— Брось, брось, тебе говорят, — сердито кричал ему «князь-папа». — Дай выйти на берег — наломаю я тебе бока… Ай!
Зрителям была видна одна лишь голова Бутурлина, да по воде разносились его ругательства.
— Ваше величество, повелите «князь-папе» уста замкнуть, — жалобно кричал «Нептун». — Чаша терпения моего переполнится и потопит его!
— Приговариваю его… к «Великому орлу»! — кричал Бутурлин. Кое-как добрался до пристани у Почтового дома «князь-папа» с намокшими и растерявшими свои шляпы «кардиналами». Толпа слуг и царских денщиков подбежала высаживать Бутурлина, и ковш перевернулся-таки, погрузив несчастного «молодого» в пиво.
До поздней ночи пировали в Почтовом доме, а на другой день снова пришлось «князь-папе» плавать по Неве в своем ковше с «кардиналами» на бочках.
Только 17 сентября кончился «машкерад», а с ним и празднество Ништадтского мира, которое возобновилось, впрочем, в октябре, когда Петру был поднесен титул императора и отца отечества.
ПОСЛЕДНИЙ «КНЯЗЬ-ПАПА»
Зима стояла морозная, с ясными днями и темными звездными ночами. Красавица Нева лежала под белою снежною пеленой, будто под саваном, и как мухи чернелись на ней пешеходы, пробиравшиеся по тропинкам и дорогам с берега на берег.
Святки еще не кончились, и на петербургских улицах было шумно и весело. Особенно толпились зеваки у громадного дома Никиты Зотова на берегу Невы и Невки, близ Троицкого собора и царского домика[109] и у хором недавно умершего «всешутейшаго и всепьяннейшего собора князь-папы» Петра Ивановича Бутурлина, также по набережной Невки, невдалеке от зотовского дома.
Петр, уже больной, уже чуявший, быть может, свою близкую кончину, назначил на 3 января быть избранию нового «князь-папы», и жадные до зрелищ обыватели «парадиза»[110] толпились у зотовского дома, где шли приготовления к «собору»: стучали молотки, визжали пилы, маляры проносили ведерки с красками и громадные кисти, подъезжали сани с бочками и боченками.
Зябнущая под дыханием крещенских морозов толпа бессменно дежурила у дома и гомонила по целым дням.
— Глянь-ко, глянь, колокола-то на крылечке, — кричали в толпе. — Свинцовый, глиняный да деревянный — то-то трезвону будет, и глухой не услышит… И скажет-же — «глухой, вишь, не услышит»… Ай да шутник!..
Толпу очень забавляли шутовские колокола, развешанные на крыльце зотовского дома.
— Чего горланите, озорники! — ворчала скорчившаяся старуха, очень недовольная царскою затеей. — Срамота одна: нашли над чем смеяться. Обасурманились с царем-то, Бога забыли, греховодники…
— Эх, старая, старая! Нешто можно такие слова говорить на народе: батожья опробуешь…
— Гораздо ты, паренек, молод — меня старуху учить; дай Господи, чтобы ты не битый помер, а я то уж и без батожья одной ногой в гробу стою…
— У меня, Тришка, братанчик пролез в дом — так сказывал, дюже ловко понаделано…
— А что ж? Скажи?..
Толпу очень интересовало, что делается внутри дома, но туда не пускали, а сквозь мерзлые стекла ничего нельзя понять было.
— Что видел— известно что. Горница большая, соломенной рогожей, стало быть, по стенам оббита, а у стены, словно бы у царя, место такое из кумачу, а на ем тот… ну, пьяница-то, как его?.. Слово-то заморское, мудреное…
— «Пахус», может, — так, кажись?..
— Вот-вот. А на ем, значит, «Пахус» сидит и день-деньской водку хлещет — без просыпу уж целую неделю пьет…
— Гаврюшку бы нашего туда, в «Пахусы»-то… По месяцу иной раз крутит, не то что по неделе, — засмеялись в толпе.
— Гаврюшку? Ишь чего выдумали, — ворчал оборванный и ежившийся от холода старикашка. — Коли с морозу меня к боченку допустить, куда твой Гаврюшка…
— Ужели так?.. Ай-да Пахомыч: самого «князь-папу» перепьет, поди! — горланили в толпе.
— Так сидит, стало быть, «Пахус», — продолжал рассказчик. — А около его еще два места: для «князь-кесаря», Ивана Юрьича, значит, и для «князь-папы» — кого выберут, а насупротив, по стенке, стульчики маленькие, хари разные на их намалеваны… Это ништо еще, а в другой горнице — стол посредине да две бочки — одна с вином, а другая со снедью.
— Это кому же?
— А тем, что «папу» выбирать станут. Каждому особливое место сделано — словно загон какой али стойло. Рогожками перегорожены друг от дружки, а чтоб темно им не было, по лаптю висит — на место свечки… Братанчик сказывал, мало-мало не ослеп, как вошел туда, так его и озарило…
— Ври больше… Ишь плетет — ровно деньги ему платят…
Толпа не расходилась до позднего вечера.
Во дворце тоже кипели приготовления к торжествам. Придворные изо всех сил старались развеселить ставшего грустным и задумчивым царя, который исправлял по рукописи чин избрания «князь-папы».
Смоляные бочки, пылавшие 3 января на улицах от дома покойного «князь-папы» до зотовского дома, очень обрадовали зрителей: можно было обогреться.
— А ведь грех это, ей-ей, грех. Какой там ни на есть папа, а все поп…
— От иноземцев все идет! Где царю твердому в вере быть, коли одни, почитай, иноземцы кругом… Нетто «папу» это на смех поднимают. Над блаженной памяти патриархами издевку чинят, — шептались в толпе, — да над всем священством…
Но недовольных немного было. Большинство не вникало в сокровенный смысл царской затеи и веселилось искренне, от души.
Зрители терпеливо дожидались, когда откроются ворота «князь-папина» дома, и согревались кто у смоляных бочек, а кто из «скляниц». Сметливые разносчики-ярославцы бродили в толпе со своими товарами, и отовсюду неслись их выкрикиванья.
— Рыбки-то, рыбки сушеной, вяленой, улова кроншлотского.
— Пирожков галанских горячих, слаще меду — кому надо?..
— А кто водицу «князь-папскую» испивает — закусить пожалуйте. Аладьи горячи! Кому руки да рот погреть…
Больше всего испивали, конечно, «князь-папскую водицу», гревшую лучше всяких печей и костров.
В доме «князь-папы», переполненном ряжеными участниками «всешутейшаго собора», нестройно пели сочиненную самим царем «песнь Бахусову». Когда кончилось пение, «князь — великий оратор», влезши на бочку, учинил собравшимся «предйку».
— Увещеваю вас, братие, — выкрикивал оратор, — дабы прилежно молили Бахуса о достойнейшего избрании… Оное избрание чинить всем нам не по факциям каким, не суетного похлебства ради, но по ревностному к оному Бахусу сердцу и прилежнейшему его молению…
Распахнулись заветные ворота, и все насторожились.
Первым шел маршал в парадном кафтане, с длинным жезлом в руках, увитым красными лентами.
За ним — по три в ряд — шествовала «весна»: девять наряженных в красные кафтаны флейтщиков и лихих свистунов, наполнивших улицу резким птичьим свистом…
— Соловьи, братцы, прилетели… Ишь, заливаются, скоморохи… Жалостно, что мороз за нос щиплет, а го как есть весна-красна! — переговаривались в толпе.
По бокам шествия мчались добровольные и незваные участники — мальчишки и девчонки…
За «весной» шли певчие, «подстенная братия» — чиновники и офицеры, «диаконы», «попы», «монахи знатные», «архимандриты и суфреганы»… Мелькали красные «кардинальские» мантии на беличьем меху.
Петр шел в красном коротком кафтане рядом с «кардиналом» — «князь-кесарем» Иваном Юрьевичем Ромодановским, а за ним карлик со свертками бумаг в руках…
Толпа зашевелилась и надвинулась ближе к шествию.
— Куда лезете! Куда? — кричали передние ряды. — Государь-то батюшка наш — эвон, в кафтане красном… Толкайся, толкайся, авось на смолу налетишь… Заики идут, братцы! А ну, понатужьтесь, родненькие, авось хоть словечко вымолвите…
«Князь-папинские служители» с шестью заиками, изо всех сил старавшимися рассказать что-то, прошли мимо. За ними, над головами «монахов Неусыпаемой обители», несомый на носилках, торжественно плыл «Бахус» верхом на бочке. Серебряный кувшин в его руках поминутно прикладывался к чарке… Дым еловой хворостины, которой размахивал шедший впереди старик, как фимиам курился перед этим древне-греческим богом, мерзнувшим в Гиперборейских землях по воле державного преобразователя.
— Ловко хмельную тянет… Вот служба, братцы, так служба — помирать не надобно. Ай да паренек! — кричали из толпы.
— Ну, куда же, куда ему, — с сожалением говорил какой-то сержант, — куда ему до покойника Конона Карпыча, что в прежние годы «Пахусом» служил. Так ли он пил… Куда ему!..
— Срамные действа привел Господь видеть напоследок дней, — тихо шептал старик, наклоняясь к уху собеседника.
Толпа загомонила и закричала еще сильнее: трое плешивых несли громадных размеров ковш — парадный экипаж «князь-папы»… За ковшом виднелись красные кафтаны «кардиналов» и высоко поднятые лопаты с личинами бога вина и веселья…
— Помнишь, Бутурлин-то боярин на свадьбе своей в ковше этом плавал. Поставили его на плот да по Неве и везли, а эти «красные»-то — на бочках верхами… То-то была потеха!
Шествие шло в обход к дому Зотова, и за ним тянулись зрители.
У дома Зотова шествие было встречено оглушительным криком и треском: деревянными молотками изо всех сил колотили в пустые бочки, пели, кричали, звонили в колокольчики, бубенчики, медные тарелки, как пчелы гудели варганы и охотничьи рога, тренькали балалайки…
«Кардиналы» были заперты на всю ночь в комнате «конклавии» для избрания «бахусоподражательного отца», а царь засел с гостями за стол — повеселиться. Просторный зотовский дом был набит битком участниками шествия, приглашенными и просто пробравшимися на торжество. Повсюду стояли открытые бочки с вином, и кандидату на «князь-папин» престол предстояло на деле доказать свое усердие к Бахусу.
— А ну: «во имя всех пьяниц, во имя всех скляниц»! — возгласил здравицу царь, и все потянулись к нему с кубками и стаканами.
«Архиигуменья» Стрешнева и «князь-игуменья» княгиня Голицына, заседавшие за столом «Неусыпаемой обители», пили наравне с прочими и ухаживали за веселой «госпожой адмиральшей красного флага» — императрицей Екатериной.
— Эх, плохо, плохо пьется… Бахуса забывать все стали, — печаловался Головин[111].— В былые годы «орла» не боялись, духом его осушали…
— Да нам что?.. «Господа кардиналы» за нас поусердствуют, не нам ведь «папой» быть…
Царь с серебряным кубком в виде Бахуса, держащего чашу, несколько раз выходил к пировавшим в других комнатах, и вслед за его появлением шум и крики усиливались.
— Ой, гомону-то что!.. Гляди, «отец», — отрешат тебя «от шумства», чтобы по кабакам не ходить…
За запечатанными царскою печатью дверями в комнату «конклавии» также слышались крики — «господа кардиналы» избирали кандидатов.
Петру нездоровилось: после Лахтинского купанья[112] в прошлом году его все еще трепала по вечерам лихорадка, и он незаметно скрылся, оставив пирующих.
Что-то мешало ему веселиться, как веселился прежде. Петру все казалось, что он — не один, что сзади, за ним по пятам ходит кто-то — незримый, но ужасный и сторожит его… Царя тревожили бесконечные думы о преемнике, о наследнике его дела…
Вокруг дома «конклавии» горели костры и угощались не попавшие на пир…
Всю ночь веселились гости, пока в шесть часов утра не вернулся царь и не выпустил заключенных «кардиналов», которых с трудом привели в залу избрания: языки еще болтали, но руки и ноги плохо повиновались…
«Князь-кесарь» уселся на троне рядом с «Бахусом».
— Да будет ведомо избираемому, что от него, яко от всевластного и первейшего жреца Бахусова, взято будет письмо особливое, дабы мне его унимать словесно и ручно, егда великое шумство учинять задумает, — сказал Петр, но «кардиналы» ничего не слыхали: они кричали, ссорились и спорили из-за своих кандидатов, которых оказалось трое.
— Не согласны… Не быть ему «князь-папой»!.. Голоса подавать, голоса, — шумели «кардиналы».
Подали голоса — оказались избранными все трое…
— «Князь-кесарь»! — крикнул царь. — Повели «балы» внести! «Князь-кесарь», засыпавший уже на своем покойном кресле, встрепенулся и отдал приказание.
«Князь-игуменья» княгиня Голицына вошла с большим ящиком в руках и, поставив его пред «князь-кесарем», сама села рядом.
— За «балами», по чину! — хрипло возгласил «князь-кесарь».
Шатаясь и опираясь на плечи «папиных служителей», один за другим подходили к Голицыной «кардиналы» и, получив «балы» — два куриных яйца, одно, обшитое черным сукном, другое — обыкновенное, целовали ее в лоб и отходили.
«Князь-кесарь» осмотрел ящик, дрожащими руками запечатал его и, возгласив имя первого кандидата, передал черному карле, который и отправился собирать «балы».
— Считай, брат, и пиши, — бормотал одному из «архи-жрецов» «князь-кесарь». — Я брат, усыпаю.
Наконец все «балы» были собраны, и огласилось имя избранника.
Горчайший пьяница, провиантский комиссар Строгост отныне стал «князь-папой».
— Вашу немерность поздравляем, — приветствовал его Петр. — Наполняй вином чрево свое, яко бочку Бахусову, возложи венец мглы Бахусовой на главу свою, и да будут дрожащими руки твои во все дни живота твоего!
— «Князь-папе» Строгосту слава! «Князь-папе» многия лета! — кричали вокруг, и среди этих криков не слышно было, как бранили избранника не попавшие на «трон» кандидаты, завидуя его счастью.
А счастье Строгосту и в самом деле привалило не маленькое. «Князь-папа» получал большое жалованье, два дома — в Петербурге и Москве, питья, сколько пожелает, из царского погреба… Было о чем погоревать!..
Кроме того, «князь-папа» имел право входить в любой дом и требовать вина, в чем не смели отказывать ему хозяева…
Строгост, покачиваясь и закрывая глаза, сидел на «троне» с кубком «Большого орла» в руках и «принимал присягу» от присутствовавших, которые целовали его руку.
Затем Строгост пересел в ковш и был торжественно обнесен вокруг залы, как одержавший победу римский гладиатор.
После этого «папа» влез в огромный чан с пивом, переоделся в теплые одежды и был вынесен лысыми на улицу. Толпа, давно и с нетерпением ожидавшая появления «папы», со смехом и криками провожала его до самого дома.
Но недолгим оказалось счастье Строгоста: после этих церемоний царь слег в постель и не вставал больше…
С его смертью исчез и «всешутейший собор», и «Неусыпаемая обитель», и сам «князь-папа»…
М. И. Пыляев
Из книги «Замечательные чудаки и оригиналы»