Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946 - Джек Керуак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Время для Соснового ручья всегда было на заре, когда вода прохладная, особенно в июне-июле, когда мы, бывало, устраивали подводные состязания на дальность и проплывали значительные расстояния, плеща пониже средь белых камней под собой. Больше 100 футов иногда я проплывал, это еще до того, как все мы начали курить. Джин Плуфф, бывало, делал двойной крендель шлепшлеп прямо с 30-футового насеста на дереве. Елоза, бывало, соскальзывал прямо в 6 футов воды и выныривал, будто бы скользя по поверхности блинчиком. Когда я тоже так пробовал (с 30-футового насеста), всегда втыкался в песчаное дно руками. Просто тот случай, когда валандаешься в траве, как вдруг говоришь: «Ай черт, ну и пекло», – и прыгаешь. Еще мы много играли в бейсбол на поле «Дрейкэтских тигров», заменой называется, когда тебе выпадает отбивать, и десяток раз стукнешь, если все время лупишь одиночные или круговые пробежки, – играешь, пока десять раз не вылетаешь, либо от высокого мяча, либо от махов поначалу, хотя никто из нас не парился их перегонять. Затем идешь на правое поле и постепенно возвращаешься обратно. Так мы и разминались время от времени вечерами перед пивофестами. В первый вечер все напились, буйная жаркая ночь на Муди-стрит, мы все были в таком приподнятом настроении, что хватали на улице любого и рассказывали им, что они Бог, стариков, других парней, всех, даже друг друга. Все закончилось блевотным борцовским матчем под звездами у стенающей реки с толпами пьянчуг, возвращавшихся домой, которые смотрели на нас и говорили: «Погляди-к на этих чеканутых пацанов, нажрались впервые в жизни, ты когда-ньть раньше видал таких жлобов?» Тогда-то я и начал зарабатывать себе репутацию «Загга», что было именем потакетвилльского городского пьяницы, который вечно воздевал руки, как Хью Херберт, и говорил: «Ту Ту». Я стоял с битой в сумеречной нашей бейсбольной игре, подающий жевал свой жвак и присматривался к знаку принимающего, я размахивал битой, гологрудый был из-за омарной красноты от сгорания на солнце, схваченного в тот день в жарком мареве в Лейквью, как вдруг подающий раскручивается, а я «свертываюсь» подготовиться, и этот чокнутый Джи-Джей орет: «Во как мы его звать будем… ЗАГГ!» И я глядел, как удар проносит мимо на уровне моей груди.

О Сабби Савакисе еще далее, то было следующим летом, 1941-го, мы больше с ним носились и погрузились в изученье поэзии и пьес, а еще ездили на попутках и крепили нашу дружбу.

IV

Но вот одни старые дружбаны, братья Ладо, предложили отвезти меня в Нью-Йорк к моему учебному году, потому что они собирались просмотреть Всемирную Ярмарку на Флашингских Лугах и запросто могли меня взять с собой за компанию, а я б им помог с горючкой, а не ехал на автобусе. И едет с нами, на заднем откидном сиденье в старом купе 1935 года, волосы на ветру, распевая: «Уууиии, вот мы едем, Нью-Йорк!» – не кто иной, как мой старый Папаша, Эмиль, а? Я и 350 фунтов Папаши и багажа на заднем откидном, всю дорогу, а машина виляет сюда, виляет туда, наверно, от неподходящего распределения веса позади, всю дорогу до Манхэттена, 116-я улица, студгородок Коламбии, где мы с Па вылезаем с моими шмотками и идем ко мне в общагу, «Хартли-Холл».

Ну и сны тебе снятся, как задумаешься, что поступаешь в колледж! Вот стоим в эдакой безотрадной комнате, глядящей на Амстердам-авеню, деревянный конторский стол, кровать, стулья, голые стены, и один громадный таракан вдруг засвечивается. Больше того, заходит мелкий пацан в очочках, в синей ермолке и объявляет, что весь год будет моим соседом по комнате и что он присягнул братству «Ви Дельта Туту», а это у него ермолка. «Когда тебя посвятят, и тебе такую придется носить». Но я уже измышлял способы поменять себе комнату из-за этого таракана и других, которых потом увидел, побольше.

Мы с Па затем пошли в город, тоже на Всемирную Ярмарку, в рестораны, как обычно, а когда уезжал, он сказал, как водится: «Теперь учись, хорошо в мяч играй, слушай, что говорят тебе тренер и преподы, и попробуй только, чтоб старик твой тобой не гордился, а то и во всеамериканскую попадешь». Хрен там, война-то всего через год, а Англия уже под блицем.

Похоже, я выбрал футбол и подступил к самому краешку его вершины как раз в то время, когда ни для кого он уже значения вообще не имел, кого ни возьми.

В глазах у моего Па всегда стояли слезы, когда он со мной прощался, вечно слезы на глазах все последующие годы, он был, как моя мать часто говорила, «Un vrai Duluoz, ils font ainque braillez pi’s lamentez [Настоящий Дулуоз, они только плачут да жалуются]». И в ярость впадают тоже, ей-Бэ, как потом сама увидишь, когда моему Па наконец выпадет встретиться с Тренером Лу Либблом из Коламбии.

Потому что с самого начала я видел, что на меня тут будут тянуть ту же старую хренотень, что и в Лоуэллской средней школе. За линией схватки у первогодков там был хороший блокирующий пацан по имени Хамфри Уилер, но медленный, и тоже тормозной защитник по фамилии Ранстедт, ну вот и все. Совершенно никого ни с какими настоящими способностями и ничего похожего на банду в «ХМ». Фактически один из парней был мелок, медлителен, слаб, вообще ничего в особенности, однако начинать игру выпускали его, а не меня, и потом я с ним разговариваю и выясняю, что он сын начальника полиции из Скрэнтона. Никогда в жизни я больше не видел такой стремной команды. Тренером у первокуров был Ролф Файми, который отметился в Коламбии как очень хороший защитник, совершивший сенсационную пробежку против Флота, и та принесла им победу в матче в 1934-м или когда-то тогда. Человек он был хороший, мне Ролф нравился, но он, похоже, все время предупреждал меня о чем-то, а стоило главному тренеру Лу Либблу пройти мимо, всему из себя франтовому в каком-нибудь своем костюме из 100, он на меня и не глядел больше.

Факт тут был в том, что Лу Либбл был очень знаменит, поскольку в свой первый год тренером в Коламбии, пользуясь собственной системой, которую разработал в своей альма-матер, Джорджтауне, он выиграл чертов Розовый Кубок у Стэнфорда. То был такой сенсационный засвет в глаз всей футбольной Америке, что от него никто по сию пору не оправился, но случилось это в 1934-м, а теперь у нас 1940-й, и он с тех пор ничего стоящего со своей командой не совершил, и аж в 1950-е заехал, тоже ничего больше не делая. Думаю, его перенесла на себе та кучка игроков, что у него была в 1934-м: Клифф Монтгомери, Эл Барабас, et al., ну и неожиданность того своего чокнутого розыгрыша «КТ-79», с которым все потом год еще разбирались. Там было просто… ну, мне пришлось все равно на себе показывать, и ты поймешь, когда покажем.

В общем, вот я с командой первокуров Коламбии и вижу, что начинать игру мне тут не придется. Призна́ю одно: меня не поощряли, как поступал Тренер Суд Мэйхью в «ХМ», а психологически меня это повергало в унынье, и подачи с рук, например, у меня скисли. Не мог я больше хорошенько пнуть, а в быстрые пинки они не верили. Наверное, в голы тоже. Мы тренировались на «Поле Бейкера», на том поле, что позади. В сумерках виднелись огни Нью-Йорка за рекой Харлем, это прямо посередь Нью-Йорка было, даже буксиры мимо шли по реке Харлем, громадный мост пересекал ее, машин битком, я не понимал, что пошло не так.

Один здоровский финт я отколол – поменял комнату в общаге с «Хартли-Холла» на «Ливингстон-Холл», где не было тараканов и где, ей-Бэ, комната у меня была на одного, на втором этаже, с видом на красивые деревья и дорожки студгородка, и смотрела, к вящему моему восторгу, кроме Двора Ван Ама, на саму библиотеку, новую, с ее каменным фризом, обегающим вокруг, с именами, высеченными в камне навсегда: «Гёте… Вольтер… Шекспир… Мольер… Данте». Вот это больше походило на правду. Закуривая ароматную трубку в 8 вечера, я открывал страницы своей домашней работы, включал станцию «Дабью-кью-экс-ар» с непрерывной классической музыкой и сидел в золотом сиянии моей лампы, в свитере, вздыхал и говорил: «Ну, теперь я наконец в колледже».

V

Одна беда была: в первую неделю учебы у меня началась работа судомоем у раковин столового кафетерия – это чтобы не платить за еду. Во-вторых, занятия. В-третьих, домашка: т. е. прочесть «Илиаду» Гомера за три дня, а потом «Одиссею» еще за три. Наконец, в четыре часа дня ходить на футбольную тренировку и возвращаться к себе в комнату в восемь, сжирать прожорливые ужины сразу после за тренировочным столом в «Джон-Джей-Холле» наверху. (Много молока, много мяса, сухой тост, это было хорошо.)

Но кто на свете в здравом уме своем способен подумать, что все это можно успеть всего за неделю? И еще поспать немного? И дать отдохнуть истерзанным войной мышцам? «Ну, – говорили они, – это Лига Плюща, сынок, это тебе не колледж или группа колледжей, где получаешь себе „кадиллак“ и денег на карман только за то, что играешь в футбол, и не забывай, ты на Стипендии Университета Коламбиа и должен получать хорошие оценки. Кормить бесплатно тебя не могут, это против правил Плющевой Лиги против привилегий спортсменам». Но фактически вся футбольная банда Коламбии, и университетская, и первогодская, в среднем училась на четверки. Это правда. Нам приходилось вкалывать, как троянцам, ради образования, а старый седовласый тренер, бывало, тянул свое: «Все за ради славы, мальчики мои, все за ради славы».

Досаждала мне работа в кафетерии: потому что по воскресеньям он был закрыт и никому из работавших еды не доставалось. Полагаю, в этом случае предполагалось, что мы будем питаться дома у друзей в Нью-Йорке или Нью-Джёрзи или получать деньги на еду из дома. Вот тебе и степуха.

Меня и пригласили на ужин, формально – большой формальной карточкой, декан Колледжа Коламбиа, старый Декан Хоукс, в дом на Морнингсайд-драйве или где-то там, прямо возле дома Николаса Мёрри Батлера, президента Коламбии. Тут, весь разодетый в лучший выбранный Ма в Маккуйэд-Лоуэлле спортивный пидж, в белой рубашке и при галстуке и в наглаженных штанах (химчистка была на Амстердаме через дорогу), я сидел и ел суп, мягко отклоняя тарелку от себя, ложкой зачерпывая от себя, вежливо улыбался, волосы причесаны идеально, являл вкрадчивый интерес к шуткам и благоговение в серьезные мгновенья декана. Основным блюдом подавали мясо, но я его резал деликатно. У меня в те дни были лучшие застольные манеры, потому что моя сестра Ти Нин последние несколько лет натаскивала меня на это дело еще в Лоуэлле; она была поклонницей Эмили Поуст. Когда после ужина декан встал и показал мне (и еще трем особым парнишкам) свое драгоценное Динозаврово Яйцо, я запечатлел на лице действительное изумление; кто б мог подумать, что я увижу миллиардолетнее яйцо в доме старого выдающегося декана? Я сказал «в доме», а это была роскошная квартира. После чего он написал записку моей матери, такую: «У Вашего сына, Джона Л. Дулуоза, если позволено мне будет сказать с гордостью, миссис Дулуоз, совершенно лучшие и самые чарующие застольные манеры, какими мне выпадало наслаждаться за моим обеденным столом». (Что-то в этом духе.) Этого она потом никогда не забывала. Сказала Па. Он ответил: «Молодец», – но когда мы с Па, бывало, перекусывали поздно ночью в Лоуэлле, там было яйца сюда, масло туда, черт бы ад побрал, хоть на потолок, ЖРИ.

Но я любил Декана Хоукса, его все любили, он был старый, низенький, очкастый старый хрыч с ликованьем во взгляде. Да еще и с яйцом своим…

VI

На открывающую игру сезона команда первокурсников отправилась в Нью-Брансуик, Н. Дж., играть против первокурсников Ратгерза. То было в субботу, 12 октября 1940 года, и пока наша университетская команда громила Дартмут 20:6, мы поехали туда, и я сидел на скамье, и мы продули 18:7. Маленькая ежедневная газета колледжа написала: «ПЕРВОГОДКИ В САМОМ НАЧАЛЕ СЕЗОНА УСТУПАЮТ ПОЛЕ ПЕРВОКУРСНИКАМ РАТГЕРЗА СО СЧЕТОМ 18:7». Там не упоминается, что я вступил в игру только во второй половине, совсем как в Лоуэллской средней, и заметка заканчивается следующим: «Морнингсайдерцы временами демонстрировали неплохие беговые навыки, в которых отличился Джек Дулуоз… За линией защиты за абитуру Коламбии превосходно играли Марзден [сын начальника полиции], Ранстедт и Дулуоз, который, вероятно, стал лучшим защитником на поле».

Поэтому в следующем матче, против Подгота Св. Бенедикта, ладно, меня выпустили на поле в начале.

Но ты не забыла, о чем я хвастался: чтобы побить Св. Иоанна, у тебя в команде должен быть старина Св. Иоанн. Ну, у меня есть медаль, как тебе известно, над задней дверью висит. Это медалька Св. Бенедикта. Одна ирландская девчонка мне как-то сказала: «Когда б ни вселился в новый дом, нужно сделать две вещи, согласно твоей крови древнего гаэла: купить новый веник и прицепить медаль Св. Бенедикта над кухонной дверью». У меня эта медаль тут не поэтому, но вот что произошло:

После игры с Ратгерзом, и когда Тренер Либбл услыхал о том, как я бегаю, и теперь заинтересовался его тренер защиты Клифф Бэттлз, все пришли на «Поле Бейкера» поглядеть на нового чокнутого бегуна. Клифф Бэттлз был один из величайших футболистов всех времен и народов, в одной категории с Рыжим Грейнджем и прочими, один из величайших бегунов, во всяком случае. Помню, совсем пацаном, когда мне было девять, Па вдруг однажды в воскресенье говорит: «Давайте, Энжи, Ти Нин, Ти Жан, сядем все в машину и съездим в Бостон, поглядим, как „Бостонские краснокожие“ в профессиональный футбол играют, сегодня там бегает великий Клифф Бэттлз». Из-за пробок мы туда так и не попали, либо нас отвлекли мороженое и яблоки в Челмзфорде, Данстейбле или еще где, и мы оказались в Нью-Хэмпшире, в гостях у Grandmère Jean.[11] А в те дни я собирал затейливые вырезки про всякий спорт и тщательно наклеивал их среди собственных спортивных сочинений, в тетрадках, и очень хорошо знал про Клиффа Бэттлза. И тут вдруг вечером перед игрой со Св. Бенедиктом мы, первогодки, тренируемся, и приходит сам Клифф Бэттлз, прямо ко мне, и говорит: «Так ты, значит, великий Дулуоз, который так хорошо бегал в Ратгерзе. Ну-ка поглядим, насколько быстро умеешь».

«В каком это смысле?»

«Я с тобой наперегонки до душевых; тренировка окончена». Стоял такой, 6 футов 3, улыбался, в своих тренерских штанах и ботинках с накладками и мастерке.

«Лады», – грю я и срываюсь с места, как птичка. Ей-богу, я его сделал на 5 ярдов, когда мы направились к боковым линиям в конце поля, но тут он нагоняет меня сзади своими длинными антилопьими ногами, и просто обходит под штангами ворот, и опережает на 5 ярдов, и останавливается у дверей в душевую, руки в боки, говорит:

«Чё, бегать не умеешь?»

«Ай черт, у вас просто ноги длиннее».

«Нормально у тебя получается, пацан, – говорит он, хлопает меня и с хохотом отходит. – До завтра», – бросает мне через плечо.

От этого я стал счастлив, как ни от чего другого, что пока происходило в Коламбии, потому что я к тому ж определенно не был счастлив, что не прочел ни «Илиаду», ни «Одиссею», ни Джона Стюарта Милла, ни Эсхила, ни Платона, ни Горация, ни всего прочего, что нам швыряли вместе с тарелками.

VII

Настает матч со Св. Бенедиктом, ну и куча же это тупиц невиданная, они мне напомнили про ту жуткую команду Блэра год назад и команду Молдена в средней школе, здоровенные, злобные с виду, под глазами тавот, чтоб солнце не слепило, все в мерзкой такой красно-коричневой форме против нашей, на вид как бы дурацкой (если ты меня спросишь), голубой с синими цифрами. («Sans Souci» называется песня альма-матери Коламбии, значит «без забот», хмф.) (А футбольный гимн – «Реви, лев, реви», уже больше похоже на правду.) Вот мы выходим, выстраиваемся на поле, на боковых я вижу Тренера Лу Либбла, он пришел наконец оценить меня лично. Он слыхал про игру с Ратгерзом, само собой, и ему нужно думать о защите на будущий год. Слыхал, полагаю, и что я нечто вроде полоумного французского пацана из Массачусетса, без особой футбольной сметки, вроде его великих итальянских фаворитов с Манхэттена, которые ныне звездят в универовской команде (настоящее имя Лу Либбла – Гвидо Пистола, он из Массачусетса).

Открывал игру Св. Бенедикт. Они выстроились, я ушел глубоко в страховку возле линии ворот, как велено, и сказал себе: «Еть, я покажу этим ханыгам, как бегает французский пацан из Лоуэлла, Клиффу Бэттлзу и всей этой куче, а что это за старый пень там рядом с ним стоит? Эй, Ранстедт, кто это в пальто рядом с Клиффом Бэттлзом, возле бачка с водой стоит?..»

«Мне сказали, это Армейский тренер, Эрл Блэйк, просто время убивает, заняться днем нечем».

Дуют в свисток, и Св. Бенедикт начинает. Мяч качко прилетает прямо ко мне в руки. Я его страхую и намыливаюсь прямо по полю в том направлении, что берет стрела, не уворачиваясь, не глядя да и не опуская головы, а просто прямо вперед на всех прочих. Все они стекаются в зону полузащиты убойными блокировками и напорами, чтоб можно было пробиться так или иначе. Несколько красных Бенедиктов пробиваются и рвут прямо ко мне с трех углов, но углы эти острые, поскольку я об этом позаботился – дунул прямо, как стрела, по самой середке поля. Поэтому когда добегаю до зоны полузащиты, где меня замесят и удавят одиннадцать великанов, я на них вообще не смотрю, по-прежнему, но тараню их: они собирают силы меня удавить: сплошная психология. Им и во сне не приснится, что я в голове своей и впрямь вынашиваю мысль внезапно (как я это делаю) метнуться, сиречь вильнуть, ринуться вправо, оставив их там барахтаться, без свежего воздуха. Я бегу что есть духу, в тяжелой футбольной форме у меня это получается очень неплохо, как я говорил, из-за толстых ног, и скорость у меня легкоатлетическая, и не успеешь оглянуться, а я уже один у боковых, а все прочие парни матча, числом двадцать один, копошатся в зоне полузащиты и поворачиваются бежать за мной. С боковых я слышу улюлюканье. Я бегу и бегу. Добегаю до 30, до 20 и 10, слышу – за мной пыхтят и сопят, гляжу назад, а там тот же самый старина длинноногий крайний меня догоняет, как Клифф Бэттлз догонял, как тот парень в прошлом году, как чувак в игре с Нэшуа, и когда я пересекаю 5, он хватает меня за шкирку здоровенной своей лапой и укладывает меня наземь. 90-ярдовый пробег.

Я вижу Лу Либбла и Клиффа Бэттлза, и нашего тренера Ролфа Фёрни тоже, как они в раже потирают руки и приплясывают чуть-чуть на боковых, как эдакие Гитлеры. Но похоже, у Св. Иоанна нет шансов против Св. Бенедикта, потому что, как там ни верти, я теперь, само собой, запыхался, а этот долбанутый полузащитник хочет, чтоб я сам гол забил. Ничего у меня просто не выйдет. Я хочу оспорить его распоряжение, но так не полагается. Я пыхчу на линию, и меня погребают на 5. Затем пробует он, Ранстедт, и здоровенная линия защиты Св. Бена его хоронит, а потом и мы пропускаем последний гол и сидим на 3, и нам надо откатываться, чтоб Св. Бенедикт бил с рук.

Теперь уже я отдышался и готов еще к одному натиску. Но удар с рук, отправленный мне, такой высокий, крученый, идеальный, я вижу, он целый час будет падать мне в руки, и мне на самом деле надо поднять руку, чтоб честная поимка была, и коснуться им земли, и пусть наша команда с этого места опять начинает. Но нет, суетный Джек, хоть и слышу, как сопят и пыхтят двое из-за линии защиты, я практически говорю: «Алле-оп», – когда чувствую, как четыре их здоровенные лапы тисками сдавливают мне лодыжки, по две на каждую, и, пыхтя от гордости, совершаю полный злобный оборот всем своим телом, чтоб разжать их хватку и двинуться дальше. Но их хватки Св. Бенедикта пришпилили меня, где стою, будто я дерево либо железный шест, воткнутый в землю, я совершаю полный разворот и слышу громкий треск – это у меня ломается нога. Они дали мне упасть, мягко опустили меня на торф, и смотрят на меня, и говорят друг другу: «Его только так и остановить: главное – не промахнуться» (боле-мене).

С поля мне помогают ухромать.

Я иду в душевые и раздеваюсь, и тренер массирует мою правую икру и говорит: «О, немного растянул, ничего страшного, на следующей неделе Принстон, и мы их опять возьмем на раз-два, Джеки, мальчик мой».

VIII

Но, женушка, то была сломанная нога, треснутая большая берцовая кость, типа если треснешь себе косточку толщиной с карандашик, и карандаш по-прежнему держится вместе на этой трещинке толщиной в волосок, в смысле, захочешь – и просто сломаешь карандаш напополам, крутнув его двумя пальцами. Только этого никто не знал. Всю ту неделю мне говорили, что я слабак и чтоб давал шевелился, и бегал, и хватит хромать. У них были мази и притирки, то и се, я пытался бегать, бегал и тренировался и бегал, но хромота ухудшалась. Наконец меня отправили в Медцентр Коламбии, сделали рентген и выяснили, что у меня сломана правая берцовая кость и я неделю бегал на сломанной ноге.

Я на это не злюсь, женушка, как на то, что именно Тренер Лу Либбл настаивал на том, чтоб я старался, и велел тренерам первокурсников не слушать мои «стенанья» и заставлять «разбегивать». Да не разбегаешь ты сломанную ногу. Я тогда сразу понял, что у Лу Либбла отчего-то, никогда не пойму отчего, на меня был какой-то зуб. Он всегда намекал, что я никчемный, и с теми моими здоровенными ногами вроде бы должен был поставить меня в состав и сделать из меня «чарующего страхового защитника».

Однако (наверное, теперь я знаю почему) только тем летом, я забыл упомянуть, Фрэнсис Фэйхи позвал меня на поле Бостонского колледжа – испытать меня раз и навсегда. Он сказал: «Тебе точно надо приехать в БК, у нас тут система, Нотр-Дамская система, где мы берем защитника вроде тебя и с хорошей линейной игрой выпускаем на свободу прямо на поле. А в Коламбии при Лу Либбле тебя если и выпустят, то через фланг, тебе придется бежать добрых двадцать лишних ярдов, пока вернешься на линию схватки с этим его дурацким розыгрышем КТ-79 навыворот, и в лучшем случае тебе удастся увернуться только, может, от крайнего, а вспомогательный на тебя навалится тут же. С нами же – бум, прямо сквозь блокирующих полузащитников, защитников, правых или левых крайних заметающих». Потом Фэйхи заставил меня надеть форму, вызвал своего тренера защиты Маклюэна и сказал: «Разберись с ним». Наедине в поле с Маком, лицом к лицу с ним, Мак протянул мяч и сказал:

«Так, Джек, я тебе сейчас кину этот мяч, как бросает центровой; когда он будет у тебя, дуй, как полузащитник, куда хочешь попробовать. Если я тебя коснусь, вылетаешь, так сказать, и тебе чертовски хорошо известно, что я тебя коснусь, потому что я раньше был одним из самых быстрых защитников на востоке».

«Фиг тебе был», – подумал я и сказал: «Ладно, кидайте». Он нацелил его на меня, непосредственно, лицом ко мне, и я сорвался с глаз его долой, ему пришлось вертеть головой, чтоб заметить, как я обхожу его слева, и это тебе не Харвардские враки.

«Ну, – признал он, – ты не быстрей меня, но, ей-богу, откуда у тебя такой внезапный взлет? Из легкой атлетики?»

«Ну». И вот в душевых БК потом, я вытираюсь – и слышу, как Фэйхи и Мак обсуждают меня в тренерских душевых, и слышу, как Мак говорит Фэйхи:

«Фрэн, это лучший полузащитник, которых я видал. Ты должен заполучить его в БК».

Но я поступил в Коламбию, потому что хотел врубаться в Нью-Йорк и стать крупным журналистом на теме большого города. Но по какому же праву Лу Либбл утверждал, что из меня никудышный бегун. И, женушка, ты только послушай, как насчет одного вечера прошлой зимой, в «ХМ», когда Фрэнсис Фэйхи назначил мне встречу на Таймз-сквер и повел меня смотреть «В горах мое сердце» Уильяма Сарояна, а в антракте, когда мы спустились в туалет, я, уверен, заметил, как из толпы мужчин за нами наблюдает Ролф Фёрни из Коламбии? Поверх чего они тогда отправили в Нью-Йорк и Джо Кэллахэна, чтоб вывезти меня из города, чтоб еще больше убедить меня за Бостонский колледж и через некоторое время Нотр-Дам, но вот он я в Коламбии, Па потерял работу, а тренер считал, что я такой никчемный, что ему даже с трудом верится, будто я взаправду сломал ногу.

Много лет спустя я напечатал об этом стихотворение на спортивной странице «Дня новостей», лонг-айлендской газеты: довольно уместно, потому что в нем еще говорится о ссоре, которая потом случилась у моего отца с Лу Либблом, – о том, что меня недостаточно в игру вводит, и о какой-то их договоренности, которая скисла, о том, что Лу-де поможет ему подыскать работу линотиписта в Нью-Йорке, а из этого ничего не вышло:

ЛУ ЛИББЛУ

Лу, мой отец считал, что вы его унизили,и говорил, что вы ему не нравитесь
Он считал, что слишком убог для вашейконторы; такое у него пальтоИ волосы причесывал себе и шелсо мной в контору по наймуИ просил меня поговорить с человеком наединеза нас обоих, потом вздыхалИ отползали мы домой, в Лоуэлл; гдемилая матушка ставила пирог на столкак бы то ни было.В своей первой игре я несся как безумныйв Ратгерзе, без Клиффа:Он не поверил тому, что прочелв «Зрителе»: «Кто этот Джек»Вот я в игре со Св. Бенедиктамине желая, чтоб меня эти жлобы поймалиРву с розыгрыша сразу прямо кбанде и лалузаю рядомПастафалузе на пятиярдовой линии,вы были там, вы помнитеМы не забили первый гол; и япринял удар с рук и сломал ногуИ так ничего и не сказал и ел сливочныес карамелью со стейками в«Логове льва».

Потому что из этого только одно хорошее получилось: со сломанной ногой в гипсе и с двумя костылями у меня под здоровыми мышками, я ковылял всякий вечер в «Логово льва», ресторан Коламбии типа с камином-и-красным-деревом, садился перед огнем на почетном месте, смотрел, как мальчишки и девчонки танцуют, всякий благословенный вечер заказывал тот же филе-миньон с кровью, ел в свое удовольствие, косо прислонив костыли к столу, затем на десерт два сливочных мороженых с горячей карамелью, и так всю благословенную сладкую осень.

И я действительно так ничего никогда и не сказал, иными словами, не стал подавать в суд или вонь разводить, наслаждался этим досугом, стейками, мороженым, почестями и впервые за свою жизнь в Коламбии начал по собственному почину изучать полный обалденительный, глаза нараспашку, мир Томаса Вулфа (не говоря уже и о работе по учебной программе).

Много лет потом, однако, Коламбия продолжала мне слать счета за то, что я съел за тренировочным столом.

Я их так и не оплатил.

Чего ради? Нога у меня по-прежнему болит в сырые дни. Тьфу.

Плющевая Лига, ага.

Если не говорить, чего хочешь, в чем смысл писать?

IX

Но О та прекрасная осень, сижу у себя за столом, моя ароматная трубка ныне перевязана клейкой лентой, как перевязывали мою ногу, слушаю прекрасную Финскую Симфонию Сибелиуса, которая и посейчас напоминает мне об ароматном табачном дыме, и хоть я знаю, что все дело тут в снеге и моей тусклой лампе, а передо мной разложены бессмертные слова Тома Вулфа, который говорит о «погодах» Америки, о том, до чего бледно-зелеными и шелушащимися выглядят старые дома за складами, пути бегут на запад, индейцев слышно по рельсу, енотовая шапка в горах старой Се́рной Каолины, река подмигивает, Миссиссиппи, Шенандоа, Рио-Гранде… нет мне нужды пытаться сымитировать то, что он говорил, он просто пробудил меня к Америке как к Стиху, а не к Америке как к месту, где бороться и потеть. В основном этот темноглазый американский поэт подбил меня захотеть рыскать, и скитаться, и смотреть настоящую Америку, которая есть и «еще не молвлена». Нынче, говорят, только подростки ценят Томаса Вулфа, но это легко сказать после того, как по-любому его прочел, потому что он такой писатель, чьи стихотворения в прозе можно прочесть ну от силы раз, и глубоко, и медленно, а открывая и открыв – отойти отнего. Его драматические эпизоды можно перечитывать вновь и вновь. Где сегодня семинар по Тому Вулфу? Что это за минимизация Томаса Вулфа в его время? Потому что мистер Шварц мог подождать.

Но вот я сижу за столом, книга раскрыта, и грю себе: «Уже почти полвосьмого, доковыляем-ка мы до стараго-добраго „Логова льва“, откушаем филе-миньона, мороженого с карамелью, кофию изопьем, а засим отковыляем-ка к некоей сто шестнадцатой станции подземки [вспомнив Профа Керуика и его математические последовательности чисел] и поедем-ка на Таймз-сквер, где пойдем-ка посмотрим-ка французское кино, поглядим, как Жан Габен сжимает губы, говоря: „Ça me navre“,[12] или как мешковатая задница Луи Жуве подымается по лестнице, или ту горько-лимонную усмешку Мишель Морган в спальне у моря, или как Харри Бауэр стоит на коленях в роли Генделя и молится за свою работу, или Рэмю орет днем на пикнике у мэра, а затем, после этого, американский сдвоенный сеанс, может, Джоэла Макрэя в „Союзной Тихоокеанской“, или как его хватает душераздирающая липучая милая Барбара Стэнуик, а то и сходить посмотреть, как Шерлок Хоумз с долгим корнским профилем пыхает своей трубкой, а д-р Уотсон пыхтит над медицинским томом у камина, а миссис Кэвендиш, или как ее там звать, идет наверх с холодным ростбифом и элем, чтоб Шерлок смог решить последнее проявление правонарушения д-ром Мориарти собственной персоной…»

Огни студгородка, влюбленные под ручку, спешат рьяные студенты в летящей листве конца октября, библиотека пылает, все книги и наслажденья, и большой город мира прямо у моих сломанных ног…

И подумать об этом в 1967-м: я даже на самом деле, бывало, вставал на костыли и шел в Харлем поглядеть, что там творится, на 125-ю улицу и окрестности, иногда смотрел, как в окошке хижины со свиными ребрышками вращаются свиные ребрышки, или наблюдал, как на перекрестках беседуют негры; для меня они были экзотическим народом, которого я никогда раньше не знал. Забыл упомянуть раньше: на моей первой неделе в «ХМ» в 1939-м, сцепив за спиной руки, я на самом деле однажды теплым осенним днем и вечером прошагал по всему Харлему, исследуя весь этот новый мир. Почему ко мне никто не прикопался, скажем, продать мне наркотиков или ограбить меня: что они видели? Они видят твидового мальчика из колледжа, изучающего улицу. Такое люди уважают. Должно быть, я по-любому смотрелся до ужаса чудны́м персонажем.

В общем, заходил я в «Логово льва», садился на свой обычный стул перед огнем, официанты (студенты) приносили мне ужин, я ел, смотрел на танцующих (одна красотка, Вики Эванз, меня в особенности интересовала, валлийская девушка), а потом отправлялся на Таймз-сквер глядеть свое кино. Никто никогда меня не доставал. У меня всегда, конечно, имелось с собой всего-то центов шестьдесят, и наверняка это на невинном лице написано.

Теперь у меня к тому ж нашлось время начать писать в комнате большие «Вулфовые» рассказы и дневники, если на них сегодня глянуть, такая тощища, но тогда я считал, что у меня ничего так получается. У меня был друг-негр, тоже студент, приходил и натаскивал меня по химии, это у меня слабое место. По французскому же – одни пятерки. По физике четверка, или тройка с плюсом, или около того. Я ковылял по студгородку, гордый, словно какой-нибудь лыжный чемпион. В твидовом пидже, с костылями, я стал так популярен (к тому ж еще теперь и из-за футбольной репутации), что какой-то парень из Общества Ван Ама на самом деле поднял кампанию за то, чтоб на следующий год меня избрали вице-президентом второкурсников. Одно было точно: мне не светило играть в футбол до второго курса, это 1941-й. Чтоб как-то коротать время той зимой, я немного пописывал о спорте в газеты колледжа, брал интервью у тренеров по легкой атлетике, написал несколько семестровых работ для пацанов из «Хорэса Манна», которые продолжали меня навещать. Ошивался с Майком Хеннесси, как уже говорил, на том перекрестке перед кондитерской лавкой, на углу 115-й и Бродуэя, иногда с Уильямом Ф. Бакли-мл. Ковылял к реке Хадсон и садился на лавочках Риверсайд-драйва, куря сигару и думая о тумане на реках, время от времени катался подземкой в Бруклин повидать Бабулю Ти Ма, Ивонн, Дядю Ника, на Рождество ездил домой – костылей уже не было, нога практически зажила.

Сентиментально напивался портвейном перед рождественской елкой у матери с Джи-Джеем, которого потом пришлось тащить домой под снегом Гершом-авеню. Искал Мэгги Кэссиди в Бальном Зале «Коммодор», нашел, пригласил на танец, снова влюбился. Долгие беседы с Па на рьяной кухне.

Смешная штука жизнь.

Эпизодик для масштаба: в общаге братства «Фи Гамма Дельта», куда я «присягнул», но отказался носить синенькую ермолку, фактически велел им засунуть ее себе куда надо, а вместо этого настоял, чтобы мне дали пивной бочонок, почти пустой, и поднял его на заре над головой и опорожнил от всех опивков… как-то ночью совсем один, в совершенно пустом доме братства на 114-й улице, разве что, может, один-другой парень спит наверху, совершенно неосвещенный дом, я сижу в удобном кресле в холле братства, кручу во всю мощь пластинки Гленна Миллера. Чуть не плачу. Гленн Миллер и Фрэнк Синатра с Томми Дорси – «Та, кого люблю, принадлежит другому» и «Со мною все бывает» или «Чероки» Чарли Барнета. «Эта моя любовь». Помогаю паралитику или спазматику д-ру Филиппу Клэру пройти по студгородку, мы только что решали его кроссворды, что он сочиняет для нью-йоркского «Дневника-Американца», он меня любит, потому что я француз. Ко мне в комнату общаги однажды проливной ночью заходит старина Джо Хэттер в битой шляпе, полностью растворившейся под дождем, взор туманен, и говорит: «Иисус Христос сегодня ночью ссыт на землю». В баре «Уэст-Энд» Бармен Джонни глядит поверх всех голов, уперев здоровенные ручищи в стойку. В библиотечном абонементе изучаю «Из мрака ночи» Яна Валтина, и сегодня по-прежнему хорошая книжка для чтения. Брожу по Библиотеке Лоу, не очень понимая про библиотеки или как-то. Говорил же тебе, жизнь – смешная штука. Девушки в галошах по снегу. Девушки из Барнарда все готовы лопнуть, как спелые вишни в апреле, кому, к черту, по силам изучать французские книжки? На скамейке в Риверсайд-парке ко мне подваливает высокий педик, спрашивает: «Как оно висит?» – а я отвечаю: «За шею, надеюсь». Турк Тадзик, универовский крайний следующего года, плачет у меня в комнате пьяный, рассказывает, как однажды присел на Главной улице в каком-то городке в Пеннси и посрал у всех на виду, ему стыдно. Парни ссут у бара «Уэст-Энд» прямо на тротуар. «Будуарные ящеры», парни, что сидят в холле общаги и ничего не делают, закинув ноги на другие стулья. К доске пришпилены громадные записки, где сообщается, где можно купить себе рубашку, сменить радиоприемник, как доехать до Арканзаса или боле-мене просто убиться вусмерть. Ноге моей лучше, я теперь официант в столовой Джона Джея, то есть я – кофейный официант, с кофейным подносом, уравновешенным на левой руке, брожу везде, любопытственно, господа и дамы кивают мне, я подхожу к ним слева и наливаю деликатного кофе им в чашки; один парень мне говорит: «Знаешь старого перца, которому ты только что кофе налил? Томас Манн». Ноги мои лучше, я прогуливаюсь по Бруклинскому мосту, вспоминая ту ревущую метель в 1936-м, когда мне было четырнадцать лет и Ма привезла меня в Бруклин навестить Бабулю Ти Ма: у меня с собой были мои лоуэллские боты: я сказал, что пойду погуляю через Бруклинский мост и обратно, «Ладно», перехожу я мост в воющем ветре с обжигающей снеговой слякотью мне прямо в красное лицо, естественно, вокруг ни души, только этот мужик идет, ростом где-то футов 6, тело крупное, а голова маленькая, шагает в сторону Бруклина и на меня не глядит, шаг размашистый и задумчивость. Знаешь, кто был тот старый перец?

Томас Вулф.

Переходи к Книге Пятой.

Книга пятая

I

Под конец той весны, примерно когда закончился мой первый курс и второй был на подходе, я выбирался из турникета подземки с Па, посмотрев французское кино на Таймз-сквер, и тут такой Чэд Стоун идет в другую сторону, с кучкой футболистов Коламбии. Чэду суждено было стать капитаном университетской команды Коламбии, потом – врачом, потом умереть в тридцать восемь лет от переутомившегося сердца, красивый здоровяк из Леоминстера, Масс., кстати, и он мне говорит: «Ну, Джек, тебя выбрали вице-президентом второго курса».

«Что? Меня?»

«С перевесом в один голос, крыса, в один голос против МЕНЯ». И это была правда. Отец мой тут же сфотал меня в облезлой будочке на Таймз-сквер, но ему и помститься не могло, что́ произойдет с моим раскуроченным старым добрым вторым курсом, уже стоял май 1941-го, и в мире точно заваривались события. Но эта фигня с вице-президентством второго курса никак не повлияла на моего препода по химии, д-ра Такого-то, кто, пыхтя трубкой, поставил меня в известность, что химию я завалил и подтягиваться по ней мне придется все лето дома в Лоуэлле, а не то я стипендию профукаю.

Штука же с химией была в том, что в первый же день, когда я пришел в класс, или в лабу, той осенью 1940-го, и увидел все эти чертовы пробирки и вонючие трубки, и узрел, как маньяки в фартуках возятся с серой и патокой, я себе сказал: «Фу, ни за что больше не стану ходить на эти занятия». Не знаю почему, но не мог я этого терпеть. Забавно тут то, что в последующие свои годы как более или менее спец по «наркотикам» я про химию точно много чего узнал, и про химические равновесия, потребные для определенных авантюрных возбуждений рассудка. Но нет, кол по химии, я впервые вообще в своей жизни провалил какой-то предмет, и преподаватель не шутил. Я не собирался его умолять. Он мне сказал, где брать необходимые учебники, и пробирки, и Фаустову дребедень, чтоб взять домой на лето.

Дома поэтому лето было чеканутое, где я совершенно отказывался учить свою химию. Мне очень не хватало моего негритянского друга Джои Джеймза, который тянул меня по химии весь год, как я уже сказал.

Тем летом я поехал домой и вместо этого забавлялся плаваньем, пил пиво, делал себе и Елозе громадные сэндвичи с гамбургерами («Старыи особыи Загго» он их называл, потому что там только котлета, зажаренная в большом количестве настоящего сливочного масла, положенная на свежий хлеб с кетчупом), и когда настал конец августа, я по-прежнему ничего особенного не сделал. Но теперь они были готовы дать мне прослушать курс заново, по плану Лу Либбла и других друзей, потому как нам теперь нужно было оставить футбольную команду, да и вообще я, вероятно, не такой тупой, чтобы все не исправить. Странное дело, мне этого не хотелось.

Тем летом Саббас стал постоянщиком в моей старой банде друзей детства: Джи-Джей, Елоза, Скотчо et al., и мы даже предприняли чокнутое путешествие в Вермонт в старой колымаге, чтобы впервые напиться в лесах виски, у гранитного карьера, где купаются. У этой плавательной дыры я набрал в грудь побольше воздуху, пьяный, и занырнул глубоко, футов на 20, и остался там, щерясь в пучеглазой тьме. Бедный Саббас подумал, что я утонул, сорвал с себя всю одежду и нырнул за мною следом. Я выскочил на поверхность с хохотом. Он плакал на берегу. (Св. Савва основал монастырь шестого века, греческий православный, теперь похоронен в Храме Гроба Господня в Иерусалиме, а службу вел Патриарх Венедикт в 1965 году.) Я вкепал еще виски и схватился за деревцо высотой футов 5, обвернул его вокруг своей голой спины и попробовал вырвать его с корнями из земли. Джи-Джей говорит, что никогда этого не забудет: он утверждает, что я пытался весь Вермонт от корней оторвать. С тех пор он меня звал «Сила-есть-ума-не-надо». Покуда мы пили виски дальше, я увидел, как движутся Зеленые горы, перефразируя Хемингуэя в его спальном мешке. Мы поехали обратно в Лоуэлл пьяные и мутные, я спал на коленях у Сабби всю дорогу, а он всю ночь плакал, потом дремал.

Позднее мы с Сабби несколько раз на попутках ездили в Бостон поглядеть кино, валандались по Бостонскому Выгону и глядели, как люди ходят мимо, время от времени Сабби подскакивал и произносил обширные Ленинские речи на участке с мыльными ящиками, где вокруг тусовались голуби, наблюдая за дискутенью. Вот Сабби в пламенеюще-белой рубашке с коротким рукавом, со своими буйными черными кудрями разглагольствует перед всеми о Братстве Людей. Это было здорово. В те дни мы все были за Ленина или за кого угодно – за коммунистов, это еще до того, как мы выяснили, что Хенри Фонда в «Блокаде» был вовсе не таким уж великим антифашистским идеалистом, просто оборотной стороной монеты фашизма, т. е. какая, к черту, разница между фашистом Гитлером и антифашистом Сталиным, или же, как сегодня, фашистом Линколном Рокуэллом и антифашистом Эрнесто Геварой, или сама кого угодно назови? Кроме того, если мне можно заметить тут в трезвом настроении, что предлагал мне изучать Колледж Коламбиа в смысле этого их курса под названием Современная Цивилизация, кроме трудов Маркса, Энгельса, Ленина, Расселла, и прочие разнообразные синьки, которые хорошо смотрятся только на синей бумаге, а архитектором все время остается это незримое чудище по прозванью Живой Человек?

Кроме того, я пару раз ездил на попутках в Бостон с Дики Хэмпширом – полазить в порту, поглядеть, нельзя ли сесть на судно до Гонконга и стать крупными авантюристами, как Виктор Маклэглен. Четвертого Июля мы все отправились в Бостон и бродили по Сколли-сквер в поисках фиф, которых там не было. Почти все свои пятничные вечера я распевал все подряд песенки из оперетт, какие только есть в книжках, под яблоней в Сентервилле, Лоуэлл, с Мо Коул: и ух как же мы пели: а позже она какое-то время пела с оркестром Бенни Гудмена. Она однажды пришла меня навестить средь бела дня летом, надев облегающее платье, красное, как пожарная машина, и на высоких каблуках, у-ух. (Я в этой книжке о любовных романах много не упоминаю, потому что, мне сдается, уступать любовным причудам девушек – малейшая из моих Сует.)

Но лето снашивалось, а я так и не разобрался со своей химией, и тут настало время, когда мой отец, работавший линотипистом не в городе, иногда в Эндовере, Масс., а иногда в Бостоне, иногда в Меридене, Конн., теперь получил себе постоянную работу, сросшуюся в Нью-Хейвене, Конн., и решено было нам всем переезжать туда. Сестра моя к тому времени уже вышла замуж. Когда мы паковали вещи, я ходил, и ночил потакетвилльские звезды дерев, и писал грустные песни о том, как «соберу я свои ставки и дальше покачу». Но суть была не в том.

Однажды вечером к нам домой пришла моя кузина Бланш и уселась на кухне разговаривать с Ма среди упаковочных коробок. Я сидел на крыльце снаружи, откинувшись назад, а ноги задрав на перила, и пялился на звезды, Млечный Путь, все дела ясные. Все таращился и таращился, пока те не принялись таращиться на меня в ответ. Где это я, к черту, и что все это такое?

Я зашел в гостиную и сел в отцово старое глубокое кресло – и впал в дичайшую грезу в своей жизни. Это важно, и это – ключ ко всей истории, дорогая моя женушка:

Ма и Кузина болтали на кухне, а я грезил, что сейчас уже скоро вернусь в Коламбию на свой второй курс, из дома в Нью-Хейвене, может, возле Йейлского студгородка, а в комнате у меня мягкий свет и дождь на подоконнике, оконное стекло затуманено, и я до упора погружаюсь в футбол и занятия. Я стану таким сенсационным бегуном, что мы будем выигрывать все матчи до единого, против Дартмута, Йейла, Принстона, Харварда, Универа Джорджии, Универа Мичигана, Корнелла, всей чертовой кучи, и попадем в Розовый Кубок. В Розовом Кубке даже хуже, чем Клифф Монтгомери, я сорвусь с цепи. Дядька Лу Либбл впервые в своей жизни обхватит меня руками и зарыдает. Да и супруга его туда же. Пацаны из команды поднимут меня на руки на стадионе Розового Кубка в Пасадине и с песнями маршем понесут до самых душевых. Вернувшись в январе в студгородок Коламбии, сдав на пятерку химию, я после этого праздно обращу свое внимание на зимнюю зальную легкоатлетику, остановлю свой выбор на миле и пробегу ее меньше чем за 4 чистым (в те дни это было быстро). Так быстро, вообще-то, что я попаду в большие соревнования в саду на Мэдисон-сквер и побью текущих великих милевиков в последних фантастических рывках, сократив свой результат до 3:50 чистым временем. К этому моменту все на свете уже кричат Дулуоз! Дулуоз! А я, неудовлетворенный, праздно выхожу весной за бейсбольную команду Коламбии и бью круговые пробежки вчистую над рекой Харлем, одну или две за игру, включая быстрые отрывы от базы, чтоб украсть с первой на вторую, со второй на третью и, наконец, в кульминационной игре, с третьей до дома, вжик, скольз, прах, бум. Теперь за мной бегают «Нью-йоркские янки». Хотят, чтоб я стал их следующим Джо ДиМаджо. Я праздно отклоняю это предложение, потому что хочу, чтоб Коламбиа в 1943-м снова попала в Розовый Кубок. (Ха!) Но тогда я к тому же, в безумных полночных размышленьях над Фаустовым черепом, порисовав кругов на земле, поговорив с Господом Богом в башне готического высокого шпиля Риверсайдской церкви, повстречав Иисуса на Бруклинском мосту, обеспечив Сабби роль Гамлета на Бродуэе (сам я играю Короля Лира через дорогу), становлюсь величайшим писателем из всех, что жили когда-либо на свете, и пишу книгу до того золотую и столь проникнутую волшебством, что на Мэдисон-авеню все по лбу себя хлопают. Даже Профессор Клэр за мной гоняется на своих костылях по всему студгородку Коламбии. Майк Хеннесси, под ручку со своим папашей, с воплями подваливает к ступенькам общаги меня найти. Все пацаны «ХМ» поют на поле. Браво, браво, автор, орут они мне в театре, вызывая на сцену, где я также представил свою новейшую праздную работу, пьесу, превосходящую труды Юджина О’Нилла и Мэксуэлла Эндерсона, а Стриндберг от нее в гробу ворочается. Наконец приходит делегация жующих сигары ребят, и сцапывает меня, и желает знать, не хочу ли я потренироваться для боя в чемпионате по боксу в тяжелом весе с Джо Луисом. Ладно, я праздно тренируюсь в Кэтскиллах, спускаюсь как-то раз июньским вечером, выхожу лицом к лицу со здоровым дылдой Джо, а рефери тем временем нас инструктирует, и потом, когда бьет гонг, я выскакиваю в натуре быстро и просто так же быстро приперчиваю его мелкими ударами, да так жестко, что он прямо-таки пятится, пружинит назад через канаты да в третий ряд и лежит там в нокауте.

Я чемпион мира по боксу в тяжелом весе, величайший писатель, чемпион мира по бегу на милю, Розовый Кубок, и мне (обязанному в профессиональном футболе выступать исключительно за «Нью-йоркских гигантов») предлагают теперь все возможные работы во всех возможных газетах Нью-Йорка, и что ж еще? Кому-нибудь в теннис поиграть?

Пробудился я от этой грезы, внезапно осознав, что нужно мне только что взять и выйти опять на крыльцо и снова поглядеть на звезды, что я и сделал, и все равно они только пусто на меня пялились.

Иными словами, я вдруг понял, что все устремленья мои, чем бы ни обратились они, и, конечно, как ты можешь видеть из предшествующего повествования, они просто-напросто выходили сравнительно банальными, все равно никакой разницы бы не было в этом промежутке между человечьими дыханьями и «вздохом счастливых звезд», так сказать, если снова процитировать Торо.

Просто все равно, что б я ни делал, когда угодно, где угодно, с кем угодно; жизнь штука смешная, как я уже сказал.

Я вдруг осознал, что все мы чокнутые и работать нам незачем, если не считать следующего куска еды и следующего славного сна.

О Боже на Небеси, что за неуклюжий, косорукий, дурацкий это мир, если люди, по их мнению, могут добиться чего-то либо из этого, из того, либо из того и сего и, поступая эдак, поганят свои священные могилы во имя погани священных могил.

Химия-фигимия… футбол, фигбол… должно быть, война пробирала меня до костей.

Когда я поднял голову от этой чокнутой грезы к звездам, услышал, как мать моя и кузина по-прежнему треплются на кухне о чаинках, услышал, вообще-то, как через дорогу в кегельбане орет мой отец, я понял, что либо это я чокнутый, либо весь мир чокнутый; и придрался к миру.

И разумеется, был прав.

II

Как бы то ни было, отец мой поехал первым в Нью-Хейвен, начал там на своей работе, в Уэст-Хейвене она была, и лениво, либо пусть кто другой этим занимается, нашел нам «квартиру» в районе Негритянского Гетто Нью-Хейвена. Не столько моя мать, или отец, или я имели что-то против негров, Боженька их благослови, сколько битые стекла и срань на полу всякая, разбитые окна, бутылки, обвалившаяся штукатурка, все дела. Ма и я приехали из Лоуэлла, вслед за фургоном перевозчиков, по Нью-Хейвенской железной дороге, прибыли туда на рассвете, на восходе над сортировками плесневелая сырость клочьев тумана, и мы идем по жарчающим улицам к этой говенной «квартире» на третьем этаже. «Этот мужик совсем с ума сошел?» – говорит Ма. Уже, все упаковав, и уладив, и даже сбежав вниз по ступенькам за несчастным Ти Грисом, нашим котиком, и упав с лестницы вслед за ним (на Гершом-авеню), и повредив себе ногу и бедро, вот она, в надежде надушившаяся, хоть и вымотанная целой ночью в поезде из Лоуэлла с его нескончаемыми глупыми остановками, подумать только, в Вустере или еще где, и вот ей место, которое даже дешевейший домовладелец Лоуэлла или Ташкента не станет сдавать кротчайшему курду или хамовейшему хану во Внешней Блямголии, не говоря про французских канадцев, привыкших к жилищам с натертыми полами и рождественскому веселью на основе тяжкого труда и Надежды.

И вот мы вызываем Па, он говорит, что лучше ничего не нашел, говорит, что позвонит одному франко-канадскому торговцу недвижимостью и перевозчику из Нью-Хейвена и посмотрит, что мы еще можем подыскать. Выясняется в итоге, что у Фромажа, франко-канадского перевозчика, есть небольшой коттедж у моря в Уэст-Хейвене, неподалеку от парка Сэвин-Рок. Наша мебель к этому времени уже на складе в Нью-Хейвене. Мой котик Ти Грис выскочил из коробки где-то по дороге, когда водители остановились пожрать, и навсегда пропал в лесах Новой Англии. На складе, где они всё пихают, я замечаю, как один ящик комода Ма раззявливается, а в нем вижу ее панталоны, распятия, четки, резиновые бинты, игрушки; мне вдруг приходит на ум, что люди теряются, когда оставляют свои дома и предаются в руки разбойников, плохих ли, хороших, уж как выйдет. Но у французского канадца, старика лет шестидесяти, такой чудесный франко-канадский акцент в слове Надежда, он говорит: «Ну же, глядите бодрей, lábas [„там“] давайте погрузим все барахло в кузов, льет ли там или нет, – а льет как из ведра, – и поедем в ваш новый домик у моря. Я его вам сдам за шестьдесят долларов в месяц, поди плохо?» Мы даже покупаем бутылку, похлебывать, пока едем, и все загружаемся в грузовик, мужик, за ним Па, потом я, все сбиваемся в кучу, притиснутые к дверце, а Ма между Па и мной. И отъезжаем под дождем. Выруливаем к морскому побережью Лонг-Айлендского пролива, и вот он, домик.

Они ставят грузовик, появляются другие франко-канадские перевозчики, и бум, уже выгружают всё и стремглав бегают с этим всем в домик. Это двухэтажная постройка с тремя спальнями наверху, кухней, гостиной, отопительным устройством, что вам еще надо? В ликованье ситуации и несколько приторчав от бутылки, я напяливаю на себя плавки и бегу по грязи к береговой полосе под секущими порывами ливня с Пролива. Ах та угроза чудовищного наката волн серых вод и брызг, я сразу настраиваюсь на что-то былое и что-то будущее.

Потому что знаешь, женушка, как я впервые увидел море? Мне было три годика, и кто-то взял меня на Пляж Солзбри, наверное, или Хэмптон, помню, кто-то предложил мне пять долларов, если я переоденусь в свой купальный костюм, а я отказался. В те дни я, бывало, запирался в уборной. Никто не увидит меня полуголым в те дни. Но я стоял там, и подносил свои трехлетние ручонки к челу, и вглядывался поглубже в горизонт моря вдали, и, похоже, видел, каково оно, взаправду волнистое серое, по нему неизбежно носит Ноев Ковчег, он подскакивает, стонет и скрипит, оснастка хлещет и ноет, сама середьпена плещет и лижет: я сказал тогда себе: «Ах, моноложец, что там за царский кильватер, что за вздым бум шмяк… и т. д. Какая боль в соли и двери?»

Пока бедная моя матушка жалась в гостиной своего нового коттеджа – наблюдала, как я вхожу прямо в море и принимаюсь плыть. Я подымался ввысь с гребнем волн, а затем опускался прямо в их долины под ними, я пробовал на вкус соленую взвесь, я разбивал лицо свое и глаза о море пред собой, видел, как оно грядет, я хохотал в голос, я пахал воду дальше, скача вверх и вниз, у меня от тех взлетов и падений закружилась голова, я увидел в серой дождливой дали горизонт, потерял его в чудовищной волне, погреб к лодке, стоявшей там на якоре, и сказал: «Мы Здесь».



Поделиться книгой:

На главную
Назад