Отбор произведений глубоко продумали люди, хорошо знавшие, как воспримут ленинградцы именно эту поэзию. Негромкий голос входил в холодные квартиры, убеждал в нашей силе, нашем превосходстве над фашизмом. Редакторы не боялись трагедийных мотивов стихотворения Светлова («Двое»), потому что строки о погибших бойцах революции, об их верности долгу были уместны в блокадном Ленинграде:
Сам факт передачи таких стихов в такое время примечателен. Можно сказать, что в отборе материала редакторы ленинградского радио проявили в данном случае силу и даже мудрость. Ведь с начала войны радио по-разному выражало одну мысль: «Мы сражаемся, в борьбе неизбежны потери, гибнут наши лучшие товарищи, но сломить нас нельзя».
И стихи М. Светлова («Гренада», «Двое»), и тихоновские баллады (вспомним: «И мертвые прежде, чем упасть, делают шаг вперед») не могли восприниматься в блокадном Ленинграде лишь как напоминание о Гражданской войне. Это была поэзия сегодняшнего дня. На ленинградском радио военных лет встретились старые и новые стихи известных поэтов. Так было с произведениями Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Саянова, так было и с передававшимися по радио стихами М. Светлова «Клятва», «Ночь под Ленинградом», «Ленинград». Светлов первые месяцы блокады провел на Ленинградском фронте, стихи его появлялись в армейских газетах, а затем читались по радио. Но случалось, что он сам подходил к микрофону. Выступая по ленинградскому радио 11 сентября 1941 года, Светлов сказал: «Я советский поэт, живущий в Москве, приехал в Ленинград, чтобы вместе с дорогими мне людьми быть на защите великого города Ленина… Город, одинаково дорогой всем трудящимся нашей Родины, был и будет советским… Стихи, которые я сейчас прочту, написаны ночью на одной из зенитных батарей, охраняющих подступы к великому городу:
Строки М. Светлова о ненависти, которая «по жилам, как электричество, течет», отразили настроение ленинградцев в первую военную осень. Некоторые из стихов этой поры не вошли в сборники М. Светлова. Материалы архива Радиокомитета, подшивки военных газет расширяют наши представления о работе поэта в 1941 году. В одной из передач для Краснознаменного Балтийского флота участвовали заместитель политрука роты краснофлотец Чекалин и поэт Всеволод Азаров. Моряк рассказывал о подвиге своего товарища, морского пехотинца Петра Зубкова, который 11 февраля 1942 года закрыл своим телом амбразуру вражеского дзота. «Я только что приехал с фронта в город Ленина и счастлив, что имею такую возможность – рассказать по радио о героических делах моряков-лыжников» – так начал Чекалин свое выступление о герое, заставившем замолчать пулемет противника. Поэт запомнил краснофлотца Чекалина и его рассказ о подвиге. Он написал об этом стихи. Сначала их напечатала газета «Красный Балтийский флот», а затем они прозвучали по радио:
Азаров, участник почти всех передач для флота, вспоминая этот эпизод, сказал, что обычно стихи звучали не отдельно от других материалов, а становились их продолжением в иной форме. Радио не только позволяло услышать стихи в исполнении авторов. Нередко чтение сопровождалось авторским комментарием. Поэты приходили в студию, их записывали репортеры. 12 октября 1941 года в одной из передач давался очередной репортаж. «Сегодня с фронта, – сообщало радио, – вернулась репортажная машина. На фронте мы повстречались с ленинградскими поэтами Ильей Авраменко и Иосифом Колтуновым. Внимание! У микрофона Илья Авраменко». Стихи, написанные на фронте, стихи, прочитанные по Ленинградскому радио, становились и стихами, и лозунгом, и информацией, и очерком. Такие стихи писали и поэты, и журналисты, и критики. В. Мануйлов известен как литературовед, исследователь творчества Лермонтова. А. Тарасенков выступал обычно как критик, знаток поэзии. В. Мануйлов и в дни войны продолжал свои исследования. А. Тарасенков стал флотским журналистом. Но теперь оба они обратились со своими стихами к читателю, слушателю. Такова была потребность времени.
Из фронтовой печати были взяты и включены в передачи радио стихи В. Шефнера. Среди них замечательное лирическое стихотворение «Тебе» (1943). В критических работах о поэзии войны установлены некоторые закономерности ее развития. Эти закономерности отразились и в литературных передачах радио. Как никто другой, работники Ленинградского радиокомитета должны были соотносить содержание стихов с реалиями блокадной жизни. Стихотворение В. Шефнера «Тебе» перекликается с симоновским «Жди меня» (1941). У Шефнера, правда, больше сказано о мужской верности, памяти, здесь нет чуть ли не фатальной, как у Симонова, веры в силу всесохраняющей любви: «…и если даже меня сметет свинцовый шквал, найдется кто-нибудь, расскажет, что я тебя не забывал». И ситуация у Шефнера иная – любимая осталась на земле, захваченной врагом. Отсюда – «я с боем шел к тебе».
По тональности это стихи, отразившие новый этап войны. Стихотворение «Жди меня» не удалось разыскать в текстах зимних передач 1942 года, хотя известность его была почти легендарной. (Есть свидетельство, что однажды оно все-таки было прочитано.) Однако каких-либо откликов, в том числе стихотворных, не последовало. И не то чтобы блокадный Ленинград не знал любви, но стихи К. Симонова не вписывались в ленинградский быт первой зимы. Вера Инбер писала в «Пулковском меридиане»: «Для нас как лишний груз при переправе влюбленность, нежность, страстная любовь». Интимная лирика казалась людям с еще не оттаявшей душой явлением другого мира. Иное дело осень 1943 года. Тогда, несмотря на блокаду и обстрелы, город был в условиях, близких к «обычным фронтовым». И шефнеровские строки ложились на душу ленинградцам и фронтовикам:
Именно в блокадном кольце и должны были родиться такие строки.
Вопрос о том, что отобрать, какие произведения нужно прочитать сегодня, был вопросом и политики, и такта. Многое зависело тут от чувства времени и художественного вкуса работников литературной редакции. Их выбор убеждает: в Ленинграде передавались лучшие произведения советских поэтов военной поры.
13 января 1942 года по радио звучало стихотворение А. Суркова «Мститель»: «Человек склонился над водой, и увидел он, что он седой. Человеку было двадцать лет…» Радиожурналисты понимали, как может воспринять ленинградец, переживающий блокадную зиму, эти стихи. Ведь они были и о нем, и в то же время они говорили, что горе и беда Ленинграда – часть общей народной беды. Вместе с юным, поседевшим солдатом жители города, замерзшие, опухшие от голода, потерявшие близких, но не потерявшие веры, повторяли сурковские строки о бойце, который поклялся беспощадно мстить врагу: «Кто его посмеет обвинить, если будет он с врагом жесток».
Той же зимой в одну из «Радиохроник» были включены стихи К. Симонова «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», стихи о трудном отступлении сорок первого, о Родине, о том огромном потрясении, которое перенес народ. Эти стихи, помимо всего, напоминали сегодняшнему горожанину, который оказался в нечеловеческих условиях блокады, о его корнях, земле отцов и дедов, захваченной врагом. Вся эта картина оскверненных лесов, пажитей, деревень, этот глубоко личный рассказ о пережитом целым народом вселяли прежде всего чувство гордости «за самую милую, за горькую землю, где я родился». У ленинградцев были свои поэты, которые достойно сказали и о городе, и о блокадном быте, и о стойкости.
Рядом с «Февральским дневником» О. Берггольц и стихами Н. Тихонова и А. Прокофьева в Ленинграде в феврале 1942 года звучало обращение К. Симонова к другу-поэту, напоминая об общности народной судьбы:
Эти стихи звучали по ленинградскому радио, помогая пережить страшную зиму. Сотни тысяч унесли декабрь и январь, смерть продолжала косить людей в феврале. Ледовая трасса и эвакуация через Ладогу уже давали о себе знать, с продовольствием стало чуть лучше.
Многие попадали в стационары, работали бытовые отряды молодежи, но люди ослабели настолько, что спасти удавалось далеко не всех. Однако несомненно: в феврале и особенно в марте город медленно начал выходить из того положения, в котором был в декабре – январе. Стало оживать и радио. Оно заговорило громче, яснее, оно вернуло городу музыку, оно ободряло: «День придет, над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой».
Неизгладимое впечатление производил Ленинград 1942 года на тех, кто увидел впервые его военный лик. Можно было о многом прочитать и услышать, но все-таки непосредственное впечатление оказывалось значительно сильней. Так случилось с А. Фадеевым. Так было и с М. Алигер, написавшей небольшую поэму «Весна в Ленинграде». Вообще же сам факт прочтения по радио больших стихотворений и даже таких поэм, как «Пулковский меридиан» В. Инбер и «Блокада» 3. Шишовой23, отражал общий интерес слушателей и читателей к поэзии. О минувшей зиме, о городе «без огня и без воды» говорила М. Алигер, как раз в эту пору начавшая работу над своей ставшей потом широко известной поэмой «Зоя», в которой слились вместе и беда Ленинграда, и горечь личной потери, и бессмертие московской девушки-героини. Но эта поэма была еще впереди, а пока по радио звучала поэма М. Алигер о блокаде.
И опять, как и осенью, как и в начале года, в «небывало сердечной беседе», которую вело ленинградское радио с населением, приняли участие бойцы и командиры. 22 февраля выступил генерал И. Федюнинский. Он говорил: «Сейчас наша армия прорывает сильно укрепленную линию фашистской обороны на одном из участков фронта… Мы с восхищением следим, товарищи ленинградцы, за вашим самоотверженным трудом и стойкостью, с которыми вы переносите трудности и лишения».
О чем думал ленинградец, слушая эти слова? Там, на тридцатиградусном морозе, – бойцы Федюнинского. Они знают, как трудно Ленинграду сейчас. Они прорвут кольцо, они придут… Может быть, именно эта речь позволила кому-то не пасть духом, пережить еще один день, а потом другой, дождаться помощи или, превозмогая собственную слабость, сделать первые медленные шаги к спасению.
Зимой люди уезжали. Женщины, дети, больные отправлялись в трудный путь через Ладогу. Тогда уехали и некоторые работники радио – самые слабые. Начиналась ленинградская весна, мороз схлынул. На радио в марте стало светло и потеплело. Наступил новый этап блокадной жизни. Завершилась и самая тяжкая пора в работе ленинградского радио.
Среди многих и многих передач марта ленинградцы услышали печатавшиеся в «Правде» рассказы Николая Тихонова. Это было начало известного ленинградского цикла, который и появиться мог лишь к концу зимы, когда стало ясно, что пережил город. А через несколько недель, после прочтения очередного рассказа Н. Тихонова, передавалась статья «Черты советского эпоса», посвященная анализу тихоновской прозы. На этот раз радио говорило о жизни и ее отражении в литературе, о том, что героический эпос был рожден подвигом Ленинграда. Многие писатели выступали по ленинградскому радио в дни блокады. Но два голоса имели особую силу и влияние.
«ПО ПРАВУ РАЗДЕЛЕННОГО СТРАДАНЬЯ…»
(Ольга Берггольц)
«Роль воина-певца». «И даже смерть отступит…»
В контексте времени. Влияние было взаимным.
Стихи и проза. Одна из высших радостей. Особый жанр.
Об Ольге Берггольц, о ее творчестве военных лет уже написано много. Лучше всех это сделал один из слушателей ее выступлений по радио, бывший блокадный подросток, который стал потом известным критиком и литературоведом, Алексей Павловский: «И разве не достойно удивления хотя бы уже одно то, что голос великого солдата и гражданина, каким в ту пору был Ленинград, принадлежал хрупкой женщине, почти неизвестной поэтессе, взявшей на себя такую, казалось бы, сугубо „мужскую“ роль воина-певца?.. Кто еще мог с такой задушевной безыскусностью, простотой и убежденностью говорить с миллионным городом, с народом? И еще: она „выполняла приказ” – раскрывая прежде всего свою душу, но так как ее жизнь была неотрывна от жизни города и народа, то, раскрывая себя, она вместе с тем правдиво и точно рассказывала нам о нас же самих»24.
Сама О. Берггольц писала: «Работа в Ленинградском радиокомитете во время блокады дала мне безмерно много и оставила неизгладимый след в моей жизни». Что же это была за работа, как оценивали ее люди, видевшие и слышавшие тогда Берггольц? Вера Кетлинская вспоминает: «В осажденном Ленинграде, под свист снарядов и грохот бомб, голос Ольги Берггольц прозвучал с проникновенной силой… Ольга Берггольц говорила жестокую правду о нечеловеческих страданиях ленинградцев, но говорила ее для того, чтобы закалить сердца воинской решимостью, чтобы выстоять на последнем рубеже и все преодолеть ради победы. Она жила вместе с людьми и для людей – сограждан и соратников».
Александр Фадеев в своих ленинградских очерках сказал о Берггольц: «Она писала до войны. Она писала лирические стихи и рассказы для детей. Видно было, что она человек с дарованием, но голос у нее был тихий, неоформленный. И вдруг ее голос зазвенел по радио на весь блокированный город, зазвенел окрепший, мужественный, полный лирической силы и неотразимый, как свинец. У нее умер муж, ноги ее опухли от голода, а она продолжала ежедневно писать и выступать».
Фадеев лучше многих знал, сколько фальши и умолчаний требовало время. Знал: не вдруг зазвенел этот голос. Его закалила тюрьма, испытания, о которых О. Берггольц не смела говорить. Да и сам Фадеев, вызволивший ее, об этом молчал. Один из немногих, Фадеев, осознав, какой груз остался на его совести, свел счеты с жизнью после XX съезда партии. Она писала очерки и стихи, в ее выступлениях прозаический текст не только предваряет поэзию, он написан в том же ключе «небывалой сердечной беседы людей одной судьбы» (О. Берггольц). И если еще в ее речах августа сорок первого есть взволнованная патетика, то затем тон доверительного разговора становится преобладающим. Не только к «Соседке по квартире», Дарье Власьевне, к каждому ленинградцу в отдельности обращалась Берггольц: «Сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, будем говорить о мире, о желанном мире, о своем». Полная безыскусственность, искренность, открытость этих стихов определяла их форму. Ничего внешнего, бьющего на эффект, никаких ухищрений. Все – и ритмика, и рифмы – обычные, даже обыденные («небо» – «хлеба», «немного» – «тревога»). Все в этих стихах конкретно, и все они о главном. Ни грана фальши не только в словах – в самой интонации. «Такое пишется тогда, когда между поэтом и жизнью ничего нет, никаких оглядок, никаких мелочных беспокойств о свежести рифм, образов – тут уверенность в правоте каждого слова, а слово полноценно…» – так написала О. Берггольц одна из ее читательниц.
Поэтический образ рожден не литературными реминисценциями, пусть даже и подходящими к случаю, а самой действительностью. Победа для Берггольц не разноцветье флагов, не богиня древних греков, а сдернутые с окон черные шторы, для нее победить – значит «свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной». Только так, только об этом и можно было говорить, сев рядом со своим собеседником: «День придет, над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой». Такие стихи трудно было читать с трибуны на митинге. Там нужны были иные интонации. Голос Ленинграда был голосом полифоническим, ему нужна была и высокая патетичность: «Мы выкуем фронту обновы, мы вражье кольцо разорвем, недаром завод наш суровый мы Кировским гордо зовем». Наверное, в декабре сорок первого эти стихи Тихонова особенно близко воспринимали бойцы Ленинградского фронта, моряки Балтики и рабочие, которые держались, не покинули своих мест в цехах.
Другое у Берггольц. Тысячи и тысячи людей, оторванные от мира в своих холодных темных квартирах, без телефона, без газет, почти без писем, ждали этого радиоразговора как единственной, последней поддержки. Сколь ни тяжело было в заводских цехах или на передовой – ничто не могло сравниться с оторванностью от людей, от мира ослабевшего, замерзающего человека. Сквозь «этот черный говорящий круг» Берггольц входила в дома ленинградцев, говоря каждому из них в отдельности: «Сколько силы нам, соседка, надо, сколько ненависти и любви… Столько, что минутами в смятенье ты сама себя не узнаешь: – Вынесу ли? Хватит ли терпенья? – Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь».
Тексты передач ленинградского радио долго не привлекали внимания исследователей творчества Берггольц. Между тем, во-первых, среди до сих пор не опубликованных стихов есть немало художественно значительных, и, во-вторых, как выясняется, широко известные сейчас произведения звучали в иной, первоначальной редакции. Вот одно из забытых стихотворений осени 1941 года (в отрывке):
Даже в стихах-откликах на события бывали у Берггольц такие запоминавшиеся образы, как этот, завершающий стихотворение. Уверенность в победе ленинградцев над смертью выражена здесь с необычайной экспрессией. Характерно, что иногда отдельные удачные строки О. Берггольц использовала в других стихах, которые публиковала. Однако некоторые из своих вещей поэтесса отказывалась печатать, справедливо считая их слабыми. В таких довольно риторичных стихах призыв терял свою убедительность, энергию, становился вялым, несмотря на заключенные в нем верные слова («Они запевают, отвагой объяты, о том, что сердца говорят – вовеки не ступит нога супостата на камни твои, Ленинград»).
Таких произведений Берггольц написала довольно много, и удивляться этому не приходится. Удивительно другое – как удалось ей создать в невероятно трудных условиях (может быть, и благодаря им) значительные произведения. Готовя к публикации стихи, впервые прозвучавшие по радио, О. Берггольц изменяла отдельные строфы, строчки, некоторые строфы опускала. Эти изменения весьма поучительны. Главное же, погружаясь в эти материалы, видишь, как соседствовали они со сводкой Информбюро, выступлениями бойцов, передачей с борта крейсера, – и тогда стих начинает звучать в контексте своего времени.
Сама Берггольц понимала, что ее речи и стихи жили во времени и служили ему: «Я счастлива, что и мне выпала честь принять участие в этой неповторимой, непрерывной, честнейшей беседе воинов и тружеников Ленинграда, что очень многие мои стихи были написаны для радио, для Большой земли, на „эфир“, для своих сограждан». Берггольц и в своих очерках, и в стихах не избегала говорить о самом страшном. Вспомним, например, ее рассказ о десятилетнем мальчике, оставшемся сиротой, без обеих рук и ноги. Затрагивая такие темы, нельзя было обращаться к громким словам. «Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас не страшно. Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас безразлично», – говорила Берггольц. И ленинградец, знавший все блокадные тяготы, понимал: то, что говорит сейчас Берггольц, она сама пережила и переживает. Ее размышления о будущем суде над военными преступниками, еще обстреливающими город, воспринимались как уверенность в близком освобождении.
В передачах, особенно тех, что шли в эфир, приходилось учитывать военную обстановку – эти передачи могли слышать и немцы, хотя в целом о положении в городе враг знал, потому взвешивали каждое слово. Характерна, например, редакторская правка во втором «Письме на Каму». Берггольц написала: «Это гимн ленинградцам, опухшим, упрямым, родным», а прочла по радио иначе: «Это гимн ленинградцам, исхудавшим, упрямым, родным». В другом стихотворении по тем же причинам строчка «Мы готовились к самой последней борьбе» была прочитана так: «Мы готовились к баррикадной борьбе». И в том и в другом случае характер правки вполне определенный, возможно, связанный с требованиями цензуры.
Из стихов и поэм Берггольц человек будущего может узнать все реалии той страшной зимы. Эта поэзия не только правдива, она конкретна: «Я говорю с тобой под свист снарядов»; «Теперь в него стреляют, прямо в город»; «Моя подруга шла с детьми домой, они несли с реки в бутылках воду»; «Бедный ленинградский ломтик хлеба, он почти не весит на руке»; «Под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке»; «Завернутое в одеяло тело на Охтинское кладбище везут»; «Как беден стол, как меркнут свечи». Бытовых подробностей в стихах много, и все же вряд ли можно сказать, что Берггольц была певцом блокадного быта. Этим она бы слушателя – такого слушателя, который знал ее голос, ждал его, – не завоевала. Конечно, подробности были важны, они убеждали – все так, все точно, все это о нас. Но еще важнее для слушателя оказалось, что все это было и о себе, слушатель понимал: с ним говорит такой же ленинградец, прошедший все блокадные муки.
Многие стихи О. Берггольц – подчеркнутое размышление вслух, она именно говорила стихами, и в этом была причина успеха ее поэзии у людей, которых блокадная зима лишала возможности читать: не хватало сил, «в глуши слепых, обледенелых зданий» берегли лучину. В этих условиях О. Берггольц повторяла: «Я говорю с тобой»; «Я должна, мне надо говорить с тобой, сестра по гневу и печали». Ленинградка, «сестра по гневу и печали», знала не только голос О. Берггольц, знала (из ее же стихов), что поэтесса выросла за Невской заставой, что у нее в Москве сестра, что «далеко на Каме тревожится, тоскует мать».
Это были не просто выступления литератора, но женщины, познавшей горечь потерь: «Какие ж я могла найти слова – я тоже ленинградская вдова». В тридцатые одна за другой умерли две ее дочери. Затем во время репрессий «исчезли» многие близкие, в том числе бывший муж, талантливый поэт Борис Корнилов. О. Берггольц обвиняли… в подготовке покушения на руководителей партии, в том числе тов. Жданова. Наконец, следствием полугодовой отсидки (с 14 декабря 1938 по 3 июля 1939-го) стала потеря будущего ребенка и невозможность материнства. Так что безмятежная молодость давно осталась позади. Поэтесса к началу войны уже была человеком трагической судьбы. Можно сказать, что свою блокадную поэзию, свои радиоречи Берггольц выстрадала, и потому они – больше, чем факт литературы. Она говорила «по праву разделенного страданья», и эти ее слова можно было отнести не только к бедам, пришедшим с войной и блокадой. В ту пору о страданиях и тем более о сострадании предпочитали не говорить, даже трагедия обозначалась как «оптимистическая». По-другому звучал голос Берггольц.
После публикации Г. Макогоненко «Писем с дороги» (1979) и особенно дневниковых записей О. Берггольц и ее писем военных лет сестре – М. Берггольц («Встреча», 2000) стало бесспорным: творческий успех поэтессы предопределен тем, что в ней совпала, установилась «равнозначность, равноценность так называемого личного и общественного». Это высказано (и прямо, и поэтически образно) не только в ее письме к Макогоненко от 8 марта 1942 года из Москвы (она была там с 1 марта по 20 апреля), но особенно сильно в ее вершинной поэме «Твой путь» (апрель, 1945). Тут все совпало. И то, что она почувствовала нужность людям, обратную связь с огромной аудиторией, и новое сильное чувство. Без него (как и всего остального) не было бы такого явления, как родившейся на радио новой поэзии Берггольц. Открытой, не камерной.
Это написано в апреле 1945 года, накануне победы. А прочувствовано раньше автором «Февральского дневника» (1942), о котором речь впереди. В нем тоже равнозначно личное и общественное, но, обращаясь к тогдашнему ленинградцу, Берггольц не могла высказаться так открыто, как в «Твоем пути»: «Не знаю как, но я на дне страданья… открыла вдруг, что ты – мое желанье, последнее желанье на земле». Другое дело – мартовское письмо с дороги: «Ты и Ленинград неотделимы от меня».
Даже близкие Ольги Федоровны не сразу приняли этот спасительный роман на фоне долгой болезни и гибели мужа Берггольц Николая Молчанова, к которому она ходила в больницу до конца, отмеченного прощальным стихотворением «29 января», тогда же написанным. О существовании «другого» сказано в нем, а в поэме и о его роли в жизни автора: «А тот, который с августа запомнил/ сквозь рупора звеневший голос мой,/ зачем-то вдруг нашел меня и поднял, со снега поднял и привел домой». Теперь их общим домом стал Дом радио. В «Твоем пути» герой сказал: «А все считают, ты моя жена». Зимой 1942-го так на радио считали не все. Сознание советских людей оставалось пуританским и в трагических обстоятельствах. Но все-таки личные отношения были зоной относительной свободы, что раздражало и власть, и некоторых коллег. В. Панова была свидетельницей публичных нападок А. Прокофьева на поэму «Твой путь» и сокрушалась: «По-моему, выступать так резко поэту против поэта нехорошо». Отторгалось то, что составляет нерв поэзии. Таково мое отступление 2003 года25.
Стихи становились событием в жизни блокадного города, а нередко и значительным литературным событием. Так случилось с выступлением Ольги Берггольц 22 февраля 1942 года. Для передачи, посвященной годовщине Красной Армии, она написала свой «Февральский дневник», которому суждена была большая судьба. Берггольц ощущала значение своей поэтической работы на радио уже в феврале 1942 года, когда писала про «эту тьму, и голос мой, и холод, и баррикаду около ворот». «Февральский дневник» – первое крупное произведение военного времени, написанное как часть одной радиопередачи (Радиохроника. № 195), вышедшее далеко за ее рамки. Этим поэма, в частности, отличалась от других поэтических откликов на события. В поэме не только пронзительно достоверные строчки о зимнем блокадном Ленинграде, но глубоко обобщенный образ города и его защитников. Решающим условием успеха была авторская позиция, его собственная роль участника событий.
Позднее Берггольц напишет: «С новой силой стало мне ясно, что мы не имеем права „писать зря“, что читателю далеко не безразлично – пережил поэт сам то, о чем он пишет, или просто описал, или только притворялся, что пережил». Поэма стала значительным явлением – и общественным, и литературным. Она была подготовлена и ее прежними выступлениями, и стихами. Естественно прозвучало рядом с горькими словами о блокадных тяготах предвестие будущей победы:
Да, «мы дышим», «нас вместе называют Ленинград», «мы стояли на высоких крышах» – у Берггольц было право так говорить. Это право оплачено той жизнью, о которой она сказала в поэме: «Дыша одним дыханьем с Ленинградом, я не геройствовала, а жила». Берггольц считала, что в стихах и поэмах военной поры, написанных в блокаду, она прикоснулась «лишь к первому, самому верхнему слою событий, чувств и душевного мира ленинградцев». В авторской оценке проявилась высокая требовательность к себе. Между тем «Февральский дневник» не только стал важной вехой в творчестве Берггольц, но и в известной мере подготовил лирико-эпическую поэму «Твой путь» (1945) с ее философским осмыслением событий и высокой трагедийностью. Критики (Н. Банк) справедливо писали о «радиовлиянии», которым объясняются некоторые черты поэзии Берггольц. Стоит заметить, что это влияние было взаимным. Рядом с речами Берггольц всякого рода литературные поделки выявляли свою несостоятельность. Даже тон информационных материалов в передачах «Радиохроники» изменился, стал менее официальным, авторы и редакторы передач стремились учитывать душевное и физическое состояние слушателей. Видимо, блокадная поэзия О. Берггольц несколько заслонила ее публицистику, которая прямо связана со стихами. Даже книга О. Берггольц «Говорит Ленинград» (в нее вошла небольшая часть радиовыступлений поэтессы) привлекается исследователями лишь как некий фактический материал о блокадной поре. В лучшем случае приводят выдержки из речей.
Между тем эта радиопублицистика, неторопливый, негромкий, можно сказать «антипафосный разговор», оказывал необычайно сильное воздействие на слушателя. Когда О. Берггольц выступала по радио, казалось, перед ней и микрофона-то никакого нет. В ту пору в стране практически не было телевидения, а сейчас лучшие телеобозреватели ведут свои беседы именно в подобном ключе, но их-то аудитория видит. Несравненно трудней было, выступая по радио, достичь такой искренности, когда слушатель мог представить своего собеседника не в далекой студии, а рядом: «Еще никогда не бывало в Ленинграде такой новогодней ночи, как нынешняя. Мне незачем рассказывать вам, какая она». И от этих слов, сказанных декабрьским вечером сорок первого года, было очень близко к стихам, которые Берггольц потом прочитала: «Я не пишу – и так вернее, что старый дом разрушен наш, что ранен брат, что я старею…» В выступлении эти стихи шли после прямого обращения к слушателям. Но вот июньская радиоречь приведена в книге О. Берггольц «Говорит Ленинград» без какого-либо выделения стихов, автор словно бы подчеркивал их естественность, органичность в ткани всего выступления.
«Полк принимал знамя в бою. Гвардейцы стояли на поляне среди бедных, еще почти не одетых травою бугров, под холодным северным ветром, а за ними, в синеватой дымке, виднелись нежные контуры Ленинграда. Каким отсюда строгим и спокойным казался он! Покой и тишина…
– Что в городе? – спросил меня полковник.
И я ему ответила: – Война!»
Слушая речь Берггольц, ленинградец все время ощущал, что она не только говорит об артобстреле – сама находится в зоне огня. Бытовые подробности в ее выступлениях еще более сближали говорившего и слушавших. Умение выдержать эту интонацию беседы, доверительного разговора и в публицистике, и в стихах сделало цельным все военное творчество О. Берггольц. Естественность, исповедальность речи была такова, что никто и мысли не допускал о каком-либо литературном приеме. «Вот и сейчас – не успела я написать два первых абзаца, как слышу характерный свист снаряда (это тяжелый, фугасный), и взрыв, и долгий гул (да, это тяжелый калибр…). Сейчас ночь, ноль часов восемнадцать минут».
Сегодня это воспринимается как документ, свидетельство очевидца. Тогда это было еще и свидетельство несломленного человеческого духа. Пример и призыв. Вызов врагу. Стихи и речи Ольги Берггольц получали немедленный и единодушный отклик слушателя и читателя. В личном архиве поэтессы сохранились сотни писем, в большинстве своем присланных на радио. Писали так: «Ленинград. Городская радиостанция. Передать лично поэту, читавшей стихи навстречу Новому году»; «Ленинград. Радио. Ольге Берггольц»; «Ленинград, улица Пролеткульта, 2, Дом радио. Ольге Федоровне Берггольц, поэту города Ленина»26. Большинство писем – солдатские треугольники без марок, конверты, сделанные из старого календаря или тетрадной обложки. И в каждом – человеческая судьба, рассказ о себе, о своей жизни на войне, в дни войны. Такое пишут только близкому человеку. Среди корреспондентов О. Берггольц, высоко оценивших ее работу, – Д. Шостакович, В. Вишневский, А. Таиров, Т. Щепкина-Куперник и рядовые читатели и слушатели.
Вот наиболее характерные отклики, письма из личного архива Ольги Федоровны. В полночь 29 декабря 1941 года командир роты связи стрелкового полка Е. Губа, который всего лишь на сутки прибыл в Ленинград с одного из южных участков Ленинградского фронта, писал: «Хочу выразить благодарность (за радость), полученную при слушании читанных Вами стихов по радио 29.12.41 около 22 ч. „Письмо на Каму“… Жаль, что на передовых линиях в минуты затишья мы не можем слушать радио. Эти два стиха сильно взволновали меня. Только не пишите сентиментальных с пафосом стихов, больше реальных, от души». В своем письме благодарный слушатель отметил, пожалуй, самое главное в поэзии Берггольц – ее сердечность и искренность, простоту, ее «реальность».
В этом же видели причину огромного влияния радиоречей на жителей города многие слушатели. Были среди выступлений Берггольц и непосредственные отклики на полученные письма. Таким откликом оказалась радиоречь 9 февраля 1943 года, которую называли «Ответ одинокой матери». Автор письма упрекала Ольгу Берггольц в том, что писателям «показывают лишь лицевую сторону медали», в то время как она на своем горьком опыте убедилась в людской черствости.
Ответ одной корреспондентке содержал, во-первых, оценку роли писателей в обороне города и, во-вторых, призыв ко всем ленинградцам продолжить и после прорыва блокады свои усилия для разгрома врага, все еще стоящего у городских стен. «Нам, ленинградским писателям, никто ничего не „показывает“, ни лицевой, ни оборотной стороны. Мы не соглядатаи, не интуристы. Мы пережили все то же самое, что и вы: тот же голод, холод, потерю близких».
Слушатели Берггольц знали: это все так. Ее голос звучал по радио с августа сорок первого, утешал, советовал. Она говорила и о своих личных утратах. У нее было право сказать: «…примеров людской черствости, неблагодарности и равнодушия я могла бы привести больше вашего. Но ведь не этим жив Ленинград, не этим же держимся все мы». О том, что помогает людям жить, о взаимной выдержке и поддержке, о том, как люди спасают своей заботой других, говорил с общегородской трибуны человек, спасавший людей своим примером стойкости, своим словом. Поэтому так убедительно, спокойно, не «митингово», а скорее интимно было обращение: «Дорогой товарищ, подписавшая свое письмо „одинокая мать“. Я не хочу ни обидеть, ни поучать Вас. Вас действительно оскорбили, Вы многое пережили, много перенесли. Вы неправы только в том, что „сдали в порыве“ и что частный случай недоверия лично к Вам возвели до обобщения, стали по своему опыту судить обо всех» (обстоятельства не позволяли тогда сказать о предвоенных тяжелых «буднях». Об этом она напишет в своих стихах, позже составивших книгу «Узел»). Это выступление слушали многие. Его почти все правильно поняли и оценили. Слушатели одновременно отвечали «одинокой матери». «Дорогая Ольга Берггольц! Я хорошо помню Вас, когда в жутко тяжелые дни для ленинградцев, в декабре мес. 1941 г. Вы приходили к нам в Смольный… Сегодня в 22 часа я слушала Ваше выступление по радио, в котором Вы отвечали “одинокой матери”. Ваш корреспондент неправ и далеко заблуждается. Вы, писатели, работали вместе со всеми ленинградцами, пережили то же, что многие. Мне не хотелось бы напоминать Вам о прошлом, но передайте при удобном случае „одинокой матери“, что Вы были в одной из стадий той „модной“ болезни, „дистрофии“, которой страдали многие в тяжелые дни 1941–1942 гг.» (из письма работницы ленинградского обкома ВКП(б) Н. Чернышевой).
В мае 1943 года пожарник системы Ленэнерго Нина Алексеевна Ситникова обращалась к Берггольц в письме на радио: «Многие и многие ленинградские женщины ждут Ваших задушевных радиобесед, они так хорошо действуют, и после всех Ваших выступлений хочется еще больше работать… И, усталая после работы, идешь на огород „в ватнике с лопатой“ и чувствуешь, что ты тоже боец, и легче кажется лопата, и глубже и сильнее входит она в целину…» Боец, пожарник, литератор, бывший сокурсник по институту – чьи только письма ни увидишь в архиве О. Берггольц!.. Одно из них – без почтового штемпеля. Судя по содержанию, оно передано Ольге Федоровне во время недолгого пребывания в Москве. Его написала старый литератор, известный поэт и переводчик, современница Чехова и Толстого. «28 февраля 44. Милая Ольга Федоровна, Я не знакома с Вами лично, но мне хочется написать Вам, моему молодому товарищу, несколько слов – давно хочется. Я почти никогда не плачу – жизнь отучила от этого – потому что иначе приходилось бы часто тонуть в слезах. Но Ваши строки о Пушкине (в „Литературе и иск.“), Ваши рассказы о моем любимом Ленинграде – заставили меня плакать. И смешанные это были слезы: и глубокой скорби за разрушенный „город Муз“, и радости за освобожденный Ленинград, и радости за то, что Вы – чужой мне человек – героически пережили эти годы, и уцелели, и донесли Ваш милый дар до этих дней. Дайте мне пожелать Вам от души счастья, дальнейшего расцвета Вашего поэтического таланта и возможности написать прекрасные стихи на победу Родины. Преклоняюсь перед ленинградскими товарищами, если вернетесь туда, передайте им это. С горячей симпатией, Т. Щепкина-Куперник». Всего лишь несколько писем из сотен, полученных Берггольц в дни войны. Свидетельство огромного резонанса ее работы, значительнейшая часть которой была связана с ленинградским радио.
ACHTUNG! ACHTUNG! HORT UNS!
(И в час тревоги)
Achtung! Achtung! Контрпропаганда.
«За что воюете?» Говорят слушатели. Фриц и Эрнст.
Канун Рождества. Тридцать лет спустя.
В часы воздушной тревоги репродукторы замолкали 27. Передача из радиостудии прерывалась на полуслове. Городская сеть подключалась к штабу местной противовоздушной обороны. Но и в это время ленинградская радиостанция нередко продолжала работать. Правда, ленинградцы не могли слушать этих передач – все приемники были сданы еще в начале войны, но город продолжал говорить и в часы тревог. Уже 5 июля немецкие воинские части, наступающие на Ленинград, приняли в диапазонах волн, на которых обычно работали, слова воззвания: «Асhtung! Achtung! Deutsches Volkund deutsche Soldaten! Hort uns! Wir sagen Euch die Wahrheit!» (Внимание! Внимание! Немецкий народ и немецкие солдаты! Слушайте нас! Мы говорим вам правду!) Так начинала свою работу немецкая редакция ленинградского радио. Затем аналогичные обращения, но уже на финском языке услышали войска противника на Карельском перешейке.
В составе иностранного отдела сначала было две редакции – немецкая и финская. Их называли еще редакциями контрпропаганды. Сюда, к братьям Эрнсту и Фрицу Фуксам и их товарищам, приходили репортеры, редакторы, дикторы. Ведь по долгу службы «контрпропаганде» нужно было ежедневно слушать и Берлин, и Лондон, и Стокгольм. Что говорит мир о битве на Востоке? И что говорят враги? Горькие минуты испытывали радиожурналисты, когда осенью 1941 года Берлин передавал свои победные сводки. Они тоже начинались словами: «Achtung! Achtung!» Может быть, больнее всего слушать это было Фуксам, австрийским немцам, жившим в Советском Союзе после разгрома в 1934 году рабочего восстания в Вене. Эрнст и Фриц знали, что единственный путь к возрождению Австрии и возвращению на родину – разгром фашизма. Братья Фукс сражались своим оружием. Они хотели, чтобы звучало в эфире свободное немецкое слово. Во главе отдела стоял бывший сотрудник ТАСС в Берлине Николай Верховский. Работал он вместе с австрийскими товарищами, вместе с журналистом Всеволодом Римским-Корсаковым, переводчицей и композитором Наталией Леви. Был у иностранной редакции и широкий актив, но основной груз повседневной, черновой работы лег на плечи этих людей.
Все отделы радио были связаны с армией, Военным советом. И все же больше всех оказались связаны с военными даже не репортеры, а «контрпропаганда». Все-таки это была необычная редакция. На сохранившихся текстах передач то и дело встречаются пометки: «Получено от тов. Лазака»; «Передано тов. Лазаком». На некоторых материалах есть резолюция: «Не возражаю. С. Тюльпанов». В 1972 году Ю. Лазак и С. Тюльпанов рассказали о специальном отделе Политуправления Ленинградского фронта, который вел пропаганду среди войск противника и населения захваченных районов. С. Тюльпанов, позже профессор университета, был начальником отдела, а Ю. Лазак, затем заведующий кафедрой иностранных языков, работал у С. Тюльпанова инструктором. Из отдела приходили на радио листовки, напечатанные по-немецки и по-фински, обзорные материалы, которые переводили в редакциях. Ю. Лазак приезжал в Радиокомитет обсудить вместе с его председателем некоторые задачи «вещания на противника». Но Лазак не только инструктировал – ему ведь не нужен был переводчик, – он сам выступал с некоторыми обзорами, как «подполковник Листов». Но, может быть, главной помощью отдела были не советы, обзоры и листовки, а немецкие пленные. Сначала инструктор вместе с журналистами ездил в лагерь на Среднюю Рогатку, а позже, когда лагерь пришлось перевести в другое место (фронт был совсем рядом), военнопленных доставляли прямо в студию. Зимой 1941–1942 годов это было занятие рискованное. Ведь стоило машине застрять где-либо в сугробах, и «живого немца» пришлось бы вести через город, который сдавила смертной петлей немецко-фашистская армия. Даже через много лет Ю. Лазак содрогался от подобной перспективы.
Нелегко было Фрицу Фуксу и его советским товарищам говорить с немецким солдатом сорок первого года. Ведь только вчера этот солдат стрелял из своего окопа по нашим бойцам, посылал на город снаряды и бомбы. Весьма противоречивые чувства испытывали контрпропагандисты, убеждая пленных выступить у микрофона в студии или через передвижную установку на передовой. Ситуация была достаточно драматичной. Нередко пленные во время допроса сами угрожали, говорили, что Ленинград обречен, что он голодает. Сколько нужно было внутренней убежденности действительно голодным людям, чтобы продолжать эти беседы…
Тысячи немцев, побывавших в плену в России, стали после войны видными общественными деятелями. За их плечами – суровая школа войны и те первые разговоры с нашими политработниками, контрпропагандистами, открывшие им глаза на многое. Пропаганда на противника по радио была лишь частью большой работы отдела. Но финская и немецкая редакции черпали материалы не только из Политуправления. На помощь пришли писатели. Просто переводить их статьи и очерки оказалось невозможно. Тут надо было найти особые слова, нужна была эмоциональная сдержанность. Ведь писатели в своих выступлениях призывали громить врага без пощады. Фронтовые газеты выходили с призывами: «Смерть немецким захватчикам!» И вот теперь приходилось говорить с немецким солдатом, обращаться к нему.
Такой разговор не каждому оказался под силу. В своей публицистике Эренбург, например, писал о двух Германиях, его статьи иногда использовала немецкая редакция, но сам он не обращался к вражеским солдатам. Не выступал с речами, адресованными противнику, и В. Вишневский. Он понимал, конечно, необходимость таких передач, использовал в своей работе некоторые материалы отдела, но говорить в два адреса не мог. Из ленинградских литераторов чаще других сотрудничали с иноредакцией А. Прокофьев, И. Луковский, О. Берггольц, Н. Тихонов, В. Саянов. Они писали для «контрпропаганды», и речи их переводились тут же в редакции. Верность принципам пролетарского интернационализма, понимание классового характера войны, убежденность в нашей победе позволяли писателям найти эмоционально верный тон в своих листовках, обращенных к солдатам вермахта. В одной из листовок А. Прокофьева и И. Луковского говорилось: «Германские солдаты! За что вы воюете против Советского Союза? Может быть, за свою отчизну? Нет. Ничего подобного. Может быть, за честь Германии? Тоже нет…» Шаг за шагом листовка убеждала в бессмысленности этой войны, в неизбежном крахе фашизма.
Об этом же говорилось в обращениях и письмах немецких писателей-антифашистов. Эти материалы приходили через Политуправление фронта из Москвы. Эрих Вайнерт, Вилли Бредель, Фридрих Вольф рассказывали немецкому солдату о политике Гитлера, о положении в Германии, о бесчинствах гестапо. Одно из писем Вольфа начиналось с прямого обращения: «Немец! Земляк! К тебе обращается немецкий писатель, чьи пьесы шли во многих немецких театрах до того времени, пока Гитлер не пришел к власти. Я жил и работал в Германии свыше сорока лет и люблю ее горячо…» Такие выступления могли заставить задуматься – Вольфа в Германии знали. Известность к нему пришла задолго до знаменитого «Профессора Мамлока», которого, разумеется, при Гитлере не ставили на немецкой сцене. Прослушав стихи Эриха Вайнерта «Родина зовет!», «Переходи», солдат, разумеется, не бросал в ту же минуту винтовку, но он чувствовал: это стихи, написанные немецким поэтом. Это не перевод. Значит, не все немцы стоят за Гитлера. Важно, что такая мысль могла родиться осенью сорок первого года. Наверное, полностью нигде не было прослушано обращение ЦК Коммунистической партии Германии, подписанное В. Пиком и В. Ульбрихтом. Слишком это было рискованное дело. Но даже несколько слов обращения, даже сам факт его становился знаменательным. Живы соратники Тельмана! Немецкие коммунисты продолжают борьбу!
В каждой передаче были призывы сдаваться, напоминания об оставленных дома семьях. Неоднократно повторялись гарантии военнопленным. Конечно же, немцы, сидевшие в блиндажах и окопах, не могли все это слушать открыто. Зато они слышали эти же призывы из передвижных радиоустановок. Однако пленных, особенно на Ленинградском фронте, было немного. Нужно учесть и сложность такого перехода, и военную дисциплину, и психологию немецкого солдата. И все же можно себе представить, как в передачи немецких раций врывался голос нашей станции, особенно зимой 1941–1942 годов. Что же это такое? Значит, у русских есть еще силы, если они не только держат фронт, но и еще ведут свои передачи…
А иногда говорили пленные. Конечно, первые пленные нелегко соглашались подойти к микрофону. Многие из них еще верили, что Ленинград будет взят, и выступать боялись. В редакции понимали – не за один день произойдут внутренние перемены в бывших солдатах вермахта. И если они говорят, то одних толкает страх, другие хотят, чтобы там, на родине знали: они живы. Об этом говорил один из пленных: да, с ним обращаются хорошо. Это же повторил другой: «С первого дня плена со мной обращаются хорошо». Очень сдержанны эти первые пленные, они еще не говорят: «Гитлер капут!» Они еще не призывают товарищей следовать их примеру. Да ведь и они не сами перешли. «Гитлер капут!» – это будет впереди. А пока: «Что дала война лично вам?» – «Мне персонально война не дала ничего». Так ответил на допросе участник многих военных кампаний. Это же чувствовали многие из тех, кто слушал передачу.
Слушая по радио заявления своих товарищей, немецкий солдат убеждался в лживости фашистской пропаганды. От такого вывода до сдачи в плен дистанция была огромной. Но все-таки почва подготавливалась постепенно. Время от времени в окопы попадали листовки, солдат слышал громкоговорители, установленные на советских танках. Он все меньше верил собственному фельдфебелю и офицеру. У редакции были документальные материалы и помимо выступлений пленных. Главные из них – письма, найденные у убитых фашистов. Передавалось письмо матери убитого унтер-офицера – в нем говорилось о бомбежке Берлина. Жена ефрейтора писала: «Я бы могла тебе еще многое порассказать, но теперь ведь страшно даже рот раскрыть. Единственное, что нам еще осталось в жизни, – это надежда».
Выступления работников Политуправления, записи допросов пленных, письма, обзоры – все это было частью материалов, а больше всего их шло из самих редакций. Для каждой передачи писали братья Фуксы. Гитлер выступил с речью о кампании «зимней помощи». Эрнст написал статью – ответ фюреру – и сам ее прочел. Геббельс успокаивает солдат: мол, все идет по плану. Эрнст в декабре дает фельетон: «Война по хронометру». «Война по хронометру? Нет. Неумолимые часы судьбы – вот что страшит нацистов! Нацисты видят, как движутся стрелки на их циферблатах. Эти стрелки неуклонно и неумолимо приближаются к тому часу, который положит конец нацистской власти».
В самых разных жанрах выступал и Фриц Фукс. Он писал статьи, рассказы, фельетоны, скетчи и даже пьесу «Полковник рейхсвера» (вместе с О. Берггольц). Он же вел беседы с пленными и переводил статьи и листовки писателей. Об этой своей работе, о военном Ленинграде Фриц рассказал мне, рассказал, как в начале декабря бомба попала в дом, где он жил со своими близкими, и потом Эрнста, Фрица и его жену, переводчицу Ани, снимали с третьего этажа полуразрушенного здания. Он запомнил, как перевел в канун Нового, 1942 года одну из листовок-обращений к немецкому солдату. Листовка была записана на пластинку Фрицем Фуксом, и Всеволод Римский-Корсаков отвез ее на передний край. Через радиоузел, прямо в окопы доносились слова этого обращения: «И если ты не повернешь своих пушек против Гитлера, немецкий солдат, ты не уйдешь из-под Ленинграда живым». Фриц Фукс был самым деятельным работником немецкой редакции. В марте 1973 года в письме из Вены он перечислил основные работы, написанные им для радиопередач начиная с лета 1941 по март 1944 года: 8 художественных радиосценок (длительность примерно по 15–20 минут), 3 рассказа (по 20–25 минут), 53 статьи политического характера, 22 очерка, 11 воззваний, 62 фельетона, 6 стихотворений, а также 3 цикловых обзора, а именно: а) «Почтовый ящик из лагеря военнопленных» (14 статей на 77 листах); б) «Из крепости “Европа”» (6 статей на 33 листах); в) военные обзоры (14 статей на 77 листах). В том же письме Ф. Фукс заметил: «А помимо всего этого мне было холодно и голодно. Но это прошло». Когда австрийский коммунист бывал в Советской стране, он встречался в Доме радио со старыми товарищами, вместе с ним боровшимися в те блокадные месяцы. В 1972 году в «Ленинградской правде» Ф. Фукс писал о работе, навсегда связавшей его с городом на Неве: «Фашистские пропагандисты твердили всему миру, что ленинградцы вымерли, а мы вели передачи на немецком языке».
До декабря у контрпропагандистов не было, может быть, самых главных аргументов для своей работы. И вот – победа под Москвой. Казалось, второе дыхание появилось у Ф. Фукса, Э. Фукса, Н. Верховского, В. Римского-Корсакова и работников финской редакции – И. Лехтинен, Ю. Линко и А. Эйкия. Фриц Фукс именно в декабре написал свои лучшие фельетоны: «У лжи короткие ноги» и «Моя хата с краю». В канун Нового года сотрудники редакции работали так, будто они не мерзнут и не голодают. А ведь Н. Верховскому, написавшему для передач 23–24 декабря обращение к немецким солдатам, осталось жить несколько недель. Он был очень слаб, но писал с прежней энергией: «Свирепеет русская зима. Пурга и метель заметают бескрайние русские дороги. Ветер свистит в лесах. Бросая танки, орудия, машины, германские дивизии бегут на Запад».
Голодные, ослабевшие люди уже не могли сохранить в конце 1941 года прежнюю периодичность выступлений. В декабре случалось, что одна и та же программа повторялась три дня подряд. Это был серьезный симптом. В подобной обстановке редакции стремились к тому, чтобы в самих передачах не сказывались усталость, напряжение их авторов. Умирающий от голода Н. Верховский писал в своем очерке «Голодное рождество»: «Среди публики, заполнившей магазины (Берлина. – А. Р.), необычные для праздника разговоры: удастся ли достать где-нибудь хоть немного суррогатного смальца, что будут давать вместо жиров, можно ли где-нибудь найти хотя бы самую плохую суррогатную колбасу, как найти хоть немного жиру на тощий и постный рождественский суп».
Можно представить себе муки, которые испытывал автор, только упоминая всю эту еду. Ведь единственный суп в Ленинграде тех дней был дрожжевым. Удивительно, как в этих условиях работники немецкой редакции готовили разнообразные по форме материалы. В передачах 26–27 декабря прозвучало написанное от имени немецкой женщины письмо мужу на фронт. Как и Н. Верховский, авторы этого произведения О. Берггольц и Ф. Фукс словно отрешились от того положения, в котором находился Ленинград. В письме говорилось: «Помнишь ли ты, как пахло рождественское печенье, вспоминаешь ли ты весь этот смешанный аромат хвои, пряностей и ванили? А помнишь ли ты, как трещали свечи, какое тепло излучалось от них – домашнее, праздничное тепло…» Такое невозможно было произнести в передаче по городской сети – это звучало бы кощунством. Но немецкому солдату, который пришел завоевателем в нашу страну, надо было сказать так, пересилив себя, заставив забыть и об ушедшем тепле, и о рождественском печенье… Передача продолжалась, работники редакции, высохшие, почти черные, едва держались на ногах. В январе не стало Н. Верховского и В. Римского-Корсакова. Фриц Фукс, по его свидетельству, похудел на 25 килограммов, болел цингой, у него отнялась правая нога. Фриц лежал в кровати, слушал приемник, писал и переводил. Самому деятельному работнику немецкой редакции Фрицу Фуксу особенно тяжело пришлось после гибели двух сотрудников и ухода с радио Н. Леви и Э. Фукса. В отчете Радиокомитета о положении в немецкой редакции сказано: «Вся оперативная и большая часть вспомогательной работы лежали на одном человеке. Он должен был сам выбирать материалы из газет, переводить их, составлять передачи, кроме того, слушать и записывать заграничные передачи и писать почти все оригинальное». В 1943 году, кроме Ани Фукс, Фрицу помогали переводчики Александра Ден и Александр Болдырев (востоковед), которые также являлись авторами некоторых статей и очерков.
С каждым месяцем, начиная с весны 1942 года, иноредакции увеличивали объем передач. Они выходили по несколько раз в сутки. Исчезла некоторая прямолинейность листовок начального периода войны. Произошло и еще одно серьезное изменение: если до конца марта все вещание велось от имени «безымянных» независимых друзей немецких солдат, то теперь передачи шли от имени Ленинграда, Советского государства. В эфире звучала мелодия «Интернационала», изменился весь характер пропаганды – она стала острой, наступательной. Один из создателей музея в Доме радио, М. Зегер, пришедший сюда на работу в 1943-м, еще подростком, ставший сначала оператором, а позднее радиоинженером, сохранил и реставрировал многие материалы блокадной поры. Среди опубликованного им уникальна более поздняя запись его беседы с Ф. Фуксом, вспомнившим эпизод своей работы:
– Однажды, прослушав по радио выступление Геббельса, Фукс сразу же написал свой ответ, отдал, как было положено, для перевода на русский и представил оба текста председателю комитета (Фукс назвал его «директором»). Тот сказал: «Хорошая статья, но мы не имеем права ее давать без утверждения в горкоме партии». Руководитель Радиокомитета поехал утрясать дело в горкоме, а Фукс… пошел в студию и прочел в эфир свой ответ рейхсминистру пропаганды. Через неделю пришло разрешение. Фукс полагал, что иначе работать нельзя – нужен оперативный отклик, право на самостоятельное решение. Он добился встречи с руководством города. Вот выдержка из репортажной записи М. Зегера конца шестидесятых годов прошлого века. Фукс вспоминал: «Принял нас товарищ Кузнецов (видимо, секретарь горкома партии. – А. Р.). Сначала он был против (выступления без предварительного просмотра текста. – А. Р.). Но, подумав, согласился, предупредив, что содержание передач будут контролировать два человека. Я не возражал: даже двадцать два человека мне не могли помешать»28.
В тот памятный приезд Фрица Фукса в Ленинград мы о многом беседовали с ним в гостинице «Россия». Но этот эпизод оказался для меня скрытым. Видимо, журналист не хотел подчеркивать свою независимую позицию в то непростое время. Мне же эта история кажется показательной для характеристики скорее контролирующей функции партруководства, чем организующей.
Со временем расширилась аудитория иноредакции. Передачи шли на немецком, финском, шведском29 и эстонском языках. В отчете о работе Радиокомитета за этот год говорилось, что, хотя прямых доказательств влияния нашей пропаганды мало, известно: таллинская фашистская «Ревалер Ландесзендер» призывала не слушать передач ленинградского радио. В отчете приведены показания финских и немецких пленных, подтвердивших, что часть передач доходит до слушателей: «„Накладки” на передачи „Лахти” бывают отчетливо слышны, и солдаты знают о них. Факт злобной реакции финнов говорит о том, что значительная часть радиослушателей „Лахти“ слышит наши „реплики”». Реплики во время передач или сразу же после них чаще всего подавал руководитель финской редакции известный поэт Армас Эйкия. Он слушал выступления финских обозревателей Яхветти (Яфета) и Ватанена и, настроившись на волну «Лахти», вставлял «крылатое слово», поговорку, давал краткую справку. Вот Яхветти сказал, что невозможно прибавить оплату фронтовикам, это дорого бы стоило государству. Как бы продолжая сказанное Яхветти, Эйкия говорил: «Теперь вы слышали, фронтовики. Никакой прибавки вам не будет. Финляндии нужны деньги для повышения зарплаты большим чиновникам и для военщины, выколачивающей средства от государства, а вы, фронтовики, можете облизывать свои пальцы…» Выслушав очередное заверение обозревателя Ватанена о близкой победе немцев и их союзников, Эйкия предлагал: «Сосчитайте-ка, сколько раз радиолгун Финляндии Ватанен хвастался, что немцы нанесут Красной Армии смертельный удар». В записке руководителей вещания на имя А. Жданова о результатах радиодиверсий на финскую радиостанцию «Лахти» говорилось, что первый выход нашей станции с «накладкой» ошеломил финнов и они выключили свою передачу. А ведь такое случалось лишь во время налетов советской авиации. Одна из речей финского президента Рюти, по существу, была сорвана. Во время всего выступления Рюти финны слушали разоблачительный комментарий. В воспоминаниях П. Палладина раскрывается напряженная работа инженеров и техников, которые обеспечивали победу нашего вещания в радиовойне с фашизмом. Достижения научной и технической мысли помогали Эйкия и его товарищам донести слова правды о положении на фронтах до финских солдат и граждан Финляндии. У вражеских пропагандистов такой возможности не было: в стране все частные приемники были изъяты, а городская сеть для проникновения в нее была недоступна. Палладин писал: «С первых дней войны группа специалистов НИИ с участием коллектива “РВ-53” выполнила целый комплекс работ по оборудованию передатчика специальной аппаратурой. Это давало возможность по особой системе вклиниваться в работу мощной станции, перестраиваясь на ее волну». Противник не мог мириться с таким положением и принял технические контрмеры. Как только начиналась «накладка», он скачками изменял частоту станции. Но теперь и наши передачи шли сразу после такого изменения частоты. Тогда финны перешли на непрерывное и плавное ее изменение – «качание частоты». Выход снова был найден. От планомерных передач перешли на систему внезапных налетов: когда финские радисты «успокаивались», прекращали «качать частоту», Эйкия успевал сказать свое слово. Опять начиналось «качание». Приходилось ждать, чтобы в подходящий момент вклиниться в передачу. Это была снайперская работа, она требовала выдержки, точности.
В архиве ленинградского радио сохранились многие выступления Эйкия. Вот еще примеры «накладок» на официальные заявления и речи фашистских пропагандистов. «Лектор сказал, что война отняла самостоятельность почти у всех малых наций за исключением Финляндии». Реплика: «Ну и наглый же лжец этот господин! Каждому ведь известно, что Финляндия участвует в этой войне в качестве вассала Германии. Самостоятельность Финляндии была да сплыла». Стоило финскому обозревателю упомянуть однажды, что Турция в прошлой войне была союзницей Германии, как Эйкия заметил: «Турки не повторили ту же ошибку. Они не стали вассалами Гитлера. Маннергейм совершил ту же ошибку, что и в 1918 году»30.
Когда финское радио сообщало, что начинается передача последних известий, Эйкия предупреждал слушателей «Лахти» о том, что «будет передаваться последняя ложь финского информбюро». Эйкия не только опровергал фашистских пропагандистов, он знакомил слушателей Финляндии с успехами наступающих советских войск. По свидетельству военнопленных, финское радио вынуждено было передавать многие сообщения после того, как их уже сообщило на волне «Лахти» ленинградское радио, Армас Эйкия. Обращаясь к финскому народу в дни Сталинграда, Эйкия повторил свой призыв покончить с войной, чуждой интересам финнов: «Финляндия, став германским слугой, потеряла свыше двухсот тысяч мужчин. Но Маннергейм и Рюти, чтобы выполнить данные Гитлеру обещания, собираются еще продолжить убийства финских мужей, хотя и дураку видно, что игра Гитлера уже сыграна».
Ватанен и Яхветти приходили в ярость. Они оправдывались, спорили, они не скрывали своей злобы к публицисту ленинградского радио. Дело дошло до того, что финская пропаганда пыталась всех недовольных немецкими порядками в Финляндии назвать «рыцарями ордена Эйкия». Армас Эйкия мог гордиться такими нападками врагов. Талантливый поэт и журналист, автор статей, фельетонов, сатирических стихов и остроумных «накладок» стремился усилить действенность нашей пропаганды. В Финляндии после разгрома немцев под Ленинградом все отчетливей проявлялись антигерманские настроения. И вот майор Эйкия 25 февраля 1944 года пишет докладную записку в Военный совет Ленинградского фронта. Отметив, что во время бомбежек Хельсинки и других финских городов нашей авиацией «Лахти» прекращает работу, Эйкия предложил использовать это молчание и во время бомбежек передавать программу из Ленинграда всему населению Финляндии на лахтинской волне. Летом 1944 года наши войска начали наступление севернее Ленинграда и в Карелии. Это был удар, после которого Финляндия вышла наконец из войны. Среди трофейных документов была найдена целая книга, изданная специально для борьбы с растущей популярностью передач ленинградского радио. А. Эйкия и его товарищи с удовлетворением читали эти материалы. В статье «В радиовойне против немецкого и финского фашизма» А. Эйкия рассказал, что от финских инженеров потребовали вообще заглушить передачи из Ленинграда. Услышав голос Эйкия, в Хельсинки запускали машину, которая заглушала одновременно и собственную передачу. Эйкия приходилось часами просиживать у микрофона, чтобы в нужный момент, до того как включат глушилку, успеть произнести несколько слов. Приходилось быть предельно кратким: «Когда в Хельсинки заявляли, что „война уже выиграна“, слышалось восклицание: „Она только начинается“. За этим слышалось жужжание, заглушавшее оба голоса. Когда жужжание прекращалось, голос из пространства спрашивал: „Вы боитесь голоса правды?“ И снова непрерывное жужжание. Иногда ему случалось длиться долго, но ведь не могла же радиостанция посылать в эфир одно жужжание»31. До глушения передач и «качания частоты» Эйкия не ограничивался «накладками». Вместе с писателями В. Саяновым, А. Прокофьевым и Н. Тихоновым он придумал образы двух финских солдат, которые обсуждали политические проблемы. Один из солдат был тупым фашистом-шуцкоровцем, а другой – наивным дураком, задававшим вопросы вроде бы вполне патриотические. Но все было сделано так, что вызывало смех, заставляло слушателей задуматься. По свидетельству Н. Тихонова, финские солдаты, взятые в плен, «попросили, чтобы к ним приехал тот человек, который три года вел с ними беседу о бессмысленности войны на стороне Гитлера и освобождении Финляндии из-под власти фашистов, человек, к слову которого они привыкли, – Армас Эйкия»32.
В 1943 году активно работало эстонское радио, начинавшее передачи словами: «Смерть немецким оккупантам! Внимание! Говорит радио советской Эстонии! Внимание! Говорит советское эстонское радио в Ленинграде!» К этому времени программы давались восемь раз в сутки. Эстонская писательница Лилли Промет, прилетевшая в блокированный Ленинград по заданию правительства своей республики, свидетельствует: «В составе редакции эстонских радиопередач было в то время шесть человек. Редакторы Макс Лаоссон и Михкель Юрна, переводчик Мария Розенфельд, машинистка Ира Альтин, диктор Элла Алласилд и я, член редакции. Нашими соседями по этажу были редакции передач на финском и немецком языках, в каждой из них работало лишь по два человека. В финской редакции роль диктора выполняла маленькая девушка по имени Мирья. Редактором же был писатель Армас Эйкия. С передачами на немецком языке управлялась супружеская пара Ани и Фриц. Мне было неловко, когда фашистов ругали „фрицами“ в присутствии нашего товарища. Я не хотела бы из-за этого разнесчастного имени оказаться в его шкуре, но он не придавал этому значения. Фриц и Ани работали самоотверженно ради победы над фашизмом. Они были коммунистами. Я также не встречала ни одного диктора более очаровательного, чем Мирья. Неизвестно, по каким каналам дошли до нас сведения о том, что радиослушатели Финляндии были восхищены Мирьей… Часто только что полученные сводки с фронтов она переводила непосредственно у микрофона»33.
Из заметок Л. Промет видно, что даже люди, работавшие бок о бок, не всегда знали о содержании работы друг друга. В частности, автор, видимо, не представлял сути деятельности Эйкия. Но дух товарищества, который был в редакциях, писательница передала хорошо. Как вспоминает Л. Промет, работе редакции помогали находившиеся тогда в Ленинграде эстонские литераторы и общественные деятели Э. Киппель, А. Уйбо, А. Вааранди, X. Хаберман, К. Таэв, Л. Реммельгас. В своих передачах эстонское радио обращалось ко всем патриотам молодой республики с призывом к «решающей борьбе против исторического врага эстонского народа – немецких захватчиков». Около 20 тысяч передач было передано во время блокады по ленинградскому радио на немецком, финском, шведском и эстонском языках. Число их слушателей установить невозможно. Важно другое: полемика, в которую вступали Геббельс, Дитрих и другие главные немецкие пропагандисты. Геббельс, обращаясь к немецкому солдату, сетовал, в частности, на то, что ему говорят: минул год войны, а обещанной победы не видно. Геббельс демагогически уверял, будто немецкий народ воюет уже свыше двадцати лет и свыше двадцати лет Германия борется против Версальского мира и коммунистической угрозы. Геббельс утверждал: «Вам говорят!» Кто же мог говорить с немецким солдатом, кроме его начальников всех рангов? (Deutsches Volk und deutsche Soldaten!) С ним говорили – языком листовок – наши политработники; языком радио – наши радиожурналисты, языком боя – солдаты Советской Армии. Этот «разговор» завершился в мае 1945 года.
P. S. Среди откликов на эту книгу одним из самых дорогих было письмо от Фрица Фукса из Вены от 22 февраля 1976 года. Он благодарил меня за «прекрасный подарок» и даже… пригласил в гости, надеясь, что я «скоро упакую свои чемоданы». Конечно, приглашение не было как положено оформлено. Но в моем случае никакое приглашение не помогло бы: я считался невыездным. Фриц, наверное, забыл за многие годы наши нравы и прочность советских рубежей. Я приведу отрывок из давнего письма, касающийся настроения не одного радиожурналиста, но многих блокадников. В нем объяснение их стойкости. «Голос Ленинграда… Сколько вы воскресили воспоминания (так! – А. Р.)34, сколько фамилий и имена, которые я уже забыл. Сколько происшествий и событий. Конечно, я в первую очередь читал „свою главу“: „И в час тревоги“. Вы очень лестно пишете обо мне и о том, как работала во время войны наша редакция, и я сомневаюсь, заслужил ли я такой оценки. В конце концов, мы все выполняли только свой долг. Я не виноват в том, что бомба меня не убила, что голод и цинга меня не выгнали из этого света. Я даже не знаю фамилии того товарища, кто предлагал мне в августе 1941 года организовать радиовещание на немецком языке. Иными словами: во всем, что я сделал, было очень много случайного, очень много того, что от меня не зависело. А остальное базировалось на сознании долга, на сознании того, что я нужен, что нужна моя маленькая лепта в большое дело Победы, в общее дело нас всех. В самом деле, в те трудные для меня дни, когда я лежал и ждал своего последнего вздоха, я до сих пор уверен, что я только потому не умер, потому что мне некогда было, я пережил, ибо не было времени, чтобы думать о болезни и смерти». Этими словами австрийского журналиста, награжденного в 1943 году медалью «За оборону Ленинграда», думаю, справедливо завершить теперь главу о работе иностранной редакции блокадного радио.
ЛЕТОПИСЬ ПОДВИГА
После той зимы. Несколько цифр.
Отзвук Сталинградской битвы.
«Будет свет на Невском». Опять в январе.
В апреле 1942 года ленинградцам казалось: главные трудности пережиты. Никто даже представить себе не мог, что впереди еще двадцать месяцев блокады, тысячи погибших от артиллерийских обстрелов граждан, сотни разрушенных домов. И все же ощущение, что самая тяжелая пора за плечами, было верным. Недаром именно в одной из апрельских радиопередач говорилось: «Мы еще в кольце блокады, но мы уже победили, хотя много боев предстоит впереди». С апреля 1942 по январь 1944 года погибли тысячи людей, но не сотни тысяч, как в первую блокадную зиму. Значительно улучшилось продовольственное положение города, пошли трамваи, в квартирах зазвонили телефоны, почта приносила газеты, выходили новые книги, в Филармонии начались концерты. Конечно, и трамваи пошли не везде, и света до поздней осени не зажигали в большинстве квартир. Но ленинградцы уже чувствовали себя победителями, они общались между собой, все дальше уходя от той жизни, которую вели зимой.
Теперь радио уже не могло заменять все источники информации, все виды искусства, оно не играло прежней, совершенно исключительной роли. Тем не менее ленинградское радио продолжало оказывать огромное влияние на всю жизнь города. Это понимал враг, который все еще пытался вывести его из строя. Павел Лукницкий 28 сентября 1943 года записал в своем дневнике: «Мне, пожалуй, понятен смысл обстрела 25 сентября моего квартала: в этот день был взят Смоленск, немцы, очевидно, хотели уничтожить ту радиостанцию, которая могла возвестить об этой нашей победе, они, конечно, знают: эта радиостанция расположена „где-то неподалеку“». За двадцать с лишним месяцев – с апреля 1942 по январь 1944 года – город сдержал вражеский штурм (август 1942-го), пережил несколько неудавшихся попыток прорвать блокаду, знал периоды особенно ожесточенных обстрелов – и все это отражалось в передачах радио, которые прерывались сообщениями об очередном артиллерийском обстреле.
Одной из характерных особенностей всех передач ленинградского радио после первой блокадной зимы стали воспоминания о ней. Это была точка отсчета, с которой началось возрождение города. Воспоминания о прошлом были буквально во всех выступлениях. Ленинградцы оглядывались назад с удивлением, болью, гордостью за пережитое. Эти чувства выражались и в стихах: «Когда-нибудь про наш малейший миг, про время то, что нам в удел досталось, про нашу жизнь, про бодрость, про усталость напишут люди много мудрых книг» (
Воспоминания о прошлом помогали бороться сегодня. Сами эти воспоминания – свидетельства нового этапа блокадной жизни. В 1942–1943 годах претерпели изменения основные формы радиопередач. В 1942 году впервые за всю историю ленинградского радио отмечается превалирование объема политического вещания над художественным. Такое положение было вызвано особыми условиями Ленинграда. Вот несколько цифр, характеризующих вещание в 1942 году: из 5290 часов – 2830 составили передачи политвещания, при этом на долю иноредакций пришлось 877 часов; 2301 час велось вещание художественное, в том числе передачи для детей заняли 174 часа.
В 1943 году положение изменилось, главным образом за счет увеличения передач музыкальных и литературно-драматических. Менялось и само политическое вещание. Если, например, зимой 1942 года выпуски «Красноармейской газеты» складывались в основном из статей и корреспонденций, то уже летом в газету включали стихи, песни, а иногда, по просьбе бойцов, и музыкальные произведения. С первых военных дней радио не только рассказывало о моряках Балтики, но и посвящало им специальные передачи, в которых, как правило, участвовали писатели-балтийцы из группы В. Вишневского. Передачи начинались словами: «Слушай нас, Краснознаменный Балтийский флот!» Они представляли из себя своеобразную радиогазету, которая с осени 1942 года стала постоянным радиожурналом для Балтфлота. В него включались очерки А. Тарасенкова, Г. Мирошниченко, А. Крона, стихи Н. Брауна, В. Азарова, корреспонденции флотских журналистов.
В книге воспоминаний член Военного совета Балтийского флота Н. Смирнов писал о неоценимой помощи, оказанной морякам ленинградским радиоцентром, и прежде всего теми, кто непосредственно был связан с флотом: «Это энтузиаст ленинградского радиовещания Николай Дмитриевич Синцов и главный редактор политического вещания старший лейтенант Борис Ефимович Лифшиц, состоявший в штате Пубалта. Радиотрансляции ежедневно слушали на кораблях и в частях». По свидетельству Н. Смирнова, в передачах для флота участвовали те, кто вернулся с боевого задания, выступали артисты и писатели, читались стихи и рассказы на флотские темы, исполнялись песни. Была в этих передачах особая рубрика: «Балтика смеется». Там находили место задорная шутка, басня, фельетон, памфлет. Уже в первое военное лето работники радио считали необходимым давать сатирические материалы. Но вот настала трагическая зима. И вдруг пришло на радио письмо от бойцов, с одного из горячих участков фронта. Они просили организовать юмористические, сатирические передачи. Их организацию поддержали В. Ходоренко, Г. Макогоненко. Вишневский восторженно говорил: «Сатиру запрягаем! Юмор даем!.. Ах, как это здорово и сколько в этом победного смысла! Да будь я на месте Гитлера, я бы, услышав юмористическую передачу из осажденного Ленинграда, отдал бы приказ войскам уходить отсюда немедленно, пока не поздно! Идея! Я напишу для этой передачи сценку, как Гитлеру докладывают, что Ленинград смеется».
Передачи для флота, в том числе сатирические, стали регулярными. Потом эти материалы издавались отдельными брошюрами. Благодаря радио, печати флот слышал дыхание города, знал о его напряженной жизни и борьбе. В разделе «Последних известий» в 1942 году шли только материалы ТАСС о жизни страны, а в 1943-м радио получало уже сообщения своего корреспондента из Москвы. Появились информации, полученные специально для ленинградского радио из Челябинска, Свердловска.
Все шире становился отклик ленинградского радио на события в стране и на всем театре военных действий. Радио укрепляло в сердцах горожан и бойцов фронта мысль о том, что, вопреки блокаде, страна связана с городом на Неве. Шолоховские слова, прозвучавшие по радио в мае 1942 года, выражали общее отношение Родины к городу-герою: «Мы жадно ждем тот час, когда кольцо блокады будет разорвано и великая страна прижмет к груди исстрадавшихся героических сынов и дочерей овеянного славой Ленинграда». И так же Ленинград ощущал себя участником жестоких боев, в которых решалась судьба Родины. Еще в одной из первых передач осени 1941 года говорилось: «Для нас слились теперь в одно оборона Москвы и оборона Ленинграда». В трудные месяцы 1942 года во многих очерках и корреспонденциях, передававшихся по радио, говорилось о том, как бойцы погибали все до одного, но выполняли приказ. С апреля 1942 года постепенно меняется характер передач литературных, все чаще звучит литературный монтаж. По существу, монтажом была и сама «Радиохроника». Но теперь монтажи становятся тематическими, их объединяют не только рамки одного журнала. 5 апреля 1942 года «Радиохронику» (№ 215) посвятили семисотлетию Ледового побоища. Это была цельная передача, которую открыл Всеволод Вишневский. Он говорил о русской истории, о значении Балтики для России, о потомках героев Ледового побоища. Затем Ан. Тарасенков читал свое стихотворение о том, как разыскал в одной из башен Вышгорода старинный шлем: «…лежал он, символ славы нашей, глава неписаных поэм». Стихотворение Ан. Тарасенкова, как и рассказ А. Зонина (он также читал его сам), развивало тему статьи Всеволода Вишневского. Литературный монтаж был глубоко продуманным, начиная с подбора авторов, которые вместе работали в Политическом управлении Балтийского флота. Редакция учитывала близость творческих интересов писателей. Это относилось, в частности, и к Вс. Азарову, прочитавшему свои стихи, и к Г. Мирошниченко, автору очерка «Вороний камень». Итог всей передачи подвел А. Яшин: «Немцам старый бой знаком – грянет не такой еще: скоро будет на Чудском новое побоище».
В апреле – июле прошли творческие отчеты писателей у микрофона. С отчетами выступили Б. Лихарев, А. Прокофьев, В. Саянов, А. Гитович, Н. Тихонов, Н. Браун. Целая передача посвящалась одному писателю. Такие отчеты были просто невозможны первой блокадной зимой. Они прозвучали бы неуместной похвалой кому-то одному, когда бедствовали все вместе. В изменившейся обстановке уже можно было говорить об искусстве как таковом.