Высокой и взрослой. Вряд ли она была ученицей. Да и студенткой тоже. Скорее всего она работала на заводе.
При свете я с ней не мог разговаривать, хотя мы вместе двигались по узкому, сырому, как бомбоубежище, коридору выхода. Мы вышли на улицу. Она пошла в сторону, прямо противоположную моему дому. Я — за ней. Сам не знаю, зачем. Нельзя сказать, чтобы она мне понравилась. Она шла впереди, я сзади примерно на метр. Там, в полутьме зала, в мелькании кадров, в музыке, я чувствовал себя все же легче, чем здесь, на ночной пустынной улице. Наконец, я догнал ее и пробормотал:
— Ничего, если я вас провожу?
Она чуть сбавила ход и сказала:
— У вас в Москве все такие... смелые?
«Ничего себе смелый», — подумал я. Вот это смелость — идти сзади, мучиться и молчать.
— Нет, это только в 81-й школе на Арбате такие. Да и то не все. А откуда вы знаете, что я из Москвы?
— Видно.
— По чему же это видно? Форма черепа, разрез глаз, особенности голеностопного сустава? (Теперь я словно на свободу вырвался. Разговаривать стало легко и весело. Раньше я как будто плыл со связанными руками. Теперь веревки сброшены, и я плыву по знакомой реке.)
— Да нет, не форма черепа. Я вам даже объяснить не могу... Ну, разговор у вас московский, что ли...
— А, панятна... аканье. Я