Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одновременно Остерман посоветовал правительнице самой обо всем переговорить с Елизаветой – как сказано в его допросе 1742 года, «для показания своей к (Елизавете) конфиденции» – доверия, расположения, с тем чтобы выведать у цесаревны ее истинные намерения. Скорее всего – по аналогии с предложением Финчу выпить вина с Лестоком и в застолье выведать у него что-нибудь о заговоре. Эта встреча должна была, по мысли Остермана, прояснить картину, дать дополнительную информацию о намерениях заговорщиков. Если правительница такой встречи не хочет, предлагал Остерман, то можно устроить ей некий публичный допрос «в присутствии господ кабинетных министров», подобно тому, на котором Бирон «укрощал» принца Антона Ульриха.[454]

Правительница согласилась поговорить с Елизаветой. Увы, идея «разведывательной беседы» оказалась явно неудачной. Сама «разведчица» была наивна и простодушна, а «объект разработки» оказался хитер и нагл. Как происходила эта знаменитая беседа в понедельник 23 октября 1741 года, мы знаем из нескольких источников. Манштейн пишет, что одной из причин, побудивших Елизавету ускорить переворот, стала «неосторожность принцессы Анны, которая говорила царевне о тайных совещаниях сей последней с де ла Шетарди... В приемный день при дворе великая княгиня отвела царевну Елизавету в сторону и сказала ей, что она получила много сведений о ее поведении, что хирург ее имел частые тайные совещания с французским министром, и оба они замышляли опасный заговор против царствующего дома, что великая княгиня не хотела еще верить этому, но что если подобные слухи будут продолжаться, то Лестока арестуют, чтобы заставить его сказать правду. Царевна прекрасно выдержала этот разговор, она уверяла великую княгиню, что никогда не имела в мыслях предпринять что-либо против нее или ее сына, что она слишком религиозна, чтобы нарушить данную ей присягу, что все эти известия сообщены ее врагами, желавшими сделать ее несчастной, что нога Лестока никогда не бывала в доме маркиза де ла Шетарди (это было совершенно верно, так как оба они избирали всегда особое место для своих свиданий), но что тем не менее великая княгиня вольна арестовать Лестока: этим невинность царевны может еще более обнаружиться». При этом, как замечает Манштейн, Елизавета смогла подействовать на тонкие струны души Анны: «Елизавета много плакала во время этого свидания и так сумела убедить в своей невиновности великую княгиню (которая тоже проливала слезы), что последняя поверила, что царевна ни в чем не виновата».[455]

Эту знаменательную беседу, точнее – ее начало и конец, видели приглашенные в тот вечер во дворец дипломаты. Шетарди писал: «По обыкновению, при дворе был прием в этот понедельник, я увидел, что после многочисленных колебаний правительница, прошедшая во внутренние покои, велела позвать туда принцессу Елизавету, и лицо последней, по возвращении, казалось расстроенным вследствие только что происшедшего между ними разговора. Моей первой заботой по возвращении как можно раньше домой было предупредить доверенное лицо (вероятно, Лестока. – Е. А.), чтобы оно явилось ко мне ночью, но эта особа могла прийти только на следующий день и даже довольно поздно. Она сообщила мне, что разговор между двумя принцессами всецело касался меня. Правительница, обрисовав меня в самых мрачных красках, приписала мне множество поступков, для совершения которых мои силы чересчур незначительны... она заявила также, что решилась требовать от короля моего отзыва с поста, но боится в то же время, чтобы кардинал (Флери. – Е. А.)... не потребовал предварительно, чтобы его убедили в тех обвинениях, которые возводились на меня, а это затруднило бы тем сильнее, что здесь не в состоянии представить ни малейшего доказательства против меня». Кроме того, правительница якобы требовала, чтобы Елизавета не принимала Шетарди у себя, но цесаревна ей возражала, требуя официально запретить Шетарди посещать ее дворец. Дамы заспорили, «правительница, оскорбленная таким сопротивлением, приняла тогда высокомерный тон, и принцесса, в свою очередь, повысила до некоторой степени свой голос, но настолько, насколько ей подобало это сделать, на этом они и расстались обе раздраженные до того, что и я это заметил».[456]

Как видно из этого текста, Шетарди был интересен только он сам и разговор вокруг его персоны. Впрочем, может быть, что посланец цесаревны умышленно утаил другие подробности разговора: о письме Совплана, идее ареста Лестока и т. д. Позже, в донесениях уже после переворота, Шетарди сообщал то, что мы встречаем у Манштейна: во время этого разговора правительница сказала о письме из Бреславля с предупреждением о замыслах Елизаветы, «а главное, – продолжала Анна Леопольдовна, – она должна немедленно арестовать хирурга Лестока, правда, она нисколько не верит этому письму, но надеется, что в случае, если помянутый Лесток будет найден виновным, принцесса Елизавета ничего не будет иметь против того, что он будет лишен свободы. Принцесса Елизавета отвечала на эту речь с довольно спокойным и твердым видом заявлениями о верности и возвратилась к прерванной карточной игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, дало повод подозревать, что беседа должна была касаться обстоятельств крайне важных».[457]

Манштейн довольно точно отразил суть знаменательной беседы. Оценивая ее результаты с точки зрения интересов Анны Леопольдовны, надо отметить, что правительница допустила две ошибки. Во-первых, она выдала Елизавете намерение власти арестовать попавшего под «супсон» (подозрение) Лестока, и, во-вторых, она поверила слезам цесаревны и решила, что вернула тетушку на путь истинный. Это подтвердил на допросе 1742 года Остерман, сказавший, что после встречи и разговора правительницы с цесаревной Анна Леопольдовна «прислала о том ему, помнится, чрез графа Левенвольде, сказать, что (цесаревна) изволила объявить, что (она) о том деле ничего не изволит ведать». Как сообщает Манштейн, «в вечер, предшествовавший революции, супруг ее сказал ей, что он получил новые сведения о поведении царевны Елизаветы, что он тотчас же прикажет расставить на улицах караулы и арестовать Лестока. Великая княгиня не дала ему исполнить этого, ответив, что она считала царевну невинной, что, когда она говорила с нею об ее совещаниях с де ла Шетарди, последняя не смутилась, очень много плакала и убедила ее» в своей невиновности.[458] Доверчивость и та самая искренность, проявления которой Елизавета считала недостатком воспитания правительницы и неумением жить, дорого обошлись Анне... Сама же цесаревна, в отличие от правительницы, жить умела: лгала, притворно плакала, изображала из себя очерненную врагами невинность – и своей цели достигла.

Описание того, что происходило в следующие два дня, у разных авторов расходится в деталях. Манштейн пишет, что, вернувшись к себе, Елизавета рассказала о разговоре с правительницей Лестоку. Тот хотел было собрать всех участников заговора, но было уже поздно и поэтому «дело было отложено до следующей ночи». Утром 24 октября Лесток, явившись к цесаревне, подал ей рисунок. На одной стороне он, как умел, нарисовал Елизавету с венцом на голове, а на другой – ее же в монашеском облачении. Рядом красовались изображения колеса и виселицы. При этом он сказал: «Ваше императорское высочество должны избрать: быть ли вам императрицею или отправиться на заточение в монастырь и видеть, как ваши слуги погибают в казнях».[459] Он убеждал ее долее не медлить, после чего было принято решение действовать на следующую ночь, то есть с 24 на 25 октября. К тому же «Лесток не забыл уведомить об этом всех принадлежавших к их партии».

Сопоставление этого эпизода с записанным аббатом Шарпом рассказом Лестока, которого французский путешественник встретил в ссылке, свидетельствует, что источником эпизода в записках Манштейна является тоже информация, полученная от Лестока, только опальный хирург уточнил, что он вынул из кармана и показал цесаревне «две картинки, нарисованные на скорую руку на игральных картах». Весь рассказ Лестока проникнут самовосхвалением и убеждением, что без него Елизавета не вступила бы на престол,[460] но тем не менее эпизод с картами вполне правдоподобен, в стиле Лестока. Было бы меньше похоже на правду, если бы он сказал, что принес цесаревне Евангелие.

То, что Лесток сыграл во всей этой истории очень важную роль, сомнений не вызывает: у него попросту не было иного выхода. Хирургу – связнику и носителю информации о переговорах с французским посланником – в случае провала заговора грозила наибольшая опасность: Елизавету бы никто не пытал, Шетарди выслали бы за границу, а на дыбу в Петропавловской крепости попал бы именно Лесток, да еще Воронцов. Оказаться в лапах генерала Ушакова для лекаря цесаревны означало смерть. Неслучайно во время встречи Нолькена с Лестоком в конце мая 1741 года хирург признался, что «чувствует, что наказание кнутом заставило бы его во всем признаться»,[461] что он, кстати, и подтвердил через семь лет, когда попал-таки в застенок и после нескольких ударов кнута сразу же выложил всё, что от него требовали. Поэтому Лесток действительно должен был прилагать максимальные усилия для организации переворота.

Но Елизавета пока еще не приняла окончательного решения и испытывала понятные колебания. Это видно из рассказанного Манштейном, да и комментатор мемуаров Миниха писал: «Принцесса была в страхе и нерешимости, и Лестоку стоило немало труда вдохнуть в нее мужество».[462] То, что Елизавета страшно нервничала, явствует и из донесений Шетарди. Отразилось это и в содержании циркуляра для русских дипломатов, разосланного Коллегией иностранных дел сразу же после переворота. В нем сказано, что на совещании со своими сподвижниками, которые предлагали захватить дворец силами гренадерской роты, Елизавета «изволила с воздыханием сердца молвить»: «Я сама знаю, что без такова порядку ничто благополучно нам успеет не токмо ротою, но целым полком храбрейших воинов, но еще надлежит и сие тонком умом рассудить, как ужасно и трепетно со обеих сторон сие, понеже и там гауптвахта не мала, в чем я опасна, чтоб сим случаем римские гистории обновлены и протчих государств неблагополучия в таковых претензиях». Иначе говоря, судя по циркуляру, гуманная Елизавета опасалась большого кровопролития, напоминающего ужасные перевороты времен Древнего Рима. Но тут ее сподвижник М. И. Воронцов якобы воззвал к ее отваге, «которой не сыскать ни в ком, кроме крови Петра Великого».[463] Это будто бы и решило дело.

На самом же деле цесаревна колебалась, думая в первую очередь о себе, и опасалась неизбежного в этой ситуации риска. С одной стороны, логика происходящего требовала от нее немедленных, решительных действий, а с другой – так удачно убедив правительницу во время памятной беседы в своей невиновности, она тем самым получила индульгенцию и могла жить спокойно. А решиться на переворот – это не каждому дано. Это как прыгать ночью в омут – то ли выплывешь, то ли утонешь!

Но Лесток и вся крошечная «партия цесаревны» событиями 23 ноября (беседой цесаревны с правительницей) была поставлена в безвыходное положение – можно было ожидать арестов, а значит, следовало немедленно выступать. Для них заговор прошел «точку невозврата», когда назад уже не отыграешь. К тому же, как известно, среди мятежников не было ни одного офицера, и в этом состояла острота момента: захват власти по необходимости должна была возглавить сама цесаревна, дочь Петра Великого, – ведь за хирургом или камер-юнкером солдаты не пойдут. Ее личного участия в перевороте нужно было добиться любой ценой.

Люди, замыслившие преступление, невольно становятся заложниками друг друга – об этом ярко свидетельствует история елизаветинского переворота. В «Кратком донесении» Шетарди пишет, что Елизавета выехала из своего дворца в сопровождении Воронцова, Лестока, Шварца «и семи избранных гренадер». Что это за гренадеры и как они тут появились? 25 ноября, за три дня до «Краткого донесения», Шетарди описывает событие, не попавшее ни в его «Краткое донесение», ни в его же «Реляцию о перевороте, происшедшем в России 6 декабря 1741 года», предназначенную для публикации в газетах. Этот эпизод как-то ускользал от внимания исследователей, возможно, из-за легкой неточности или многозначности перевода.

Итак, 25 ноября, то есть в день победы Елизаветы, Шетарди писал, что «гренадеры Преображенского полка не были бы поставлены в необходимость торопить принцессу... если бы не было дано приказа во вторник, после полудня, всем гвардейским полкам быть наготове к выступлению в Финляндию». И далее: «Семеро из этих гренадер явились во вторник (то есть 24 ноября. – Е. А.) между одиннадцатью часами и полуночью к принцессе. Они объяснили ей, что они накануне своего выступления, что не будут более в состоянии служить ей, и она останется полностью во власти своих врагов и поэтому нельзя терять ни минуты, и что они поведут ее, если она сама не послушается их доводов». Смысл последней фразы («...et gu'ils allaient l'amener,[464] si elle ne se rendait pas d'elle-meme a leurs representations») не предполагает, что у цесаревны был выбор, и гренадеры, в сущности, угрожали Елизавете насильно взять ее с собой.

Если Шетарди не придумал эту историю, то мы можем понять, что значит связаться с преторианской солдатней, затевать солдатский бунт. Участники его, понимая, что отступать им некуда, готовы были силой тащить цесаревну во дворец как знамя будущего успеха или как заложницу на случай провала всей авантюры, чтобы свалить всю вину на нее. После этой угрозы цесаревна спросила у солдат, может ли она на них положиться (это похоже на вопрос испуганной заложницы: ребята, а вы меня не выдадите?). Уверившись в их надежности, продолжает Шетарди, «она более не колебалась, села в сани своего камер-юнкера» и, сопровождаемая Воронцовым, Лестоком и Шмидтом, отправилась в казармы преображенцев.[465] В «Кратком донесении» Шетарди об этом же эпизоде сказано так: полученный указ о выступлении гвардии «решил момент наступления переворота потому, что все средства и всякая надежда были бы потеряны для принцессы Елизаветы, если бы она не решилась действовать в ту же ночь, именно это и было без труда разъяснено ей незначительным числом верных лиц, находившихся близ нее в эту критическую минуту». В «Реляции» же французского посла для парижской полиции и прессы эта мысль выражена еще короче: сторонники цесаревны «добились того, что она решилась выполнить свой замысел...» и в сопровождении известной троицы «и семи гренадеров села в сани в час пополуночи». В донесении же Шетарди от 30 ноября мы читаем: «Тогда семь гренадеров Преображенского полка пришли уведомить о том (отправке гвардии на войну. – Е. А.) ночью принцессу, умоляя ее немедленно воспользоваться их услугами».[466]

Наконец, еще в одном донесении Шетарди, полученном в Версале 17 декабря, говорилось: «В ночь с 5 на 6 декабря (с 24 на 25 ноября старого стиля. – Е. А.) одиннадцать солдат лейб-гвардии Преображенского полка явились к принцессе Елизавете и сказали ей, что пора приводить в исполнение заговор, составившийся несколько времени тому назад в ее пользу, что полк, на который она рассчитывала, получил приказ отправляться в Финляндию, и если он повинуется, то принцесса очутится во власти своих врагов, а если откажется идти, то рискует этим выдать ее тайну». После этого «тотчас же принцесса Елизавета приняла решение».[467]

Есть и еще один любопытный эпизод, до конца не выясненный в литературе. Сразу же после разговора правительницы и Елизаветы вечером 23 ноября Шетарди дал знать «доверенному лицу» цесаревны (то есть Лестоку), чтобы тот явился ночью, но он не пришел и появился только на следующий день, то есть во вторник 24 ноября, «и даже довольно поздно». Лесток рассказал о содержании беседы правительницы и цесаревны во дворце, после чего посланник высказал ему те соображения, которые пришли ему в голову совсем незадолго до этого и о чем уже сказано выше: «Основой партии служат народ и солдаты, и лишь после того, как они начнут дело, если не сказать, что окончат его, лишь тогда лица с известным положением и офицеры, преданные принцессе, в состоянии будут выразить свои чувства». По мнению Шетарди, самое печальное заключалось в том, что у Елизаветы явно «нет, по крайней мере, хоть нескольких лиц для руководства толпой».

Несмотря на возражения Лестока (вероятно, опять о том, что «партия» цесаревны велика и могущественна), посол решил добиться определенности пусть даже с солдатским бунтом – назначить дату выступления и скоординировать ее с действиями шведов («чтобы помочь, по крайней мере, этим храбрым гренадерам, а также ради славы принцессы назначим момент для начала действий, чтобы Швеция, на основании заявления из Стокгольма, которое будет сделано от имени короля, стала действовать со своей стороны»). Лесток после этого отправился к Елизавете и довольно быстро вернулся к Шетарди. Но он принес не тот ответ, которого ожидал посланник: вместо разговора о дате выступления Лесток стал просить для цесаревны в долг денег, которые, оказывается, истощились до того, что у нее не было и трех сотен рублей.[468]

Почему Лесток скрыл от Шетарди намерение «партии Елизаветы» выступить этой же ночью и зачем так срочно ей понадобились деньги? На первую часть вопроса нет определенного ответа: либо у заговорщиков еще ничего не было решено, либо от «верного друга» решили из осторожности все-таки скрыть истинную дату выступления. Может быть, в этом проявились характерные для будущей императрицы скрытность и пугливость, равно как и ее известная нерешительность. И отсюда вытекает ответ на вторую часть вопроса: деньги срочно были нужны на подкуп солдат – участников будущего переворота. Другой вопрос: получило ли «доверенное лицо» от посла деньги? Мы еще к этому вернемся. Думаю, что комментатор мемуаров Миниха пишет как раз об этом случае: «В одиннадцать вечера (вспомним из донесения Шетарди: на следующий день, то есть 24 ноября, „и даже довольно поздно“. – Е. А.) он (Лесток. – Е. А.) отправился к маркизу де ла Шетарди, чтобы взять у него денег, но при этом не открыл ему своих настоящих намерений».[469]

В «Кратком донесении» о перевороте в Версаль, написанном по горячим следам совершившегося (точнее – 28 ноября), Шетарди неточно передает всю эту историю, смещая события по времени. По его версии, после разговора Елизаветы с правительницей, «в тот же вечер», то есть 23 ноября, гвардейцы получили приказ в двадцать четыре часа выступить к Выборгу, навстречу неприятелю. Это-де означало провал всего плана, и «незначительное число верных ей людей» поспешили разъяснить это Елизавете. «Итак, было решено, что проект будет выполнен в ту же ночь» (получается, что в ночь с 23 на 24 ноября. – Е. А.). Лесток и Шварц отправились в казармы преображенцев, вызвали наиболее преданных (надо полагать, и подкупленных. – Е. А.) двадцать гренадер, «чтобы те внимательно следили за всем происходящим, в то время как сами, пользуясь темнотою ночи, подготовляли все к моменту решительных действий. Принцесса Елизавета, надев кирасу под обыкновенное платье, заперлась в своей молельне и молилась, в то время как Лесток и Шварц вернулись известить ее, что всё готово, но усердие, с которым она молилась, помешало ей отвечать на первый их зов. Минуту спустя Лесток вошел и повторил ей, что мгновения дороги, тогда она встала и, глядя на своих ревностных слуг с ясным и доверчивым видом, говорившем о ее мужестве, сказала: „Едем!“ – и села в свои сани в сопровождении Воронцова, Лестока, Шварца и семи избранных гренадер».

Итак, Шетарди ошибочно приурочил мятеж к ночи с 23 на 24 ноября, когда на самом деле всё произошло на следующую ночь, с 24 на 25 ноября. Непонятно, как он мог бы объяснить Амело расхождение сведений своего «Краткого донесения» 28 ноября с данными своего же донесения 26 ноября о том, что на следующий день после куртага (то есть 24 ноября) к нему приходило от Елизаветы «доверенное лицо» и просило для своей повелительницы денег? Однако, несмотря на все неточности, я привожу рассказ о перевороте в редакции Шетарди, исходя из того, что посланник был человеком не посторонним в этом деле и, вероятно, описывал всё со слов непосредственных участников переворота, радостно повествовавших о событии своему «верному другу» за бокалом вина из дворцового винного погреба, к которому они теперь получили неограниченный доступ. После таких возлияний перепутать дни, сместить события немудрено. Но в этом рассказе есть живые детали (чего стоят только суета и нетерпение Лестока), лирика (ясный и доверчивый взгляд Елизаветы) и немного вранья: с трудом можно вообразить, как довольно упитанная дама надевает пудовую кавалерийскую кирасу «под обыкновенное платье» того времени, после чего еще долго молится.

Кстати, из этого рассказа «растут ноги» и знаменитой легенды о том, как Елизавета, горячо молясь Богу в ту ночь, дала обет «никогда не подписывать смертных приговоров».[470] Так это или нет, мы не знаем, но то, что императрица Елизавета Петровна за всё свое 20-летнее царствование не утвердила ни одного смертного приговора, – непреложный факт.

* * *

Итак, повторим основные этапы происшедшего. 23 ноября после окончания куртага Елизавета вернулась домой и рассказала о происшедшем Лестоку; тот попытался собрать людей, но все они уже находились по своим квартирам, и тогда выступление решили перенести на следующую ночь, то есть с 24 на 25 ноября. Но поздним вечером или ночью 23 ноября заговорщики все-таки связались с гвардейцами. Это известно из «Краткой реляции» – циркулярной записки русским послам с описанием переворота. Там сказано, что 23 ноября Елизавета послала за участвовавшими в заговоре гренадерами, которые заверили ее в готовности выступить.

На следующий день, 24 ноября, Лесток стал уговаривать колебавшуюся цесаревну решиться на переворот (эпизод с рисунками на картах), а полученные в тот день сведения о приказе вывести гвардию из Петербурга окончательно подстегнули заговорщиков и Елизавету. Тогда было решено действовать ближайшей ночью. Лесток и Шварц отправились в Преображенские казармы предупредить об этом своих единомышленников во главе с Грюнштейном. По данным И. В. Курукина, один из гренадер, Петр Сурин, в тот же день ходил во дворец договариваться с семеновцами, дежурившими эту неделю в карауле. Он сообщил солдату Степану Карцеву, что «в сию нощь будет во дворце государыня цесаревна».[471] Вообще-то, в обращении заговорщиков к семеновцам был большой риск – их командиром был популярный в полку генералиссимус Антон Ульрих; к тому же мы помним, что Миних спешил арестовать Бирона в ночь на 9 ноября 1740 года именно потому, что «его» преображенцы несли караул во дворце последний день и их должен был сменить другой гвардейский полк. Возможно, заговорщики решили пренебречь ожиданием своей смены потому, что не 23-го (как у Шетарди), а именно 24 ноября гвардия получила приказ выступать на войну.[472] Заговорщики наблюдали и за тем, что происходило во дворце: комментатор труда Миниха писал, что Лесток в полночь 24 ноября «узнал через своих шпионов, что во дворце все успокоилось и что там находится только обыкновенный караул».[473]

Успокоились обитатели Зимнего дворца, скорее всего, к полуночи. 24 ноября в доме Головкина был бал по случаю дня рождения супруги кабинет-министра графини Екатерины Ивановны Головкиной, урожденной Салтыковой. Наверняка на празднике была правительница, которой графиня приходилась двоюродной теткой (рождена от сестры царицы Прасковьи Федоровны). Возможно, на празднике присутствовала и Елизавета – ее отсутствие после исторического куртага 23 ноября показалось бы странным, да и присмотреть за правительницей было нелишне – а вдруг Анна Леопольдовна вернулась бы во дворец позже и удар заговорщиков пришелся бы в пустоту... Но это лишь предположения.

А что же с деньгами для заговорщиков? Это остается неясным по вине путаника Шетарди! И. В. Курукин, ссылаясь на донесение Шетарди от 26 ноября (7 декабря по новому стилю) 1741 года, пишет, что вечером 24 ноября Лесток встретился в доме знакомого купца с посланцем Шетарди и получил от него 2 тысячи рублей для раздачи солдатам.[474] Однако из донесения Шетарди за это число следует, что пришедшее к нему 24 ноября «доверенное лицо» Елизаветы денег не получило. Заканчивая описание того эпизода, в котором Лесток просил у него денег для поиздержавшейся цесаревны, Шетарди рассказывает, что пообещал вручить эту сумму «завтра, при наступлении сумерек (то есть вечером 25 ноября. – Е. А.), в обычном месте, где мы передавали друг другу наши записки». Далее же Шетарди сообщает, что «эта предосторожность стала излишней, и мне не пришлось даже подвергаться необходимости одалживать эти деньги. Я мог тем более избегнуть этой необходимости, что принцесса Елизавета, проходя перед моим домом в половине первого пополуночи, по пути в казармы, была так внимательна и известила меня о том, что она стремится к славе»,[475] – то есть этой ночью с 24 на 25 ноября Елизавета вступила на российский престол. Если бы Шетарди передал Лестоку деньги через кавалера своей свиты в доме купца или «в обычном месте», то наверняка написал бы об этом в донесении. Так что, скорее всего, заговорщикам пришлось действовать без французских денег.

И вот (возможно – вернувшись с бала у Головкиных поздно вечером) Елизавета собралась выступить: прилежно помолилась (причем ее поторапливал Лесток), села в сани и поехала... Согласно Манштейну, перед выходом Елизавета надела кирасу, но комментатор Миниха дает более правдоподобную версию: «Наконец, она воодушевилась, надела на себя, по убеждению Лестока, орден Святой Екатерины и, принеся перед образом Богородицы горячую молитву и обеты, села в сани»[476] и отправилась в «путь своей славы».

Вернемся к тому моменту в описании переворота, когда Елизавета, помолясь Богу за успех предстоящего неправедного дела, вышла к своим гнусным сообщникам (или, учитывая конечный результат акции, – к своим славным сподвижникам) и села в сани. Манштейн пишет, что в полночь Елизавета, в сопровождении Воронцова и Лестока, отправилась в казармы Преображенского полка, 30 человек солдат которого были с ней в заговоре. Они собрали до трехсот солдат и унтер-офицеров, и «царевна объявила им в немногих словах свое намерение и требовала их помощи; все согласились жертвовать собой для нее». По сведениям Шетарди (в его «Кратком донесении»), помимо кирасы, Елизавета держала в прекрасных своих руках эспантон.[477] Солдаты арестовали дежурного офицера Гревса, присягнули царевне на подданство, «она приняла над ними начальство (это-то для солдат было важнее всего. – Е. А.) и пошла прямо к Зимнему дворцу».[478]

Миних, как и Манштейн, не видавший происшедшего собственными глазами, в описании мятежа был более краток: «В ночь с 24 на 25 ноября эта великая принцесса приехала в казармы Преображенского полка и, собрав своих приверженцев, сказала им: „Ребята, вы знаете, чья я дочь, идите за мной!“ Всё было условлено, и офицеры и солдаты, узнав, чего от них требуют, отвечали: „Матушка, мы готовы, мы их всех убьем“. Принцесса великодушно возразила: „Если вы хотите поступать таким образом, я не пойду с вами“. Она повела этот отряд прямо в Зимний дворец».

Комментатор Миниха «забывает» подсадить на запятки саней цесаревны музыканта Шварца, но зато сообщает, что пока Елизавета ехала в казармы, подкупленные Преображенские солдаты пришли в канцелярию (наверное – полковой двор) полка, «чтобы склонить находившихся там караульных в пользу принцессы и объявить о ее прибытии». По-видимому, это прошло успешно – «когда она приехала, то все солдаты присягнули ей и затем в числе 200 или 300 человек последовали за ней к императорскому дворцу».[479]

Шетарди в донесении 25 ноября дополняет эти сведения важными подробностями. Прибыв в казармы гренадер, где ее ждали, и «собрав некоторое число их в большой комнате, Елизавета воскликнула: „Вы знаете, кто я, хотите следовать за мной?!“ Все отвечали ей, что она может им приказывать и они исполнят свой долг как храбрые солдаты. „Не как солдаты, – начала она снова, – хочу я, чтоб вы мне служили, вы мои дети, все дело в том, чтобы знать, готовы ли вы умереть со мной, если понадобится“. Они поклялись в этом все с полной готовностью. Тогда ее первой заботой было пробить дно у барабанов, сложенных в одном месте, чтобы никак нельзя было произвести тревогу. Когда ее уведомили, что это сделано, она взяла крест и стала на колени, ее примеру последовали все, и она сказала им: „Я клянусь этим крестом умереть за вас, клянетесь ли вы сделать то же самое за меня?“ Клятва была единодушной. „Так в путь! – сказала она. – И будем думать о том, чтобы какой бы то ни было ценой сделать наше отечество счастливым!“ Гренадеры не только последовали за ней, но обещали хранить полное молчание и пронзить своим штыком всякого, кто будет иметь низость отступить хоть на шаг. По мере того как они проходили перед некоторыми домами в казармах, они стучали в двери и вызывали тех, кто там жил. Таким способом была весьма быстро собрана целая рота гренадер этого полка числом в триста человек, причем каждый был снабжен шестью зарядами и тремя гранатами».

После этого заговорщики двинулись от Преображенских казарм на Московской стороне (вокруг Преображенского собора) по Невскому проспекту к Адмиралтейскому саду (точнее, эспланаде) и подошли к Зимнему дворцу. По-видимому, Елизавета ехала в своих санях, а солдаты шли пешком рядом. По описанию Шетарди, перед дворцом Елизавета, по воле гренадер, во избежание лишнего шума, вылезла из саней и двинулась пешком, «но едва она прошла несколько шагов, кто-то сказал ей: „Матушка наша! Так не довольно скоро, надо поспешить“. Елизавета ускорила шаги, но, без привычки ходить скоро, никак не могла поспеть за гренадерами. Тогда они взяли ее на руки и донесли до двора Зимнего дворца».[480] Так символично началось 20-летнее царствование дочери Петра.

Достигнув дворца, Елизавета – по версии Манштейна – «вошла, без малейшего сопротивления, с частью сопровождавших ее лиц в комнаты, занятые караулом, и объявила офицерам причину своего прихода, они не оказали никакого сопротивления и допустили ее действовать. У всех дверей и у всех выходов были поставлены часовые. Лесток и Воронцов вошли с отрядом гренадер в покои великой княгини и арестовали ее с ее супругом, детьми и фавориткой, жившей рядом». Шетарди дает более подробную версию происшедшего: вошедшая в кордегардию Елизавета обратилась с речью к проснувшимся солдатам-семеновцам: «"Проснитесь, дети мои, и слушайте меня! Хотите ли вы следовать за дочерью Петра I? Вы знаете, что престол мне принадлежит, несправедливость, причиненная мне, отзывается на всем нашем бедном народе, и он изнывает под игом немцев. Освободимся от наших гонителей!" Офицеры, у которых она спросила затем, что они об этом думают, затруднились высказаться откровенно. „Арестуйте мне этих людей, – присовокупила она, – я вам повелеваю, повинуйтесь же“». Офицеры были взяты под караул, и их чуть было не покололи штыками пришедшие с Елизаветой гренадеры.

Далее Елизавета действовала весьма грамотно: она распределила солдат, перекрыла постами все лестницы и свободные выходы, оставив при себе сорок гренадер (еще в одном донесении от 28 ноября, повторявшем «Краткое донесение», сказано, что Елизавета велела пробить барабаны в дворцовой кордегардии). Часть солдат, которым Елизавета строго запретила проливать кровь, «отправилась затем в апартаменты царя, принцессы, сестры его, правительницы и принца Брауншвейгского, караульные которого им не препятствовали, потому что караул внутри дворца состоял из гренадер, они не оказали даже ни малейшего сопротивления, как только увидали своих товарищей».[481] Сцена ареста правительницы в донесении опущена. В «Реляции о перевороте» Шетарди сказано больше: арестованы были четыре офицера, которых сразу же заперли в отдельной комнате, «а принцесса, пройдя в покой великой княгини-правительницы, не встретила никакого сопротивления со стороны прочих гвардейцев, за исключением одного унтер-офицера, который сопротивлялся этому, но был тотчас же арестован. Найдя великую княгиню-правительницу еще в постели, а фрейлину Менгден почивающую рядом с ней, принцесса объявила первой об аресте».[482] В донесении того же Шетарди от 30 ноября картина дана иная: гренадеры нашли Анну Леопольдовну вместе с супругом, «лежавшими вместе на постели».[483]

Из данных придворного ведомства мы знаем, что кровать правительницы, сделанная французским кроватным мастером Антоном Рожбартом и украшенная росписями живописца Каравакка, была «большая, богатая, с балдахином французским маниром, желтого штофу с серебряным позументом». По-видимому, желтый, золотистый цвет был любимым цветом правительницы: стены спальни были обиты желтыми штофными обоями, на кровати было желтое тафтяное покрывало.[484] Вот в это-то столь заботливо созданное Анной Леопольдовной золотистое гнездо и ворвались грубые солдаты...

В «Кратком донесении» от 28 ноября Шетарди приведены слова, с которыми Елизавета обратилась к проснувшейся правительнице: «Сударыня, вы моя пленница!» (Madame, vousetesта prisonniere!)[485] Миних дает иной вариант: Елизавета «вошла в комнату великой княгини, которая была в постели, и сказала ей: „Сестрица, пора вставать!“».[486]

Позже, во времена Екатерины II, вспыхнул спор: сама ли цесаревна арестовала правительницу или за нее это сделали другие – Лесток и М. Воронцов? Аббат Шарп, со слов Лестока, пишет, что Елизавета лично арестовала правительницу. Екатерина Великая, возражая французскому путешественнику, утверждала, что цесаревна сама в опочивальню правительницы даже не входила.

У Шетарди в разных донесениях даются оба варианта: в одном случае он описывает разговор вошедшей в спальню цесаревны с проснувшейся правительницей, в котором Елизавета обещает не трогать ни ее, ни ее родственников и не разлучать правительницу с фрейлиной Менгден, а в донесении 28 ноября сказано, что «правительница лишь только увидела гренадер, воскликнула: „Ах, мы пропали!“ В санях она не говорила ничего другого, кроме (слов): „Увижу ли я принцессу?“ До сих пор она не добилась исполнения своей просьбы. Однако императрица повелела оказывать ей всяческое почтение и разрешила иметь при себе свою фаворитку».[487]

Секретарь принца Людвига Эрнста Хенихен, также не присутствовавший при сцене ареста правительницы, был уверен, что Елизавета не виделась с Анной Леопольдовной, а послала наверх команду гренадер, которая и арестовала правительницу и всю ее семью. При этом Хенихен сообщает, что сама Елизавета «тем временем стояла в маске с эспантоном в руке впереди своей вооруженной команды».[488] Если эспантон нам уже попадался в описаниях, то маска является для нас новостью и довольно странной – Елизавета как раз была заинтересована в том, чтобы все видели и узнавали ее – дочь Петра Великого. В немецкой анонимной книге «Замечательная история Ее величества Елизаветы I» (1759) есть гравюра, изображающая сцену ареста Елизаветой Брауншвейгской фамилии. Елизавета стоит в Преображенском платье с фижмами (обычно такие полковые платья шили для императриц – полковниц всех гвардейских полков), в треуголке, с лентой ордена Святой Екатерины через правое плечо, держащей в правой руке эспантон. Анна Леопольдовна изображена в постели, в неглиже, с повязанным на голове платком, она молит о пощаде Елизавету и смотрящих из-за ее плеча гренадер со зверскими лицами. На переднем плане гравюры изображен весьма не похожий на оригинал Антон Ульрих, который стоит на коленях одетый по полной форме и в сапогах. Документом гравюра служить, естественно, не может, но кое-что из реальной истории передает.

Вопрос о том, сама ли Елизавета арестовывала правительницу или послала кого-то, так и остается нерешенным. Я присоединяюсь к выводам Екатерины Великой и считаю, что Елизавете не было необходимости самой арестовывать правительницу, она оставалась в «штабе» мятежников – в кордегардии и контролировала всю ситуацию. Кроме всего прочего, клятвопреступницу и узурпаторшу должна была все-таки мучить совесть – ведь совсем недавно Елизавета плакала и клялась Анне Леопольдовне в своей невиновности и та ей поверила. Обычно в таких случаях люди предпочитают не смотреть в глаза своим обманутым жертвам...

Подведем некоторые итоги. Если сравнивать два переворота: 9 ноября 1740 года и 25 ноября 1741 года, то можно сказать, что у Елизаветы была задача потруднее, чем у Миниха. Все-таки она, женщина, была далека от военного дела, не имела под своим началом ни одного офицера, но действовала быстро, толково, безошибочно. Чего стоит хотя бы клятва сообщников, которую она (за отсутствием священника) сама взяла с гренадер, морально связав их. Конечно, наверняка в этом деле ей давали советы,[489] и идея пробивать везде, куда приходили заговорщики, барабаны, которыми можно было поднять весь Петербург, наверняка пришла в голову не ей, а профессионалу. Даже если захват Зимнего дворца был заранее приготовлен предательством семеновцев, все равно операция эта была проведена отрядом под командой цесаревны молниеносно и очень грамотно: внезапное появление с вооруженными преображенцами перед спящими семеновцами в кордегардии (оружие у них, естественно, стояло в пирамидах), короткая и энергичная речь, обращенная к солдатам, предоставление свободы выбора отягченным присягой офицерам, арест сомневающихся, перекрытие выходов и лестниц дворца, одновременная посылка отрядов солдат в апартаменты правительницы и ее мужа для их ареста. При этом сама Елизавета с большим отрядом гренадер осталась в кордегардии, контролируя обстановку. И всё это без единой капли пролитой крови! Вот так кокетка!

Нужно согласиться с новгородским архиепископом Амвросием (тем самым, который с пресловутым Тимирязевым так беспокоился о несовершенстве завещания Анны Иоанновны от 5 октября 1740 года), который позже, при коронации Елизаветы, воспел ее мужество. Человек с юмором оценит по достоинству начертанную искусством церковного витии героическую картину: «И кое ж большее может быть великодушие (в смысле величие души. – Е. А.), как сие: забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравия своего опасение, не жалеть за целость веры и отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги (вспомним, как цесаревна пересекала Дворцовую площадь. – Е. А.), идти грудью (и какой! – Е. А.) против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать и сынов российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия – несть ли убо сие свету удивительно?»[490]

Глава девятая

«Ах, мы пропали!»

Итак, ночью 25 ноября 1741 года Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней и ее семьей пришли враги. В «Кратком донесении» Шетарди повествуется, что при виде Елизаветы и солдат «правительница, охваченная ужасом, подчинилась ее повелениям, умоляя не давать приказа совершать насилие над ней и над ее семьей, а также над фрейлиной Менгден, которую она желала сохранить при себе. Императрица обещала ей всё, что она просила», и даже заставила гренадер присягнуть на кресте, что они не прольют ни капли крови. В другом донесении от 28 ноября сказано, что правительницу сразу отделили от детей и мужа и всех их повезли в разных санях во дворец Елизаветы. «Говорят, – продолжал Шетарди, – что императрица, по прибытии в свой прежний дворец, взяла на руки принца (в смысле свергнутого императора. – Е. А.) и сказала, целуя его несколько раз: «Бедное дитя, ты невинно, но родители твои виноваты»».[491] По всем источникам видно, что никакого сопротивления насилию правительница не оказала, она оделась и безропотно позволила увезти себя из Зимнего дворца.

Как известно, древние всегда следили за знамениями, приметами, теми подчас еле заметными знаками судьбы, которые могут что-то сказать человеку о его будущем. Потом века рационализма, прагматизма, атеизма, головокружительных успехов техники сделали для нас эти привычки смешными, несерьезными. В этом невежественном состоянии мы пребываем и до сих пор, лишь иногда удивляясь проницательности стариков или тайному голосу собственного предчувствия. Был дан знак судьбы и Анне Леопольдовне. Накануне переворота с ней произошел досадный случай: подходя к цесаревне, правительница споткнулась о ковер и внезапно, на глазах всего двора, упала в ноги стоявшей перед ней Елизавете. Это было дурным предзнаменованием.

Принцу Антону Ульриху одеться не позволили и полуголого снесли в простыне (по другим источникам, то ли в одеяле, то ли в шубе) к саням.[492] Сделали это умышленно: так брали Бирона и его брата-генерала, так брали многих высокопоставленных жертв других переворотов (вспоминается, что у арестованного прямо в Кремле Лаврентия Берии тотчас обрезали все пуговицы со штанов и отняли ремень). Расчет здесь прост – без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус! При «аресте» годовалого императора произошла заминка. По версии М. А. Корфа, солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять ребенка только тогда, когда он проснется. Так около часа они и простояли молча у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не заплакал от страха при виде свирепых физиономий гренадер.[493] Кроме того, в суматохе сборов в спальне уронили на пол четырехмесячную сестру императора, принцессу Екатерину. Как выяснилось потом, из-за этого она потеряла слух. Но тогда на это никто не обратил внимания – маленькая Екатерина оказалась единственной жертвой бескровной революции Елизаветы.

Хотя Елизавета захватила власть, положение ее поначалу было крайне неустойчиво: она не имела поддержки среди знати, существовали сомнения в верности армии и гвардии (ведь за ней пошло всего триста солдат и ни одного офицера). Неясно было, что же делать с императором и его родителями. Переворот получился бескровным, дворец не пришлось брать штурмом, так что члены Брауншвейгской фамилии не могли погибнуть якобы случайно.

Все понимали, что Елизавета свергла законного властелина Российской империи – родственника многих коронованных особ, в том числе Фридриха II и датского короля Христиана VI. Раздумья новой императрицы были недолги – радость быстрой и легкой победы кружила голову, и она решила попросту выслать Брауншвейгскую семью в Германию, с глаз долой. Может быть, угрызения совести заставили новую императрицу проявить великодушие победителя. Четыре дня арестованную семью продержали во дворце Елизаветы, а потом посадили в закрытые возки и повезли по Рижской дороге.

За это время Елизавета и ее окружение решали главную задачу – как идеологически обосновать переворот и свержение законного правительства. В манифесте 25 ноября объяснялось, что в предыдущее правление якобы происходили «как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и, следовательно, немалое ж разорение всему государству последовало б». Однако верноподданные, «а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств не порядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейшее восприять соизволили... и по тому нашему законному праву по близости крови» к самому Петру Великому и императрице Екатерине I. Итак, выдвигались две причины свержения прежней власти: просьба подданных и «близость крови». В манифесте 28 ноября 1741 года было сказано, что согласно завещанию Екатерины I Елизавета является единственной законной наследницей после смерти Петра II, но «коварными происками Остермана» духовная матери Елизаветы была скрыта и на престол вступила Анна Иоанновна, которая в 1740 году, «будучи уже в крайней слабости», передала престол Брауншвейгской фамилии. Все эти в принципе законные действия (о чем уже шла речь выше) изображались в манифесте как интриги и нарушения прав дочери Петра. При этом Анна Леопольдовна «не устыдилась назвать себя великою княгинею всероссийскою, отчего не только большие беспорядки, крайние утеснения и обиды начались». Что здесь имелось в виду, остается тайной, как и то, почему о регентстве Бирона не было сказано ни слова. Но далее в манифесте присутствует откровенная ложь: «...но даже отваживались утвердить принцессу Анну императрицею всероссийской еще при жизни сына ее».

Этим манифестом правительница и ее сын император сразу же «понижались» в статусе и отныне назывались в официальных бумагах, соответственно, «принцессой» и «принцем». Более того, позже правительницу (но не ее мужа-иностранца) заставили подписать присяжный лист, обычный для рядовых подданных Российской империи. Тем самым Анна Леопольдовна признавалась подданной российской императрицы Елизаветы Петровны и женой иностранного принца («принцессой Анной Брауншвейг-Люнебургской»), с которым она следует за границу. В конце манифеста был вынесен в сущности приговор: «И хотя она, принцесса Анна, и сын ее, принц Иоанн, и их дочь, принцесса Екатерина, ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийского престола ни к чему не имеют, но, однако, в рассуждении их, принцессы и его, принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойств (матери императора и принца были родными сестрами. – Е. А.) и из особливой нашей природной к ним императорской милости, не хотя им причинить огорчений, с надлежащею ими честью и с достойным удовольствованием, предав все их вышеписанные к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество всемилостивейшее отправить велели». В этом и состояла вся «законодательная база» для высылки за границу.

Почти сразу же началась общегосударственная кампания по искоренению памяти о годе правления императора Иоанна III. Имя его и титул, равно как и имя и титул правительницы, было запрещено упоминать где бы то ни было (подобное расценивалось как государственное преступление), а при необходимости в документах использовали эвфемизм: «...бывшее правление известных персон». 31 декабря 1741 года последовал приказ изъять все монеты, отчеканенные при Иване. С тех пор «ивановский рубль» стал опасной находкой в полученной человеком сдаче, а столетие спустя – желанной добычей немногих нумизматов. Все указы, манифесты, официальные бумаги, вся печатная продукция с упоминанием императора и правительницы изымались из делопроизводства, а присяжные подписные листы были публично уничтожены.

Начальником конвоя при высылаемой Брауншвейгской фамилии был назначен генерал-аншеф В. Ф. Салтыков, ставший при Елизавете генерал-полицмейстером. 28–29 ноября он получил одну за другой три инструкции. Согласно первой экс-императора надлежало везти как можно быстрее через Нарву, Дерпт, Ригу до Митавы, оказывая «их светлостям должное почтение, респект (уважение. – Е. А.) и учтивость» и обеспечивая всем необходимым в дороге. За пределами России, в Митаве, и предполагалось оставить Брауншвейгское семейство на произвол судьбы. По второй, «секретной» инструкции, подписанной 29 ноября, Салтыков должен был со всевозможной быстротой везти пленников до Митавы, объезжая крупные города или проезжая их ночью, ни на минуту не останавливаясь в них. Конвою строго-настрого надлежало «наблюдать и недреманно смотреть», чтобы не допустить каких-либо встреч и разговоров членов Брауншвейгской фамилии с окружающими или попыток завязать переписку. В тот же день Салтыков получил третью, «секретнейшую» инструкцию, также подписанную императрицей, но имевшую прямо противоположный смысл. В ней было сказано, что секретная инструкция о быстрой езде отменяется «ради некоторых обстоятельств», что арестантов следует везти как можно медленнее, с длительными остановками, причем в Нарве пробыть не меньше восьми – десяти дней, а в Риге остановиться в крепости и там ждать особого указа о движении в Митаву. Забегая вперед, скажем, что этого особого указа Салтыков так и не дождался. Выехав из Петербурга 30 ноября, эскорт прибыл в Нарву 4 декабря, в Дерпт – 19 декабря, откуда, наконец, проследовал в Ригу.

В чем же состояли «некоторые обстоятельства», заставившие Елизавету сразу после «секретной» инструкции подписать новую, «секретнейшую»? Маркиз Шетарди, который после ошеломляющего происшествия 25 ноября 1741 года стал своим человеком при новом дворе, сообщал, что императрица решила задержать Брауншвейгское семейство в Риге, пока в Россию не прибудет срочно вызванный из Киля герцог Голштейн-Готторпский Карл Петер Ульрих, родной племянник Елизаветы. Дело заключалось не только в страстном желании императрицы познакомиться со своим единственным родственником, 13-летним сыном покойной сестры Анны Петровны. Это был тот самый «чертушка», о котором как о конкуренте Ивана Антоновича никогда не забывали при дворах Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны. У многих чесались руки использовать мальчика-сироту (его мать умерла в 1728 году, а отец – в 1739 году) в политических играх вокруг России. Дело в том, что этого мальчика, ставшего уже после смерти Елизаветы Петровны императором Петром III, судьба одарила необыкновенным сочетанием царственной крови. Он был внуком одновременно Петра Великого и его извечного противника, короля-викинга Карла XII, что отразилось в его имени. В начале Русско-шведской войны ходили упорные слухи, что шведы призовут герцога к себе и он будет находиться в наступавшей на Петербург армии Левенгаупта, тем самым как бы «воодушевляя» русских на капитуляцию перед шведами. Шетарди писал, что цесаревна Елизавета Петровна, провожая своих сообщников-гвардейцев на войну, якобы просила их случайно не подстрелить ее племянника. Всему этому, читая донесения Шетарди, удивлялся Амело в Версале: как это может быть – ведь герцог Карл Петер Ульрих – первейший конкурент Елизаветы Петровны в борьбе за трон. Действительно, по Тестаменту 1727 года, с которым Елизавета так носилась при обосновании своих прав, племянник в очереди к трону имел перед ней несомненное преимущество.

Став императрицей, Елизавета, наряду с делом правительницы и ее семейства, занялась и проблемой «чертушки». Не забудем, что в это время шла шведская война, и, несмотря на то, что Шетарди по просьбе Елизаветы в первые же часы ее царствования призвал Левенгаупта приостановить военные действия, шведы не собирались идти на мировую. Несмотря на заявленные задачи войны – «освобождение»

России от «иностранного режима», главная и истинная ее цель – возвращение территорий, отнятых у Швеции в 1721 году Петром Великим, по-прежнему была далека от достижения: войска Левенгаупта подходили только к Выборгу. Известно, что военная машина Швеции не прекратила своей работы и после прихода к власти Елизаветы.

Неудивительно, что в этой обстановке императрица стала опасаться, как бы не осуществилось то, что ранее она сама приветствовала, и ее племянник не оказался бы в Швеции – если не в качестве главнокомандующего, то в роли наследника шведского престола, на который он имел неоспоримые права, как и на престол Российской империи. А из этого врагам России можно было получить немало «польз» и политических дивидендов. Поэтому герцога срочно вызвали в Россию, послав за ним баронов Н. А. и И. Л. Корфов, а в Петербурге для него, если так можно сказать, «чистили золотую клетку»: готовились перекрестить его в Петра Федоровича и провозгласить наследником российского престола, чтобы эта мысль не пришла никому другому и чтобы «кровь Петрова» была под недреманным присмотром в Петербурге. Впоследствии действительно шведы попросили отпустить Петра Федоровича на шведский престол и Елизавета с удовольствием им отказала. Она могла быть довольна своей первой и такой расчетливой международной акцией: птичка сидела в клетке, была в безопасности и изоляции и клевала с рук.

Но в конце ноября 1741 года, когда барон генерал Н. А. Корф только что выехал в Киль, чтобы забрать юношу, а другому барону, И. Л. Корфу, тогдашнему русскому посланнику в Копенгагене, было отправлено срочное приказание ехать в Киль на помощь своему дальнему родственнику, Елизавета занервничала. Для этого были, как тогда казалось, серьезные основания. Путь из Киля (а он по тому времени года мог быть только сухопутным) пролегал через множество немецких государств, и первым предстояло пересечь Мекленбургское герцогство, которым правил брат пресловутого Карла Леопольда – деда свергнутого императора Ивана, родной дядя Анны Леопольдовны. Затем графу Дюккеру (под таким именем ехал Карл Петер Ульрих) предстояло пересекать Брауншвейг, герцогом которого был брат принца Антона Ульриха.

Возможно, сразу же после подписания «секретной» инструкции, согласно которой Салтыков должен был мчаться с пленниками в Митаву как можно быстрее, и возникли опасения, как бы в это время племянника императрицы не задержали в этих, ставших за одну ночь недружественными, государствах. Поэтому и было решено придержать Брауншвейгское семейство в Риге в качестве заложников, с тем чтобы отпустить их, как только герцог Голштинский пересечет русско-курляндскую границу. Именно так и объяснял происходящее Шетарди: «...для безопасности особы герцога в пути задержать в Риге принца и принцессу Брауншвейгских с детьми до тех пор, пока тот не достигнет русских пределов». Более того, он сам посоветовал замедлить движение поезда к Риге за счет увеличения конвоя пленников со ста до четырехсот человек. В итоге сменных лошадей не хватало и приходилось их долго ждать на всех попутных станциях. Это и стало удобным формальным объяснением («под протекстом несобрания подвод и прочих неисправностей») для намеренно медленного движения конвоя с пленниками. Автор книги о судьбе Брауншвейгского семейства М. А. Корф, не доверявший Шетарди исключительно из-за «легкомысленной самоуверенности, отличающей его нацию»,[494] больше полагался на сведения саксонского посланника Пецольда, который сообщал в Дрезден, что в марте или апреле 1742 года Лесток говорил ему: обещание отпустить Брауншвейгское семейство за границу «произошло единственно от того, что сначала не довольно основательно обсудили этот предмет, теперь же, конечно, никто, желающий царице добра, не посоветует ей этого, да и никогда тому не бывать, пока он, Лесток, жив и что-нибудь значит. Россия есть Россия, а так как не в первый раз случается на свете, что публично объявленное не исполняется потом, то императрице будет решительно все равно, что подумает об этом публика». Прав Гельбиг: Лесток был чрезвычайно умным и циничным, как каждый политик, человеком. Он и составил «программу» для Брауншвейгского семейства на тридцать лет вперед. Но заметим, что говорил он это Пецольду (согласно донесению посла) не в конце ноября 1741 года и даже не в конце января, а в феврале – марте 1742 года. А к этому времени уже утекло много воды, и взгляды людей, оказавшихся у власти и задержавших Анну Леопольдовну с семьей в Риге на время до приезда в Россию племянника императрицы, стали постепенно меняться, хотя еще до конца мая было неясно, что делать с пленниками. Долгое время всё было, как тогда говорили, «на балансе», то есть колебалось то в одну, то в другую сторону. Это отражалось в письмах сидевшего в рижском замке принца Антона Ульриха, тайно славшего послания в Брауншвейг. То он сообщал родственникам, что их судьба решена – их сошлют в Казань, то писал, что их отпустят и они вскоре отправятся дальше, в Мемель.[495] Пецольд сообщал в Дрезден, что новый вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин рассказал ему, как на совете елизаветинских сановников разгорелся спор о судьбе пленников. Большинство членов совещания высказались за высылку брауншвейгцев из России, хотя некоторые считали, что нужно завести следственное дело о замыслах правительницы и допросить фрейлину Юлию Менгден «как знавшую все тайные замыслы великой княгини».[496]

Имя любимицы Анны Леопольдовны всплыло в это время не случайно. С начала декабря 1741 года начинается «бриллиантовое дело» Брауншвейгской семьи, которое не могло не повлиять на сроки отправки арестантов за границу. По-видимому, получив доступ ко всем драгоценностям правительницы, унаследовавшей их от покойной тетушки и регента Бирона, Елизавета Петровна вдруг обнаружила пропажу многих вещей. Это ее страшно огорчило – как известно, в делах моды, одежды и украшений Елизавета, в целом гуманная и добрая, становилась подлинным тираном, деспотом, не знавшим пощады. Здесь же это оскорбленное чувство модницы, не обнаружившей желанные колье, перстни и «трясилы» (вероятно, так назывались серьги) в шкатулках правительницы, слилось с давней ненавистью к «Жульке», а также с вполне уже охватившим ее чувством хозяйки государства, требовавшем, чтобы всё было на своем месте. Начались допросы по поводу исчезнувших драгоценностей.

Вряд ли правительница, ее фрейлина или Антон Ульрих могли увезти их с собой – описанные обстоятельства их ареста подобное исключали. Можно допустить, что в суматохе что-то из бриллиантов утащили слуги или гвардейцы (такие случаи бывали), что-то из старых и поломанных украшений было отдано в переделку придворному ювелиру. Но более всего Елизавету раздражало то, что много бриллиантов мог получить граф Динар, уехавший из России и теперь для нее недосягаемый. Из Петербурга начали приходить допросные пункты, на которые должны были отвечать бывшая правительница и особенно Юлия Менгден. Именно последнюю Елизавета больше других подозревала в сокрытии драгоценностей. При этом в тоне и содержании задаваемых фрейлине вопросов видна сама императрица: ее завистливый и всё запоминавший глаз видел эти бриллианты на правительнице, а раньше на императрице Анне Иоанновне и на Биронше – супруге регента: «Известно есть, что при арестовании бывшаго герцога Курляндского... императрицы Анны Иоанновны все алмазные вещи взяты принцессою

Анной Брауншвейг-Люнебургскою. А ныне многие из них, яко то: жемчужный гарнитур на платье бывшей герцогини Курляндской и купленный у Рондовой жены алмаз, тако ж бывшей герцогини курляндской золотой сервиз и многих присланных с персидским послом алмазных и золотых вещей не находится и прочего. Но как ты всегда была при ней и для того о всем тебе о том не ведать нельзя, того ради имеешь объявить самую истинную правду, не утаивая ни для чего, куда что из того девалось. Кому как чрез тебя, так и чрез кого других что брано, тайно и явно?»[497]

Вопросам императрицы, вдруг вспоминавшей что-то из пропавших украшений, не было конца; допрашивали также слуг и служанок правительницы и ее фрейлин, не только поехавших с ними в ссылку, но и тех, кто оставался в Петербурге. Списки драгоценностей, переданных на переделку ювелиру, тщательно сопоставлялись с показаниями Анны Леопольдовны и других пленников. Даже у Бирона, бывшего тогда в ссылке, запрашивали сведения о принадлежавших ему драгоценностях. Более всего царица убивалась из-за каких-то двух золотых коробочек, не найденных среди вещей правительницы, и какого-то «опахала с красными каменьями и бриллиантами», о котором Елизавета вдруг вспомнила в декабре 1742 года и которое правительница и ее фрейлина уж никак не могли увезти с собой.

Весной и летом 1742 года, когда, после длительного перерыва, объяснимого подготовкой и проведением коронации Елизаветы, власти решили вновь заняться судьбой Брауншвейгской фамилии, к «бриллиантовому делу» стали подшивать дела вполне политические. Собственно, и раньше за поведением и высказываниями пленников следили (об ограничении их контактов сказано уже в секретной инструкции 28 ноября 1741 года), пытались увязать расследование показаний Юлии Менгден с работой Комиссии по делу Остермана и других.

Как известно, во время дворцового переворота 25 ноября 1741 года были арестованы (по составленному накануне списку) несколько крупных сановников правительницы: А. И. Остерман, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, М. Г. Головкин, К. Л. Менгден, Эрнст Миних. Аукнулась давняя инициатива и небезызвестному Тимирязеву, обеспокоившемуся некогда «неправильностью» завещания Анны Иоанновны и явившемуся со своей идеей к правительнице. Его, как и другого борца за правду, Яковлева, также взяли под караул. Остальные сановники вышли и из этой передряги почти сухими. Как описание дежавю воспринимаются страницы мемуаров князя Я. П. Шаховского, который так красочно обрисовал утро после свержения Бирона. Почти теми же словами он передал свои ощущения и утром 25 ноября 1741 года, когда его поднял с постели сенатский экзекутор, который «громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревнин дворец, ибо-де она изволила принять престол российского правления». Опять Шаховской поспешно оделся и поехал в том направлении, куда бежали толпы проснувшихся петербуржцев. Опять ему пришлось вылезти из кареты и идти пешком, «сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Снова он увидел забитые спешащими сановниками лестницы и залы, опять ему попался только один знакомый сенатор – это был А. Д. Голицын, с которым они, «содвинувшись поближе, спросили тихо друг друга, как это сделалось, но ни он, так же как и я, ничего не знал». В третьем зале он, наконец, наткнулся на П. И. Шувалова, ближайшего сподвижника Елизаветы, который – тут-то и решилась судьба помертвевшего от страха Шаховского – не нахмурил брови и не отвернулся (знак беды!), а «веселообразно поцеловал нас», объявя об аресте Миниха, Остермана и других (значит, не нас!). Были в этой наэлектризованной толпе чиновников и неприятные Шаховскому встречи, но ему уже становилось ясно, что и на этот раз беда его миновала. Суждение это стало уверенностью, когда вышла новая императрица и допустила Шаховского к руке,[498] – как помнит читатель, в прошлый раз, при вступлении во власть правительницы, Шаховской этой милости не удостоился и в страхе притулился в каком-то уголке, ожидая несчастья.

Допросы арестантов, содержавшихся в Петропавловской крепости, вели во дворце бессменный следователь всех режимов А. И. Ушаков, генерал Левашов, а также совершенно непотопляемый генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. По некоторым данным, при допросах присутствовала сама императрица, которая располагалась за специально поставленной в комнате ширмой, хотя ни для кого не было тайной, кто там скрывался. Печальнее всех была судьба Остермана. С давних пор Елизавета была на него особенно сердита. Она знала, что Остерман больше других интриговал против нее, был сторонником ее высылки из страны посредством брака с иноземным принцем, что от него исходит наибольшая опасность разоблачения ее заговора. Поэтому уже из первого манифеста 25 ноября 1741 года стало известно, кто назначен козлом отпущения. Главное обвинение, которое предъявлялось Остерману, Миниху и другим, состояло в

«нехранении», или несоблюдении ими Тестамента Екатерины I 1727 года, что якобы и не позволило цесаревне вступить на престол еще в январе 1730 года, когда умер император Петр П. Оправдательного ответа на это обвинение не существовало, и все обвиняемые в основном каялись, хотя было понятно, что обвинение против них голословное, юридически неточное и навеяно исключительно обидой и местью новой императрицы. Вкупе с другими, подлинными и приписанными ему преступлениями, Остерман не мог рассчитывать на пощаду, тем более что в новом правительстве оказался его давний враг Бестужев-Рюмин, который ни за что не дал бы опальному вице-канцлеру выплыть на поверхность.

Следственная комиссия закончила работу довольно быстро, и уже 17 января 1742 года был оглашен указ о казни преступников, которую заменили ссылкой в Сибирь, куда их всех вскоре и отправили. Привлечь к этому делу Юлию Менгден или саму правительницу Елизавета в тот момент не решилась – уж слишком это было бы грубо и противоречило официальному прощению, объявленному во всеуслышание в манифесте 28 ноября 1741 года. Но людей, которые проявляли на словах симпатию к опальным, исправно везли в Тайную канцелярию. Салтыков, сопровождавший Брауншвейгскую семью, извещал Петербург о малейших происшествиях, в которых можно было усмотреть дело по «первым пунктам», связанным с самым распространенным в стране обвинением в «оскорблении величества». В декабре 1742 года началось дело состоявшей при Анне Леопольдовне служанки Натальи Абакумовой, кричавшей в бреду: «Слово и дело!» – и потом сказавшей, что она слышала «от фрейлин Жулии и Бины... в порицании высокой чести Ея императорского величества». И хотя вызванный доктор показал, что девка находится «в беспамятстве и великой горячке», из Петербурга было приказано – по выздоровлении отправить ее для допросов в Тайную канцелярию. Каждое подозрительное слово, произнесенное арестантами, в том числе и детьми, записывали и сообщали в Петербург. В октябре 1742 года там получили известие о том, что Иван Антонович играет с собачкой, бьет ее в лоб, и «когда его спросят: „Кому-де, батюшка, голову отсечешь?“, то ответствовал, что Василию Федоровичу (Салтыкову. – Е. А.)».[499] Сообщение об этом было послано кем-то из окружения Салтыкова, и императрица сделала выговор главному тюремщику, приписав собственноручно: «Понеже коли то подлинно, то я другие меры возьму, как с ними поступать, а вам надлежит о том смотреть, дабы они вас в почтении имели и боялися вас, а не так бы смело поступали».[500] Как видим, в резолюции императрицы слышны легкие раскаты царственного гнева на своих жертв.

Экстракты дел, расследуемых в Тайной канцелярии, императрица получала от А. И. Ушакова регулярно, и постепенно перед ней стала вырисовываться общая картина народных настроений. Никаких серьезных угроз для нового режима в среде народа не назревало – он оставался, как почти всегда, равнодушен к происходящему на вершине власти. Лишь потом, постепенно, учитывая известную инерционность народных настроений и чувствований, появились упорные слухи о несчастной судьбе царя Ивана и его родни, извечные суждения о том, что «как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне (в 1754 году. – Е. А.) всё не так стало, как при ней было, слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в Российском государстве будет по-прежнему государем». Но в начале 1742 года об этом не было и речи. Зато беспокойство и даже страх у Елизаветы Петровны вызвал обнаруженный летом того же года заговор Преображенского прапорщика Петра Ивашкина с камер-лакеем Александром Турчаниновым. Ивашкин якобы собрал партию гвардейцев (500 человек), которая, пройдя ночью во дворец, должна была разделиться на две группы: одной предстояло арестовать лейб-компанцев – ту привилегированную гвардейскую часть, которая была составлена из гренадер, возведших на престол Елизавету, а другой следовало войти в спальню Елизаветы и там ее убить. Для этого и нужен был знавший расположение комнат Турчанинов, который к тому же предлагал взорвать спальню царицы бочонком с порохом. Пусть эти разговоры и не переросли в настоящий заговор, но в них тем не менее проглядывал вполне определенный план действий, для реализации которого даже не нужно было стольких участников. Кроме того, Ивашкин и Турчанинов ставили перед собой вполне конкретную цель – вернуть на трон Брауншвейгское семейство.

Как показало следствие, Турчанинов говорил гвардейскому каптенармусу Парскому: «Принц-де Иоанн был настоящий наследник, а государыня-де императрица Елизавета Петровна не наследница, а сделали-де ее наследницею лейб-компания за винную чарку... Смотрите-де, братцы, как у нас в России благополучие состоит непостоянное и весьма плохое и непорядочно, а не так, как при третьем Иоанне было, и оный-де Иоанн законный наследник и по наследству царя Иоанна Алексеевича, также первого императора, подлежит быть ему императору, и его-де назначила короноваться императрица Анна Иоанновна еще при животе своем, а лейб-де компания сделала императрицею незаконную наследницу, что-де как царевна Анна Петровна, так и государыня императрица Елизавета Петровна первым императором прижиты с государынею императрицею Екатериною Алексеевною до венца, и для того-де никак не надлежит быть у нас императрицею, а надлежит-де быть третьему императору Иоанну».[501] Высказывания Турчанинова примечательны тем, что множество других людей того времени наверняка думали о нелегитимности власти Елизаветы то же самое. Они, не зная статей Тестамента, приводили другие, по их мнению, вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения: старшинство корня царя Ивана Алексеевича, завещание императрицы Анны Иоанновны и, наконец, незаконнорожденность Елизаветы.

Все эти обстоятельства понимала и Елизавета. Она, испуганная возможностью повторения переворотов 9 ноября 1740 и 25 ноября 1741 года, раз и навсегда для себя решила: никогда не ночевать в одном месте, а лучше ночью вообще не спать.

Происшедшее самым печальным образом отразилось на судьбе Анны Леопольдовны и ее семьи. Возможно, именно тогда Елизавета осознала, что Брауншвейгская фамилия – не просто семья высланного за границу иностранного принца, а знамя всех недовольных ее режимом. Дело Ивашкина и Турчанинова открыло целую вереницу реальных и мнимых заговоров, с использованием имен Анны Леопольдовны и Ивана Антоновича. Как только Елизавета осознала опасность, грозившую ей с этой стороны, судьба Анны Леопольдовны и ее семьи была окончательно решена: из России не выпускать, держать в тюрьме без определения срока, вечно. В день казни Ивашкина и его сообщников 19 декабря 1742 года в Ригу пришел указ Елизаветы о переводе Анны Леопольдовны с семейством в крепость Динамюнде, расположенную ниже Риги по течению Даугавы, у самого ее устья. Крепость эта напоминала Шлиссельбург, была окружена водой, и пленники оказались в полной изоляции. Переезд произошел 2 января 1743 года, и с этого времени принцу Антону Ульриху уже стало невозможно передавать на волю письма. Его тайная переписка с родными прервалась,[502] режим содержания по сравнению с Ригой ужесточился. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда.

В Динамюнде, в доме коменданта, узники провели более года. Там 1 января 1744 года принцесса родила девочку, принцессу Елизавету. До этого, по сообщению Салтыкова, ночью 15 октября 1742 году у Анны был выкидыш, со слов докторов Эмзеле и Графа, – «месяцев трех, мужеска полу». Как только Анна Леопольдовна оправилась от родов и смогла двигаться, семью и прислугу вывезли из Динамюнде в неизвестном направлении. Решение императрицы, внимательно следившей за судьбой Брауншвейгской фамилии, отправить узников подальше от границ, вглубь империи, стало, скорее всего, результатом громкого дела Лопухиных, начатого и законченного летом 1743 года. В нем были замешаны уже не просто камер-лакей или прапорщик, а люди света: статс-дама двора Елизаветы Наталья Лопухина, ее муж генерал Степан Лопухин, сын Иван, близкая подруга Анна Бестужева, придворная дама Софья Лилиенфельд и другие. И хотя по материалам дела видно, что никакого заговора с целью свержения Елизаветы не было, следователи под непосредственным контролем императрицы «шили» дело о заговоре в пользу Ивана Антоновича и правительницы, о которых действительно весьма сочувственно отзывались в салоне Лопухиной. В основе дела лежал донос на сына Лопухиной, Ивана, от его товарища поручика Кирасирского полка Ивана Бергера. Как-то в начале июля 1743 года Лопухин, сидя с Бергером в кабаке, точнее – в так называемом «вольном доме» некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще, утверждал Иван Лопухин, Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет она себя, как простолюдинка, – всюду мотается, пиво пьет. О ней-де рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! И далее Лопухин стал расхваливать времена правительницы Анны Леопольдовны – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и к бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник Ботта об этом хлопочет, он часто бывает в доме Лопухиных.

Бергер все это выслушал и донес на Ивана Лопухина. Его арестовали, начались допросы, пытки. Иван оговорил мать, отца, других людей. Было известно, что императрица недолюбливала гордую Наталью Лопухину, которая изящно одевалась и вела себя независимо. Неслучайно на всем деле Лопухиной лежит отчетливый отпечаток личной мести императрицы. Из сохранившихся материалов дела видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, обвинение в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее «надавили», она призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре в их пользу не было сказано ни слова.

Присутствие в деле австрийского посланника де Ботта особенно насторожило Елизавету – известно, что Австрия всегда была заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей из Вены. В существование «нитей заговора», тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама совсем недавно, в 1741 году, пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать...». Пытки беременных женщин – крайняя мера, к ней прибегал только Петр Великий: во время сыска по делу царевны Софьи одна из пытаемых приближенных царевны родила на дыбе. А потом пришел черед висеть на дыбе Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само слово «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытаемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. Наталья Лопухина вину свою в вольных разговорах признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.

В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем станет видно, что дело липовое, а обвинения несостоятельны. Тут для следователей важно вовремя закрыть расследование и передать дело в скорый и обычно неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1743 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки, а затем их колесовать и «тела на колеса положить». Однако государыня «по природному своему великодушию» смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а Наталье и Анне Бестужевой «урезать языки» и всех сослать в Сибирь...

Дело Лопухиных свидетельствовало, по мнению Елизаветы и ее окружения, о существовании «партии Брауншвейгской фамилии», состоящей из скрытых и явных сторонников реставрации режима правительницы. И хотя эта «партия» существовала только на бумаге, исписанной следователями Тайной канцелярии, императрица усмотрела в этом прямую угрозу для себя и ужесточила режим заключения Брауншвейгской фамилии. Пограничные Рига и Динамюнде теперь не казались ей надежными узилищами. Как уже сказано, в деле Лопухиных промелькнула особенно встревожившая Елизавету информация о том, что среди охраны арестантов якобы есть их скрытые сторонники. С целью разоблачения связей охраны с Петербургом был арестован офицер Камынин, состоявший при Салтыкове и написавший в перехваченном властями письме нечто непонятное следователям о своем «дурном житье» в Риге. И хотя подозрения не подтвердились, Елизавета постановила решить проблему кардинально – 9 января 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы – в центр России, в город Раненбург Воронежской губернии. По мнению многих исследователей, совет этот поступил в Петербург... из Берлина, от короля Фридриха II, который через русского посла П. Г. Чернышева передал для Елизаветы: отправьте Брауншвейгское семейство «в такие места, чтобы никто не мог узнать, где оно находится, и чтобы в Европе все о нем забыли». Он был убежден, что никто из государей за них не вступится. Неизвестно, зачем это понадобилось прусскому королю, уже тогда не слывшему другом России. Возможно, он хотел таким образом наладить отношения с не любившей его, гея и нарушителя европейского мира, русской императрицей; возможно, он давал этот совет без особой осмысленной цели, просто так, со зла, потехи ради. Так он поступал в своей жизни не раз, портя отношения с людьми и даже целыми государствами.

Вернемся к нашим ссыльным. Указ 9 января предписывал Салтыкову вывозить семейство бывшей правительницы ночью, не заезжая в Ригу, «чрез озера на Псковскую дорогу». Обеспечением конвоя транспортом ведал капитан-поручик М. Д. Вындомский. В первых своих донесениях он обозначал конечный пункт назначения как «Оренбурх» или «Аренбурх». В Петербурге испугались, как бы этот «знаток» российской географии (как известно, география – наука не дворянская!) не повез своих пленников в Оренбург. Поэтому ему прислали из Кабинета Ея императорского величества специальное «просветильское» письмо, в котором было сказано: «Ежели вы разумеете Оренбург тот, что на Яике, построенный бывшим статским советником Кириловым, в том ошибаетесь, ибо сей, до которого вы отправлены, Ораниенбурх, отстоящий от Скопина в 60 или 70-ти верстах, как и в именном Ея императорского величества указе, данном вам при отправлении, именован Ораниенбурхом, а не Оренбурхом».[503] Разумеется, всё мероприятие держалось в глубочайшей тайне, хотя, как это часто бывало, о переезде несчастного семейства иностранные дипломаты в Петербурге получали почти исчерпывающие сведения и они были однозначны: Анна Леопольдовна и ее семья не будут выпущены из России.

Поезд двинулся из Лифляндии 31 января 1744 года, в лютую стужу. В возках везли еще не оправившуюся от родов Анну Леопольдовну и грудного младенца Елизавету. Как позднее, став уже взрослой, рассказывала со слов своего отца принцесса Елизавета, коляски, представленные Салтыковым, были холодными, не приспособленными к езде зимой, у шестинедельной девочки замерзали пеленки, и ее кормилица, прикрывая своим телом ребенка, «себе заморозя спину, избавила от смерти».[504] Вряд ли Елизавета сознательно хотела, чтобы пленники испытывали эти мучения. Скорее всего, в ход пошла холодная и бездушная к людям российская государственная машина, для которой не только элементарное милосердие, минимальные удобства, но и сама жизнь человека – пустой звук.

Ораниенбург (Раненбург) – город-крепость, построенный в 1702 году для обороны от турок района Воронежских верфей, – некогда принадлежал А. Д. Меншикову. Позже, в 1727 году, он, низвергнутый с вершин власти, был привезен сюда вместе с семьей. Здесь его допрашивали следователи, присланные верховниками, а потом, обобрав до нитки, под конвоем отправили в Сибирь, в Березов. И вот, уже в новую эпоху, ворота крепости вновь распахнулись для узников. Здесь вступили в силу новые инструкции, данные Салтыкову из Петербурга еще перед отъездом конвоя из Лифляндии.

Ему было предписано везти бывшего императора отдельно от родителей, не допуская даже их свиданий. Неизвестно, кому в голову пришла идея разлучить мать с четырехлетним сыном, но Елизавета это людоедское распоряжение одобрила, а вот Салтыков его понял не сразу. 15 января он просил уточнить: «Когда отправляться будем в путь, а принцесса Анна принца Иоанна паче чаяния давать с рук своих по разным воскам не будет, что поведено будет чинить?» 19 января он получил ответ, в котором отчетливо проглядывает злая воля самой императрицы: «На ваш репорт вам повелеваем, ежели принцесса при отправлении в путь принца с рук своих давать не будет, то, несмотря ни на что, поступать вам по прежнему нашему указу, ибо она не может по своей воле делать что хочет...» Последние слова будто написаны самой Елизаветой. Примечательно, что, дав столь жестокий указ о высылке Анны с семьей вглубь России, императрица требовала от Салтыкова, чтобы при отправке арестантов он сообщил ей: отъезжая на новое место ссылки, Анна Леопольдовна и ее муж «печальны ли или сердиты, или довольны». Трудно понять, зачем нужно было императрице знать такие нюансы. Это лишний раз доказывает, что за всеми испытаниями, выпавшими на долю несчастной семьи, стояла императрица. Она из своего золоченого далека как будто не спускала глаз со своих жертв, смакуя их страдания. Чуть ниже я скажу о мотивах, которыми руководствовалась Елизавета в этом деле.

В ответ на запрос государыни Салтыков отвечал, что, когда члены семьи увидели, что их при выезде намереваются рассадить по разным кибиткам, они «с четверть часа поплакали», так как подумали, что их хотят разлучить. «А потом, вышед, с учтивостью они ему сказали, что в воле Вашего императорского величества состоит...(и) больше ничего не говорили, и виду сердитого в них не признал».[505] Отметим, что угроза разлуки друг с другом теперь повисла над ними как дамоклов меч, и вообще, с тех пор жизнь их проходила в ожидании худших поворотов. Вскоре худшие времена наступили. Идея везти ребенка отдельно от матери и не давать им видеться стала началом их насильственного разлучения навсегда. «Когда вы прибудете в Ораниенбурх, – записано было в указе-инструкции, – то принцу Иоанну с его мамками определите палаты у Козловских ворот, по правую сторону оных... а принцессе с мужем и с детьми и служителями—палаты (у) Московских ворот... И принца Иоанна к отцу и матери носить, тако ж и им к нему ходить не допускать». Одновременно было приказано резко уменьшить штат сопровождавших пленников слуг, «понеже в свите у принцессы много лишних есть». В крепости все члены семьи и свита жили под строгим караулом, насчитывавшим 264 человека. Солдаты дежурили как внутри зданий, так и снаружи. Из Ораниенбурга Салтыков выпросился в Москву, а на его место заступил майор И. В. Гурьев.

Брауншвейгская семья прожила здесь до конца августа 1744 года, когда внезапно прибыл личный посланник Елизаветы майор гвардии барон Николай Корф. Уже до этого барон выполнил два ответственнейших задания: доставил в Россию из Голштинии племянника императрицы Карла Петера Ульриха, а потом привез из Цербста невесту наследника престола принцессу Софию Августу Фредерику, ставшую позже императрицей Екатериной Великой. Теперь ему поручалась тайная, похожая на военную, операция. Он привез с собой новый секретный указ императрицы Елизаветы от 27 июля 1744 года. Это был жестокий, бесчеловечный указ. Корф был обязан ночью взять экс-императора Ивана, вывезти его из крепости и передать мальчика капитану Миллеру, который ждал его в трех верстах от города. Миллер должен был везти четырехлетнего малыша в закрытой коляске на север, ни под каким видом никому не показывая мальчика и ни разу не выпустив его из возка. Особо примечательно, что с этого момента Миллер был обязан называть Ивана новым именем – Григорий. Может быть, имя такое было выбрано случайно, а может быть, и нет – в династической истории России имя Григорий имеет негативный «след» – так звали самозванца Отрепьева, захватившего в России власть в 1605 году и своим авантюризмом обрекшего страну на невиданные страдания и тяжелое разорение. Этим Елизавета как бы низводила бывшего императора до уровня такого же самозванца. Конечный пункт поездки – Соловецкий монастырь. Через день после вывоза «Григория» надлежало так же тайно, ночью, отправить под охраной в том же направлении бывшую правительницу, ее мужа и детей с необходимым минимумом прислуги. Остальных придворных, состоявших при Анне и Антоне Ульрихе, велели оставить в

Раненбурге под охраной майора Г. А. Корфа, брата Н. А. Корфа. Двигаться предстояло быстро, чтобы «к Архангельску поспеть по крайней мере в половине сентября, чтобы доехать морем до указанного места». Всюду нужно было соблюдать полнейшую тайну, всё делать под прикрытием темноты – ехать ночами, не давать пленникам выходить, не позволять им ни с кем видеться, не отвечать на вопросы посторонних: «...арестантов весть туда и разместить ночью», «...посадить (на судно) младенца ночью, чтобы никто не видел», «...ночью же, закрыв, принести в приготовленные... покои», даже для рапортов к начальству «приходить по ночам, чтобы его, Миллера, никто не знал».

В историческом сознании русского народа есть много географических точек, воспоминание о которых вызывает целую гамму разноречивых чувств. К этому ряду относятся и Соловки, куда должны были доставить узников Ораниенбурга. Огромный монастырь, построенный в начале XV века святыми монахами-отшельниками Зосимой и Савватием на каменистом острове в Белом море, до сих пор кажется суровым и неприступным. Здесь, вдали от суетного мира, в тяжелом труде и молитве можно было возвыситься духом и подавить плоть. Устав монастыря был суров, он запрещал останавливаться в монастыре женщинам, принимать безбородых монахов и послушников и даже держать на острове скотину женского пола. Но так случилось, что значительную часть своей истории Соловецкий монастырь, как и некоторые другие монастыри России, служил местом заточения простых и знаменитых узников. В этом проявлялась воля светского государства, которое мало считалось со святостью, монастырскими уставами, а видело в монастырях только тюрьмы. В нашем случае архимандриту Соловецкого монастыря даже не было известно, что за узники будут содержаться в стенах его обители: «некоторые люди, определенные от Ее величества», и всё!

Соловки считались самой страшной монастырской тюрьмой. Узнав, что их влекут на Соловки, несчастные исповедовались и причащались, как перед смертью, – жизнь в узких, где не разогнуться, камерах-щелях, в глубоких ямах, в холоде, темноте и безмолвии не была долгой, да она не являлась уже и жизнью. Позже в своей челобитной один из заключенных Соловков Михаил Пархомов просил, чтобы «вместо сей ссылки в каторжную работу меня (б) отдали, с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти». Неслучайно, что именно с Соловецкого лагеря в 1920-х годах началась система ГУЛАГа, сожравшая жизни миллионов наших людей.

Но, ссылая Брауншвейгское семейство на Соловки, Елизавета все равно беспокоилась, как бы они не сбежали. Специально посланному вперед конвоя эмиссару, полковнику Чертову, ехавшему будто бы молиться в Соловецком монастыре, было приказано посмотреть, нет ли в монастыре других ворот или какого тайного хода, тотчас такие ворота и ходы заделать, снять план монастыря и для дальнейшего совершенствования его режима прислать в Кабинет.

Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем. У него было доброе сердце, он понимал, что его руками делается неправедное дело. Поэтому, будучи еще в Москве, они вместе с обер-секретарем императрицы Черкасовым запросил государыню, нельзя ли с майором Миллером отправить из Ораниенбурга приставленных к мальчику сиделицу и кормилицу, чтобы он, оказавшись между незнакомыми людьми, не плакал и не кричал. Иначе трудно будет сохранить предписанную указом тайну доставки узника Григория. Бумага была послана вице-канцлеру М. И. Воронцову, сопровождавшему государыню в поездке на Украину. Из Орла Воронцов прислал ответ: императрица, прочтя присланный документ, «изодрать его изволила, объявя, чтоб господин Корф по силе прежнего Ее величества соизволения, которое неотменно пребывать имеет, поступал».[506]

Приехав в Ораниенбург, Корф оказался в трудном положении. Возможно, уже в дороге он получил дополнительную инструкцию, в которой было определено, кого из сопровождавших принца и принцесс придворных ему следует взять с собой на север. Среди названных в инструкции лиц не оказалось фрейлины Юлии Менгден. Была упомянута только ее сестра Бина, которая, как известно, отказалась принять предложение Елизаветы и войти в штат фрейлин новой государыни, чем обрекла себя на общую с правительницей судьбу. Как видим, Елизавета нарушила данное принцессе в ночь переворота обещание не разлучать ее с Юлией.

Ознакомившись с обстановкой в Ораниенбурге, увидав лежавшую в постели опять беременную Анну Леопольдовну и рядом с ней верную Юлию, Корф вновь заколебался. Его приезд смутил всех узников, решивших было, что, наконец, их скитания кончились и что жизнь на новом месте будет налаживаться – комендант Гурьев деятельно занялся ремонтом помещений и благоустройством крепости, давно уже потерявшей оборонное назначение и заброшенной. Появление столь важной персоны от государыни (Корф был женат на двоюродной сестре императрицы, графине Скавронской) несло арестантам новые неприятности и испытания, и они это чувствовали. В первый день Корф даже не решился сказать узникам о цели своего приезда, а в рапорте запросил императрицу, что ему делать, если болезнь принцессы усилится, и заодно заметил в отчете, что известие о разлучении Анны Леопольдовны с Юлией станет для принцессы страшным ударом, – Корф, конечно, знал об их отношениях и обещании императрицы. О переезде в новое место (не уточняя, куда именно, – а Брауншвейгская семья отчаянно страшилась ссылки в Сибирь) Корф поручил им сообщить менее тонкокожему Гурьеву. В ответ раздались всеобщий плач, рыдания и заверения, что все они покоряются своей судьбе, но скорбят об очередной немилости государыни. Корф так и не решился объявить Анне Леопольдовне о том, что ее разлучат с Юлией, а прибег к обману. Он сказал только, что из-за недостатка лошадей Менгден двинется за ними позже. Бывшая правительница почти догадалась, что имел в виду Корф, и, думая не о себе, а о своей подруге, отвечала: «Я просто не знаю, что с нею будет, когда она узнает об окончательной разлуке».[507] По дороге, увидав, что повозка с Менгден так их и не нагнала, Анна Леопольдовна впала в такое отчаяние, что пришлось останавливаться и пускать ей кровь – тогда это считалось самым радикальным лечением от всех болезней. По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом – и под снегом арестантов медленно повезли на север.

Задумаемся над происшедшим. Обращают на себя внимание как поразительная покорность этой женщины, так и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая была продиктована совсем не государственной необходимостью или опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы, а ненавистью и... завистью государыни. В этой истории отчетливо видны пристрастия Елизаветы. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета взялась за старую тему и написала Корфу: «У принцессы спросить о алмазных вещах, кои от нее отданы, понеже многих не является, и что объявит, то, записав, по прибытии сюда нам донесть». И ниже собственноручная приписка государыни, пышущая ненавистью: «А ежели она запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать. – Е.А.), то ежели ей ее жаль, то б она ее до такого мучения не допустила». Это было не первое письмо такого рода, полученное Салтыковым и Корфом от Елизаветы. В октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его Анна Леопольдовна, – до императрицы дошел об этом слух. Салтыков отвечал, что это навет, и «у принцессы я каждый день поутру бываю, только кроме ее учтивства никаких противностей как персонально, так и чрез бессменных караульных обер-офицеров ничего не слыхал, и, когда ей что потребно, о том с почтением меня просит, а принц Иоанн почти ничего не говорит, а ежели б что от оной принцессы или от других какие противности происходили, тогда б того оставить не мог, чтоб Вашему императорскому величеству не донесть, и оное все донесено Вашему императорскому величеству неправильно».[508] Салтыков писал правду – такое поведение было характерно для Анны Леопольдовны. Она была кроткой и безобидной женщиной – странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова наверняка императрице не понравился – ее ревнивой злобе к этой женщине не было предела.

Чем можно объяснить ненависть Елизаветы к Анне Леопольдовне, не представлявшей для нее никакой угрозы? Исходя из знания характера и привычек императрицы, можно представить, что Елизавете было невыносимо слышать и знать, что где-то живет эта женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, у которой есть близкая подруга, верная в радости и в горе, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна власть. Примечательно, что Анна Леопольдовна сразу же приняла навязанную ей скромную роль принцессы, супруги иностранного принца, и никогда не упоминала, что она великая княгиня и правительница. Что бы она ни думала об этом на самом деле, во всех письмах и обращениях через охрану Анна Леопольдовна безусловно признавала себя подданной Елизаветы, выдерживая принятые формулы обращения покорной рабыни к великой государыне, как это было сказано в присяге, которую Анна подписала: «Хочу и должен Ея императорскому величеству верным, добрым и послушным рабом и подданным быть».

Даже если это не соответствовало ее внутренним ощущениям, можно безусловно сказать, что, окруженная десятками потенциальных доносчиков по присяге и призванию, Анна Леопольдовна вела себя в политическом смысле безупречно, и это тоже, вероятно, раздражало Елизавету, недавно насладившуюся кровавой расправой с Натальей Лопухиной. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, потом старшего сына, близкой подруги – эта женщина не билась, как ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не наговаривала дерзостей на полноценный донос по «Слову и делу», а лишь покорно принимала всё, что приносил ей начинающийся день, еще более печальный, чем день вчерашний. И это бесило Елизавету, не способную понять такой характер, такую личность. В принципе, мучения императрицы проистекали из ее слабости, непростительной для узурпатора, – она все-таки никак не могла приказать тайно убить Брауншвейгское семейство. Елизавета была искренне верующей, переступить принцип «Не убий» было выше ее сил. Учитывала она и международный резонанс, который в случае такого злодеяния мог быть убийственным для репутации России. Даже в более суровые времена Наполеона расстрел герцога Энгиенского вызвал целую бурю в недружной, но чувствовавшей свое родство семье королей и герцогов Европы. Это чувство было присуще и самой Елизавете, так рьяно напустившейся на прусского короля Фридриха, поступившего, как разбойник, с одним из членов этой семьи – королевой Венгерской Марией Терезией. Да и свое родство с Анной она тоже порой ощущала, и тогда арестанты бывали несказанно обрадованы внезапной посылкой от государыни: бочонком венгерского вина, гданьской водкой или кофе, без которого не мог жить Антон Ульрих.

Вместе с тем и смириться с существованием Анны Леопольдовны и ее семейства Елизавета не могла, втайне рассчитывая, что судьба и природа освободят ее от Анны или бывшего императора. В начале 1745 года, уже из Холмогор, куда с большими трудностями добралась эта несчастная экспедиция, Анне приспело время рожать. Корф, обеспокоенный ее состоянием, просил государыню разрешить допустить к роженице повивальную бабку и кормилицу, прислать необходимые медицинские инструменты. Заодно он спрашивал, как ему поступать в случае смерти Анны Леопольдовны или ее младшей дочери Елизаветы, тяжело заболевшей в пути. В ответ никаких распоряжений ни об инструментах, ни о повивальной бабке и кормилице от государыни не последовало. Забегая вперед, скажем, что так же было и в 1746 году, когда в Холмогорах Анна Леопольдовна рожала принца Алексея, зато в указе 29 марта 1745 года была дана детальная инструкция на случай смерти бывшей правительницы и бывшего императора: «Ежели по воле Божией случится иногда из известных персон смерть, особливо принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиняя над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо сюда не присылать, а доносить нам и ожидать указу». Вот в таком виде – выпотрошенными и в спирту – хотела бы видеть императрица этих людей. Видно, эта тема ее очень занимала. Летом 1745 года Гурьеву, в дополнение к вышеписанному, было велено: «В случае смерти принца Иоанна (ежели ему прежде отца и матери случится) повелеваем вам тотчас его мертвого показать отцу и матери, чтоб они его видели и о том, что умер, знали, и потом (как уже показан будет отцу и матери) учинить с умершим телом по силе указа», данного Корфу.[509] По-видимому, это делалось для того, чтобы у родителей, разлученных с сыном, не было никаких надежд на благополучное разрешение его, а вместе с ним и их судьбы. В конечном счете все эти противоречия в душе Елизаветы лишь усугубляли мучения узников, то заставляя их дрожать при мысли, что с ними могут поступить еще хуже, то маня их призраком надежды на освобождение или высылку из России.

Между тем роды приблизились, и гуманный Корф, не дождавшись указа, разрешил допустить к роженице повивальную бабку и кормилицу. Думая, что это разрешение дала Елизавета, Анна Леопольдовна после родов (она родила сына Петра 19 марта 1745 года) от себя и мужа написала императрице письмо со словами благодарности «к нам, бедным Вашего императорского величества показанныи матернии милосердии рабски благодарствуем о допущении в крайней моей болезни ко мне бабки и о пожаловании для воспитания младенца кармилицы, чрез что мы всеподданнейшие Вашего императорского величества рабы видим высочайшую к нам матернюю милость».[510]

Глава десятая

Неведомые полевые цветы, или Несчастнейшая из человеческих жизней

Более двух месяцев – с конца августа до 9 ноября – Корф вез Брауншвейгскую семью к Белому морю. Но весь их путь проходил по бездорожью, и Корф не успел до окончания навигации довезти пленников до пристани, чтобы переправить на Соловки. Море замерзло. Он упросил Елизавету хотя бы на время прекратить это измотавшее всех – узников, охрану, самого Корфа – путешествие, временно поселить арестантов в Холмогорах – большом промысловом и торговом селе на Северной Двине, расположенном выше Архангельска. Местом для размещения арестантов и охраны был выбран обширный, пустовавший дом местного архиерея. Первоначально назначенное для их поселения место – Никольский Корельский монастырь под Архангельском, согласно донесению посланного туда Вындомского, совершенно для жизни не годился: строения были ветхие и места на всех не хватало. Указом 5 декабря императрица разрешила оставить пленников в Холмогорах до весны, до открытия навигации. Никто даже не предполагал, что дом холмогорского архиерея станет их тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Нет сомнений, что важную роль в том, что Брауншвейгское семейство осталось в Холмогорах, а не было вывезено на Соловки, сыграл Корф, стремившийся во всем облегчить участь узников. Еще до своего отъезда из Холмогор в июне 1745 года он все-таки сумел убедить императрицу и ее окружение, что везти женщин и детей на Соловки не стоит: неудобный путь, невозможность прокормить на острове столько людей, долгий перерыв между навигациями (семь месяцев), что сделает невозможными регулярные рапорты о содержании узников. А тюрьма в Холмогорах имеет множество преимуществ: удобна и вместительна, снабжение пленников провиантом и всем необходимым не представляет никаких затруднений. Корф с радостью покидал Холмогоры – поручение, данное ему императрицей, было тяжелейшее. Один из подчиненных Корфа, майор Гурьев, впал в такую депрессию, что его даже собирались отозвать. Словом, в указе Елизаветы от 29 марта 1745 года было приказано содержать арестантов в Холмогорах до нового указа.

Итак, подневольное многолетнее путешествие Брауншвейгской семьи по России закончилось, началось многолетнее заточение. В первые месяцы пребывания в Холмогорах начальство во главе с Корфом и Гурьевым деятельно взялось приспосабливать комплекс архиерейской резиденции (два каменных здания) под тюрьму, точнее – под два отделенных друг от друга узилища. В одном – это был сам двухэтажный дом архиерея – поселили Антона Ульриха, Анну Леопольдовну и принцесс Екатерину и Елизавету. Во втором, также двухэтажном здании, из окон которого не был виден архиерейский дом, был поселен младенец «Григорий» с майором Миллером. Охрана (почти сто человек!) разместилась в деревянных пристройках к каменным зданиям и в домах, расположенных по периметру обнесенного забором двора архиерейской резиденции. Соборная церковь на берегу Двины, входившая в комплекс архиерейского двора, для молящихся закрыта не была, но ее отделили от собственно тюрьмы забором. Все помещения и проходы со двора тщательно охранялись, но, в отличие от Ораниенбурга, узникам разрешалось гулять, хотя и не в том дворе, куда выходило здание с узилищем Ивана Антоновича, а с другой стороны главного здания – там, при монахах, был разведен огород и имелся узкий, но длинный пруд с мостиком.

Анне Леопольдовне было суждено прожить на новом месте меньше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила мальчика – принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок супругов. Рождение всех этих детей лишь обостряло ненависть Елизаветы к Анне. Ведь согласно указу, подписанному Анной Иоанновной перед смертью, в случае, если Иван «прежде возраста своего и, не оставя по себе законнорожденных наследников, преставится», престол должен был перейти к «первому по нем принцу, брату его от нашей любезной племянницы... Анны и от светлейшего принца Антона Ульриха, а в случае и его преставления» – к другим законным, «из того же супружества рождаемым принцам». Эти дети были принцами и принцессами и, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели прав на престол больше, чем Елизавета. Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха тщательно скрывалось от общества и коменданту тюрьмы категорически запрещалось в переписке даже упоминать о детях Анны Леопольдовны, их числе и поле. И хотя правом императрицы Елизаветы Петровны была сила, тем не менее сообщения о рождении очередного потенциального соперника так раздражали императрицу, что, получив из Холмогор известие о появлении на свет принца Алексея, Елизавета, согласно рапорту курьера, бумагу «изволила, прочитав, разодрать».[511]

По-видимому, женское здоровье 28-летней Анны Леопольдовны было расшатано болезнями и частыми родами. Двое последних родов проходили с большими трудностями – недаром Корф просил прислать в Холмогоры хирургические инструменты. Роды сына Алексея Анна Леопольдовна уже не выдержала: 5 марта, как сообщал в Петербург Гурьев, «принцесса Анна занемогла великою горячкою». Скорее всего, у нее начались послеродовое воспаление и заражение организма, и 7 марта она умерла.



Поделиться книгой:

На главную
Назад