У корпораций наряду с уставными законами силу закона приобрели и некоторые обычаи.
Так, председатель корпорации может заметить, что один из его студентов, не новичок, а проучившийся уже какое-то время на втором курсе, еще ни разу не изъявил желания сразиться; тогда, вместо того чтобы вызывать охотника, председатель может сам предложить такому второкурснику помериться силами со студентом другой корпорации; второкурсник вправе отказаться, — всякий вам это скажет, — тут нет принуждения. Так-то оно так, но я не слыхал о случае, когда бы студент позволил себе отказаться. Проще совсем уйти из корпорации; отказаться же и не уйти, значит поставить себя в двусмысленное положение; да оно и естественно: ведь студент, вступая в корпорацию, прекрасно знал, что его первой обязанностью будет драться на дуэли. Нет закона, который карал бы уклоняющегося, но есть узаконенный обычай, а он, как известно, везде и всюду сильнее писанного закона.
Те десять человек, чьи поединки прошли у меня на глазах, не поспешили домой, против моего ожидания, как только им перевязали раны; все они один за другим прямо от врача вернулись в зал и смешались с публикой. Студент в белой шапочке, победивший во второй встрече, присутствовал при трех остальных и беседовал с нами в перерывах. Это давалось ему нелегко, противник рассек ему нижнюю губу, а лекарь затем сшил, да еще залепил ее сплошь полосками пластыря; не менее трудно было ему есть, и все же он кое-как ухитрился, пока шли приготовления к последнему бою, управиться с долгим и мучительным завтраком. Дуэлянт, которому особенно досталось, в ожидании этой же встречи сел играть в шахматы. Добрая половина его лица была закрыта бинтами и пластырями, а что до головы, то за бинтами и пластырями ее и вовсе не было видно. Говорят, студенты охотно щеголяют на улице и в общественных местах в таком живописном убранстве и что то же тщеславие нередко заставляет их мокнуть под дождем и жариться на солнце, хоть это не способствует их скорому выздоровлению. Свежезабинтованный студент — самое обычное зрелище в гейдельбергском городском саду. Говорят также, что в особенном фаворе у молодежи лицевые раны, — ведь рубцы на лице будут более заметны; их счастливые обладатели якобы не дают им затянуться и даже вливают в них красное вино, чтобы они подольше не заживали и чтобы рубцы были возможно уродливее. Нормальному человеку этого не уразуметь, и тем не менее все утверждают это в один голос. Одно могу сказать с уверенностью: молодых людей с шрамами встречаешь в Германии на каждом шагу, и вид у них, надо прямо сказать, зверский. Свирепые багровые полосы рассекают лицо вдоль и поперек, и это уже на всю жизнь — их не смоешь и не износишь. Некоторые из них производят странное и зловещее впечатление; особенно они эффектны на фоне сетки менее кричащих шрамов: перед вами как бы карта города, на которой более яркими пятнами отмечены «места, пострадавшие от пожара».
Мы не раз замечали, что многие студенты щеголяют в шелковой перевязи или ленте через грудь. Такая лента означает, что ее обладатель дрался по меньшей мире на трех завершенных дуэлях — таких, в которых либо он кого-то побил, либо его побили; поединки, закончившиеся вничью, в счет не идут[3]. Получив свою ленту, студент может считать себя свободным от дуэльной повинности; он может без ущерба для чести воздерживаться от новых поединков, разве только кто-нибудь нанесет ему оскорбление; председатель не вправе назначать его; он может сам вызваться — или не вызваться, смотря по желанию. Однако цифры показывают, что такие студенты отнюдь не склонны уходить на покой. Их, по-видимому, влечет к дуэлям неодолимая сила; им бы почить на лаврах, а они рвутся в бой. Один знакомый корпорант рассказывал мне, что, но официальным данным, князь Бисмарк в бытность смою студентом за одно только лето дрался тридцать два раза, а это значит, что по меньшей мере в двадцати девяти поединках он участвовал по своей охоте, хотя имел уже полное право уйти на покой.
Вообще цифры могут сообщить много интересного. Поединкам отводятся два дня в неделю. Есть твердое правило, что в каждый из этих дней должно состояться не менее трех встреч. Обычно их бывает больше, меньше не бывает. В тот день, когда я присутствовал, было шесть встреч, а случается и семь и восемь. Полагают, что восемь поединков в неделю — то есть по четыре в каждый дуэльный день — слишком низкое среднее чист; но я буду исходить из него: лучше занизить цифру, чем взять слишком высокую. Но и при таком расчете потребуется четыреста восемьдесят — пятьсот бойцов ежегодно, так как летний семестр длится три с половиной, а зимний четыре месяца, даже четыре с небольшим. Из семисот пятидесяти гейдельбергских студентов и пяти корпорациях числилось в то лето только восемьдесят человек, а ведь на дуэлях дерутся одни корпоранты; бывает, правда, что и другие студенты пользуются помещением и оружием корпораций для сведения личных счетов, но это случается не каждый дуальный день[4]. Следовательно, восемьдесят молодых людей поставляют бойцов для двухсот пятидесяти дуэлей в год, это значит, что в среднем на каждого приходится шесть поединков. Ясно, что корпорации не справились бы с такой программой, если бы обладатели лент пользовались своим правом и не дрались бы добровольно.
Разумеется, там, где поединки в таком ходу, студенты стараются побольше практиковаться в фехтовании. Часто видишь, как они, сидя за столиками в Замковом парке, играют хлыстом или тростью, показывая какой-нибудь новый прием, о котором им довелось слышать; да и в тот памятный день, историю которого я взялся написать, оружие не бездействовало во время перерывов. То и дело у нас в ушах раздавался характерный свист шпаги, рассекающей воздух, из чего мы заключали, что кто-то из студентов практикуется. В результате такого внимании к этому искусству, появляются фехтовальщики-мастера. Такой фехтовальщик становится знаменитостью в своем университете, а потом слава его доходит и до других университетов. Его приглашают в Геттинген сразиться с тамошней знаменитостью; если он победит, ему обеспечены приглашения и в другие университеты, или же, наоборот, другие университеты шлют своих знаменитостей потягаться с ним. Американцы и англичане тоже иногда вступают в ту или другую из корпораций. Года два назад первым гейдельбергским мастером считался рослый кентуккиец — его приглашали наперебой во все университеты, и он пронес по всей Германии знамя своих побед, пока его не одолел какой-то коротышка страсбуржец. А до него в Гейдельберге славился студент, который либо сам изобрел, либо где-то перенял особый прием рубки — не сверху вниз, а снизу вверх. Пока он один владел секретом, ему удалось шестнадцать раз кряду одержать победу в своем университете; но вскоре наблюдатели проникли в его тайну, и тогда чары распались и его первенству пришел конец.
Строго соблюдается правило, воспрещающее членам различных корпораций поддерживать взаимные отношения. В зале поединков, в парке, на улице — всюду и везде, где бывают студенты, группами собираются шапочки только одинаковых цветов. Если в общественном саду заняты все столы, кроме одного, и если за этим столом сидят две красные шапочки, то, будь за ним хоть десяток свободных мест, ни одна желтая, синяя, белая или зеленая шапочка к нему не подойдут, — они пройдут мимо, словно и не замечают свободный стол, словно и не подозревают о его существовании. Студент, любезно устроивший нам доступ на дуэль, носил белую шапочку, иначе говоря — состоял в Прусской корпорации. Он познакомил нас со многими белыми шапочками, — но только с ними. Хоть мы иностранцы, но и нам пришлось подчиниться правилам устава: пока мы считались гостями белых шапочек, нам полагалось сходиться и беседовать только с ними и держаться подальше от цветных. Как-то мне вздумалось поближе взглянуть на шпаги, но один студент американец предостерег нас: «Не стоит, это будет бестактно, — сказал он, — все шпаги в витринах — с синими и красными эфесами; погодите, принесут несколько штук с белыми, и мы вам их покажем». Когда первом из виденных мной поединков сломалась шпага, мне захотелось взять себе кусок на память, — но опять эфес оказался не того цвета, и мои знакомые присоветовали мне подождать другого случая, так будет учтивей и приличней. Правда, когда помещение очистилось, мне принесли обломок, и я даже обведу его пером, чтобы дать вам представление о ширине клинка. Длина шпаги три фута, и она достаточно тяжелая. Не раз во время поединка или в конце его нам хотелось выразить свое одобрение каким-нибудь восклицанием, но подобные проявления чувств тоже воспрещены уставом. Как бы ни была блестяща встреча или победа, зритель должен оставаться безучастен. Здесь во всем царит сдержанный, чопорный тон.
Когда программа была исчерпана и мы собрались уходить, джентльмены из Прусской корпорации, коим мы были представлены, сняли шапочки на учтивый немецкий манер и пожали нам руки; их собратья тоже сняли шапочки и поклонились нам, но от рукопожатий воздержались; джентльмены же из прочих корпораций вели себя с нами так же, как со студентами-белошапочниками: они расступились, как будто невзначай оставляя свободный проход, но ничем не показали, что видят нас или догадываются о нашем присутствии. Впрочем, если бы мы на следующей неделе вернулись сюда гостями другой корпорации, белые шапочки, отнюдь не желая нас обидеть, а только соблюдая свой устав, точно так же не заметили бы нас[5].
Глава VIII
Некоторые остряки рады посмеяться над нынешней французской дуэлью, а ведь она принадлежит к самым смертоносным институтам современности: поскольку встреча противников происходит всегда на открытом воздухе, им недолго простудиться. Мосье Поль де Кассаньяк, травленый французский дуэлянт, так часто простужался, что сейчас он признанный инвалид; все лучшие врачи Парижа в один голос предупреждают, что если он еще лет пятнадцать — двадцать будет так рисковать, «иначе говоря, если он не перенесет свои дуэли в уютное помещение, где не будет сырости и сквозняков, — то они не-отвечают за его здоровье. Это должно протрезвить тех упрямцев, которые берутся утверждать, что французская дуэль полезнейший вид отдыха, поскольку она происходит на открытом воздухе; так что поменьше бы болтали, будто французские дуэлянты, как и ненавистные социалистам монархи, — единственные люди на земле, могущие рассчитывать на бессмертие.
Но ближе к делу! Едва я услыхал о последнем бурном столкновении во французском парламенте между мосье Гамбеттой и мосье Фурту, как сразу же решил, что поединок неизбежен. Я решил это потому, что мне слишком хорошо знакома неукротимая горячность мосье Гамбетты, с которым нас связывает долголетняя дружба. Я прекрасно понимал, что при всей необъятности своих размеров, он сейчас до краев налит жаждой мести;
Не дожидаясь его прихода, я отправился к нему сам. Как я и ждал, я нашел этого мужественного человека погруженным в невозмутимое спокойствие француза. Я говорю: спокойствие француза, потому что спокойствие француза и спокойствие англичанина — совершенно разные вещи. Он энергично расхаживал взад и вперед между разбросанными по всей комнате debris[6] своей мебели, то и дело, поддевая носком и отшвыривая в угол какой-нибудь попавшийся ему под ногу обломок стула, цедил сквозь зубы нескончаемые проклятия и поминутно останавливался, чтобы положить новую пригоршню волос на уже образовавшуюся на столе изрядную кучу.
Когда я вошел, он обнял меня за шею, притянул к груди через округлость своего живота, расцеловал в обе щеки, стиснул пять-шесть раз в мощных объятиях и наконец усадил в свое собственное кресло. Как только я очувствовался, мы, не теряя времени, приступили к делу.
Я высказал догадку, что он собирается позвать меня в секунданты, на что он ответил: «Ну, еще бы!» Я предупредил его, что хотел бы скрыться под французской фамилией, дабы в случае смертельного исхода на меня не ополчились мои соотечественники. Он поморщился, должно быть задетый тем, что в Америке все еще косо смотрят на дуэли. Однако мое условие принял. Вот почему во всех газетных отчетах секундантом мосье Гамбетты назван француз.
Прежде всего мы написали с ним его духовную. То было мое предложение, и я настоял на нем. Я объяснил мосье Гамбетте, что не знаю случая, чтобы здравомыслящий человек, собираясь драться на дуэли, не позаботился сначала о своем завещании. Он уверял меня, что не знает случая, чтобы человек, если он в здравом уме, стал делать что-либо подобное. Написав все же духовную, он занялся своим «последним словом». Он пожелал знать, как мне нравится в качестве предсмертного восклицания следующая фраза:
«Я умираю за моего творца, за мою отчизну, за свободу слова, за прогресс и за всеобщее братство людей!» Я находил, что такая сентенция потребовала бы чересчур медленного угасания; она уместна на одре чахоточного, но вряд ли подойдет на поле чести. Мы перебрали с ним немало предсмертных восклицаний; в конце концов я заставил его ужать свое последнее слово до простейшей формулы, и он даже записал ее блокнот, чтобы выучить на досуге:
Я находил в этом замечании мало смысла, но он знал, что никто не станет искать смысла в словах умирающего; тут важно одно: произвести впечатление. Далее встал вопрос о выборе оружия. Но мой патрон сказал, что неважно себя чувствует, что он и это и все остальные условия дуэли оставляет на мое усмотрение. Итак, я написал нижеследующую записку и отнес ее другу мосье Фурту:
«Милостивый государь! Мосье Гамбетта принимает ваш вызов и уполномочил меня назначить местом встречи Плесси-Пике; время — завтра на рассвете; оружие — топоры.
Остаюсь, милостивый государь, с совершенным уважением, ваш
Друг мосье Фурту прочел записку и вздрогнул. Потом повернулся ко мне и сказал по возможности строгим голосом:
А подумали вы, милостивый государь, о том, к чему приведет такая встреча?
К чему же, например, скажите!
К кровопролитию!
Что ж, на то похоже! Ну а вы, осмелюсь спросить, что предлагаете проливать?
Мой ответ сразил его. Он увидел, что сморозил глупость, и, желая поправиться, сказал, что пошутил. Потом добавил, что они с его патроном приветствовали бы топоры, но что этот род оружия воспрещен французским кодексом. Он ждет от меня другого предложения.
Я прошелся по комнате, чтобы как следует поразмыслить, но тут мне пришло в голову, что пушки системы Гатлинг при дистанции в пятнадцать шагов тоже вполне пригодны на суде чести. Эту мысль я не замедлил облечь в форму предложения.
Но и оно не имело успеха: опять помешал кодекс, Я предложил винтовки, двуствольные дробовики, наконец, морские револьверы Кольта. Все это было отвергнуто. И после некоторого размышления я позволил себе съязвить, предложив драться на кирпичинах при дистанции в три четверти мили. Но что толку шутить с человеком, не понимающим шуток: представьте мое возмущение, когда этот субъект с самым серьезным видом отправился докладывать своему патрону о моем последнем предложении!
Вскоре он вернулся и сообщил мне, что его патрон в восторге от кирпичин при дистанции в три четверти мили, но что есть серьезные возражения, ввиду опасности для проходящих мимо посторонних лиц.
— Ну, — сказал я тогда, — на вас не угодишь. Может,
Он просиял и с готовностью ответил:
— Ну разумеется, мосье!
И тут же стал выворачивать свои карманы, — у него их оказалось более чем достаточно, — все время бормоча себе под нос: «Куда же они запропастились?»
Наконец он нашел, что искал. Он выудил из жилетного кармашка две какие-то штучки; только поднеся их к окну, я увидел, что это миниатюрные пистолетики. Одноствольные, в серебряной оправе, они скорее напоминали изящную игрушку. Я так расстроился, что не мог сказать ни слова; молча нацепил я одну из штучек на свою часовую цепочку и возвратил ему другую. Тогда мой сообщник развернул обыкновенную почтовую марку, в которую были завернуты крошечные пульки, и протянул мне одну. Я спросил: означает ли это, что противники обменяются только одним выстрелом? Он объяснил мне, что иначе и быть не может, ибо так велит французский кодекс. Тогда я предложил ему назначить и дистанцию, так как мой разум путается и слабеет от таких испытаний. Он предложил шестьдесят пять ярдов. Но тут мое терпение лопнуло.
— Шестьдесят пять ярдов при таком оружии? — воскликнул я. — Да водяные пистолеты причинили бы больше вреда при дистанции в пятьдесят ярдов. Очнитесь, приятель, нас с вами призвали уничтожать жизнь, а не утверждать бессмертие!
Несмотря на все мои доводы и уверения, он согласился сократить дистанцию до тридцати пяти ярдов, но даже и на эту уступку отважился очень неохотно и сказал, подавляя вздох:
— Как хотите, а я умываю руки в этом смертоубийстве; пусть оно падет на вашу голову.
Мне ничего не осталось, как вернуться к моему неустрашимому другу и рассказать ему об унизительном торге. Когда я вошел, мосье Гамбетта возлагал на алтарь свой последний локон. Он бросился ко мне с восклицанием:
— Итак, роковой договор заключен. Я вижу по вашим глазам.
— Да, — сказал я, — заключен.
Он слегка побледнел и прислонился к столу. Минуты две он тяжело дышал от возбуждения и наконец прохрипел:
Оружие, оружие! Говорите, какое оружие?
Вот это, — сказал я и повертел перед ним штучку, оправленную в серебро. Он только раз взглянул— и без сознания грохнулся на пол.
Очнувшись, он с сокрушением молвил:
— Вот как вынужденное бездействие повлияло на мои нервы… Но прочь минутная слабость! Я встречу мою судьбу, как подобает мужчине и французу!
Он поднялся на ноги и принял одну из тех возвышенных поз, которые недосягаемы для человека и редко удаются даже статуям.
Потом сказал хриплым басом:
— Смотрите, я спокоен, я готов! Откройте же мне, какая назначена дистанция?
— Тридцать пять ярдов…
Поднять его я был, конечно, не в силах. Я только перевернул его на живот и налил ему воды за ворот. Наконец он очнулся и сказал:
— Тридцать пять ярдов и ни на йоту меньше? Но заем я спрашиваю? Этот человек жаждет крови, станет он входить в какие-то мелочи! Но вы увидите: моя гибель покажет всему миру, как встречает смерть благородный француз!
После долгого молчания он добавил:
— А не было у вас речи о том, чтобы все его семейство стало с ним рядом, — ведь надо же, черт возьми, уравновесить мои размеры. Ну, не важно; сам я не унижусь до такого предложения; раз у него не хватает благородства предложить это, пусть пользуется своим преимуществом, хотя ни один честный человек на это бы но польстился.
Он оцепенел в какой-то мрачной задумчивости и только через несколько минут прервал молчание вопросом:
— А час — на когда назначена встреча?
— Завтра на восходе солнца.
— Это же безумие! Никогда не слыхал ничего подобного. В такую рань на улице не будет ни души.
— Потому-то я и выбрал этот час. Или вам нужны свидетели?
— Теперь не время пререкаться. Я просто понять не могу, как мосье Фурту согласился на такое идиотское новшество. Сейчас же бегите к нему и договоритесь с ним о более позднем часе!
Я бросился вниз, открыл входную дверь и угодил в объятия секунданта мосье Фурту. Он сказал:
— Честь имею довести до вашего сведения, что мой патрон всячески возражает против назначенного часа и просит отложить встречу на половину десятого.
— Любое одолжение, сударь, какое мы можем оказать вашему патрону, доставит нам величайшую радость. Мы согласны изменить время.
— Покорнейше вас благодарю от имени моего клиента! — Затем, повернувшись к какой-то личности за его спиной: — Вы слышали, мосье Нуар? Время переносится на половину десятого. — В ответ на что мосье Нуар поклонился, поблагодарил и пошел прочь.
— Если не возражаете, — продолжал мой сообщник, — наши главные врачи, как и полагается, поедут с вашими в одной карете.
— Нисколько не возражаю и очень рад, что вы напомнили мне о врачах: боюсь, что сам бы я о них не подумал. Сколько же их потребуется? Я думаю, двух-трех хватит?
— Принято по два с каждой стороны. То есть я имею в виду главных хирургов; но, во внимание к высокому общественному положению наших патронов, было бы уместно пригласить консультантами несколько парижских знаменитостей. Те приедут в собственных экипажах. А позаботились вы о катафалке?
— Ну и болван я, основное упустил из виду! Сейчас же этим займусь. Я вам, наверно, кажусь сущим профаном; но мне никогда не приходилось участвовать в такой аристократической дуэли. Я немало перевидал дуэлей у нас на Тихоокеанском побережье, но теперь вижу, что это просто несравнимо, — у нас, знаете, какой неотесанный народ! Катафалк! Мы просто оставляли потерпевшего на земле, и он так и валялся, пока кому-нибудь не приходило в голову взвалить его на тележку и увезти. Есть еще какие-нибудь пожелания?
— Никаких, за исключением того, чтобы оба гробовщика ехали вместе. Носильщики и плакальщики могут следовать пешком, как обычно. Мы с вами встретимся
и восемь утра и обсудим порядок шествия. Честь имею пожелать вам доброго здоровья!
Я вернулся к моему патрону, он встретил меня словами:
— Ну, когда же дуэль?
— В половине десятого.
— Очень хорошо. Вы дали знать в газеты?
— Сударь! Если после столь близкой и долгой дружбы вы считаете меня способным на такое низкое предательство…
— Ну-ну, что на вас нашло, старый друг? Вы, кажется, обиделись? Ради бога, простите, я вас совсем умаял. Ладно, позаботьтесь об остальном, этим можете не заниматься. Кровожадный Фурту сам об этом подумает. Хотя, впрочем, могу и я для верности написать записку — есть у меня приятель газетчик, некий мосье Нуар…
— Хорошо, что вы мне напомнили; можете не утруждать себя: второй секундант уведомил мосье Нуара.
— Гм, так я и знал. Это похоже на Фурту, у него делается напоказ…
В половине десятого утра процессия достигла поля у Плесси-Пике в следующем порядке: впереди ехала карета, в которой сидели только мы с мосье Гамбеттой; далее — карета с мосье Фурту и его секундантом, далее — карета с двумя поэтами-ораторами, заведомыми безбожниками, из их пиджачных карманов торчали объемистые свертки исписанной бумаги — надгробные речи; далее — карета с главными хирургами и их чемоданчиками; далее — восемь частных экипажей с учеными консультантами; далее — судебный следователь на извозчичьих дрожках; далее — два катафалка; далее — карета с двумя гробовщиками; далее — целая ватага носильщиков и плакальщиков пешком; наконец шествие замыкала, пробираясь сквозь туман, бесконечная вереница зевак, полицейских и прочих граждан. В общем, замечательное было бы зрелище, если бы не густая мгла.
Мы не разговаривали. Я несколько раз обращался к своему патрону, но он, видимо, этого не замечал, так как все время заглядывал в свой блокнот и твердил с отсутствующим видом: «Я умираю за то, чтобы Франция жила!»
Прибыв на место, мы со вторым секундантом отмерили шагами тридцать пять ярдов, а потом бросили жребий, кому выбирать позицию. Впрочем, это было сделано больше для проформы, при таком тумане шансы были равны. По окончании этих вступительных церемоний я подошел к своему патрону и спросил, готов ли он
— Готов! — воскликнул он сурово. — Пусть пушки палят! — И он еще больше выставил для обозрения свой могучий фасад.
Заряжали мы пистолеты в присутствии заранее назначенных свидетелей. По случаю дурной погоды мы произвели эту ответственную операцию при свете фонаря. Затем расставили противников.
Тут полицейские заметили, что на правом и левом флангах поля собралась толпа, и попросили дать им, время отвести неосторожных в более безопасное место. Просьбу уважили.
По приказу полицейских обе толпы расположились позади дуэлянтов, и теперь ничто не мешало нам приступить. Туман к тому времени еще более сгустился, и мы договорились со вторым секундантом, что, прежде чем давать окончательный сигнал, мы с ним аукнемся, чтобы противники хоть немного представляли себе, где искать друг друга.
Я вернулся к своему патрону и с огорчением увидел, что он начинает терять присутствие духа, Я постарался придать ему бодрости.
— Право, сударь, — сказал я, — ваши дела не так плохи, как вам кажется. Если судить по оружию, по ограниченному числу дозволенных выстрелов, по щедрой дистанции, по непроницаемому туману, а также тому дополнительному обстоятельству, что один из противников одноглаз, а другой косоглаз и близорук, мне кажется, что это столкновение может и не быть фатальным. Есть шансы, что вы оба останетесь живы. А потому подбодритесь: выше голову!
Речь моя возымела благотворное действие, мой патрон преобразился. Вытянув вперед руку, он сказал:
— Я снова я! Дайте мне оружие!
Я положил пистолетик на его ладонь, и он одиноко и тоскливо затерялся в ее необъятной шири. Мой друг уставился на него и задрожал. И, все так же уныло созерцая его, пробормотал надломленным голосом:
— Увы, не смерти я боюсь, а лишь увечья!
Я снова стал его подбадривать, и так успешно, что он произнес:
— Пусть трагедия начинается. Станьте же позади; не покидайте меня в этот торжественный час, мой добрый друг!
Я обещал ему. Затем помог направить дуло пистолета в ту сторону, где, как я догадывался, стоял противник, и посоветовал хорошенько слушать и руководиться ответным гиком моего коллеги секунданта. После чего я подпер мосье Гамбетту со спины и закричал во всю глотку: «Го-го!» Где-то далеко в тумане прозвучало ответное «Го-го!» Я тут же дал команду:
— Раз, два, три — пли!
Два слабых звука, вроде «тьфу! тьфу!», отдались в моих ушах, и в ту же секунду на меня обрушилась гора мяса. Но, несмотря на контузию, я все же уловил где-то над собой едва слышный лепет: