– Сам!
Вася вздохнул, поднялся на ноги, повернулся к разноглазому:
– А что же теперь с моей душой будет? Секрет?
– Да ладно уж, нету никакого секрета, – черт тоже поднялся и с любопытством глянул в бездну. – Души мы потом обмениваем на свои грехи. Чем больше душ добудем, тем больше грехов с нас списывается. Глядишь, и прощенье выкупим… А души потом отмываются, отбеливаются и вкладываются в новорожденных. Хорошая чистая душа в нынешнем мире – дефицит! Её ведь, душу, из ничего не сделаешь.
Вася медленно развел руки, чуть наклонился вперед, присел и сильно оттолкнулся ногами от карниза.
В воздухе, принимая на себя стремительно набегающий, врывающийся в легкие поток, он вдруг почувствовал острый восторг…
Большачка
– Вот, смотри, – дядя Вася развернул газету и зачитал, – в преданиях местных жителей Большачка – это огромного роста женщина с распущенными волосами, в белых одеждах, которая показывается людям примерно в полдень в одном и том же месте. О том, что предвещает её появление, в народе бытует несколько вариантов…
– Ну и что? – я догадывался, что сосед не зря вынес эту газетку, и не ошибся.
– Я её видел.
– Кого?
– Большачку. Хочешь – верь, хочешь – не верь, но – видел.
Я знал дядю Васю давно и знал, что к мистическим настроениям он не склонен и сам посмеивается над подобными историями. А тут говорил хоть и несколько смущённо, но серьёзно.
– Ты же знаешь, мы деревенские, это отец когда-то в город переехал, на завод устроился, я тут и родился, но с малолетства все лета проводил в деревне. Вот шла жатва. Дядька мой деревенский, отцов брат, на комбайне работал с утра до ночи. А то и ночью. Каждый день бабка давала мне узелок с обедом, и я бежал на дорогу, ловить порожнюю попутку. Какой-нибудь шофёр меня обязательно подбирал и отвозил на поле. Иногда по дороге ещё какой-нибудь мальчишка присоединялся. Или девчонка. А потом назад на груженой возвращались, зерном пахнет, пыль из-под колёс…
В узелках у нас что было. Хлеба большая горбушка – ржаного. Реже лепёшка. Яйца, в русской печке печенные, – вкуснятина, это тебе не на газу в кастрюльке… Да, ну огурцы – или свежие, или солёные, картофелин несколько штук, опять же печёных, бутылка молока, тряпочкой или газеткой заткнутая… Что еще…
– Колбаса, – подсказал я.
– Ты что, – колбаса! Колбасу в те поры в деревне и по большим праздникам не видели. Бывает, мяса кусок или курицы, соль, конечно, лук зелёный или репчатый. Дядька сырой лук не любил, так что я зеленый носил. Садились тут же, у комбайна, и прямо на стерне обедали. Фуфайку какую-нибудь бросишь, чтобы не кололась… А один раз ночью…
– Погоди, – придержал я дядю Васю от дальнейшего впадения в детство, – ты про Большачку хотел..
– А, да! – Ну, вот как-то жали не так далеко от села, и я пошёл к дядьке пешком, напрямки. И есть там такое место, про которое говорили, что там плохо что-то. Ну, старались туда без дела не ходить. Ребятишки смеялись, конечно, над этим. Гагарин в космос слетал, а тут такие суеверия, косность… Вот я там и шёл – тропка выходит на круглый холм, на холме кольцом берёзы, внутри кольца – поляна, тоже круглая, и трава там высокая. Ну, иду, прохожу под берёзами, а в центре поляны остановился. Красиво очень мне показалось. Берёзы высокие, стройные, шелестят, трава шёлковая, небо синим кругом над головой в зелёной кайме берёзовых верхушек, а в вышине невидимые жаворонки заливаются. И такая благодать. Я узелок поставил да в траву и повалился – так хорошо было. Смотрю, как облачка по небу бегут, кузнечиков слушаю, не жарко, ветерок веет, травой и полем пахнет, комбайны где-то недалеко стрекочут, машина гуднула… Я вдруг понял, не знаю даже, как это описать, что вот это вот – и есть счастье. Вот бы вечно так всё шло и шло. А что будет дальше – хорошее?
И вот только я это подумал, как всё изменилось. Главное – тишина. Полнейшая. И так всё странно. Ни кузнечиков, ни жаворонков не слышно, трава замерла, берёзы застыли… Словно мне уши заткнули, или будто я на дне озера оказался. Смотрю – ветра нет, а облака по небу в три раза быстрее несутся, даже мне показалось, что облака на месте стоят, а это поляна вместе со мной летит куда-то! Ох, я и испугался! И, главное, пошевелиться не могу, даже головы не повернуть. И тут краем глаза вижу, как из-за берёз вышла высокая, очень высокая женщина в белом балахоне с капюшоном и идёт мимо меня. Сердце у меня заколотилось, только бы, думаю, не заметила! А почему не хочу, чтобы не заметила, и сам не знаю. Но не хочу. И вдруг она лицо ко мне поворачивает, а лица… нету! То есть что-то есть, как бы и глаза, и рот, и даже прядь волос из-под капюшона, но размыто, словно сквозь марево – не узнать. Я весь потом холодным облился, и при этом меня в жар бросило, как такое может быть – не знаю, но было. А Большачка шаг как будто призамедлила, и в голове у меня такое началось! Даже и не опишешь. Как будто мне в мозги что накачивать стали… В общем, потом, по жизни, как только что мне предстояло серьёзное делать или решить что-то, на меня такое же вот состояние на секунду-другую накатывало, и знаешь, сразу становилось ясно, как быть. И ни разу еще не ошибся. Вот помнишь, меня пару лет назад в бизнес звали? Миша– Чужой лично приглашал. И деньги большие светили, а я – все ещё удивлялись – не пошёл. Василий Иванович пошёл. И через полгода убили его, помнишь?
Эту историю я помнил, действительно, было такое…
– Ну вот. Случайность?.. Да-а… тут Большачка вдруг капюшон скинула, а на лбу пятна, она руку подняла, а на кисти нескольких пальцев нет. И вдруг как дунуло, гул пошёл, думал, берёзы переломятся! Зажмурился я и с травы как ошпаренный вскочил. Смотрю, а вокруг всё по-прежнему: никакой Большачки нет, как не было, кузнечики безмятежно стрекочут, жаворонки пуще прежнего заливаются, березы шумят, и облака по небу потихоньку шкрябают… Схватил я узелок да как дёрну на звук комбайнов. Хотел дядьке всё рассказать, но не смог, язык не поворачивался… Так никому и не рассказал, тебе вот первому… Я потом всё думал, думал – к чему же это она мне показалась. Перед этим-то её у нас, говорят, видели в сорок первом, прямо перед войной. А тут что? Потом только понял – это она к Перестройке показалась. Предупреждала…
Я смотрел на дядю Васю, а он смотрел куда-то в далёкое прошлое застывшими глазами, давно потухшая папироска его меж пальцев едва заметно подрагивала, а на лбу серебрились бисеринками капельки пота. А было не жарко. Вечер уже был.
Лента Мёбиуса
– Ферапонтыч, ты всё-таки научный сотрудник, – сказал дядя Вася, подходя к доминошному столу под летним тополем. – Так вот, объясни мне одну штуку.
– Давай попробуем, – пробормотал Ферапонтов, не отрывая взгляда от шахматных фигур; поскольку столик хоть и был доминошным, но иногда на его поверхности возникала и шахматная доска. – Что за штука?
– Ну, ты знаешь, есть такой феномен – лента Мёбиуса.
– А, да, забавная штука, – оживился Ферапонтов, – лента с одной стороной… казус такой физический…
– Как это – с одной стороной?! – в свою очередь оживился щербатый Витёк, который, несмотря на свою бомжеватую внешность и неистребимую тягу к крепкому алкоголю, любил и неплохо знал шахматы. – Так не бывает.
– А вот, смотри, – Ферапонтов оторвал от лежащей тут же газеты длинную узкую полоску, свернул её в кольцо, но перед тем как соединить края, один край развернул на сто восемьдесят градусов. – Вот теперь у этой ленты одна сторона.
Дождавшись пока восхищённые фокусом Витёк и болельщики тщательно проверят феномен, дядя Вася продолжил:
– Да, так вот, лента – это ведь часть плоскости? А если мы возьмём не часть, а плоскость вообще? Что будет?
– Как – плоскость вообще? – не понял Ферапонтов.
– Ну, лента будет не в сантиметр шириной, а уйдёт в бесконечность. Но раз часть плоскости можно свернуть в ленту Мёбиуса, то и вся плоскость должна сворачиваться. Не может же у части иметься одно свойство, а у целого – другое. Вот я и спрашиваю, что будет?
Все посмотрели на Ферапонтова. Тот долго молчал, потом сказал:
– Надо подумать, – и кивнул Витьку, – ты пока ходи, давай, чего рот разинул.
Игра продолжилась, но все видели, что Ферапонтыч не на доске, глаза его затуманились, смотрели сквозь фигуры, и партию Витьку – впервые за многие годы – он с треском продул.
– Ты, дядь Вась, ему почаще такие вопросики подбрасывай, – улыбнулся во весь свой неопрятный рот довольный Витёк. А Ферапонтов какое-то время сидел задумчивый, от матча-реванша отказался и, в конце концов, сказал дяде Васе:
– Жаль, я в этой сфере не силён… А вот ты зря в своё время в институт не пошёл. У тебя мозги исследовательские, нестандартно мыслишь.
И все с уважением посмотрели на дядю Васю, а Витёк аккуратно сложил газетную полоску и молча спрятал её в карман своего потрёпанного пиджачка.
Евгения
Они ходили за окнами, переговаривались, посмеивались, на них была серо-зелёная форма и странного вида пилотки. И непонятно, ходят ли они просто так или ищут нас. От этого и было очень тревожно. Главное, некуда бежать. Дом стоял на голом месте, три окна и одна дверь. Нет, еще дверь в соседнюю комнату. И когда я услышал шаги на ступеньках крыльца, я дал своим команду – все в другую комнату! Едва мы успели переместиться, в дом ввалилась целая группа. Они стучали сапогами, бренчали оружием, громко что-то говорили. Евгения стала говорить с ними, и я удивился, не знал, что она понимает их язык. На секунду даже подумал, не с ними ли она, не выдаст ли. Но Евгения, спиной отступая к двери во вторую комнату (я наблюдал в щель), что-то спокойно и даже со смешком говорила им, и один раз они в ответ засмеялись. Тут я увидел, что она, заведя одну руку за спину, делает мне какие-то знаки. Тут я вспомнил про лаз! Ну, конечно же!
На цыпочках, пригнувшись, чтобы меня не было видно в окно, я подкрался к задней стене комнаты и под валяющимся там барахлом нашёл люк. Жестом показав, чтобы все спускались в лаз, я стал пристраивать к ручке люка гранату. Уже забираясь в лаз, я посмотрел в окно и оцепенел. Один из них смотрел прямо на меня! Он прижал лицо к стеклу, отчего нос его сплющился и стал похож на поросячий пятачок. Наши взгляды скрестились, и он тут же отпрянул от окна, и я услышал, как он тяжело забухал сапогами к крыльцу. Ничего, успеем! Там, в лазе чуть дальше, я знал, толстая металлическая дверь, с ней они полдня провозятся.
Я прикрыл люк и снял с гранаты чеку. Теперь едва люк откроют, граната взорвётся и тут же сдетонируют снаряды, заваленные барахлом. От них мокрого места не останется. Лаз был довольно просторным, не приходилось даже нагибаться. Бомбоубежище, что ли, здесь было? Мои уже ждали за дверью, и едва я прошёл, они со скрипом закрыли её и задраили на несколько задвижек. Всё!
И только когда мы уже порядочно прошли по узкому подземному коридору, до меня дошло: ведь если они найдут лаз и откинут крышку люка, взорвутся не только они, погибнет и Евгения! О, чёрт! Я остановился. Мои тоже застыли. Похоже, они всё поняли. И едва я двинулся назад, тут же схватили меня, навалились и потащили дальше.
Я представил себе, как домик разлетается от ужасного взрыва, как летят ошмётки человеческих тел и среди этих тел – тело Евгении, и меня затрясло. Нет, нет, надо вернуться, я начал вырываться, но мои держали меня крепко. Кто-то из них бубнил мне прямо в ухо, что уже ничего нельзя поделать.
Каким-то чудом я смог вывернуться из цепких рук и рванулся обратно. И вдруг понял, что меня не удерживают. Я посмотрел на своих и в свете фонариков увидел, что глаза их полны печали, в них дрожали слёзы. «Ты предал её, – грустно сказал кто-то из них. – Просто предал, смирись с этим!» И тут подземелье вздрогнуло, с потолка посыпалась кирпичная пыль, со стороны домика пахнуло пороховым сквозняком, и с секундным опозданием раздался гул дальнего взрыва.
Нас всех швырнуло на землю, стало трудно дышать, и я оцепенел. Ужасная мысль пришла в голову: нас замуровало. Заживо! И едва я это подумал, как фонари погасли, и всё провалилось в черноту. Теряя сознание, я прошептал: «Евгения…»
Очнувшись, я почувствовал во рту привкус шерсти и понял: нас достали, связали, во рту – кляп. Кое-как я разлепил веки, но ничего не понял. Перед глазами плавало что-то неопределённо серое. С трудом я сдвинул голову и увидел кота. Кот недовольно перевернулся на другой бок и лениво потянулся. На губах остался неприятный вкус его шерсти. Я приподнялся: на часах без пяти семь. Будильник зазвенит ровно через пять минут. Вставать очень не хотелось, но какой смысл тянуть. Я откинул одеяло и встал.
В голове было как-то смутно. И на краю отоснувшегося сознания почему-то маячило имя Евгения. Какая Евгения? Что за Евгения? Было почему-то грустно. Но под контрастным душем грусть истаяла. Тем более что за окном вставало солнце…
Крикман и Кузин
Иосиф Крикман третий раз за последние полтора года попытался самоубиться. И, естественно, третий раз его забрали в милицию, а потом повезли в психушку. Когда его везли в дом скорби, он не вырывался, не плевался и не пытался кусаться. Просто сидел, понурив голову, между двумя санитарами, словно хулиган с похмелья между двумя милиционерами.
Почему Крикман не желал жить? Это предстояло выяснить доктору Кузину, в кабинет к которому неудавшегося самоубийцу в конечном итоге и доставили.
Сказать по правде, Кузину в глубине души было совершенно не интересно знать, что двигало пациентом. Мало того, в последнее время на его плечи свалилось столько забот и житейских неприятностей, что он и сам поговаривал время от времени, что жизнь, мол, дерьмо, не понятно, зачем Бог дал ему ее и на кой черт он тянет эту лямку. Он чувствовал, что все быстрее стареет, что никогда не станет богатым, что разочаровался в профессии и… Одним словом, было ему, откровенно говоря, совсем не до очередного психа…
Однако же работа есть работа.
– Ну, дружочек, что же нас беспокоит? – профессионально-задушевным голосом спросил доктор Кузин, проникновенно заглядывая в черные глаза пессимиста-неудачника.
– Что вас, доктор, беспокоит, я примерно представляю, – лениво ответил душевнобольной, – а меня-то как раз ничего не беспокоит – вот в чем беда.
– Если ничего не беспокоит, зачем же вы тогда…
– Доктор, да вы же и сами все мои ответы на все ваши вопросы прекрасно знаете. И даже в глубине души со мной согласны. У вас же на лице ясно написано, как вас эта жизнь достала.
– Ну, зачем же, частный случай…
– Нет, не частный, совсем не частный, – Крикман говорил медленно, словно вот-вот уснет. – В жизни нет ни логики, ни разума, ни смысла.
– Может быть, его просто надо уметь видеть, смысл?
– Вы видите?
– Ну-у…
– Ну, вот вам пятьдесят. Десятки лет лечите психов. Скажите честно, доктор, – хоть одного вылечили?
Кузин кривовато усмехнулся.
– И что дальше, я спрашиваю, что? И зачем? Смысл-то, я спрашиваю, в чем? Вон баба Вера взяла и убила внука. Зарезала кухонным ножиком. Вы знаете, почему? Вы знаете, кто кого и когда убьет в следующий раз?
– Так вы из-за этого расст…
– Да нет, конечно! – рассердился Крикман. – Может, это как раз и нормально – внуков убивать, а не убивать – ненормально!
– Это уж вы, дружочек, завернули что-то…
– А хотите, доктор, я вам в трех штрихах все безумие мира, всю глупость, тупость и бессмысленность человеческой жизни нарисую? И если вы скажете, что я не прав, я не стану больше самоубиваться, ладно? Но только честно, перекрестясь, вы же человек верующий, в отличие от меня.
– Только не волнуйтесь.
– А я волнуюсь? Вот представьте себе, доктор. Край света. Африка. Посреди выжженной саванны баобаб какой-нибудь. В тени соломенной хижины сидит маленький черный ребенок с раздутым от голода животом. Только вы, доктор, это хорошенько представьте, проникнитесь! Чувствуете, как коровьим навозом пахнет и какой-то падалью, слышите, как жужжат жирные назойливые мухи? Видите, какие жалкие и тощие ножки у ребенка? К голоду он притерпелся и боли почти не чувствует, взгляд его пуст, и только изредка он поднимает костлявую ручку, чтобы согнать наглых синеватых мух с запекшихся губ.
Он умирает, а истощенные не меньше него родители ничем не могут помочь. На беду, деревенька стоит далеко от натоптанных троп благотворительных миссий, сюда не добрались белые люди в шортах и с пакетами перележавшей на европейских складах муки. И маленькому черному ребенку суждено умереть…
А теперь представьте себе, что точь-в-точь в это же самое время на другом конце света, где-то в Голливуде актриса Дженнифер Топлес покупает в модном бутике новый купальник – за десять тысяч долларов. Она покупает два пестрых лоскутка, которые не прикроют ни грудь, ни попу Дженнифер. Эти тряпочки, конечно, не стоят десяти тысяч долларов. Просто сумасшедшие люди решили, что десять тысяч долларов стоит самомнение актрисы, самомнение дизайнера, придумавшего этот купальник, и самомнение фирмы, изготовившей эти тряпочки…
Сначала доктор лишь по профессиональной привычке изображал глубокое внимание к словам пациента, обдумывая дальнейший ход беседы. Но незаметно для себя Кузин вник в то, что говорил больной, и невольно увлекся рассказом Крикмана. Его голубые глаза словно видели все сказанное в черных глазах Крикмана. Ему вдруг так по-настоящему жалко стало неизвестного черного ребенка, больного Крикмана и самого себя, что пересохло в горле, а в душе он ощутил такую бесприютную пустыньку, что захотелось завыть.
– …На следующий день Дженнифер Топлес, соблазнительно раздетая в новый купальник, в окружении охранников, фотографов и восторженных поклонников вышла на горячий песок океанского пляжа. Тряпочки за десять тысяч американских долларов, безусловно, подчеркивали ее точеную фигурку.
И дамы, на которых были тряпочки всего за пять тысяч долларов, просто изнывали от зависти.
В это же самое время, доктор, чернокожая семья на другом краю земли вышла понурой похоронной процессией, чтобы закопать в горячую африканскую землю маленький трупик умершего от голода ребенка…
Это, правда, далеко, далеко не наше, может быть, и дело… А вот вспомните, доктор, бабушку, которую нашли в подъезде под лестницей в высотке прошлой весной…
…………………………………………………………….
Санитар Петров прислушался к обитой дерматином двери кабинета и, кивнув на нее, сказал своему напарнику Абдуллаеву:
– Что-то у них там тихо. И давно уже.
– Гипнотизирует, – предположил Абдуллаев.
– Ну-ну.
Когда еще через час утомившиеся санитары решились, наконец, заглянуть в кабинет к доктору, они увидели, что Кузин и Крикман мирно, спина к спине, висят на двери смежной с кабинетом комнаты. Шнуры от штор туго перетянули их шеи, но на синих лицах явно читалась успокоенность, пожалуй, даже какая-то удовлетворенность.
Папоротников цвет
Было мне лет пятнадцать. И жил в нашей деревне – сейчас её уж нет, даже домов не осталось – старик, про которого говорили, что он знахарь и даже колдун. И вот мы, пацаны деревенские, пристали к нему, чтобы он сводил нас на Кереметь за папоротниковым цветом. Ведь если кто папоротников цвет сорвёт, всю жизнь с удачей будет. Ну, старик не соглашался, не соглашался, а потом и согласился. В ночь на Ивана Купалу отправились. Ночь была темнущая! Старик впереди, мы за ним, человек пять нас было. Дорогой старик рассказывал, мол, найдёшь папоротников цвет, сорвёшь – и у тебя проявится способность видеть клады, зарытые в земле, понимать язык животных, открывать все замки. Просто приложишь к замку цветок – и он откроется. А ещё обретёшь дар предвидения, сможешь принимать любой облик и даже становиться невидимым.
Мы и верили и не верили, и страшно было – ужас!
Вроде и рядом Кереметь, а шли к ней долго, кругами он нас водил, что ли?
Наконец выбрели на большую круглую поляну. Вся она, где по колена, где по пояс, заросла густыми папоротниками. Старик остановился и велел нам разойтись по поляне, выбрать место и очертить вокруг себя ножом круг. Сказал, увидите цветок – не мешкайте, рвите, прячьте его за пазуху и бегите, не оглядываясь назад, по той же тропинке, по какой мы сюда пришли. А услышите, что кто-то окликает, зовет знакомым голосом, шумит – не отзывайтесь, не поворачивайтесь ни в коем случае – жизни лишитесь.
Тут мы совсем струхнули, но делать нечего, вытянув вперёд руки и осторожно ступая в кромешной тьме, разбрелись по поляне.
Я выбрал себе папортниковый участок погуще, достал ножик и очертил большой круг. И вот стоим, тишина кругом, ни мышь не пискнет, ни сова не прокричит, даже глаза стали слипаться, и если бы не ночной холод, я бы так и задремал стоя. Но холод бодрил, заставлял время от времени вздрагивать. Когда все уже, похоже, перестали ждать, послышался гул, словно где-то глубоко под землёй зазвонили тяжкие колокола. От дрёмы не осталось и следа. Пахнуло чем-то незнакомым, пронёсся вихрь, кожу покалывало, а волосы на голове зашевелились. И тут поляна осветилась множеством алых и малиновых огоньков, вспыхивавших то тут, то там! Я увидел, как из самого центра ближнего папоротникового куста показалась цветочная стрелка с бутоном, похожим на горячий уголь. На глазах у меня стрелка вытягивалась всё выше, а бутон разгорался всё ярче. И вдруг на одно мгновение показался огненный цветок совершенно невиданной красоты. Я застыл, а когда пришёл в себя и бросился рвать его, он вспыхнул и исчез. Но не успел я огорчиться, как то же самое стало происходить с соседним папоротником.
На этот раз, едва бутон раскрылся, я рванулся, вперёд, сорвал чудесный цветок и быстро сунул его за пазуху. Тут меня так ударило – словно электрическим зарядом, – что я потерял сознание. А когда кое-как пришёл в себя, увидел, что стою, прижимая руку к груди, вокруг рассвело, на папоротниковой поляне никого нет, а грудь жжёт, как от крапивы. Отнял я руку, рубашку расстегнул, а на груди то ли синяк, то ли ожог, а в ладони – не то земля, не то пепел. Пришёл в деревню, спрашиваю других ребят, что это было, а они молчат или плечами пожимают, ничего, мол, и не было. А глаза у всех испуганные.
Барыня
Дом Аобиса спал. Но спал не так, как в те дни, когда она только появилась здесь. Как всё изменилось с тех пор, когда Петенька Лобис привёз её сюда, в своё имение в глухом уголке Нижегородской губернии. Она вдруг вспомнила этот солнечный морозный день, Красивые сосны в сверкающем инее, красного петуха прыснувшего из-под колёс кареты. Петенька вынес её из кареты на руках, а у крыльца большого барского дома стояла выстроившаяся в ряд челядь и приветливо улыбалась.
А потом вдруг всё изменилось. Она стала замечать кривые усмешки и странные взгляды. Не скоро она поняла, в чём дело, не сразу узнала, что в деревне говорят, будто бы барин взял её в Питере из борделя. И она догадалась, что это скверная выдумка Селивана, барского кучера. Она была балериной. Очевидно, Селиван, дожидаясь барина в чайной у театра, наслушался разговоров о том, как полуголые барышни дрыгают перед господами ногами, и сделал такой незамысловатый вывод. Петенька любил её, но что он мог сделать, ведь при нём вся челядь раболепствовала перед ней, а она знала, знала, кем считают её в деревне. И старалась не выходить за ворота барского сада.
Она не любила Петеньку, но была благодарна ему за то, что после той безобразной истории с великим князем он забрал её сюда. Конечно, она скучала по Петербургу, скучала по подругам, по свету, по чистым метёным улицам и запаху свежих французских булок и кофе по утрам… Но здесь был покой. Весной соловьиная паника за окном, осенью золотой листопад, зимой яркий снег и разгоряченная тройка на узкой среди двухметровых сугробов дороге. И французские романы в летней сонной беседке. И поездки по крестным хлебосольным семействам.