– Как не нужно? а случится стрелять?
– Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве во втором пришествии».
Бедная Малороссия
Петербургская образованная публика и московский читатель знали Малороссию в основном по литературным произведениям. Повести Квитки-Основьяненко русские мало читали, «Кобзарь» появится только в 1840-м, и читать его будут украинцы. Зато читали Гоголя, который представлял Малороссию страной изобильной, роскошной, богатой, веселой и счастливой. Русский читатель, если только он не жил или хотя бы не бывал на Украине, еще долго представлял себе именно романтическую, литературную Малороссию раннего Гоголя. Но русские путешественники, чиновники, землевладельцы, располагавшие имениями на Украине, или общественные деятели и ученые, которые изучали украинский фольклор, быт и хозяйство украинского крестьянина, торговлю украинского купца, – все они смотрели на эту страну совсем иначе. В сочинениях Левшина, Долгорукого, Ивана Аксакова нередко встречаем понятия: малороссийская лень, малороссийское пьянство, малороссийская бедность. Читателю Лескова придет на память рассказ «Путимец», где у несчастного больного малоросса не только коровы, но даже «козы жидивской, и той нема», а завтрак состоит из ржаной корки, что мокнет в грязной чашке с водой[559].
Поразительно, но в страшный и славный XVII век русины жили как будто богаче, несмотря на гражданские войны, татарские набеги, польские карательные экспедиции. В 1656 году через украинские земли проезжал патриарх Антиохийский Макарий. Его сопровождал сын, архидиакон Павел Алеппский, который вел путевые заметки. Если верить этому источнику, даже в то страшное время «козацкая земля» отличалась изобилием. Вблизи Киево-Печерской лавры тянулись бесконечные сады, где росли тысячи «ореховых и шелковичных деревьев и множество виноградных лоз». Шелковичные деревья завел еще Петр Могила, при нем же разводили и шелковичных червей. В Умани, далеко не самом богатом украинском городе, стояли высокие и красивые (по мнению Павла Алеппского) дома «со многими округлыми окнами из разноцветного стекла»[560]. Горожане носили «очень хорошее платье». У всякого города, большого и даже маленького села стояли водяные мельницы, построенные очень искусно, «ибо мы видели мельницу, которая приводилась в движение горстью воды»[561]. По Днепру плыли большие лодки, похожие на корабли (видимо, казацкие «чайки»). Рыбы всяких видов – полное изобилие. Путешественники дивились на множество свиней «разного цвета и вида», свиное мясо и сало уже тогда были основой местной кухни. Следы войны чувствовались в каждом городе или селе: «Вдов и сирот в этой стране множество; их мужья были убиты в беспрерывных войнах»[562], но убыль населения компенсировалась высокой рождаемостью: «…дети многочисленнее травы и все умеют читать, даже сироты», – отмечал путешественник[563].
Прошло двести лет. Со времен нашествия Карла XII иноземные войска не вторгались в Малороссию и на Слобожанщину. С 1768 года украинские земли не страдали от польских карателей, с 1769-го прекратились татарские набеги. Малороссия не была колонией. Полтавская, Черниговская, Харьковская, Волынская, Киевская, Подольская губернии пользовались теми же правами и несли те же повинности, что губернии великороссийские. На землях Украины богатели и благоденствовали греки и немцы, хорошо жили русские, копили свои капиталы евреи, а малороссияне всё больше погружались в нищету. Пантелеймон Кулиш писал, что столичный барин, приехав, скажем, в Черкассы, вынужден будет «занять квартиру в доме жида или великороссиянина»[564]. Избалованный горожанин не решится поселиться в чистенькой, но «убогой хатке» малоросса. О малороссийской нищете и убожестве, несколько прикрытых традиционной для украинского крестьянского жилища чистотой и опрятностью, писал и князь Долгорукий. «Бедность малороссийского народа на каждом шаге ощутительна»[565], – замечал Левшин. А двадцать лет спустя Н. В. Гоголь напишет своей матушке из Парижа: «Наша Малороссия точно несчастный край: неурожай – беда; урожай – тоже»[566].
Русские считали причиной этой бедности пьянство, которое необыкновенно развилось в Малороссии и на Слободской Украине благодаря свободе винокурения.
«Ночи проходят в пьянстве, в бесчинстве всякого рода и в драках, нередко оканчивающихся смертоубийством, а многие из сельских девок сделались самыми непотребными. <…> Сверх сего, немалая часть поселян, провождая ночи в разврате, делаются уже днем неспособными к работам, или занимаются оными весьма худо»[567], – писал малороссийский генерал-губернатор Репнин полтавскому гражданскому губернатору Тутолмину в июне 1824 года.
Михаил Максимович признавал исключительную роль выпивки в народной жизни, хотя и не осуждал соотечественников. По его словам, «пляшка» (фляжка, то есть бутылка) горилки составляет «непременную обрядную принадлежность всех важных случаев и праздников украинской жизни от колыбели до могилы»[568].
В 1807 году, когда население Полтавы, видимо, еще не превышало 10 000 человек[569], в питейных заведениях города было продано (и, несомненно, выпито) 9857 ведер «горячаго вина» (то есть горилки), 187 ведер водки «передвоенной на разные специи», 63 ведра «наливки на травы» («ерофеича»), 78 ведер «наливки на разные ягоды», 37 «водки сладкой сахарной разных сортов». То есть более ведра водки в год на каждого жителя, включая грудных младенцев. И здесь еще не учтены слабые алкогольные напитки: «мед питный», «пиво кабацкое», «полпиво», «пиво на манер аглицкого» и портер[570].
В крохотной Белоцерковке, местечке Полтавской губернии, было семь питейных домов, рейнский погреб и пять постоялых дворов. А всякий читатель, знающий быт Малороссии хотя бы по сочинениям Гоголя, знает, что водки «не бывает недостатка ни в одном постоялом дворе»[571].
Киев в начале XIX века по численности населения был лишь в два раза больше Полтавы. Между тем только в шинках на Подоле, принадлежавших городскому магистрату, каждый год выпивалось 25–30 тысяч ведер водки. Кроме того, при каждом из славных монастырей Киева была своя винокурня, все они «вели торговлю на самых широких основаниях». А Крещатик «представлял собою сплошную винокуренную слободу»[572].
Князь Долгорукий на пути из великороссийского Севска в малороссийский Глухов остановился в селении Толстодубье: «Здесь начинается Малороссия и вольная продажа вина. Мы видим ее следствия: вино дешево, все пьяны, и мы несколько драк своими людьми разняли»[573], – записывает он в 1817 году.
Широкое распространение пьянства приводило к тому, что немалая часть урожая перегонялась на горилку и водку. Это зерно вполне можно было продать. Россия экспортировала зерно в страны Европы, причем торговля шла через Одесский порт, не такой уж далекий для малороссиян.
Но не в одном пьянстве дело. Во времена Хмельницкого пили тоже очень много: «водка, которая делается из фариса (ржи), походящей на зерна пшеничного плевела; она дешева и в большем изобилии», – записал Павел Алеппский. Сам грозный гетман нередко напивался допьяна, равно как и многие славные козаки. Трезвость соблюдали только в походе, на войне.
Из книги Гильома Левассера де Боплана «Описание Украины»: «Нет ни одного человека между ними, к какому бы полу, возрасту или состоянию он ни принадлежал, который бы не старался превзойти друг друга в пьянстве и бражничестве <…> и нет в мире народа, который бы сравнялся с ними в способности пить»[574].
Хуже пьянства, хуже войны разоряли Украину лень и пассивность населения, то есть то самое «глубокое спокойствие» Малороссии, о котором писал Пантелеймон Кулиш. Богатая земля обеспечивала украинского крестьянина всем необходимым, а за лишним он не гнался. Из рассказа Григория Данилевского «Слободка»: «Мужик, отработавшись осенью, до первой новой теплыни лежит себе на печи и знать ничего не хочет. Он и за золотые горы не пойдет зимой на заработки: чего ему еще надо? Хлеба у него полны закрома, в хате молодая жена…»[575] Но и богатая земля перестанет кормить ленивого хозяина.
Совсем другое дело – «москаль». Не только купцы, но и русские торговые мужики из-под Владимира, Ярославля, Москвы отправлялись зарабатывать на оброк (и даже на выкуп из крепостной неволи) в Петербург, в далекую Одессу. «Куда русские мужики не ездят!», – воскликнул князь Долгорукий, повстречав в Одессе крестьянина из-под Ростова Великого. Мужик торговал апельсинами, а теперь отправился за яблоками в Крым[576].
Малороссияне того времени с удивлением и неприязнью смотрели на хитрых, оборотистых «москалей», а сами предпочитали жить спокойно и тихо. Даже на ярмарку не обязательно было ехать. Можно было сидеть дома и дожидаться, когда евреи и «москали» привезут всё необходимое, и, может быть, купят у него что-нибудь по самой низкой цене.
Разумеется, городская жизнь в такой стране мало отличалась от сельской. «Нет ничего печальнее настоящих малороссийских городов»[577], – писал Иван Аксаков. Они напоминали большие сёла. Там стояли такие же хаты-мазанки, белённые известью и крытые соломенными крышами. В начале XIX века даже в Полтаве, губернском городе, большую часть жителей составляли крестьяне. По улицам «ходили куры, плавал пух одуванчиков, бабы выносили свои плахты <…> и развешивали на веревках»[578]. Древний Переяславль (Переяслав) превратился в грязное еврейское местечко.
Между тем как раз иноплеменники – евреи, греки, великороссы – больше всего способствовали развитию городов. По словам Шафонского, составившего описание Черниговского наместничества для Екатерины II, в «Малой России» вообще было мало по-настоящему богатых купцов из «природных малороссиян»[579]. Харьков и Сумы развивались благодаря воздействию «великорусской торговой стихии», в Нежине еще в начале XIX века процветала торговля греческих купцов. Даже в населенных украинцами Полтаве, Ромнах, Лубнах торговали в основном не украинцы. Мелкая розничная торговля была в руках евреев, а крупной, оптовой занимались русские[580].
Малороссияне же торговать не умели и не любили, а если и принимались за торговлю, то чаще ради выживания, а не ради богатства. На рынке они безнадежно проигрывали и евреям, и русским. Честный украинец в то время не умел торговаться. Тот же Аксаков наблюдал, как торгуют на ярмарках русские (в основном, выходцы из Владимирской и Ярославской губерний) и малороссияне. Русские легко оценивали платежеспособность покупателя, могли, при необходимости, продать товар по демпинговым ценам, чтобы завоевать рынок, отбить покупателя у конкурентов или привлечь к себе постоянных клиентов. А могли и запросить с покупателя «вдвое более настоящей цены». Украинец же назначал справедливую цену и даже не торговался: «Вот тебе гривенник за гуся», – протягивает русский покупатель десятикопеечную монету, хотя гусь стоил двадцать копеек. Но продавец-малороссиянин флегматично отвечает: «И то гроши», – берет деньги и отворачивается[581].
За упадком военной доблести и деловой жизни последовал и упадок культуры, прежде всего – народного творчества. В гоголевские времена этот упадок был особенно заметен для фольклористов, собиравших народные думы и песни. Кобзари-бандуристы прежде зарабатывали себе на хлеб музыкой и поэзией, теперь же всё чаще просили на бедность, стараясь разжалобить своей нищетой пана или зажиточного мужика. Пантелеймон Кулиш с горечью писал о «моральном упадке» и «рабском отупении»[582], а Платон Лукашевич отмечал, что даже малороссийские песни постепенно уступили место великороссийским (солдатским и ямщицким), которые начали петь даже девушки, а из «десяти парубков едва ли сыщется один, который может вам пропеть “мужицькую писню”»[583]. Хуже того, этот парубок если и знает украинскую песню, то постесняется ее спеть. Лукашевич опасался, что скоро в Малороссии уже нечего будет и записывать: «…песни, которые я издаю, есть уже мертвые для малороссиян. Это только малейшие остатки той чудесной песенности их дедов, которая была удивлением и самых хулителей всего украинского…»[584]
Давно ли гоголевская Малороссия «звенела песнями»?
Год спустя после выхода книги Лукашевича Иван Котляревский говорил фольклористу и филологу Срезневскому, что тот скоро лишится предмета своих исследований. Прежде «бывало десятками, сотнями слышишь старинные песни и думы, а теперь раз в год придется услышать одну»[585]. Да и сами народные песни он считал чем-то вроде египетских пирамид, что напоминают о величии прошлого, о народе, которого уже нет.
Мы знаем, что Лукашевич и Котляревский ошиблись. И до сборника Лукашевича, и после него Михаил Максимович успешно собирал всё новые песни. Их дело продолжили Кулиш, Чубинский, Драгоманов и многие другие этнографы и фольклористы.
Но свидетельство Лукашевича отражает тот упадок национальной культуры и национального самосознания, о котором писали и Кулиш, и Аксаков, и, конечно же, Тарас Шевченко.
Сама природа как будто отзывалась на этот длительный упадок народа, еще недавно воинственного и трудолюбивого. Днепр, как известно, – символ Украины, такой же, каким стала для русских Волга, а для немцев – Рейн. В начале XIX века русские путешественники один за другим пишут: Днепр пересыхает. Падение уровня Днепра отметил Алексей Левшин в 1815 году. Будущий ученый и чиновник, он смотрел на Днепр глазами не праздного наблюдателя: природа «благоприятствовала торговле наших предков более, нежели нам», – писал он. Снижение уровня реки увеличило количество порогов, осложнило судоходность. А за пять лет до него князь Долгорукий, любуясь видами Днепра под Кременчугом, заметил: «Днепр имел бы вид величественный и прекрасный, если бы не пересекался мелями песчаными и островками так, что глаза нигде не видят большого пространства воды без помехи. Края его наполнены судами. Вся Белоруссия сгоняет по нем лес и уголья в степи и в полуостров Крым, а оттуда вверх отправляется соль»[588]. Та же картина «пересыхающего» Днепра представилась ему и в Киеве.
В снижении уровня реки, природном явлении, которое имело столь важное значение для хозяйства страны, Тарас Шевченко увидит грозный символ. В стихотворении «Розрита могила» несчастная Украина, обиженная немцами, «москалями», евреями, а также различными «перевертнями» и «недолюдками», жалуется:
Разумеется, ни «москали», ни евреи или немцы не виноваты ни в пересыхании Днепра, ни в упадке украинского народа. Кулиш винил во всем времена «безмозглой гетманщины», однако и он не был прав. Упадок только начался в эпоху Гетманщины, но не ошибки ее гетманов, не жадность старши́ны были настоящими причинами этой «депрессии». Вероятно, намного ближе к истине подошел Иван Сергеевич Аксаков. Московский славянофил, воспитанный на Гегеле и Шеллинге, он не знал термина «пассионарность». Нет никаких оснований считать его предшественником теории Льва Гумилева. Однако Аксаков был человеком умным и наблюдательным. Он знал украинскую историю, по крайней мере по сочинениям Бантыш-Каменского, Маркевича, по «Истории русов», наконец. Иван Сергеевич не мог не сопоставить подвиги степных «лыцарей» славного «низового войска» с мирной, бедной, тихой жизнью их праправнуков. Аксаков сделал вывод, который и сейчас не кажется устаревшим: «Малороссиянин <…> будто отдыхает от совершённого подвига после напряженной исторической деятельности, еще будто не пускает в ход своей внутренней силы»[589].
Часть V
Нация и ее боги
Нация и ее боги
Современная наука противопоставляет религию и нацию[590]. В Средние века люди делились по конфессиям, в Новое время – по нациям. Одно исключает другое. Теоретически это так. Вера в Пресвятую Троицу и Второе пришествие Христа стоит выше национальных различий. Спасение души – важнее национальных интересов. Единство нации ничто перед братством во Христе. Ислам, строгое единобожие, тем более отрицает национальную идентичность и разделение мира на этносы, нации. В умме – всемирной мусульманской общине – все люди братья.
В древнем мире у каждого народа был свой бог или, гораздо чаще, свои боги. Им молились об урожае, о приплоде скота, их просили защитить от врага, даровать победу в битве. Вера в единого трансцендентного Господа, Творца неба и земли, должна была без остатка уничтожить эти суеверия. Если бы всемирная история проходила на страницах священных книг и богословских трактатов, то о нации и этносе можно было бы забыть еще полторы тысячи лет назад. На самом деле история мировых религий наполнена противоречиями между всемирным и национальным.
Проще было иудеям. Они сохранили свою древнюю этническую религию, даже преобразив, реформировав, приспособив к изменившемуся миру. Во времена «Исхода» и «Книги Судий», видимо, не отрицалось существование других богов, они просто рассматривались как чужие и враждебные народу Израиля. «Чужим богам – не поклоняйтесь! Ибо Господу имя – Ревность! Он – Бог Ревнивый!» (Исх. 34: 14)
Перед началом новой эры преображенная иудейская религия уже считала Господа единственным, а народ Израиля – избранным народом единственного Бога. И в XIX веке, как и во времена Давида и Соломона, как при Вавилонском племени и при строительстве второго храма, евреи взывали к помощи Господа и верили, что он покарает их врагов. Разделить здесь религиозное и национальное чувство почти невозможно.
Распространение христианства и даже ислама не привело к исчезновению этнического разнообразия. Древние этнические боги тоже не исчезли. Они только замаскировались, спрятавшись за лики христианских святых. Спасение души спасением души, но ведь люди продолжали жить на земле, в реальном мире, далеком от богословских представлений. Надо было по-прежнему спасать урожай от засухи, от града или дождей, беречь скот от падёжа, дом – от пожара и землетрясения. И, конечно же, перед войной просто необходимо заручиться поддержкой высших сил, даже если война объявлена братьям во Христе. Различные формы двоеверия процветали не только в православных, но и в католических странах. Новая вера приспосабливалась под старые задачи, «национализировалась». Святой евангелист Марк оказался небесным покровителем Венецианской республики, святой Андрей – Шотландии, святой Георгий – Англии, святой Савва – Сербии[591]. Русские, поляки, хорваты поверили, что им особо покровительствует сама пресвятая Богородица. Даже Пушкин упоминал «Русского Бога». Профессор Погодин, пересекая русско-австрийскую границу на западной Украине, «помолился Русскому Богу на свою сторону, и, перекрестясь, переступил черту»[592]. А крестьяне на Киевщине еще в XVIII веке обращались к Богородице – «матери русского края»[593], при этом «русским краем» считали именно свою землю.
Протестантизм, казалось, отбросил накопившееся за Средние века суеверия и вернулся к первоначальному христианству. Но и он оказался почти сразу же национализирован. И дело было не только в переводах Священного Писания на народные языки. В Англии эта «национализация» религии началась уже в XVI веке. В 1559 году будущий епископ Лондона Дж. Эйлмер прямо писал: «Бог – англичанин» и призывал соотечественников благодарить Его «семь раз на дню» за то, что они родились англичанами, а не итальянцами, французами или немцами. «Бог и его ангелы» сражаются на стороне Англии «против ее иностранных врагов»[594].
Джон Фокс, автор монументальной «Книги мучеников»[595], второй книги (после Библии) по значению и популярности среди пуритан, искренне полагал, будто «Англия заключила Завет с Богом, что она всегда была предана истинной религии в прошлом, а ныне возглавляет мир в реформационном движении, поскольку ей покровительствует Бог»[596]. Во времена Кромвеля и Английской революции идея об Англии как новом Израиле станет общепринятой у пуритан.
Такое же, если не большее, влияние оказывало католичество на испанцев и поляков, православие на греков, сербов, русских, украинцев. Религия вошла в жизнь народов, стала неотъемлемой частью этнической традиции. При этом значение имела именно национально-религиозная традиция, обрядность, ставшая частью национальной культуры, а вовсе не догматика. Простые люди в догматику редко вчитывались и вдумывались. Поляки, после недолгого увлечения протестантизмом, затронувшим аристократию, вновь стали добрыми католиками, и в XVII веке с оружием в руках сражались за католическую веру против мусульман (татар и турок) и православных (украинских козаков и русских-москалей). Между тем грамотных и разбиравшихся в религиозных вопросах людей было мало, несмотря на распространение иезуитских школ. Малограмотные шляхтичи и даже аристократы слабо разбирались в богословских вопросах. У поляков в середине XVII века была шутка, будто во всей Речи Посполитой всего три Библии: у короля, у примаса[597] и в аристократической семье Остророгов, известной своим благочестием[598].
Католичество так прочно соединялось с польской идентичностью, что Богдан Хмельницкий и его козаки прямо называли католицизм «ляцкой верой»[599]. Переход в католичество означал и смену национальности. Знаменитый Ярема (Иеремия) Вишневецкий, один из богатейших магнатов Речи Посполитой, представитель старинного западнорусского рода, родился в православной семье и, разумеется, был крещен по православному обряду. Но его отец, Михаил Вишневецкий, погиб, когда Яреме исполнилось четыре года. Еще через три года умерла и мать, Раина Могилянка, двоюродная сестра Петра Могилы. Поэтому воспитывался Ярема Вишневецкий в семье опекунов, ревностных католиков, учился во Львовской иезуитской коллегии и в католических университетах Рима, Падуи, Болоньи[600]. В 1631 году он перешел в католичество и со временем превратился в злейшего врага православия и тех русинов, что посмели восстать против польского гнета. При Берестечке он командовал кавалерией и был фактическим организатором этой крупнейшей победы над войсками Хмельницкого. Львовская летопись точно определит национальную принадлежность Иеремии Вишневецкого: «з руського поколiння лях»[601].
Век Просвещения и Великая Французская революция превратили религию в частное дело частного человека, но поляков и Польшу это почти не коснулось. Самые просвещенные поляки в рационалистическом XIX веке оставались католиками, нередко – фанатичными. Католичество осталось важнейшей частью национальной традиции. Владимир Короленко вспоминал, как мать-католичка водила его в бернардинский костел Житомира. Это было незадолго до восстания 1863 года, когда «патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком». Месса напоминала митинг. «Священник, молодой, бледный, с горящими глазами, громко и возбужденно произносил латинские возгласы…» Наконец, прихожане вместо латинских молитв запели польскую патриотическую песню, которая станет популярной во время восстания: «Боже, ты, который в течение стольких веков окружал Польшу сиянием могущества и славы…» Одни поляки пели, другие, как мать Владимира, плакали, закрыв лицо руками[602].
Приверженность католичеству резко отделяла студентов-поляков от русских студентов (православных по крещению и нередко атеистов по убеждению) в Киеве и Петербурге. Костомаров вспоминал, что поляки в Киеве еще в 1840-е годы называли себя просто «католиками», но это слово обозначало не вероисповедание, а национальность. Такой католик ни за что не назвался бы русским. В свою очередь, слово «русский» означало не только национальность, но и принадлежность к православию[603]. На самом деле в гоголевское время уже не были редкостью русские, принявшие другую веру. Вспомним хотя бы о Зинаиде Александровне Волконской, которая не только перешла в католичество, но и старалась распространять эту веру среди своих соотечественников. Однако даже в просвещенном XIX веке религия и нация по-прежнему сливались в сознании людей, а национальные различия не только между русскими и поляками, но и между русскими и украинцами заставляли и в православии искать оттенки. Вот поразительные слова из письма Тараса Шевченко к Григорию Квитке-Основьяненко. 19 февраля 1841-го он жаловался на жизнь в Петербурге: «…Кругом москалі та німота, ні одної душі хрещеної»[604].
Русская вера
Вопреки современным стереотипам украинская идентичность веками была связана вовсе не с униатством, а именно с православием. «Они исповедуют греческую веру, которую называют русской»[605], – писал об украинских козаках Гильом де Боплан. В Луцке на Волыни иезуиты нападали на православный монастырь: избивали «невинного, только бы русин»[606]. Быть русином означало – исповедовать православие.
Уния и ее сторонники больше двух веков оставались злейшими врагами Украины и ее народа. Восставшие в 1648 году козаки требовали уничтожить «унию, источник и начало зла»[607]. Богдан Хмельницкий относился к униатству как к «ляшской вере»[608]. Козаки и гайдамаки уничтожали униатов при всяком восстании. Враги полковника (и одно время – гетмана) Павло Тетери, известного сторонника Польши, распускали слухи, будто бы он принял унию или даже католичество, что само по себе было символом измены[609].
Взгляд на унию как на величайшее несчастье, а на униатов – как на изменников, совершенно сохранялся в гоголевское время: «…уния простерлась бедою по Литве и Украине»[610], – писал Максимович в «Сказании о Колиивщине». Автор «Истории русов» называл униатов «предателями»[611]. В «Тарасе Бульбе» «…поднялась вся нация», чтобы отомстить «за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию…»
Исследователи давно ушли от народного представления, которое в XIX веке разделяли даже ученые (среди них – Максимович), будто унию придумали иезуиты. Иезуиты ее поддержали. Но инициаторами унии стали православные епископы.
В конце XVI века православная церковь на Западной Руси переживала кризис. Власти Речи Посполитой регулярно вмешивались в церковные дела, назначали верных им русинов на епископские кафедры, не обращая внимания на то, имели эти русины знания и духовный авторитет или нет. Из года в год тянулся конфликт между православными епископами и активной, наиболее сознательной частью паствы, объединенной православными братствами, самым известным из которых было братство во Львове. Епископы вели светский образ жизни, открыто жили с женами, заводили детей. Митрополита Киевского Онисифора Девочку даже обвиняли в двоеженстве. Епископам не нравилась критика паствы. По преимуществу аристократического происхождения, они не терпели поучений от простонародья. Однажды мещане попросили Львовского епископа Гедеона Балабана их наставлять и учить, на что епископ ответил: «Я тебя, мужик, должен учить, а ты только что вылез из навоза <…> какое тебе дело до Писания»[612]. Другой епископ, Ипатий Потий, один из главных идеологов и организаторов унии, писал с неприязнью об участниках православных братств: «покинувши некоторые мыло и дратву, ремесло свое власное, слово Божье, не будучи на то посланы, проповедовали»[613]. Киевская митрополия была в подчинении у патриарха Константинопольского, который в конфликтах паствы и епископов поддержал паству. Это и заставило православных епископов задуматься об унии. Они понимали ее всего лишь как переподчинение: вместо вселенского патриарха высшая власть перейдет к папе Римскому. Субординация в католической церкви была сильнее, чем в православной, в особенности после Тридентского собора.
Об унии всерьез думал и князь Константин Константинович Острожский – выдающийся просветитель, создатель знаменитой школы и еще более знаменитой типографии (в сущности, издательства). Князь стремился созвать вселенский собор, где православные и католики могли бы найти компромисс. Острожский и русские шляхтичи надеялись, что уния поможет достичь равенства прав с католиками-поляками. Русины считали, что добровольно объединились с поляками в одном государстве, «как вольные с вольными, равные с равными». Но даже во Львове с его большой, богатой и влиятельной православной общиной не было подлинной свободы вероисповедания. Православным запрещали звонить в колокола, устраивать крестный ход. Их не допускали к должностям в городском самоуправлении, ограничивали торговлю, не принимали в ремесленные цехи[614]. Уния могла дать надежду на равноправие.
Унию поддержал король Сигизмунд III. Он стремился к национальной и религиозной унификации, видел в ней путь к укреплению государства, к порядку и миру в стране.
Словом, все в Речи Посполитой, кроме, пожалуй, иезуитов (вроде Петра Скарги) и Сигизмунда, смотрели на унию как на компромисс. Но папская курия, могущественные тогда иезуиты и сам папа Климент VIII считали иначе. Они видели в ней не компромисс с православием, а возвращение схизматиков (раскольников) к «истинной» церкви, вне которой невозможно спасение души. Представители Киевской митрополии епископы Ипатий Потий и Кирилл Терлецкий привезли в Рим «артикулы» унии – условия, на которых должно состояться объединение. Но эти артикулы в Риме даже обсуждать не стали.
В 1596 году собор в Бресте во главе с митрополитом Киевским принял унию. Результаты оказались совершенно противоположными ожиданиям.
Епископы-униаты лишились большей части паствы. Их авторитет упал еще ниже, чем прежде. Про одного из творцов унии, епископа Луцкого Кирилла Терлецкого, рассказывали, будто его в погребе удушил сам дьявол, а тело спрятал в бочонок из-под денег[615]. Другого идеолога и организатора унии, епископа Владимирского Ипатия Потия, чуть не зарубили саблей. Униата Антония Грековича, наместника митрополичьего Софийского монастыря в Киеве, козаки просто утопили в Днепре[616].
Князь Острожский еще до поездки Ипатия и Кирилла в Рим отступился от унии и стал злейшим врагом униатов, увидев, что вместо вселенского собора и религиозного компромисса дело идет к простому присоединению Киевской митрополии к римско-католической церкви. Могущественный князь, располагавший собственной армией в 10–20 тысяч, собрал в том же Бресте антиуниатский собор. Там Никифор, экзарх Константинопольского патриарха, отлучил униатов от церкви.
О религиозном равенстве не было и речи. К униатству даже спустя двести лет поляки относились как к «вере низшей»[617]. А православие после Брестского собора 1596 года вообще было поставлено вне закона.
Вместо религиозного мира Сигизмунд III получил религиозные войны. Сопротивление православных продолжалось в церкви, в политике, на поле боя. Борьба против унии стала идеологией всех козацких восстаний после 1596 года.
Католическая церковь получила гораздо меньше, чем планировала. Большинство верующих в Киевской митрополии не поддержали унию. За души тех, кого все-таки удалось «вернуть в лоно истинной церкви», пришлось заплатить страшную цену. Жертвами козаков Павлюка, Остряницы, Хмельницкого, Кривоноса, гайдамаков Зализняка и Гонты становились ксендзы, монахи и просто верующие католики и униаты. Что уж говорить об оскверненных и сожженных костелах и монастырях.
Религия из мировоззрения или системы взглядов превращалась в часть национальной традиции. После взятия города Умани гайдамаками в 1768 году на улицах, рядом с выброшенными в грязь книгами и вспоротыми панскими перинами, лежало столько трупов, что нельзя было пройти, не наступив на мертвое тело. Но какой-то козак ободрял робких: пусть смело ступают по телам убитых – «О, не зважай <…> соромные то тила, не православноi виры»[618].
Ляха («лядчину») отличали от православного, заставляя прочесть православную молитву и перекреститься по-православному. Но этих свидетельств было недостаточно, поэтому гайдамаки прибегали еще к одному критерию, вовсе с верой не связанному. Подозрительному человеку говорили: «покажи тило». Мода на загар появится только через полтора века. Паны, пани, панночки сохраняли сметанно-белую кожу и уже этим отличались от загорелых украинских крестьян. «Вира» была знаменем, частью национальной традиции, но ксенофобия совершенно подчинила себе религию.
Польский мальчик переоделся в одежду украинского крестьянина, но забыл снять чоботы (сапоги). По этим сапогам и по манере поведения украинские крестьяне сразу распознавали в нем не только поляка, но и человека другой веры: «…не выглядаешь так, як наша вира», – сказал ему мужик-украинец и чуть было не зарезал. «Добре по нашому говоришь, але то не правда. Ты не нашой виры, видно по тоби»[619], – заключил другой, на этот раз добрый мужик. Мальчик не читал им «
Унию православные восприняли как покушение не только на веру, но и на сам «русский» (русинский) народ. Наибольшую смелость, отвагу, решительность и фанатизм проявляли простые люди: мещане, православные шляхтичи, позднее крестьяне и особенно козаки. Духовные же лица, получавшие образование в иезуитских коллегиях и католических университетах, где им нередко приходилось временно переходить в католичество, усваивали не только латинский язык и латинскую гуманитарную ученость, но и латинский взгляд на мир и на церковь. Известный историк церкви Антон Карташев, касаясь латинских симпатий Петра Могилы, Иннокентия Гизеля, Сильвестра Коссова, Лазаря Барановича, писал: «Можно только удивиться, как люди этой школы еще удержались в границах православия. Не будь упорства в православности массы народа и казачества, эти латинизированные богословы беспрепятственно успокоились бы в униатском единомыслии с Римом»[620], как это сделал Мелетий Смотрицкий, автор знаменитой «Грамматики», по которой еще в XIX веке учились церковнославянскому языку.
Впрочем, такая оценка Карташева вряд ли справедлива для Петра Могилы. Он был не против такой унии, которая вернула бы христианский мир в эпоху единства Церкви, утраченного в середине XI века, но был убежденным противником современных ему унии и униатства. Да и трудно найти человека, который больше бы сделал для православия на Украине XVII века, чем Петр Могила.
И униаты, и православные подкрепляли религиозную политику саблями и самопалами. Страх перед буйной украинской и вооруженной до зубов запорожской паствой был сильнее, чем даже перед королем и польскими жолнерами. Сильвестр Коссов, вероятно, вспоминая участь Антония Грековича, писал: «Было время, как мы исповедавшись только и ждали, что вот начнут нами начинять желудки днепровских осетров или же огнем и мечом отправлять на тот свет»[621].
Четверть века православные прожили на нелегальном положении, без митрополита и епископов (после смерти последних православных епископов, не принявших унии). Священство сохранилось только потому, что самые отважные православные ездили принимать рукоположение в православные дунайские княжества Молдавию и Валахию.
Восстановил православную иерархию не патриарх, не митрополит, а кошевой атаман и первый полновластный гетман войска Запорожского Петро Сагайдачный. Он договорился с Иерусалимским патриархом Феофаном, который весной 1620 года возвращался из поездки по Московской Руси. Феофан провел на Украине много месяцев. И хотя он очень боялся польского короля, он все-таки согласился рукоположить православного митрополита Киевского и Галицкого (им стал Иов Борецкий, игумен Михайловского Златоверхого монастыря) и двух православных епископов. Обряд хиротонии совершали в начале октября 1620 года, глубокой ночью, в Богоявленской церкви Киево-братского монастыря при закрытых окнах в обстановке вполне конспиративной. Патриарха под козацкой охраной проводили до границ Речи Посполитой. Король Сигизмунд и униатский митрополит Иосиф Вельямин Рутский были в ярости. Патриарха объявили турецким шпионом и отправили за ним погоню, но дело было сделано. Русины вернули себе не только веру, но и церковь. А ссориться с гетманом Сагайдачным король не мог. Поляки были разбиты турками под Цецерой, причем в бою погиб канцлер и коронный гетман Станислав Жолкевский. В Подолию хлынули татарские загоны. Козаки снова стали опорой престола и защитниками христианства, в том числе западного.
Московская вера
От святого равноапостольного князя Владимира существовала на Руси единая Киевская (Русская) митрополия. В начале XIV века она впервые разделилась, но ненадолго. До середины XV века церковь объединяла две половины некогда единой Руси: Русь Московскую и Русь Литовскую. Но политика оказалась сильнее церковного единства. С 1448 года одновременно было два митрополита, оба носили титул: «Киевский и всея Руси». Один из них, Иона, жил в Москве, другой, Исидор, – в Риме. Десять лет спустя король польский и великий князь литовский Казимир IV, вмешавшись в церковные дела, поставил во главе православных епархий Литвы Григория Болгарина с титулом «митрополит Киевский, Галицкий и всея Руси». Митрополит Иона осудил «разделение Божиих Церквей Московской и Киевской», но уже его преемники носили титул «митрополит Московский и всея Руси». До конца XVII века разошлись не только политические, но и церковные судьбы Московской и Западной Руси.
Великое княжество Литовское было страной для своего времени веротерпимой. Веротерпима была и Польша до начала униатства. Но еще до 1596 года и простые шляхтичи, и магнаты всё больше переходили в католичество. Православная шляхта таяла год от году. Ко временам Хмельнитчины православие стало преимущественно верой селян и козаков.
Несколько веков жизни в разных государствах, с совершенно различными политическими системами, законами, традициями, не могли не повлиять на церковную жизнь. В середине XVI века в Речи Посполитой православная богословская культура еще была слабо развита. «Советуйте нашим, чтобы они без ученых с нашей стороны не сражались с иезуитами», – писал князь Андрей Курбский, знаменитый московский эмигрант, ставший «в Литве» просветителем и защитником православия.
Борьба с унией заставила западнорусское (украинское) духовенство и православных панов больше внимания уделять гуманитарному образованию. Приходилось открывать школы при монастырях и православных братствах, приглашать преподавателей, заниматься изучением и переводом латинской, греческой, славянской литературы. На Волыни появились православные школы. Их основателями были меценаты и православные просветители: те же Андрей Курбский, Константин Острожский. Так на Украине появляются свои богословы, апологеты, полемисты.
На некоторое время Западная Русь опередит Восточную. При работе над Острожской Библией приходилось обращаться в Москву за Библией, переведенной архиепископом Геннадием, а типографией руководил (и в работе над книгой активно участвовал) Иван Федоров, или, как его называли во Львове, Иван Москвитянин. Зато в середине XVII века на Украине было около двадцати типографий, а в Москве только одна[622]. А патриарх Никон уже сам посылал за печатной Острожской Библией.
Жизнь православия в Московской Руси текла совсем иначе. Православие здесь было не «терпимой», но господствующей религией. Стремительные успехи русского народа и русского государства отразились и на церкви. Митрополит Иона, первый независимый (от Константинополя) православный митрополит северо-восточной Руси, с гордостью писал об исторической миссии русского православия: «…святая великая наша Божия церкви русскаго благочестия держит святые правила и божественный закон св. апостол и устав св. отец – великого православия греческаго прежняго богоустановного благочестия»[623]. С 1589 года автокефальная московская митрополия стала патриаршеством.
Православным русским из Царства Московского долгое время было не с кем и незачем спорить. Во время борьбы православных с униатством и католичеством православные русские по мере сил помогали единоверцам-русинам из Речи Посполитой. Со своей стороны, Киевский митрополит Петр Могила послал в Москву частицу найденных им мощей св. равноапостольного князя Владимира и попросил у царя Михаила Федоровича не только денег на восстановление церквей в Киеве, но и книг, икон, церковных одежд. Царь прислал митрополиту Киевскому и деньги, и книги, и мастера-иконописца для украшения Киево-Печерской лавры, а послов митрополита, по московскому обычаю, наградил не только деньгами, но и мехами соболей и куниц[624]. Позже Алексей Михайлович уже сам будет обращаться к митрополиту Киевскому Сильвестру Коссову с просьбой прислать ему ученых людей, знающих латынь и греческий, для исправления церковных книг. Митрополит послал в Москву Арсения Сатановского и Епифания Славинецкого. Это было начало реформ, которые, как известно, приведут к великому расколу.
Епифаний Славинецкий был, пожалуй, самым заметным представителем грамотного и поднаторевшего в полемике с иезуитами киевского духовенства. Трудолюбивый ученый монах, замечательный знаток греческого и латыни, он был кабинетным ученым в лучшем смысле этого слова. Писал проповеди, переводил сочинения Григория Богослова, Юстина Философа, Афанасия, Василия Великого, Иоанна Дамаскина. Он был редактором нового перевода Библии на церковнославянский. Но простые русские люди с подозрением смотрели на ученых киевских монахов. Однажды, 5 марта 1650 года, в Чудовом монастыре московские монахи в келье чернеца Саула обсуждали «киевских старцев». Между прочим говорили, будто старцы эти «недобрые», «доброго учения у них нет», что «старцы-киевляне всех укоряют и ни во что не ставят благочестивых протопопов Ивана и Стефана…»[625] Протопоп Казанского собора Иван Неронов и протопоп Благовещенского собора Стефан Вонифатьев – «ревнители древнего благочестия», честь и гордость русского православия, слава их пережила века, но киевские монахи, вроде бы такие же православные люди, относились к московским священникам высокомерно, не считали их за равных себе.
Связи восточной и западной Руси никогда не прерывались. Русские паломники регулярно отправлялись в Киев, к его древним святыням, к мощам печерских святых, а православные русины из Киева, с Волыни, из Подолии и даже Галиции собирали в Москве милостыню, часто оставались в столице Русского царства, находили применение своим знаниям. Одни устраивались справщиками книг в типографию, другие становились учителями. Однако национальная вражда двух близких народов, особенно проявившаяся в Смутное время, не забылась и не исчезла вовсе. В русских источниках времен Смуты черкасы именовались «разорителями истинной нашей православной веры и креста Христова ругателями»[626]. В период между Смутой и реформами патриарха Никона православная Московская Русь резко отделяла себя от православной Украины. С 1622 года все выходцы из Литовской Руси подлежали крещению. Правило относилось не только к униатам и католикам, но и к православным[627]. На Украине вплоть до XIX века крестили не погружением, а обливанием святой водой. На Московской Руси первой половины XVII века «обливанцев» не считали полноценными православными. Воспоминания о Смутном времени, в котором православные козаки приняли самое активное участие и сделали немало зла Москве и московским русским, подогрела и Смоленская война. У религиозной подозрительности русских были веские политические основания.
Реформа патриарха Никона ликвидировала значительную часть различий между московским и западнорусским православием[628], но для подлинного единства этого оказалось уже недостаточно. Слишком много накопилось различий – не церковных, религиозных, а именно национально-религиозных.
Православное духовенство, на первый взгляд, должно было стать идеологом воссоединения Восточной и Западной Руси. Пока Москва была далеко, русский православный царь воспринимался защитником православного народа в тяжелой борьбе с католиками и униатами[629]. Всё изменилось, когда русские гарнизоны разместились по малороссийским городам. Они защищали Украину от поляков-католиков, но московские порядки не нравились ни козакам, ни крестьянам, ни тем более духовенству, которое привыкло жить под властью уважаемого, но далекого и бессильного Константинопольского патриарха. Интересно, что даже на Переяславской раде не было ни митрополита Киевского, ни хотя бы одного представителя высшего православного клира. Знамя с изображением Спасителя, Богородицы, великомученицы Варвары (издавна особо почитавшейся в Киеве) и преподобных печерских святых – Антония и Феодосия, что символизировало религиозное единство, вручил Богдану Хмельницкому боярин Василий Бутурлин. Обедню пришлось служить казанскому архимандриту Прохору, который приехал вместе с московскими послами[630].
Украинское духовенство упорно сопротивлялось Москве и московским порядкам.
Православному духовенству Украины русские из царства Московского представлялись людьми «грубыми и невежественными»[631]. Кроме того, митрополиту, священникам и монахам не хотелось переходить под власть патриарха Московского. В 1666 году гетман Брюховецкий, в то время настроенный промосковски, поддержал переход Киевской митрополии под власть московского патриарха и сообщил об этом в своем письме в Киево-Печерскую Лавру, на что монахи ответили, что подчиняться новому митрополиту не станут[632].
Об этих противоречиях было хорошо известно полякам, которые пытались сыграть на них. Станислав-Казимир Беневский, представитель польской короны, стараясь всеми силами склонить козаков к возвращению под власть Польши, апеллировал к этим различиям: «…у вас вера греческая, а у москаля – вера московская! Правду сказать, москали так верят, как царь им прикажет. <…> Вы своих духовных уважаете, а москаль распоряжается, как хочет, духовным управлением: митрополитов отрешает, как с Никоном недавно поступил»[633]. На самом деле Никон добровольно оставил патриаршество, но в далеком от Москвы городе Гадяче (на левобережной Украине), где шли переговоры поляков с украинскими козаками, словам Беневского поверили.
В 1667 году царство Московское, обескровленное церковным расколом и долгой войной, заключило перемирие с Речью Посполитой. Граница государств прошла по Днепру (на правом берегу за русскими остался только Киев с округой), разделив земли Украины надвое. Это был тяжелый удар. И в народе пошли нелепые слухи, будто москали и ляхи решили совсем извести казачество. Гетман Брюховецкий поднял восстание против Москвы. В одном из «прелестных» (то есть пропагандистских) посланий гетмана говорилось, что в Москве-де приняли «унию и ересь латинскую и ксендзам в церквях служить позволили»[634]. Вновь пригодился патриарх Никон. Его ссылка в далекий Ферапонтов монастырь интерпретировалась на Украине так: благочестивый патриарх Никон воспротивился католикам, потому его и сослали[635].
Московские власти долгое время терпели своеволие малороссийского духовенства. Киевская митрополия перейдет под власть патриарха Московского только в 1684 году, спустя тридцать лет после Переяславской рады[636].
В годы борьбы с унией сложилась традиция избирать Киевского митрополита «при посредстве русского дворянства, духовенством и обывателями греческой веры»[637]. Церковная унификация в Российской империи продолжалась очень долго. Еще в XVIII – начале XIX веков в церковной практике Малороссии сохранялось много местных особенностей. Если у русских выборы приходского священника были формальностью, то на Украине в приходах разворачивались настоящие предвыборные кампании. На место священника выдвигалось несколько кандидатов. Среди них могли быть не только «дикие попы» (священники, временно оказавшиеся без прихода), но и бурсаки из Киева, Харькова или Переславля, и даже светские лица, не имевшие сана священника. Если кого-нибудь из них выбирали, то избранный священник отправлялся на рукоположение к епископу («промоваться на попа»)[638].
Сами выборы, как пишет историк церкви Знаменский, «имели очень оживленный и торжественный характер». Собирались не только прихожане, но приезжали гости из соседних сёл. Кандидаты не останавливались перед подкупом избирателей и «черным пиаром»: раздавали деньги, коров, лошадей, обвиняли друг друга в мнимых и подлинных грехах. В день выборов все прихожане собирались у церкви. После вопроса «Кого волите, панове громада?» «наступало несколько минут обычного молчания, которое так необходимо для малороссийской сходки, когда требуется, что называется, “дiло разжувати”. Кандидаты в это время находились в самом тревожном состоянии, посматривая на своих патронов; некоторые, не утерпев и пользуясь затишьем, выходили в круг, кланялись на все стороны и просили, чтобы их выбрали…»[639] После чего начинались споры. Каждого кандидата долго обсуждали, спорили, ругались. После выборов собирали в складчину деньги – на обзаведение новому священнику.
Правда, в тех приходах, где была сильна власть пана, о таких выборах и не мечтали: всё решала панская воля. Пан мог назначить священником даже козака, «едва знающего грамоте». Такие случаи не были редкостью[640]. Но в приходах, где власть и влияние принадлежали «громаде» (общине) церковная демократия процветала. Современный русский историк Сергей Сергеев назвал такие выборы «истоком Майдана». Это не шутка. Привычка вершить дела через «прямую демократию» привита украинцам не только поляками, у которых политическая жизнь веками протекала на «сеймах и сеймиках», но и самим отсутствием сильной власти (светской и церковной), и жизнью на опасной степной границе.
В середине XIX века такие демократические порядки в церкви стали уже воспоминанием. Однако бытовые различия между русской и украинской церковной практикой, видимо, оставались. Именно эти различия, с точки зрения религии ничтожные, не имевшие никакого значения, раздражали Тараса Шевченко.
Из дневника Тараса Шевченко, март 1858 года, на Пасху: «…в 11 часов я отправился в Кремль. Свету мало, звону много, крестный ход, точно вяземский пряник, движется в толпе. Отсутствие малейшей гармонии и ни тени изящного. И до которых пор продлится эта японская комедия?»[641]
Тем интереснее, что именно малороссийское духовенство, воспитанное в стране как будто более свободной, чем Русское (Московское) царство, будет верно служить Петру I. Петр руками сначала Стефана Яворского, а затем – Феофана Прокоповича будет уничтожать остатки независимости духовной власти, превращая церковь в государственный департамент. Малороссийские епископы послушно провозгласят анафему гетману Мазепе.
При Петре Великом началась эпоха господства малороссийского духовенства в России. Украинские ученые Огиенко, Харишин, Мордвинцев[642] трактуют это явление по-своему: «Петр рано заметил разницу между культурным и широко образованным духовенством украинским и темным и духовно заскорузлым духовенством московским», – писал митрополит Виннипегский Илларион Огиенко, историк церкви и филолог, переводчик Священного Писания на украинский язык[643]. Пожалуй, в этих словах Огиенко можно найти куда больше национальной гордости (если не сказать: национального чванства), чем научно обоснованных выводов.
Вероятно, к истине ближе наш замечательный филолог и историк Виктор Макарович Живов. Он доказывал, что Петр нуждался не в епископах-латинистах, не в богословах и апологетах. Им было просто не с кем полемизировать в Архангельске или Вятке. Времена диспутов со староверами прошли. С расколом боролись мерами полицейскими, а не религиозными. Требовались палачи и тюремщики, а не законоучители. Петру нужны были верные и послушные епископы, не связанные с местной паствой родственными узами. Такие церковные власти по необходимости должны были искать себе опору во власти государственной, опираться на нее, а не на прихожан, людей чужих и далеких[644].
Нельзя сказать, чтобы все малороссияне отвечали таким требованиям. Скажем, галичанин Стефан Яворский[645], занявший митрополичью кафедру в Рязани и одно время столь влиятельный, что в исторической литературе его до сих пор именуют «местоблюстителем патриаршего престола», никогда не был единомышленником Петра. Он анафематствовал Ивана Мазепу, славил военные победы царя. Но в 1710 году Яворский отказался венчать племянницу Петра и будущую императрицу Анну Иоанновну с курляндским герцогом-протестантом. В одной из проповедей митрополит осуждал тех мужей, что заставили своих жен постричься в монахини, а сами стали жить с блудницами. Намек на Петра, Евдокию Лопухину и Екатерину (Марту Скавронскую) очевиден даже современному читателю. Тем более понятен он был в петровские времена.
Стефан хвалил царевича Алексея, обличал заведенные царем порядки, осуждал бритье бороды, был недоволен симпатиями царя к протестантам. Стефан, человек православный, но испытавший на себе влияние католической традиции, добился суда над русскими еретиками Дмитрием Тверитиновым и Фомой Ивановым. Фому сожгли в срубе на Красной площади, а Дмитрия спасло от той же участи только вмешательство царя Петра[646].
В числе обличительных речей Стефана Яворского была и проповедь о царе Валтасаре, который, не боясь гнева Божьего, даже сосуды церковные «на пианство» употребялет. В историю библейского Валтасара Стефан Яворский вплетал реалии петровских ассамблей (принуждение к пьянству, штрафы «про здравие»). Стефан предрекал царю страшную кару: «…выпиешь ты из тех сосудов церковных горькую полынь ярости Божией»[647]. Виктор Живов, комментируя эту проповедь, писал: «…трудно придумать более красноречивое свидетельство его тайной ненависти к Петру»[648]. Правда, проповедь эту митрополит Стефан не прочитал. В рукописи он даже сделал пометку: non dictum[649].
С другой стороны, Стефан способствовал латинизации Славяно-греко-латинской академии, которая именно благодаря усилиям Яворского стала настоящим оплотом схоластики и латинской учености, столь привычных для малороссиянина того времени. Вскоре академия станет одним из центров малороссийского влияния. По крайней мере, с двадцатых по начало пятидесятых годов XVIII века малороссы держали в своих руках многие административные посты в академии[650].
Но если Стефан Яворский не оправдал возложенных на него надежд, то их с лихвой оправдал Феофан Прокопович, настоящий идеолог не только царствования Петра, но и всего синодального периода истории православной церкви в России.
Особенную силу малороссияне набрали в правление дочери Петра Елизаветы, вообще благоволившей к малороссиянам, вероятно, под влиянием своего фаворита Алексея Разумовского. Петербург был наполнен малороссиянами. Светлана Лукашова, современный историк-славист, подсчитала, что за всё царствование Елизаветы (1742–1761) 78 архиереев получили назначения на епископские кафедры. 61 архиерей из этих новых назначенцев (78%) был малороссиянином[651].
Господство малороссиян в церкви вызвало сопротивление русского духовенства. Великороссы старались по-своему бороться против этого засилия. К украинцу Лаврентию Горке, назначенному в Вятскую епархию, местное духовенство отнеслось как к «человеку иностранному». Привезли ему изодранную рясу, «забыли» привезти епископский посох, «устраивали ему всякие неприятности, – обжигали горячей водой, воском, клали в митру гниль, чтобы из-за вони нельзя было служить». Бедный епископ – человек, верный российской державе, враг Мазепы и мазепинцев – жаловался, что из-за устроенного против него гонения ему «нельзя и жить, не только епархией управлять. <…> хотел я и учения славяно-латинския для робят в епархии вятской заводить и учители из Киева два человека мирские прибыли ко мне, но за таким гонением и за противностями невозможно»[652]. Так епископ и умер в Вятке. А его латинские науки среди вятских лесов были и в самом деле неуместны.