В одно прекрасное утро в пустынном море показались острова — еле заметные возвышения над водной гладью. Все высыпали на верхнюю палубу. Зрелище отрадное — после двух тысяч миль водной пустыни! По мере приближения к островам перед нашим взором из океана вырастала громада мыса Даймонд. Неровные его очертания были несколько сглажены дымкой дали. Постепенно стали вырисовываться отдельные детали побережья: полоска пляжа, затем веера кокосовых пальм, туземные хижины и наконец — совершенно плоский и белоснежный город Гонолулу, насчитывающий, как говорят, от двенадцати до пятнадцати тысяч жителей; улицы в этом городе имеют двадцать — тридцать футов в ширину, плотно утрамбованы и гладки, как паркет; почти все они прямые, как стрела, но есть и такие, что завиваются штопором.
Чем дальше я углублялся в город, тем больше он мне нравился. На каждом шагу я встречал что-то новое, резко отличающееся от того, к чему я привык. Вместо величественных грязновато-бурых фасадов Сан-Франциско я увидел тут дома, построенные из соломы, самана, из узких кремовых кирпичиков — смеси коралла с камешками и ракушками, — скрепленных цементом, а также просто аккуратненькие беленькие коттеджи с зелеными ставнями. Вместо наших палисадников, похожих на бильярдные столы с железной решеткой, здешние дома окружены просторными садами с густой зеленой травой и высокими деревьями, сквозь плотную листву которых с трудом пробивается солнце; вместо обычной герани, каллы и прочих растений, изнемогающих от пыли и бледной немочи, я увидел тут роскошные клумбы и заросли цветов — свежих, сверкающих великолепными красками, как луг после дождя; вместо унылого кошмара «Ивовой Рощи» — городского парка Сан-Франциско — я тут увидел огромные раскидистые лесные деревья с диковинными наименованиями и еще более диковинного вида — деревья, бросающие тень, подобную тени от грозовой тучи, деревья, которые не приходилось подвязывать к зеленым столбикам; вместо золотых рыбок, извивающихся в своих прозрачных сферических тюрьмах, благодаря стеклянным стенам которых они беспрестанно теряют природный свой цвет и очертания, то увеличиваясь, то уменьшаясь в размере, — вместо всего этого я видел кошек, кошек и котов: кошек длиннохвостых и куцых, слепых и кривых, лупоглазых и косых серых кошек, белых кошек, черных кошек, рыжих кошек, полосатых кошек, пятнистых кошек, ручных кошек, диких кошек, кошек-одиночек и целые группы кошек — взводы, роты, батальоны, армии, полчища — миллионы кошек, — и все до единой были гладки, упитанны, ленивы и сладко спали.
Я видел толпы людей — среди них много белокожих — в белых пиджаках, жилетах, штанах, причем обувь и та у них белая, — они носят парусиновые туфли, которые каждое утро с помощью мела доводят до белоснежного состояния; большинство обитателей, однако, очень смуглы, чуть светлее негров; у женщин приятные черты лица, великолепные черные глаза, округлые формы, тяготеющие к роскошной полноте; одеты они в красную или белую ткань, свободно ниспадающую с плеча до самых пят; длинные черные волосы, не стесненные прической, шляпы с большими полями, украшенные венками из ярко-алых живых цветов; смуглые мужчины в разнообразнейших костюмах, а то и вовсе без оных, если не считать цилиндра, надвинутого на самый нос, и чрезвычайно скромных размеров набедренной повязки; а их прокопченные детишки бегали по большей части в одежде, сотканной из солнца, — и надо сказать, что одежда эта сидела на них отлично и была весьма живописна.
Вместо головорезов и буянов, которые подстерегают вас в Сан-Франциско на каждом перекрестке, я видел длинноволосых коричневых дев Сандвичевых островов — они сидели на земле в тени домов и лениво взирали на все и вся, что проходило перед их глазами; вместо убогого булыжника я тут ступал по плотно утрамбованной коралловой мостовой, которую нелепое и упорное насекомое подняло из недр морских; поверх этого фундамента лежал легкий слой остывшей лавы и пепла, которые некогда, во дни оны, бездонная преисподняя изрыгнула из ныне высохшего и почерневшего жерла ставшего нестрашным покойника-вулкана; вместо наших тесных, переполненных конок мимо меня верхом на быстрых конях пролетали смуглые туземки, и пестрые их шарфы струились за ними, как знамена; вместо зловонного букета китайского квартала и боен на Брэннен-стрит я тут вдыхал аромат жасмина, олеандра и «индийской красавицы»; вместо спешки, суеты и шумного беспорядка Сан-Франциско тут царил летний покой, благодатный, как рассвет в райском саду; вместо песчаных холмов, окружающих Золотой Город, и сонного его залива возле меня высились крутые горы, одетые в свежую зелень и изрезанные глубокими прохладными ущельями, а напротив расстилался во всем своем величии океан: сверкающая прозрачная зеленая полоска возле берега, окаймленная длинной лентой белой пены, которая билась о риф; за ней — густая синева глубоких морей, усеянная гребешками волн; а совсем далеко, на горизонте, виднелся одинокий парус, словно для того только, чтобы подчеркнуть дремотную тишь безмолвного и пустынного простора. Когда же садилось солнце, этот единственный гость из иного мира, настойчиво напоминающий о том, что мир этот все-таки существует, вы погружались в роскошное оцепенение, вдыхая благоуханный воздух и забывая, что на свете есть что-либо, кроме этих заколдованных островов.
Острая боль выведет вас наконец из состояния мечтательного экстаза — вас укусил скорпион. После этого вы должны встать с травы и убить скорпиона, приложить к месту укуса спирт или бренди и сверх того раз и навсегда решить не садиться больше на траву. Тут вы удаляетесь в спальню, где правой рукой заполняете дневник за истекший день, а левой уничтожаете москитов, одним ударом разделываясь с целым полчищем их.
Затем вы видите приближающегося неприятеля — косматого тарантула на костылях, — почему бы вам не накрыть его плевательницей? Сказано — сделано, и торчащие из-под плевательницы концы лап тарантула дают вам довольно ясное представление о возможном диапазоне его действий. Теперь — в постель, где вы превращаетесь в место прогулок для сколопендры с ее восемьюдесятью четырьмя ножками, из которых и одной довольно, чтобы прожечь воловью шкуру. Опять спиртовые примочки и решение впредь — раньше чем ложиться в постель, тщательно осматривать ее. Затем вы ждете и терзаетесь, покуда все окрестные москиты не вползут под полог, и, быстро вскочив, закрываете их там, а сами ложитесь на пол и мирно спите до утра. Если же вам случится проснуться ночью, можно для развлечения поругать тропики.
Само собой разумеется, в Гонолулу у нас был большой ассортимент фруктов: апельсины, ананасы, бананы, клубника, лимоны, померанцы, манго, гуава, дыни и роскошнейшая диковина, именуемая хиримоей, — чистый восторг! Не следует забывать и тамаринд. Первоначально я думал, что плоды тамаринда созданы для того, чтобы их есть, но, надо полагать, у них какое-то другое назначение. Отведав два-три тамаринда, я решил, что они еще не поспели в этом году. Мне так свело рот, что непонятно было, то ли я свистеть собрался, то ли тянусь целоваться, и целые сутки после этого я мог лишь всасывать в себя пищу через трубочку. Я набил себе оскомину, и на зубах у меня появилась так называемая «железная полоска», — я боялся, что это так и останется, но какой-то местный житель утешил меня, сказав, что «она сойдет вместе с эмалью». Впоследствии я узнал, что тамаринды едят только приезжие, да и те один раз в жизни.
Глава XXIII
Приведу запись, сделанную мной в дневнике на третий день моего пребывания в Гонолулу:
«Сегодня на Гавайях не сыскать человека более деликатного, чем я, — никакие силы не заставят меня, например, сесть в присутствии начальства. За день я проделал то ли пятнадцать, то ли двадцать миль верхом, и, откровенно говоря, после этого я вообще не очень-то склонен садиться.
Итак, в четыре часа тридцать минут пополудни мы, шесть джентльменов и три дамы, собрались в экскурсию на мыс Даймонд и в Королевскую кокосовую рощу. Все выехали в условленный час, кроме меня. Я же ездил осматривать тюрьму (вместе с капитаном Фишем и еще одним шкипером китобойного судна, капитаном Филлипсом) и так увлекся, что не заметил, как прошло время. Опомнился я только тогда, когда кто-то обронил, что уже двадцать минут шестого. К счастью, капитан Филлипс приехал на собственном „выезде“, как он называл тележку, привезенную сюда капитаном Куком в 1778 году, и лошадь, которую капитан Кук застал уже здесь по приезде. Капитан Филлипс справедливо гордился своим искусством править и резвостью своего коня, и только его страсти демонстрировать оба эти качества я обязан тем, что за шестнадцать минут проделал расстояние от тюрьмы до Американской гостиницы — как-никак, больше полумили. Езда была лихая! Удары кнута так и сыпались на спину нашей лошади, и всякий раз как кнут приходил в соприкосновение с лошадиной шкурой, пыль поднималась такая, что к концу нашего путешествия мы двигались в непроницаемом тумане и были вынуждены ориентироваться с помощью карманного компаса, который капитан Фиш держал в руке; Фиш имел за спиной двадцать шесть лет плавания на китобойных судах и на протяжении всего нашего опасного путешествия проявлял такое самообладание, словно находился у себя на капитанском мостике; он спокойно покрикивал: „Лево руля!“, „Так держать!“, „Круче — право руля — по ветру!“ и т. д., ни на минуту не теряя присутствия духа и ни интонацией, ни манерой держаться не выражая какого-либо беспокойства. Когда мы наконец бросили якорь и капитан Филлипс, поглядев на свои часы, произнес: „Шестнадцать минут — я говорил, что возьмет! Ведь это больше трех миль в час!“ — я понял, что он ждет комплимента, и сказал, что молнию не сравнил бы с его конем. И в самом деле, такое сравнение было бы неуместным.
Хозяин гостиницы сообщил, что мои приятели отбыли чуть ли не час назад, и предложил мне взять любую лошадь из его конюшни и отправиться вдогонку. Я отвечал, чтобы он особенно не беспокоился, — что, дескать, смирный нрав в лошади ставлю выше резвости, что хотел бы иметь даже исключительно смирную лошадь — совсем без всякого норова, если можно, а лучше бы всего — хромую. Не прошло и пяти минут, как мне подвели лошадь. Я остался доволен ее видом; правда, ее можно было принять за овцу, но это оттого, что на ней нигде не было написано, что она — лошадь. Мне она нравилась, а это главное. Убедившись, что у моей лошади ровно столько статей, сколько положено, я повесил свою шляпу на ту из них, что помещается за седлом, отер пот с лица и отправился в путь. Я дал своему коню название острова, на котором мы находились, — Оаху. Он пытался завернуть в первые же ворота, которые мы проезжали. Ни хлыста, ни шпор у меня не было, и я попробовал просто поговорить с ним. Однако доводы мои на него не действовали, он понимал лишь оскорбления и брань. Повернув в конце концов от этих ворот, он тут же направился к другим, на противоположной стороне улицы. Прибегнув к тем же средствам — брани и оскорблениям, — я снова восторжествовал. На протяжении следующих шестисот ярдов конь четырнадцать раз пересекал улицу, толкаясь в тринадцать ворот, между тем как тропическое солнце отчаянно дубасило меня по голове, угрожая продолбить череп, а пот буквально струился с меня. Наконец моему коню ворота надоели, и он пошел дальше спокойно, но теперь меня стала смущать глубокая задумчивость, в которую он погрузился. „Не иначе как замышляет очередную каверзу, новый фортель какой-нибудь, — решил я, — зря лошадь не станет задумываться“. Чем больше я размышлял об этом, тем беспокойнее становилось у меня на душе. Наконец я не выдержал и слез с лошади, чтобы заглянуть ей в глаза: нет ли в них подозрительного огонька, — я слыхал, что глаза этого благороднейшего из домашних животных обладают чрезвычайной выразительностью.
Не могу описать, какое я почувствовал облегчение, когда оказалось, что конь мой просто-напросто спит. Я его разбудил и пустил рысью, — и тут-то вновь проявилась его злодейская натура: он полез на каменную стену высотою в пять-шесть футов. Я понял наконец, что к этой лошади надо применять физические меры воздействия, сломал внушительный прутик тамаринда, и конь незамедлительно сдался. Он пустился каким-то судорожным аллюром, в котором три коротких шага сменялись одним длинным, напоминая мне по очереди то толчки землетрясения, то крутую качку нашего „Аякса“ в бурю.
Тут самое время помянуть добрым словом изобретателя американского седла. Собственно, седла-то никакого нет, можно с таким же успехом сидеть на лопате; что же касается стремян, то их роль чисто орнаментальная. Если бы я захотел перечислить все проклятия, какие я обрушил на эти стремена, то даже без иллюстраций получилась бы увесистая книжка. Иногда одна нога проходила так глубоко в стремя, что оно охватывало ее на манер запястья, иногда таким образом проскакивали обе ноги, и я оказывался как бы в кандалах; иногда же ноги вовсе не попадали в стремена, и тогда они бешено болтались, хлопая меня по голеням. Даже когда мне удавалось устроиться поудобнее, осторожно ступнями ног придерживая стремена, я все равно не мог чувствовать себя спокойно, ибо находился в постоянном страхе, как бы стремена куда-нибудь не ускользнули.
Впрочем, довольно, мне тяжело даже говорить на эту тему.
Отъехав от города на полторы мили, я увидел рощу высоких кокосовых пальм; гладкие стволы их, тянувшиеся вверх без всяких ответвлений на шестьдесят — семьдесят футов, были увенчаны кисточкой зеленой листвы, прикрывавшей гроздь кокосовых орехов, — зрелище не более живописное, чем, скажем, лес гигантских потрепанных зонтиков с гроздьями огромного винограда под ними. Некий больной и желчный житель севера высказался о кокосовой пальме следующим образом: „Говорят, что это дерево поэтично, — не стану спорить, а только уж очень оно похоже на веник из перьев, после того как в него ударила молния“. Образ этот, на мой взгляд, вернее всякого рисунка дает представление о кокосовой пальме. И тем не менее есть в этом дереве что-то привлекательное, какое-то своеобразное изящество.
Там и сям в тени деревьев прикорнули бревенчатые срубы и травяные хижины. Травяные хижины строятся из сероватой местной травы, связанной в пучки, и по своим пропорциям напоминают наши коттеджи, только крыши у них более крутые и высокие. И стены и крыши этих хижин чрезвычайно толсты, в стенах вырезаны квадратные окна. Если смотреть на них с некоторого расстояния, они кажутся косматыми, словно сделанными из медвежьих шкур. Внутри хижины — приятная прохлада. Над крышей одного из коттеджей развевался королевский флаг, — вероятно, в знак того, что его величество дома. Вся эта местность — личные владения короля, и он много времени проводит здесь, отдыхая от зноя. Местечко носит название Королевская роща.
Здесь поблизости имеются любопытные развалины — скудные остатки древнего храма. Некогда здесь приносились человеческие жертвы — в те далекие времена, когда простодушный сын природы, не устояв перед жгучим соблазном и совершив под горячую руку грех, мог, одумавшись в более трезвую минуту, с благородной прямотой признаться в содеянном и тут же искупить свой грех кровью собственной бабушки; в те благословенные времена, когда бедный грешник мог при случае очищать свою совесть и, покуда у него не иссякнет запас родственников, покупать себе душевный покой; задолго до того, как миссионеры, претерпевая несчетные лишения и невзгоды, прибыли сюда, чтобы сделать нашего безмятежного грешника навеки несчастным своими рассказами о радостях и блаженстве, ожидающих его в почти недосягаемом раю, и о мрачном унынии преисподней, куда он с такой ужасающей легкостью может угодить; чтобы объяснить бедному туземцу, что в своем невежестве он совершенно понапрасну, без всякой пользы для себя израсходовал всех своих родственников; чтобы открыть ему всю прелесть поденной работы; при которой на вырученные сегодня пятьдесят центов можно прокормиться весь завтрашний день, и доказать преимущество такого образа жизни перед тем, к которому он привык, когда ловил рыбу скуки ради, в продолжение нескончаемого тропического лета валялся на травке и вкушал пищу, уготованную ему природой и доставшуюся ему без труда.
Грустно думать о бесчисленных обитателях этого прекрасного острова, которые сошли в могилу, так и не узнав о том, что есть место, именуемое адом!
Древний этот храм сложен из неотесанных глыб лавы и представляет собой прямоугольник, обнесенный стенами, но без крыши, имеющий тридцать футов в ширину и семьдесят в длину. Голые стены — и ничего больше, — толстые, но не выше человеческого роста. Они могут продержаться еще века, если их не трогать. Три алтаря и прочие священные принадлежности храма давно уже осыпались, не оставив следа. Говорят, что в давние времена здесь, под завывание нагих дикарей, убивали людей тысячами. Если бы немые эти камни могли говорить, какие истории они поведали бы нам, какие картины открылись бы нашим взорам! Вот под ножом палача извиваются связанные жертвы, вот смутно виднеется плотная человеческая толпа, она вся подалась вперед, и пылающий жертвенник озаряет свирепые лица, выступающие из мрака, — все это на призрачном фоне деревьев и сурового силуэта мыса Даймонд, который как бы сторожит это жуткое зрелище, в то время как месяц мирно взирает на него сквозь расщелины облаков!
Когда три четверти века назад Камехамеха Великий, своего рода Наполеон по искусству воевать и неизменному успеху всех своих предприятий, напал на Оаху, уничтожил местную армию и завладел островом окончательно и бесповоротно, он разыскал трупы короля Оаху и его полководцев и украсил стены храма их черепами. И дикое же это было время — эпоха процветания божественной бойни! Король и военачальники держали народ в железной узде; ему приходилось кормить своих хозяев, воздвигать дома и храмы, нести все расходы в стране, получать пинки и подзатыльники вместо благодарности, влачить более чем жалкое существование, за малейшие проступки расплачиваться жизнью, а если и не было проступков — приносить ее на священный алтарь в качестве жертвы, тем самым покупая у богов всевозможные блага для своих жестокосердных правителей. Миссионеры одели и воспитали дикарей, положили конец произволу их начальников и даровали всем свободу и право пользоваться плодами своего труда, они учредили общий закон для всех и одинаковое наказание для тех, кто его преступает. Контраст столь разителен, добро, которое миссионеры принесли этому народу, столь явно ощутимо и бесспорно, что мне остается лишь указать на состояние, в котором пребывали Сандвичевы острова во времена капитана Кука, и сопоставить его с условиями жизни на этих островах в наши дни. Такое сравнение убедительнее всяких слов».
Глава XXIV
После довольно крутого подъема мы наконец достигли вершины горы, откуда нам открылась широкая панорама. Заливая горы, долины и океан своим ровным сиянием, поднялась луна, а сквозь темные купы деревьев, словно там раскинулся сказочный лагерь светлячков, мерцали огни Гонолулу. Воздух полнился ароматом цветов. Отдыхали мы недолго. Весело смеясь и разговаривая, наш отряд помчался дальше вскачь, а я потрусил за ним, вцепившись обеими руками в луку седла. Мы подъехали к обширной равнине, — трава тут не росла, ноги вязли в глубоком песке. Нам сообщили, что это древнее поле битвы. Кругом чуть ли не на каждом шагу белели озаренные луной человеческие кости. Мы подобрали множество их на память. У меня накопилось изрядное количество берцовых и плечевых костей, — кто знает, может быть, они принадлежали каким-нибудь знаменитым военачальникам, сражавшимся в той страшной стародавней битве, когда кровь лилась, как вино, на том самом месте, где мы сейчас стоим? Перл всей коллекции я впоследствии разбил о спину Оаху, пытаясь заставить его сдвинуться с места. Тут можно было найти любую кость, кроме черепа; какой-то местный житель заметил вскользь, что за последнее время значительно увеличилось количество «охотников за черепами». Признаться, об этой разновидности спорта я доселе не имел представления.
О месте этом никто ничего толком не знает, и его история навсегда останется тайной. Даже старожилы не могут похвастать особенной осведомленностью. По их словам, кости эти лежали тут, когда они сами еще были детьми. Лежали они еще и тогда, когда деды их были детьми — о том же, как эти кости сюда попали, жители могут лишь строить догадки. Многие верят в общепринятую версию, будто место это было полем какой-то давней битвы. Верят также, что скелеты лежат тут испокон веков и в тех самых позах, в которых пали бойцы в той великой битве. Другие полагают, что именно здесь Камехамеха I дал свое первое сражение. По этому поводу рассказывают следующее — возможно, что сюжет заимствован из одной из многочисленных книг, написанных об этих островах; не знаю, впрочем, какими именно источниками пользовался мой рассказчик. По его словам, Камехамеха (который первоначально был всего лишь каким-то второстепенным князьком на острове Гавайи) высадился здесь с большим войском и расположился лагерем в Ваикики. Оахийцы выступили в поход; они были настолько уверены в победе, что не задумываясь согласились на требование своих жрецов — провести черту на том месте, где ныне лежат кости, и поклясться, что ни в коем случае не отступят за эту черту. Жрецы уверяли, что всякого, кто нарушит клятву, постигнет смерть и вечные муки. Камехамеха теснил их шаг за шагом; жрецы, сражаясь в первых рядах, пытались вдохновить воинов, словом и личным примером напоминая им о клятве умереть, но не переступить роковой черты. Оахийцы мужественно бились, пока не пал их верховный жрец, сраженный неприятельским копьем. Его гибель произвела тягостное впечатление, и у славных воинов, стоявших за ним, дрогнули сердца. С торжествующими кликами неприятель ринулся вперед — черта была перейдена, оскорбленные боги покинули отчаявшееся войско; смирившись с роком, который они навлекли на себя своим клятвоотступничеством, оахийцы бросились врассыпную по равнине, на которой ныне расположен город Гонолулу, и побежали дальше, вверх по прелестной долине Нууану. С обеих сторон их обступили крутые горы, впереди ждал страшный обрыв Пали. Неприятель продолжал теснить их; они помедлили с минуту и ринулись вниз, с высоты шестисот футов!
Рассказ сам по себе довольно симпатичный, однако в прекрасном историческом труде мистера Джарвеса говорится, что оахийцы окопались в долине Нууану, что Камехамеха выбил их из укреплений и, загнав их в Горы, вынудил броситься с кручи. Наше усеянное костями поле нигде в его книге не упоминается.
Глубокая тишина и покой, царившие над великолепным пейзажем, произвели на меня сильное впечатление. Я находился, по своему обыкновению, в хвосте отряда, и мне захотелось высказаться.
— Какое чудесное видение дремлет в торжественном сиянии луны! Как четко вырисовываются зазубренные края потухшего вулкана на фоне ясного неба! Какая белоснежная пена окаймляет риф там, где об него разбивается прибой! Как безмятежно спит город, темнеющий далеко в низине! Как мягко стелются тени по величавым склонам гор, окружающим сонное царство долины Мауоа! Какая внушительная пирамида облаков громоздится над многоярусным Пали! Словно суровые воины прошлого собираются призрачными отрядами на древнее свое поле битвы — какие душераздирающие стоны жертв, которые…
В этом месте лошадь, именуемая Оаху, села на песок. Верно, ей так было удобнее слушать меня. Как бы то ни было, я тотчас остановил поток своего красноречия и доказал ей, что не потерплю неуважения к себе со стороны лошади. Тут-то я и сломал об ее круп кость неизвестного военачальника, после чего вскочил в седло и отправился догонять кавалькаду.
Порядком уставшие, мы вернулись в город к девяти часам вечера; на этот раз я возглавлял шествие, так как мой конь, поняв наконец, что мы направляемся домой и что идти не так далеко, бросил валять дурака. Тут нелишне будет перебить мой рассказ сведениями общего характера. В Гонолулу, как, впрочем, повсюду в Гавайском королевстве, никто не держит конюшен; поэтому, если только вы незнакомы с зажиточными резидентами (эти всегда держат добрых коней), вам приходится довольствоваться самыми жалкими клячами, которых вы нанимаете у канаков (то есть туземцев). Приличной лошади вы никогда не сможете нанять, даже у белого хозяина, ибо все лошади заняты на фермах и ведут жизнь самую изнурительную. Если туземец, у которого вы решили взять лошадь, и не заездил ее до полусмерти сам (они все страстные наездники), можете быть уверены, что ее заездили другие, ибо тайком от вас он дает ее напрокат. Так по крайней мере мне говорили. А в результате, лошади не успевают ни есть, ни пить, ни отдыхать, ни сил набраться, выглядят и чувствуют себя всегда отвратительно, а приезжая публика гарцует по островам на клячах, подобных той, что досталась сегодня мне.
Когда вы нанимаете лошадь у канака, вам нужно смотреть в оба, ибо можете ни минуты не сомневаться в том, что вы имеете дело с лукавым и бессовестным плутом. Оставьте вашу дверь раскрытой настежь, не запирайте вашего чемодана — это пожалуйста! Туземец не прикоснется к вашей собственности; у него нет никаких выдающихся пороков, и душа его не лежит к крупному грабежу; однако малейшую возможность надуть вас по лошадиной части он использует с неподдельным восторгом. Черта, присущая всем барышникам, не правда ли? Канак непременно постарается содрать с вас лишнее; предложит вам вечером великолепного коня (любого, хотя бы он принадлежал самому королю, если августейшие конюшни окажутся доступными для обозрения), а наутро приведет вам клячу, под стать моему Оаху, да еще побожится, что вы именно этого коня смотрели накануне. Если вы начнете скандалить, он вывернется, уверяя, что договаривался с вами не он, а его брат, «который, на беду, сегодня утром уехал в деревню». У них всегда имеется в запасе «брат», на которого они сваливают всю ответственность. Некто — очередная жертва подобного мошенничества — попробовал было возразить одному из этих молодчиков:
— Но я знаю, что я договаривался именно с вами, потому что тогда же еще обратил внимание, что у вас на щеке шрам.
— О да, да, мой брат и я очень похожи: мы близнецы!
Вчера мой приятель Дж. Смит нанял лошадь. Канак, предлагавший ее, заверил Смита, будто лошадь в прекрасном состоянии; у Смита был свой потник и седло, и он велел туземцу переседлать коня. Канак сказал, что вполне доверяет джентльмену свое седло, но Смит все же отказался пользоваться им. Пришлось менять; Смит, однако, заметил, что канак сменил лишь седло, а потник оставил; канак сослался на свою рассеянность. Смиту надоела вся эта возня, он сел на коня и уехал. Не успели они отъехать от города на милю, как конь начал припадать на все четыре ноги, а затем стал откалывать и вовсе какие-то диковинные номера. Смит соскочил, снял седло и тогда только обнаружил, что потник накрепко прилип к спине лошади — вся ее спина представляла собой сплошную незаживающую рану. Загадочное поведение канака объяснилось.
На днях другой мой приятель купил у туземца довольно сносную лошадь, после того как подверг ее тщательному осмотру. А сегодня он обнаружил, что лошадь слепа на один глаз. Когда он покупал ее, он все хотел взглянуть на тот глаз, и ему даже казалось, что он так и сделал. Потом он вспомнил, что коварный туземец всякий раз умудрялся чем-нибудь отвлечь его внимание.
Еще один пример, и я покончу с этой темой.
Рассказывают, что когда некий мистер Л. посетил остров, он купил у туземца двух парных лошадей. Они помещались в небольшой конюшне с перегородкой посредине, каждая лошадь в своем стойле. Мистер Л. внимательно осмотрел через окно сперва одну лошадь («брат» канака уехал в деревню и увез ключ), затем, обойдя конюшню, заглянул в окошко, чтобы обследовать вторую. Он заявил, что в жизни не видывал более удачно подобранной пары, и тут же уплатил за них сполна. После чего канак отправился вдогонку за своим братом. Молодчик этот самым бессовестным образом надул Л. «Парная» лошадь была всего одна, в одно окно Л. обследовал ее левый борт, в другое — правый! Лично я не склонен верить этому анекдоту, но он служит несколько гиперболической иллюстрацией совершенно реального факта, а именно, что канак-барышник отличается творческой фантазией и гибкой совестью.
Приличного коня можно здесь приобрести за сорок или пятьдесят долларов, просто сносного — за два с половиной доллара. По моим расчетам, мой Оаху должен бы стоить примерно тридцать пять центов. Третьего дня тут кто-то купил лошадь, в тысячу раз лучшую, чем мой Оаху, за один доллар семьдесят пять центов и перепродал ее сегодня за два доллара двадцать пять центов; а вчера Уильямс купил славненькую и чрезвычайно резвую лошадку за десять долларов; и вчера же одна из лучших непородистых лошадей на острове (она действительно очень и очень недурна) продавалась за семьдесят долларов вместе с мексиканским седлом и уздечкой; это был конь широко известный, пользующийся большим уважением за быстроногость, покладистый характер и выносливость. Местных лошадей принято кормить раз в день небольшим количеством овса; овес доставляется из Сан-Франциско и стоит около двух центов фунт; сена же им дают без ограничений; сено местное и не очень высокого качества, туземцы сами приносят его на рынок; его связывают в продолговатые тюки размером с рослого мужчину, затем по одному такому тюку накалывают с двух концов на жердь длиной в шесть футов, туземец взваливает ее на плечи и прогуливается в поисках покупателя. Жердь с тюками, таким образом, представляет собой гигантских размеров букву Н.
Один такой тюк стоит двадцать пять центов, и его хватает на день. Итак, коня вы приобретаете за сущие пустяки, недельный запас сена тоже за пустяки, и, кроме того, уже без всяких пустяков, вы пасете своего коня на роскошной траве, растущей на обширном участке вашего соседа, — нужно лишь выпустить коня в полночь и загнать в конюшню под утро. Покамест, как видите, вы ничего почти не тратите, но когда дойдет дело до седла и уздечки, вам придется выложить от двадцати до тридцати пяти долларов. Можно нанять лошадь на неделю вместе с седлом и уздечкой, заплатив от семи до десяти долларов, причем владелец лошади сам ее кормит.
Однако время закончить отчет за этот день — время ложиться спать. Я ложусь и слышу, как в ночной тиши раздается мягкий, прекрасный голос, — и вот, несмотря на то что эта скала, затерявшаяся посреди океана, находится чуть ли не на краю света, я узнаю родной напев. Слова, правда, звучат несколько странно:
Ваикики лантони э каа хули хули уаху.
Что в переводе должно обозначать: «Когда по Джорджии мы шли походом…»[52]
Глава XXV
Нам посчастливилось видеть одну из достопримечательностей Гонолулу — базар во всем его субботнем великолепии; суббота считается праздником у туземцев. Девушки — по двое, по трое, дюжинами, целыми взводами и эскадронами — скакали по улицам на своих быстроногих, хоть и неказистых на вид лошадках. Пестрые их амазонки развевались, как знамена. Легкие наездницы, чувствующие себя в седле как дома, веселили глаз своим жизнерадостным и изящным видом. То, что я назвал амазонкой, на самом деле просто-напросто длинное широкое полотнище, наподобие пестрой и яркой скатерти; материю эту один раз обматывают вокруг бедер; концы, пропущенные назад, плещутся по обе стороны лошади, как два флага. Зацепив стремя большим пальцем ноги, расправив плечи и держась в седле прямо, по-генеральски, наездница вихрем несется вскачь.
В субботу после полудня девушки наряжаются кто во что горазд: одни надевают черный шелк, другие развевающиеся ткани ослепительного красного цвета, третьи обматываются белоснежной материей, четвертые же накрутят на себя такое, что радуга меркнет рядом с ними; волосы они все укладывают в сетку, нарядные шляпки украшают живыми цветами, самодельные ожерелья из карминово-красных цветов охайи обвивают их смуглые шеи; яркие эти красавицы заполняют базарные площади и примыкающие к ним улички и при этом так благоухают своим проклятым кокосовым маслом, что можно подумать, будто где-то поблизости горит склад тряпья.
Можно тут встретить и язычника, приехавшего с какого-нибудь знойного острова Южных морей; лицо и грудь его покрыты сплошной татуировкой, и он походит на обычного нашего бродягу-нищего из Невады — жертву взрыва на шахте. У иных татуировка цвета синьки покрывает всю верхнюю часть лица до самого рта — получается род полумаски, — нижняя же часть сохраняет характерную желтую окраску жителя Микронезии[53]; у других от висков к шее, на обеих щеках, нарисованы две широкие полосы, а посредине оставлена полоса натуральной желтой кожи в два дюйма шириной, — и все это производит впечатление печной решетки с одной сломанной перекладиной. Встречаются и такие, у которых все лицо сплошь покрыто этой зловещей гангренозной краской, и только две-три тоненькие полоски желтой кожи змеятся по этому фону, пересекая лицо от уха до уха, а из-под полей шляпы мерцают глаза, как звезды среди сумрака лунной ночи.
Двигаясь среди толпы, кишащей на улицах, вы доходите до торговцев пои; они сидят в тени, на корточках по местному обычаю, окруженные покупателями. Пои внешним видом своим напоминает обыкновенное тесто. Хранят его в больших мисках, сделанных из выдолбленных плодов, похожих на наши тыквы; емкость этих мисок от трех до четырех галлонов. Пои — основная пища туземцев; приготовляют ее из клубней растения таро. Формой клубень походит на толстую — или, если угодно, пухленькую — картофелину, но в отличие от нее при варке приобретает светло-лиловую окраску. Вареные клубни таро — вполне удовлетворительная замена хлеба. Канаки пекут его в земле, затем разминают тяжелым пестиком, сделанным из лавы, смешивают с водой и оставляют бродить; таким образом, получается пои — смесь малоаппетитная, слишком пресная до того, как перебродит, и слишком кислая после брожения, при всем том питательна до чрезвычайности. Однако если, кроме пои, ничего другого не есть, в организме накапливаются ядовитые вещества, и — кто знает, — может, этим и объясняются некоторые особенности в характере канаков. Обращение с пои — такое же искусство, как еда палочками у китайцев. Указательный палец окунают в тесто, быстро накручивают на него порцию по вкусу, затем так же быстро вынимают; в результате палец весь облеплен этим тестом; затем едок откидывает голову, сует палец в рот, слизывает с него лакомство и медленно, зажмурившись, глотает его. Немало пальцев окунается в общую миску, и каждый из них вносит свою лепту грязи, разнообразя вкусовые и цветовые оттенки этого блюда.
Вокруг небольшой хижины собралась толпа туземцев, покупающих целебный корень ава. Некоторые утверждают, что благодаря употреблению этого корешка известные болезни, завезенные в свое время на остров, произвели меньше опустошений среди туземцев, чем следовало ожидать. Другие, впрочем, этого мнения не разделяют. Все сходятся на том, что пои способно полностью восстановить здоровье истощенного пьянством человека и что оно излечивает больных, которым никакие лекарства уже не помогают; но далеко не все верят в целебные свойства, приписываемые корешку авы. Туземцы варят из него хмельной напиток, злоупотребление которым влечет за собой тяжелейшие последствия: кожа покрывается сухими белыми струпьями, глаза воспаляются, наступает преждевременная дряхлость. Хозяин заведения, возле которого мы остановились, выплачивает правительству восемьсот долларов в год за монопольное право торговать корешком ава и, несмотря на это, говорят, выручает ежегодно огромные деньги. Наши же кабатчики, которые платят тысячу долларов за право торговать в розницу виски и другими напитками, еле сводят концы с концами.
На рыбном базаре толпился народ. Туземцы обожают рыбу и едят ее не только сырьем, но и живьем! Впрочем, я предпочел бы не задерживаться на этой теме.
Во время оно суббота здесь справлялась торжественно, как настоящий праздник. Все туземное население города бросало работу, жители окрестностей присоединялись к горожанам. Белый человек в эти дни предпочитал отсиживаться дома, ибо наездники и наездницы неслись галопом по улицам и нельзя было пробиться сквозь эту кавалькаду без риска быть изувеченным.
По вечерам пировали, и девушки исполняли соблазнительнейший танец хула-хула, танец, как говорят, отличавшийся совершенством и слаженностью движений всех частей тела — ног, рук, кистей, головы и туловища, и удивительной четкостью ритма. Девушки, почти совсем нагие, становились в круг и проделывали бесчисленное количество движений и фигур без всякого дирижера, причем «счет» у них был так точен, движения столь дружны, что если бы их всех выстроить в ряд, то казалось бы, что все эти руки, кисти, туловища, ноги и головы двигались, колыхались, жестикулировали, кланялись, прикасались к земле, кружились, извивались, перекручивались и выпрямлялись как части единого целого; трудно было поверить, что ими не управляет какой-то тонкий скрытый механизм.
В последние годы, однако, суббота в значительной мере утратила свои былые праздничные черты. Слишком уж нарушали эти еженедельные сатурналии туземцев рабочий ритм и интересы белого человека, и он с помощью законов, проповедей и всевозможных других средств положил им известный предел.
Развратный танец хула-хула исполняют теперь лишь ночью, при закрытых дверях, в присутствии малочисленных зрителей, и то лишь по особому разрешению властей, которые к тому же взимают за это разрешение десять долларов. Нынче уже мало осталось девушек, владеющих в совершенстве искусством этого древнего национального танца.
Миссионеры обучили грамоте и обратили в христианство всех туземцев. Все они приобщены к церкви, и всякий достигший восьмилетнего возраста умеет писать и бегло читать на своем родном языке. Это самый грамотный народ в мире, если не считать китайцев. Множество книг напечатано на канакском языке, и все туземцы страстные читатели. Все они регулярно и ревностно ходят в церковь. Смягчающее влияние культуры сказалось еще и в том, что у туземных женщин в конце концов появилось глубокое уважение к целомудрию (как к отвлеченному понятию). На эту тему, пожалуй, не следует особенно распространяться. Надо полагать, что национальный грех исчезнет со временем, когда вымрет сам народ. Никак не раньше. Впрочем, это очищение не за горами, как видно хотя бы из того, что, соприкоснувшись с цивилизацией белого человека, население, некогда (по подсчетам капитана Кука) составлявшее четыреста тысяч человек, за какие-нибудь восемьдесят лет сократилось до пятидесяти пяти тысяч!
Общество этого удивительного, миссионерски-китобойно-административного центра представляет собой довольно причудливую смесь. Если вы, разговорившись с каким-нибудь незнакомцем, испытываете столь естественное в таких случаях желание узнать, как вам следует держаться с ним, к какому разряду людей его отнести, смело величайте его капитаном. Затем приглядитесь и, если по выражению его лица вам покажется, что вы дали маху, тут же спросите его, в какой церкви он читает свои проповеди. Можно поручиться, что он либо миссионер, либо капитан китобойного судна. Сам я перезнакомился с семьюдесятью двумя капитанами и девяносто шестью миссионерами. Капитаны и священники составляют половину населения острова; четверть его приходится на туземцев и на купцов иностранного происхождения с женами и детьми, и последняя четверть — на высокопоставленных чиновников гаванского правительства. На каждого человека приходится по три кошки.
На днях какой-то степенного вида незнакомец остановил меня на окраине города и сказал:
— Доброе утро, ваше преподобие. Вы, верно, служите в той каменной церкви?
— Нет, не служу. Я не священник.
— Право? Извините, пожалуйста, капитан. Как улов в этом году? Много ли жира…
— Жира? За кого вы меня принимаете? Я не китобоец.
— Тысячу извинений, ваше превосходительство! Так вы гвардии генерал-майор, не так ли? Или министр внутренних дел? Военный министр? Нет? Камергер его величества? Или комиссар королевской армии?
— Вздор! Я никакой не чиновник и вовсе не связан с правительством.
— Вот те и раз! Кто же вы, черт бы вас побрал? Что вы, черт возьми, тут делаете? Какой черт вас сюда занес? И откуда вы вообще взялись, черт вас побери?
— Я всего лишь частное лицо… скромный иностранец… недавно прибыл из Америки.
— Не может быть! Не миссионер! Не китобоец! Не член кабинета его величества! Даже не военно-морской министр! Боже мой! Я не верю своему счастью — увы, это, должно быть, сон! Впрочем, это открытое, благородное лицо, эти чуть раскосые простодушные глаза, эта массивная голова, не способная… ни на что… Руку! Дайте вашу руку, прекрасный скиталец! Извините мои слезы. Шестнадцать томительных лет ждал я этой минуты, и вот…
Не в силах вынести нахлынувших на него чувств он упал в обморок. Всем сердцем я сочувствовал бедняге. Я был растроган. Я уронил на него несколько слезинок и с материнской нежностью поцеловал его. Затем, освободив его карманы от мелочи, которую в них нашел, улизнул.
Глава XXVI
Продолжаю цитировать свой дневник:
«Национальный законодательный орган состоит, как я обнаружил, из десятка белых и тридцати-сорока туземцев. Общий колорит ассамблеи — темный. Вельможи и министры (вместе они составляют примерно двенадцать человек) занимают левый угол залы; их возглавляют Дэвид Калакауа (королевский канцлер) и принц Уильям. Председатель ассамблеи — его королевское величество Кекуанаоа[54] и вице-председатель (белый) восседают на кафедре, если можно так выразиться.
Председатель — отец короля. Это прямой, крепкий, смуглый и седовласый старец с крупными чертами лица, на вид лет восьмидесяти. Он просто, но хорошо одет: синий сюртук, белый жилет и белые штаны. Нигде ни пылинки, ни пятнышка. Держится со спокойным, несколько торжественным достоинством, осанка благородная. Более чем полвека назад он был молодым, доблестным воином под началом замечательного полководца Камехамехи I. Зная его биографию, я не мог не думать, глядя на него „Некогда, примерно два поколения назад, этот человек, нагой, как в первый день творенья, вооруженный дубинкой и копьем предводительствовал ордой дикарей, наступающей на другую орду таких же дикарей, упиваясь резней и бойней. Коленопреклоненный, он молился деревянным идолам. До того как миссионеры вступили на эту землю, сам он представления не имел о боге белого человека, он видел, как сотни его соотечественников приносились в жертву этим деревянным кумирам в языческих храмах. Он верил, что враг его может тайными молитвами навлечь на него смерть. Он помнил дни своего детства, когда человек, который сел за трапезу с собственной женой, подвергался смертной казни, и когда такая же участь постигала плебея, если дерзкая тень его случайно касалась короля. А теперь? Образованный христианин; аккуратно и красиво одетый; благородного образа мыслей изысканный джентльмен; человек который довольно много путешествовал и в качестве почетного гостя посетил не один двор Европы; опытный и просвещенный правитель, разбирающийся в политических делах своей страны и обладающий также познаниями общего характера. Вот он председательствует в законодательном собрании, среди членов которого имеются и белые. Серьезный и почтенный государственный муж, он занимает свой пост с таким достоинством, словно родился сановником и всю жизнь сидел на этом месте. Если подумать о бурном жизненном пути этого старика, какими бледными покажутся все дешевые измышления беллетристики!“
Сам Кекуанаоа не является принцем крови. Высокий титул достался ему через жену — дочь Камехамехи Великого. В других монархиях принято вести род по мужской линии. Здесь же, напротив, предпочтение отдается линии женской. Доводы, которые туземцы приводят в оправдание такой системы, чрезвычайно разумны, и я бы даже порекомендовал европейской аристократии к ним прислушаться. Нетрудно, говорят они, установить, кто была мать, в то время как отец… и т. д. и т. д.
Обращение туземцев в христианство не только не уничтожило, но даже почти и не ослабило кое-какие из их варварских предрассудков. Я только что упомянул об одном из них. До сих пор принято считать, что если враг завладеет какой-нибудь вещью, вам принадлежащею, ему достаточно помолиться как следует над нею, чтобы вымолить себе вашу смерть. Поэтому бывает, что туземец, вообразив, что его недруг молится о его гибели, падает духом и умирает. На первый взгляд подобное вымаливание кому-нибудь смерти кажется нам чудовищной нелепостью, однако если вспомнить попытки, предпринимаемые в этом направлении кое-кем из наших священников, предрассудок этот перестает казаться таким уж диким.
В былые времена на островах наряду с многоженством было еще распространено и многомужество. Иная аристократка держала до шести мужей. Многомужняя жена обычно жила со своими мужьями по очереди, по нескольку месяцев с каждым. Когда один из мужей воцарялся у нее, на все время его пребывания над дверьми ее жилища вывешивался особый знак. Когда знак убирали, это означало: „Следующий!“
В те дни с женщины строго взыскивали, чтобы она „знала свое место“. „Место“ же ее сводилось к тому, чтобы она делала всю работу, молча сносила бы тычки и подзатыльники, поставляла бы пищу в дом, а сама довольствовалась бы объедками своего господина и повелителя. По древнему закону, под страхом смерти она не только не смела разделять трапезу с мужем или осквернять своим присутствием лодку — такая же казнь грозила ей, если бы она дерзнула съесть банан, ананас, апельсин или любой из благородных плодов. Этого она не смела делать никогда, ни при каких обстоятельствах. Пои и тяжелый труд — вот чем она должна была довольствоваться. Несчастные невежественные язычники, очевидно, имели какое-то смутное представление об истории, приключившейся с женщиной, которая вкусила запретного плода в саду Эдема, и решили впредь с этим делом не шутить. Миссионеры нарушили этот удобный жизненный уклад. Они освободили женщину и уравняли ее в правах с мужчиной.
У туземцев был еще романтический обычай закапывать своих детей живьем в тех случаях, когда семья начинала непомерно разрастаться. Миссионеры и тут вмешались, положив конец этому обычаю.
И по сей день туземец не утратил способности лечь и умереть в расцвете сил и здоровья, когда бы он ни захотел. Если канак задумал умереть — конец: никому не отговорить его от этого намерения, и никакие доктора на свете его не спасут.
Пышные похороны — излюбленный вид роскоши у местного населения. Если вам нужно избавиться от надоедливого туземца, обещайте устроить ему богатые похороны, назначьте день и час — и он, вернее его останки, будет к вашим услугам минута в минуту.
Все туземцы приняли христианство, но многие из них до сих пор в трудный час становятся отступниками и временно ищут покровительства у Великого Бога Акулы. Очередное извержение вулкана Килауэа или землетрясение непременно вызывает прилив дотоле дремавшей лояльности Великому Богу Акуле. Говорят, что и король, несмотря на то, что он безусловно образованный, культурный и утонченный христианин, в тревожную минуту обращается за помощью к кумирам своих отцов. Рассказывают, что когда некий плантатор поймал акулу, кто-то из туземцев, обращенных в христианство, продемонстрировал свой разрыв с древними предрассудками тем, что стал потрошить рыбу способом, по его старой вере запрещенным. Однако вскоре его замучило раскаяние. Он сделался угрюм и нелюдим, неотступно размышлял о содеянном грехе, отказывался от пищи и наконец сказал, что умрет, что заслужил смерть, ибо согрешил против Великой Акулы, что ему теперь все равно не будет покоя. Ни уговоры, ни насмешки на него не действовали. Прошло два дня, он слег и умер, хотя ни малейших симптомов болезни у него не нашли.
Юная его дочь последовала его примеру и умерла в течение следующей недели. Суеверия вошли в плоть и кровь туземцев, и не удивительно, что в тяжелую пору они дают яркую вспышку. Повсюду на островах, куда бы вы ни пошли, вы встретите кучки камней на обочинах дорог, и на камнях жертвенные растения, возложенные туземцами либо для того, чтобы ублажить злых духов, либо чтобы почтить местных богов древней мифологии.
В сельской местности путешественнику на каждом шагу попадаются то в речке, то в море небольшие группы смуглых купальщиц, которые, как правило, при виде посторонних не проявляют неумеренного рвения прикрыть свою наготу. Когда миссионеры с семьями только начали селиться в Гонолулу, туземки чуть ли не каждый день забегали к ним в гости нагишом, даже румянец не прикрывал их щек. Стоило большого труда растолковать им всю нескромность их поведения. Наконец миссионеры снабдили их длинными просторными ситцевыми платьями, что значительно упростило дело: женщины шли через весь город в чем мать родила, неся платье под мышкой, и уже придя в дом к миссионеру, начинали облачаться! Вскоре туземцы стали проявлять большой интерес к одежде, но тут же выяснилось, что видели они в ней лишь средство украсить себя. Миссионеры выписали большое количество шляп, капоров и других предметов одежды, мужских и женских, роздали их прихожанам и умоляли их в следующее воскресенье не приходить в церковь голыми. Прихожане оделись, но широта, свойственная канакской натуре, заставила их поделиться нарядами с теми из соседей, которые почему-либо не присутствовали во время раздачи. Бедным священникам стоило большого труда сохранить серьезную мину во время чтения воскресной проповеди. Когда пели гимн, смуглая статная дама вдруг важно прошла между рядов в одном цилиндре и перчатках; за ней следовала другая — ее туалет составляла мужская сорочка: третья вошла с шиком — рукава яркого ситцевого платьица были завязаны спереди на животе, остальная же часть облачения тянулась за ней, как опущенный павлиний хвост; тут же в церковь вплыл стройный франт в дамской шляпке, надетой задом наперед, — больше на нем ничего не было; товарищ же его нацепил брюки на шею, завязав штанины бантом, а за ним следовал и третий — в пламенном галстуке и полосатом жилете на голом теле. Бедняги так и сияли самодовольством — откуда им было знать, что они выглядят нелепо?
С радостным восхищением взирали они друг на друга, и молодые девушки, словно они всю жизнь провели в стране, где водятся библии, и знали, для чего люди ходят в церковь, поглядывали друг на друга, сличая наряды. Прямое доказательство зарождающейся цивилизации! Церковь в этот день представляла собой зрелище до того смехотворное и вместе с тем трогательное, что миссионеры с трудом довели свою проповедь до конца; наконец, когда простодушные дети солнца начали тут же меняться своими нарядами, устраивая из них еще более чудовищные комбинации, священник поспешил благословить свою паству и распустить это фантастическое сборище.
Наши дети любят играть в „дочки-матери“. Точно так же взрослые обитатели островов, с их жалкой площадью и ничтожным населением, играют в „империю“. У них есть его королевское величество — король, получающий, как нью-йоркский сыщик, свои тридцать — тридцать пять тысяч долларов в год по „королевскому цивильному листу“ и с „королевских имений“. Двухэтажный дощатый домик служит ему дворцом.
Имеется также королевская фамилия — обычный улей августейших братьев, сестер, кузенов и кузин и других благородных трутней и прихлебателей, обязательных в любом монархическом государстве. Каждый из них держится за свой кусок народного пирога, каждый и каждая титулуются его или ее королевское высочество, принц или принцесса имярек, — правда, мало у кого придворная пышность простирается на собственный выезд, и они большей частью довольствуются экономичной канакской лошадкой или, как плебеи, шлепают пешком.
Есть и его превосходительство „королевский камергер“ — чистая синекура, ибо его величество одевается всегда собственноручно, если не считать пребывания в летней резиденции Ваикики, когда он вовсе не одевается.
Затем идет его превосходительство главнокомандующий гвардией. Под его началом находится ровно столько солдат, сколько в других странах обычно вверяют капралу.
За ними следуют церемониймейстер его величества и старший стремянный — два высокопоставленных лица со скромным жалованьем и почти без всяких обязанностей.
Затем — его превосходительство королевский камердинер, чья должность столь же необременительна, сколь великолепна.
Затем идет его превосходительство премьер-министр — американец-ренегат из Нью-Гемпшира, тщеславный, напыщенный, невежественный болтун, типичный адвокат-крючкотвор, по самой природе своей шарлатан, подобострастный слуга короля, пресмыкающееся, которому никогда не надоест поносить свою родину и петь хвалу десятиакровому королевству, приютившему его, давшему ему четыре тысячи долларов годового дохода и огромную власть.
Имеется еще его превосходительство имперский министр финансов. Через его руки ежегодно проходит миллион долларов народных денег; он торжественно выступает с докладом о новом „бюджете“, бесконечно толкует о „финансах“, предлагая различные планы для погашения „государственного долга“ (сто пятьдесят тысяч долларов). Все это он проделывает ради четырех тысяч долларов в год и умопомрачительной славы.
Его превосходительство военный министр ведает Королевской армией, которая состоит из двухсот тридцати канаков, одетых в военную форму, — большинство из них имеет чин генерала, и мы, вероятно, услышим их славные имена, если королевству когда-нибудь случится завязать конфликт с какой-нибудь иностранной державой. Я когда-то был знаком с одним американцем, у которого на визитной карточке был выгравирован следующий внушительный титул: „Подполковник королевской пехоты“. Сказать, что он гордился этим своим званием, — значит ничего не сказать. В ведении военного министра имеется также несколько заслуженных пушечек на горе Панч-Боул. Из пушек этих салютуют всякий раз, когда в гавань входят военные суда иностранных держав.
Дальше следует его превосходительство морской министр — набоб, ведающий „королевским флотом“ (буксирный пароходик и шхуна водоизмещением в шестьдесят тонн).