Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Варлам Шаламов - Евгений Александрович Шкловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Выселение из квартиры и вселение в нее городского прокурора — это было только начало, которое могло показаться сравнительно безобидным, тем более что Шаламов, весь устремленный в будущее, не собирался оставаться в Вологде.

Для того чтобы поступать в высшее учебное заведение, Шаламову, которому учительница литературы предрекла стать гордостью России, нужно было получить разрешение заведующего роно — как сыну священника. Но вместо разрешения он получил от заведующего Ежкина краткий и весьма красноречивый ответ: «Вот именно потому, что у тебя хорошие способности, ты и не будешь учиться в высшем учебном заведении — в вузе советском». А для пущей убедительности куратор местного народного просвещения сунул ему под нос… фигу.

Сыну священника, то есть представителя чуждого социального слоя, путь к высшему образованию был заказан. Он уже был «не наш», как и его отец, к этому времени полностью ослепший лишенный всех источников пропитания.

О судьбе отца Шаламов поведал в рассказе «Крест», в основу которого положен реальный конкретный факт: слепой священник, когда их положение становится совсем безвыходным, рубит топором на кусочки уникальный золотой крест, чтобы на вырученные за золото деньги иметь возможность купить еды.

Для достоинства, совести и чести наступали не лучшие времена.

Впрочем, достоинство только тогда и выступает в истинном своем нравственном качестве, когда не зависит от конкретных обстоятельств, благоприятствующих или, напротив, неблагоприятствующих ему. От чьего-то милостивого позволения. Когда оно — духовный и нравственный императив самой личности. Когда оно — дух, а не оболочка, спадающая при легком потряхивании.

Шаламов, стремившийся к действию, был готов испытать себя, проверить свои нравственные силы, свое мужество, пропустить свои убеждения через горнило жизненного опыта, а если придется, то и страданий. Ему нужно было найти «формулу своей жизни», и эта потребность роднила его тоже, с героями русской литературы и русской истории, через которую красной нитью проходит самопожертвование святых мучеников и борцов за дело народное.

Хотя Шаламов вроде бы и отвергает возможное определение его поведения как романтизма жертвы, выдвигая в качестве основного мотива достоинство, тем не менее, романтизм этот в нем все-таки, вероятно, присутствовал. Да и концепция личности, наиболее близкая ему по духовному и душевному складу, была героически-жертвенная.

«Мне все время казалось, — вспоминает он в „Четвертой Вологде“, — что я чего-то не сделал, — не успел, что должен был сделать. Не сделал ничего для бессмертия, как двадцатилетний король Карлос у Шиллера».

Ссылка на Шиллера с его романтически-героизующим представлением о человеческом призвании вовсе не случайна. Как и юношеская любовь к Гюго, чье «Эрнани» будущий писатель смотрит в нетопленом вологодском театре, «от счастья ошалев», пользуясь словами из его стихотворения «Виктору Гюго».

Но в эту романтику — романтику «русского мальчика» — вплетается социально-политическая тема, соединявшая Шаламова с большой частью русской интеллигенции. И он с присущей ему склонностью к максимам выводит: «Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта — не вполне русская интеллигенция».

И жизнь незамедлительно предоставила ему такой опыт.

Первые испытания

В 1924 году семнадцатилетний Варлам Шаламов покидает Вологду. Два года он работает дубильщиком на кожевенном заводе в Сетуни, а в 1926 году становится студентом факультета советского права Московского государственного университета.

Жажда действия по-прежнему переполняет его, как и жажда познания. Митинги, демонстрации, философские и литературные диспуты, поэтические вечера — все влечет неудержимо… И конечно, пробы пера.

Однако столь насыщенная и активная жизнь готовившегося в юристы будущего автора «Колымских рассказов» быстро была оборвана. 19 февраля 1929 года В.Шаламов арестован и заключен в Бутырскую тюрьму, которую он подробно опишет в одноименном очерке.

В текстах Шаламова, опубликованных до сих пор, нет описания его первого ареста. Ни в рассказах, ни в воспоминаниях. Так что о его переживаниях в этот момент можно только догадываться.

Однако легко предположить, что писатель внутренне уже был готов к аресту, даже ожидал его. И он, в отличие от многих, для кого арест действительно был неожиданностью и потому потрясением, вероятно, знал за что: он был среди тех, кто распространял так называемое завещание Ленина, его знаменитое «Письмо к съезду».

Напомним, что в этом письме тяжело больной и фактически отстраненный от дел Ленин дает краткие характеристики своим ближайшим соратникам по партии, в чьих руках к этому времени сосредоточивалась основная власть, и, в частности, указывает на опасность концентрации ее у Сталина — в силу его неприглядных человеческих качеств.

Именно это всячески замалчиваемое тогда письмо, объявленное после смерти Ленина фальшивкой, опровергало усиленно насаждавшийся миф о Сталине как единственном, бесспорном и наиболее последовательном преемнике вождя мирового пролетариата.

В «Вишере» Шаламов пишет: «Я ведь был представителем тех людей, которые выступили против Сталина, — никто и никогда не считал, что Сталин и Советская власть — одно и то же».

И далее он продолжает:

«Скрытое от народа завещание Ленина казалось мне достойным приложением моих сил. Конечно, я был еще слепым щенком тогда. Но я не боялся жизни и смело вступил в борьбу с ней в той форме, в какой боролись с жизнью и за жизнь герои моих детских и юношеских лет — все русские революционеры».

Для Шаламова это была борьба, к которой он отнесся вполне сознательно, потому что хотел прежде всего оставаться честным человеком, что, собственно, и означало для него быть революционером.

Поэтому и свое первое тюремное заключение, а затем и трехлетний срок в Вишерских лагерях он воспринял как неизбежное и необходимое испытание, данное ему для пробы нравственных и физических сил, для проверки себя как личности.

«Достаточно ли нравственных сил у меня, чтобы пройти свою дорогу как некоей единице, — вот о чем я раздумывал в 95-й камере мужского одиночного корпуса Бутырской тюрьмы. Там были прекрасные условия для обдумывания жизни, и я благодарю Бутырскую тюрьму за то, что в поисках нужной формулы моей жизни я очутился один в тюремной камере».

К тюрьме писатель отнесся как к возможности додумать, дорешить прежде всего экзистенциальные проблемы, стоявшие перед ним как перед человеком, стремящимся достойно прожить свою жизнь, остаться верным самому себе, своей человеческой нравственной сущности.

В Бутырской тюрьме Шаламов решает для себя проблему личности. Здесь он продолжает начатый еще на воле спор с одной из ключевых идей русской религиозной философии начала века — идеей соборного «мы», активным пропагандистом которой был известный мыслитель и публицист Д.Мережковский.

Шаламов утверждает в противовес ей именно одиночество как оптимальное состояние личности. Он видит в единице «идеальную» цифру. С неожиданным напором и даже экзальтацией он провозглашает, что «помощь единице оказывает Бог, идея, вера».

Даже если рассматривать столь патетически окрашенный лексический ряд — «Бог, идея, вера» (вовсе не характерный для писателя) только как чисто стилевой ход, то и все равно, думается, здесь просвечивает очень важный для характеристики шаламовского миропонимания мотив — глубинная связь личности с высшим абсолютным началом, обнаруживающимся в голосе человеческой совести. И если можно говорить о религиозности Шаламова, то вероятно, именно в этом плане.

Автор «Вишеры» пишет, что к этому времени он «твердо решил — на всю жизнь — поступать только по своей совести. Никаких других мнений. Худо ли хорошо ли проживу я свою жизнь, но слушать я никого не буду ни „больших“, ни „маленьких“ людей. Мои ошибки будут моими ошибками, мои победы — моими победами».

Образ тюрьмы в шаламовском жизнеописании может показаться даже привлекательным. Для него это был действительно новый и, главное посильный опыт вселявший и его душу уверенность в собственных силах и неограниченных возможностях внутреннего духовного и нравственного сопротивления.

Всегда Шаламов будет подчеркивать кардинальную разницу между тюрьмой и лагерем.

По свидетельству писателя, тюремный быт и в 1929 году и в 1937 году, во всяком случае, в Бутырках оставался куда менее жестоким по сравнению с лагерным. Здесь даже функционировала библиотека, «единственная библиотека Москвы, а может быть и страны, не испытавшая всевозможных изъятий, уничтожений и конфискаций которые в сталинское время навеки разрушили книжные фонды сотен тысяч библиотек» и заключенные могли ею пользоваться. Некоторые изучали иностранные языки. А после обеда время отводилось на «лекции», каждый имел возможность рассказать что-либо интересное другим.

В тюрьме, как свидетельствует писатель, «человеку не хватает сил скрыть свой истинный характер — притвориться не тем что он есть, в следственной камере тюрьмы, в минутах, часах сутках, неделях, месяцах напряженности, нервности, когда все лишнее, показное слетает с людей как шелуха. И остается истина — созданная не тюрьмой, но тюрьмой проверенная и испытанная. Воля еще не сломленная, не раздавленная, как почти неизбежно бывает».

Тюрьма и лагерь как школа. Как опыт самопознания и познания человека, его сущности. Поиск ответа на вопрос: может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком? На вопрос о смысле и цене жизни.

Вот, по сути, главная тема, главный сюжет шаламовского жизнеописания, его «Колымских рассказов».

Этот вопрос он не просто обращает к самому себе, но фактически на себе как бы ставит эксперимент. Нетрудно заметить, что многие рассказы Шаламова строятся по принципу «вопрос — ответ», повествование часто тяготеет к своего рода формульности, к интеллектуальным «эссенциям».

«Я понял…», «он понял…», «мы поняли…» — начинающиеся так фразы в большом количестве присутствуют в его произведениях. Сначала задается некий тезис, возникает некое предположение о том, как надо жить и что делать, а затем в рассказе либо следует его подтверждение, либо, напротив, опровержение. Либо весь рассказ как бы нанизывается на некую уже найденную и неопровержимую формулу, иллюстрацией к которой он служит.

«Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач».

Вокруг такого рода духовно-интеллектуальных «эссенций», как вокруг теплового ядра, концентрируется содержание рассказов, организуется их текст.

Эту особенность шаламовской прозы важно отметить с самого начала, так как в ней находит выражение не только основная закономерность его поэтики, о которой нам еще предстоит говорить, но и глубинная «конструкция» его собственного бытия, его экзистенциальное вопрошание о феномене человека.

Итоги Вишеры

Итак, достоинство. Совесть. Единство слова и дела.

Вот главные принципы, с которыми Шаламов выходит из тюрьмы в пока еще неведомый ему лагерный мир, не только не поколебленный, но еще более убежденный в их правильности.

Не удивительно, что в первой же ситуации, оскорбившей его чутко настроенное нравственное чувство, Шаламов поступает так, как подсказывает ему совесть.

Это произошло во время этапа на Вишеру, где находилось 4-е отделение УСЛОНа (Соловецкие лагеря особого назначения) и куда был направлен писатель. На глазах у молчащего строя заключенных конвойные зверски избивают сектанта Петра Зайца.

Писатель вспоминает:

«Я подумал, что, если я, сейчас не выйду вперед, я перестану себя уважать.

Я шагнул вперед.

— Это не Советская власть. Что вы делаете?

Избиение остановилось. Начальник конвоя, дыша самогонным перегаром, придвинулся ко мне.

— Фамилия?»

Догадывался ли Шаламов, что так просто это выступление ему не спустят? Задумывался ли об этом?

Позже он сделает один из наиболее важных выводов, который позволял узнику в его рабском, униженном положении хоть на мгновение разорвать кольцо собственного бессилия, сбросить цепи бесправия.

«Одна из идей, понятых и усвоенных мной в те первые концлагерные годы, кратко выражалась так:

— Раньше сделай, а потом спроси, можно ли это сделать. Так ты разрушаешь рабство, привычку во всех случаях жизни искать чужого решения, кого-то о чем-то спрашивать, ждать, пока тебя не позовут».

Шаламову почти сразу же дали понять, кто здесь хозяин и что его ждет, если он, обычный заключенный, решит и дальше продолжать качать права или протестовать. Те же самые конвойные ночью вывели его босиком на мороз и заставили так стоять, наглядно продемонстрировав его полное бесправие и свое всевластие.

Произвол конвоиров, в данном случае проявившийся в избиении сектанта, а потом и в мести Шаламову, отнюдь не был чем-то экстраординарным, не был исключением.

О.Волков в «Погружении во тьму» вспоминает, как был поражен насилием, чинимым охранниками над только что прибывшим этапом, уже в первые лагерные сутки. Падающих поднимали, разбивали в кровь лицо, пинали ногами. Чуть позже он узнает о таком роде наказании, как ставить «на комары», когда раздетого догола заключенного отдавали на съедение полчищам свирепых соловецких комаров, облеплявших беззащитное тело серым шевелящимся саваном. Узнает, как пристреливают «при попытке к бегству» ни о чем таком вовсе и не помышлявшего заключенного.

«Пусть память и хранила расправы и насилия первых лет революции, — пишет О.Волков, — да и в тюрьме не миндальничали, но еще не приходилось убеждаться, чтобы произвол возводился в систему. Да к тому же развернутую в таких масштабах…»

В этих условиях любая попытка протеста грозила мгновенной безжалостной расправой, потерей здоровья, а то и гибелью. Поэтому формула «раньше сделай, а потом спроси…» была формулой бунта — бунта человеческого достоинства и совести против инстинкта самосохранения, который приказывал молчать и не высовываться, против лагерного индивидуалистического закона: «умри ты сегодня, а я завтра», обрекающего человека на беспомощность и равнодушие окружающих.

Шаламов готов был к борьбе. Но законы воли, как и законы тюрьмы, были иными, нежели лагерные. И можно предположить, что уже первые вишерские впечатления, включая произвол конвойных на этапе, повергли писателя в некоторую растерянность.

«Пришлось поступать по догадке: что достойно? Что недостойно? Что мне можно и чего мне нельзя? Этого я не знал, а жизнь ставила передо мной один за другим вопросы, требовавшие немедленного разрешения».

Безусловно, вишерский опыт был чрезвычайно важен для будущего писателя, который поставит перед собой цель рассказать о том, что происходит с человеком в лагерном аду.

Существенно, что в «Вишере», антиромане, как назовет автор цикл рассказов и очерков, повествующих о встреченных в те первые годы тюремного и лагерного заключения людях и перипетиях собственной судьбы, гораздо рельефней, чем в собственно «Колымских рассказах», выражено именно воспитательное начало.

В «Вишере» Шаламов не только нравоописатель и исследователь, но и ученик, извлекающий уроки из выпавшего на его долю опыта. Он не только познает, но и стремится доказать себе и другим, что он честен и готов следовать велению своей совести.

Писатель признается: «Но заступался я за Зайца не для Зайца, не для утверждения правды-справедливости. Просто хотел доказать себе самому, что я ничем не хуже любых моих любимых героев из прошлого русской истории».

Путь через Вишеру для В.Шаламова — путь самоутверждения в истинном человеческом качестве. В его внутреннем настрое еще присутствует романтический элемент. Писатель еще чувствует себя Орфеем, спускающимся в ад.

Потом многие наблюдения и впечатления первых трех лагерных лет войдут и в «Колымские рассказы»; их временная конкретика как бы отодвинется на второй план, уступив место художественному осмыслению универсальных черт лагеря и закономерностей человеческого поведения в нем.

В вишерском антиромане еще не чувствуется той безнадежности, которая зазвучит в «Колымских рассказах» с их главной идеей лагеря как абсолютного зла. Деталь здесь несет еще отчасти «вспоминательный» характер, а не становится глыбой, о которую разбиваются наши представления о разумном мироустройстве, о пределах зла, о милосердии и прочих началах христианской цивилизации. Наши представления о норме.

Деталь здесь еще не стала символом лагерного и тоталитарного растления, когда человек перестает быть человеком.

Да, итоги Вишеры пока другие, как бы не бесповоротно отрицательные.

«Что мне дала Вишера?» — спрашивает писатель. И отвечает: «Это три года разочарований в друзьях, несбывшихся детских надежд. Необычайную уверенность в своей жизненной силе. Испытанный тяжелой пробой — начиная с этапа из Соликамска на Север в апреле 1929 года, — один, без друзей и единомышленников, я выдержал пробу — физическую и моральную. Я крепко стоял на ногах и не боялся жизни. Я понимал хорошо, что жизнь — это штука серьезная, но бояться ее не надо. Я был готов жить».

Голос новой реальности

В 1932 году Шаламов возвращается в Москву.

С присущей ему энергией и стремлением наверстать упущенное за отнятые годы, он активно включается в литературную жизнь, активно сотрудничает в газетах, журналах, пишет статьи, очерки, фельетоны, рассказы…

В первом номере журнала «Октябрь» за 1936 год опубликована новелла Шаламова «Три смерти доктора Аустино». В ней, несмотря на романтическую приподнятость тона, уже более или менее ясно проступает поздний Шаламов. Но даже и некоторые наиболее характерные мотивы его будущих вещей уже присутствуют здесь, хотя пока еще в закамуфлированном, ослабленном виде.

Вишерский опыт требовал своего выражения.

В новелле — тюрьма, приговоренные в ожидании расстрела. В их числе доктор Аустино, которого буквально за мгновение дополнения приговора вызывают к жене начальника тюрьмы, так как у нее начались преждевременные роды.

Доктор Аустино колеблется: начальник — зверь, собственноручно избивающий заключенных, жена его не многим лучше. Отказавшись, он был бы тут же расстрелян, но и стал бы вместе с тем орудием возмездия. Но он врач, давший клятву, и он лелеет тайно надежду, что в благодарность ему будет оставлена жизнь.

Доктор благополучно принимает роды, а на следующий день палачи снова ставят его к стенке.

Появление этой новеллы в печати может показаться несколько странным. Скорей всего это стало возможным только на фоне испанских событий предшествующих лет, когда пафос ее мог быть расценен как антифашистский, без всяких аллюзий на отечественную реальность, контуры которой — во всяком случае, если смотреть из сегодня — вполне различимы в новелле, в отдельных ее деталях.

Ровно через год после публикации новеллы, в январе 1937 года, эта реальность для самого Шаламова вновь проявляется во всей своей грозной очевидности: писателя снова арестовывают. На этот раз приговор — пять лет Колымских лагерей. Потом эти пять превратятся в пятнадцать, поскольку в 1943 году Шаламову добавят еще десять — за антисоветскую агитацию. Агитация же заключалась в том, что он назвал эмигранта Бунина русским классиком.

Понятно, что не будь такого повода, нашелся бы другой, не менее, а может быть, и более дикий и фантастический. Как любили шутить следователи: был бы человек, а дело найдется.

Шаламову предстояло еще раз проверить себя, испытать свои силы — физические и нравственные. Уточнить выводы, сделанные на Вишере.

У него уже был немалый опыт. Он крепко стоял на ногах. На Колыму Шаламов отправлялся уже не новичком, а значит, в какой-то мере защищенным, в отличие от тех, кого сразу швырнули в эту гигантскую ледяную топку.

Впрочем, защищенность эта, как оказалось, была иллюзорной.

Об этом и поведал писатель в «Колымских рассказах», которые создавались с 1954 по 1973 год.

Он сам разделил их на шесть книг: «Колымские рассказы», «Левый берег», «Артист лопаты», «Очерки преступного мира», «Воскрешение лиственницы» и «Перчатка или КР-2».

В широком смысле все рассказы Шаламова, написанные после освобождения, — колымские. Хотя некоторые из них к Колыме вроде бы отношения не имеют — как, например, «Крест», «У стремени» и другие. В них воплощен и опыт первых послереволюционных лет, и вишерский, но все они объединены не только уже окончательно сформировавшейся авторской поэтикой, но, главное, новым колымским зрением и миропониманием.

Страшный колымский опыт, состоявший из многократных смертей и воскресений, из безмерных мук от голода и холода, из безмерных унижений, превращающих человека в животное, — вот что легло в основу шаламовской прозы, которую он называл новой.

Можно сколько угодно нанизывать устрашающих эпитетов к этой запредельной реальности, но только умом мы можем постичь всю ее бесчеловечность, представить же — вряд ли. Шаламов и исходил из того, что «все тамошнее слишком необычайно, невероятно, и бедный человеческий мозг просто не в силах представить в конкретных образах тамошнюю жизнь…».

Многое в системе человеческих представлений и ценностей в свете этого нового, дотоле неведомого опыта требовало пересмотра, словно в самой сердцевине, в самой сущности человеческого существования обнаружился смертоносный нарыв.

Что Шаламову удалось выразить этот опыт — именно в «конкретных образах», говорит то неизгладимое, переворачивающее душу впечатление, какое производят на читателя его рассказы.

Характерно в этом отношении, думается, такое признание: «К этому времени я прочитала те его рассказы, что ходили в самиздате. „Тифозный карантин“ вызвал просто боль, пронзительную боль в сердце. Казалось, что-то нужно сделать сейчас же, неотложно. Иначе жить, иначе думать. Подломились какие-то основы, опоры души, привыкшей верить в справедливость, конечную справедливость мира: что добро восторжествует, а зло будет наказано.

Я шла к нему как к новому пророку, чтобы спросить: как жить?» (И.Сиротинская).

Симптоматична сама реакция читательская — как бы внеэстетическая, иного — духовно-экзистенциального — порядка: «подломились какие-то основы, опоры души…» Рушится привычный, традиционный образ мира.

Естествен и вопрос — к нему, к автору, вынесшему в себе этот экстремальный опыт, а, следовательно, постигшему последнюю истину об этом мире и человеке в нем: как жить? Автор воспринимается не иначе как носитель некой истины, как пророк, способный если не восстановить распавшиеся связи, то, во всяком случае, научить, указать путь, выход из бытийного тупика.

Однако именно от этого открещивался Шаламов — от учительства.



Поделиться книгой:

На главную
Назад