Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анкета. Общедоступный песенник - Алексей Иванович Слаповский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Письменно… изложить… приказ… — мягко, но твердо повторил отец.

Генерал пристально взглянул в такие же бессонные, как у него, красные глаза отца и сказал:

— Ладно. Подождем семнадцатого.

Три дня его не было видно. На четвертый день он был у склада, где отец мой уже начинал работу. Он вынес двенадцать ящиков тушенки по тридцать банок в каждом, с помощью солдат перетащил их в специально отведенное место рядом с мусорным контейнером, где уже вырыта была яма. Генерал сопутствовал и молчал. Солдаты робели и не просили, как обычно, за работу хоть однусенькую баночку тушеночки на всех (всегда, впрочем, безуспешно). Отец мой сноровисто вскрывал банки, вываливал в яму, потом щедро полил бензином. Генерал смотрел, колупая землю сапогом и, подобно солдатам, тоже будто чего-то стесняясь. Когда вспыхнул огонь, всем показалось, что генерал сделал движение рукой, словно желая выхватить из кострища добро, но тут же, как это умеют государственно-опытные люди, способные жест одного назначения на ходу перекроить в жест назначения противоположного, помахал над костром рукой, будто помогая огню шибче разгореться.

Он стоял над костром до конца. Солдаты закопали яму. Генерал сказал отцу моему: «За мной!» — и повел его. Он вел его через расположение части, он вел его через городок, где была эта часть, он вел его по берегу речки, он привел его в глушь и тишь — на дальний пригорок, где даже ветер если что услышит, то не донесет до людского любопытного слуха, уронит по пути, ослабев.

— Скажи, — попросил генерал, мучаясь жестокой изжогой души, имя которой недоумение, — скажи, только мне скажи, клянусь отцом и мамой и товарищами своими погибшими, Родиной клянусь и, хрен с ней, даже Партией, чем хочешь клянусь, любовью первой своею Нюшей, незабвенной святыней моей, клянусь Землей и Небом, подметками сапог своих, которым скоро уж в гробу лежать вместе со мной от хворостей моих сердечных и от ран, и генеральским лаковым козырьком фуражки моей, которым не раз я прятал глаза от стыда перед лицом вечного человечества, клянусь четой и нечетой, клянусь первым днем творенья и последним его днем, клянусь, падлой буду, никому не скажу, не выдам, не намекну, тебе ничего не будет, клянусь, только скажи — хоть немного, хоть чуть-чуть, хоть раз в жизни — взял себе что-нибудь со склада? — хоть спичку на закурку, хоть тряпицу на утирку, хоть сахара кусок милахе, хоть вина глоток для свахи — молю тебя, — было?

Сглотнул отец мой сухую слюну и сказал:

— Нет.

— Не верю, — прошептал генерал.

— Почему? — по-граждански, по-человечески, с жалостью спросил отец мой.

— Потому что не может этого быть. Не бывает этого.

Отец промолчал, только улыбнулся и глянул на небо. Генерал посмотрел ему в ясные его глаза, посмотрел тоже на небо, но ничего там кроме одинокого в синеве барашкового облачка не увидел.

Тогда сел он на сырую землю генеральской своей жопой и заплакал в три ручья, всхлипывая и утираясь, как деревенский пацан, у которого в городе на вокзале последний рубль лихие люди сперли, и слезами, и соплями заплакал, шмурыгал носом, тер глаза, взмок весь, и только повторял:

— Господи! Господи! Господи да Боже ж ты мой!

Проплакавшись же, сказал:

— Вот что. Не может этого быть и не будет. Или спалят твой склад ночью и тебя под трибунал подведут — или самого тебя темной ночью…

— Пробовали уже, — сказал отец мой, трогая шрам на щеке.

— Ну вот. Послужил, — спасибо. Переведу тебя в большой город, при военкомате кем-нибудь устрою или еще где, годится?

— Да я…

— Это приказ, сынок, — сказал генерал.

И вернулся к себе, где быстро обхлопотал перевод отца в город Саратов, а потом сел писать служебную записку с предложениями по контролю и реорганизации армейской складской службы, писал долго — и писать бы ему до конца и не перечитывать (что я всякому бы пишущему вообще посоветовал), но нет, на середине остановился, чтобы проверить, ясно ли начал. И, по мере чтения, ужас все глубже закрадывался в его сердце — ужас невыполнимого, — и сердце не выдержало этой боли, оно ведь, сердце, таково, что одна боль приманивает другую, вот и подоспели на помощь этой гадине-боли боль от памяти войны, а там и боль от тягот не такой беспорочной, как хотелось бы, службы, а там, добивая, додавливая, явилась боль, названия которой нет, а есть только синоним в виде страшных вопросов:

Зачем я?…

Зачем мы?..

Зачем все!.. — а эта боль и здорового человека доконать может, генерал же, повторяю, был не раз ранен…

Ранен был в грудную область навылет и отец мой, прошедший войну. Оказавшись в Саратове на полуинвалидной какой-то должности, женился на моей матери Софье Дмитриевне, водительнице трамвая, имевшей ребенка-девочку восьми лет, честно предупредив, что в материальном смысле на него долго рассчитывать не приходится: время его отмерено.

Софья Дмитриевна родила меня, Антона Петровича, но не встретил ее у ворот роддома Петр Антонович: воспаление легких свалило его, воспаление простреленных легких — и не поднялся он.

Мама же до последних своих дней воспитывала меня рассказами о честности отца и собственным примером трудолюбивой, простой, но умной и интуитивно образованной женщины, именно она привила мне вкус к чтению, хотя сама читала мало — засыпала с книгой от усталости. Когда же мне исполнилось тринадцать лет, не стало мамы, и сестра Надежда, которую я совсем не ощущал сводной, заменила мне ее — и заменяет по сей день…

Такова логическая цепочка родовых характеров, основное отличие которых — честность и противостояние. Когда я на заре молодости осознал в себе эту наследственность, то просто-напросто растерялся. Я вдруг понял, что, если хочу идти по стопам рода и противостоять, то противостоять придется чуть ли не всему, в том числе и самому себе! — поскольку к тому моменту я был вполне сложившейся типической разношерстной личностью, героем нашего времени в худшем смысле этого слова. Может, благодаря генам, хорошего во мне было больше, но…

Я сравню ситуацию на примере вот хотя бы этого компьютера. Я ведь пользуюсь им примитивно, как пишущей машинкой, ну, или играю для отдыха — или играет Настя, — а когда любопытствую забраться в какую-нибудь неизвестную программу (они изображены заманчивыми рисунками — пиктограммами) и пытаюсь произвести наугад какие-нибудь операции, то часто выскакивает табличка:

ЗАПУСК ПРОГРАММЫ НЕВОЗМОЖЕН БЕЗ СООТВЕТСТВУЮЩЕГО ПРИЛОЖЕНИЯ!

Понимаете? То есть имеется нечто, оно существует! — но, чтобы оно показало себя и заработало, нужно некое приложение, с которым следует эту программу, выражаясь компьютерным языком, связать. Не знаю, с каким приложением в окружающем мире или в себе связали свои программы мой дед и отец, я же, к сожалению, ничего такого ни в окружающем мире, ни в себе не отыскал (или не хотел отыскать!) — и в результате оказался в этой самой экологической нише, которой даже долгие годы гордился.

Но — хватит!

Хватит подавлять в себе заложенную предками программу.

Нужно восстановить логическую цепочку — и сама жизнь мне подсказала, как это сделать.

Во-первых, в самом деле, нужно жениться. Без всякого хвастовства, объективно — я не такой уж плохой человек. И могу родить и воспитать неплохих детей. Если же я этого не сделаю, легко сообразить, что в окружающей жизни отрицательных детей, а потом и людей — будет больше, и в этом — часть моей вины!

Конечно — любовь…

Но она бесплодна. Я люблю душой, умом понимая, что в любимой моей женщине почти нечего уже любить — как ни грустно…

Во-вторых, устроиться на работу. Если дед и отец бросались в самое пекло, то и мне стыдно уклоняться от трудностей.

Основная проблема нашей отечественной современности — в коррупции, жульничестве, мафиозности, короче говоря, в преступности разного сорта. Вслед за отцом и дедом — что я должен сделать, осознав и увидев трудность, которую хочу преодолеть? Решение напрашивается само собой — или проникнуть в мафию и разлагать ее изнутри, что почти невозможно, не став при этом самому преступником, или проникнуть в милицию, которая, не в обиду никому будь сказано, тоже изрядно обмафиозилась. Проникнуть в милицию — и, наперекор всему, быть милиционером честным, справедливым, настоящим.

Правда, придется для этого слегка покривить душой — то есть ответить на вопросы анкеты, исходя из требуемого. Но, между прочим, никто мне не мешает, чтобы не быть окончательным лжецом, привести свой внутренний и внешний облик в соответствие с требованиями анкеты. Пусть это займет некоторое время, но результат того стоит!

Итак, начну отвечать на вопросы анкеты по порядку.

1. ВАМ ПОНРАВИЛАСЬ БЫ РАБОТА МЕДСЕСТРЫ.

Видно несомненное намерение составителей анкеты первым же вопросом сбить с толку. Очень уж неожиданно. Почему — медсестры? В большинстве своем на анкету отвечают мужчины. Исходя из требуемого, то есть зная, что работа медсестры уважаема, что следует испытывать сострадание к болящим, нужно ставить крестик в квадратике под словом верно. Но не ловушка ли это? Ведь нет в скобках слова «медбрат». Не скрыто ли в утверждении намерение выявить транссексуальные наклонности анкетируемого?

Но, возможно, я заподозрил в составителях анкеты слишком уж заковыристую, так сказать, сложносочиненность ума, — и они простодушно имели в виду только одно: хотелось бы анкетируемому ухаживать за больными? Однако, кто мешал именно так поставить вопрос?

Я, пожалуй, смог бы ухаживать за больными. Но тут вопрос не удовольствия, а долга, слово «нравиться» здесь вряд ли уместно.

Хотя, когда Алексина сломала ногу и два месяца не выходила из дому и я ухаживал за нею, мне именно нравилось, но это особый случай.

Работа же медсестры… Нет, пожалуй я не хотел бы работать медсестрой. Но насколько повлияет этот ответ на общий результат? Ведь даже при беглом просмотре ясно, что есть вопросы важнейшие и есть второстепенные, проходные. Вряд ли важный вопрос поставят в начале. Поэтому — отвечу-ка я верно, как, полагаю, отвечает большинство, не забивающее себе голову выдумками о какой-то там транссексуальности. ВЕРНО.

2. ВЫ НИКОГДА НЕ ВЫХОДИЛИ ИЗ СЕБЯ НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ ЭТО ВАС БЕСПОКОИЛО.

Переведу на русский язык: вы умеете контролировать свои эмоции.

Да, умею. При этом довольно часто чувствую себя воспаленным, возбужденным, вышедшим из себя, если хотите (как правило, посторонние этого не замечают), — но меня это ничуть не беспокоит. С какой стати? Почему меня должно беспокоить то, что я считаю естественным? Есть изречение: мир треснул, и трещина прошла через сердце поэта! Пусть я не поэт стихами и рифмами, но я поэт жизнью. Я считаю, что нормальному человеку в своей оболочке постоянно тесно — ибо движение души центробежно и она желает объять собою весь мир. Это разве не благородный выход из себя?

Я понимаю, выражение «человек не в себе» означает его необычное состояние, нежелательное и для него, и для общества. Но — какой человек? Может быть, подлецу и негодяю не помешало бы как раз буквально выйти из себя?

Впрочем, к чему эти рассуждения, если мой ответ в данном случае совпадает с идеальным? верно, я никогда не выхожу из себя настолько, чтобы меня это беспокоило.

3. В ДЕТСТВЕ ВЫ ИГРАЛИ В «КЛАССЫ».

Во многой мудрости много печали! Поневоле посетуешь на свою разностороннюю — благодаря составлению кроссвордов — образованность. Мне и в этом утверждении чудится намек на транссексуальность. Успокойся, простой вопрос, малозначащий вопрос. Да, играл в «классы», ну и что? Верно.

4. ВАС НЕ БЕСПОКОИТ ЖЕЛАНИЕ СТАТЬ КРАСИВЕЕ.

Вопрос сформулирован стилистически тупо. Беспокоить может прыщ на носу. И — как можно желать невозможного? Мечтать — другое дело. Мечтать — зная, что — не будет этого, и все же мечтать. Правильнее было бы сформулировать: вы не отказались бы стать красивее, если б это было возможно. И ответить легко, поскольку от этого никто бы не отказался.

Хотя, я бы отказался. То есть, можно сказать, меня беспокоит отсутствие желания стать красивее, — правда, оно меня тоже не беспокоит. Когда я влюбился в тринадцать лет, я, конечно, фантазировал: вот она обратит внимание на меня, вот заговорит, ют оценит. Но почему-то ни разу я не вообразил себя другим — выше и красивее, хотя она как раз дружила с высокими и красивыми.

Со смущенным стыдом я вспоминаю, как подошел к ней — через три года после начала любви — и сказал:

— Алина! (Так называла она себя и все ее называли, не зная ее полного настоящего имени, которое она не любила). Алина, я знаю, что не нравлюсь тебе, потому что тебе нравятся красивые юноши. Но я умен, а истинные женщины любят только умных мужчин. Ты еще молода, ты еще не понимаешь этого, ты истинная девушка, но, извини за прямоту, еще не истинная женщина. Я прошу тебя, не спеши, стань истинной женщиной, и ты оценишь меня. Если ж найдешь кого-то умнее — я не обижусь, это будет справедливо. …

Алина, Алексина смеялась. Она долго смеялась, а потом сказала: откуда тебе знать, может, я уже настоящая женщина? — и отошла, оставив меня в полном недоумении…

Итак, отвечаем чистую правду: не беспокоит, верно.

5. ВЫ ВСЕ ЧУВСТВУЕТЕ ОСТРЕЕ, ЧЕМ БОЛЬШИНСТВО ДРУГИХ ЛЮДЕЙ.

Хм…

Конечно, человеку моего склада ума и образа жизни лестно было бы согласиться с этим утверждением. Но я отношусь к себе объективно. Я обычный нормальный человек, мои чувства достаточно остры, но не настолько, чтобы считать их чрезвычайными. Я завидую гениям, художникам, людям воспаленным и горящим, я завидую их вдохновению, остроте зрения, слуха, мысли… Но — увы. Неверно.

6. НА ВЕЧЕРАХ ВЫ ЧАЩЕ СИДИТЕ В ОДИНОЧКУ ИЛИ РАЗГОВАРИВАЕТЕ С ОДНИМ ИЗ ГОСТЕЙ, А НЕ ПРИСОЕДИНЯЕТЕСЬ К ГРУППЕ.

Смотря какие вечера, смотря какое настроение… А впрочем, к группе не присоединяюсь, имея отвращение и к этому слову, и к этому понятию. Верно.

Однако я увлекся, я забыл, что не для себя отвечаю, а для какой-то там комиссии, что собрался поступать на службу, где приветствуется чувство локтя, коллективизм — и в труде, и отдыхе. Неверно. Я общителен. Люблю, стоя в кружке, посмеяться от души, а в одиночку сидеть совсем не люблю. Неверно, неверно.

7. ВЫ СТАРАЕТЕСЬ ИЗБЕГАТЬ КОНФЛИКТОВ И ЗАТРУДНИТЕЛЬНЫХ ПОЛОЖЕНИЙ.

Как сказать…

Вроде, по направленности характера — избегаю, а по жизни получается — нет. Это противоречие началось еще с детства.

* * *

Вот сижу я на уроке в школе. Я сижу на уроке, забывшись, щурясь на желтое осеннее солнце сквозь желтые березовые листья и мечтаю сладко, изобильно, как это бывает в детстве у натур, наделенных воображением, и вдруг пробуждаюсь от строгого голоса учительницы. Ее звали, допустим, Галина Юрьевна (настоящее имя ни к чему), у нее были очки, которые делали ее глаза очень большими, и закрученные в тугой кулак (толстые круглые пряди напоминали пальцы) волосы на голове.

— Каялов, повтори, что я сказала!

Вокруг тишина — и это есть иллюстрация к тезису разделяй и властвуй, когда я воистину отделен от всех и надо мной властвуют; и каждый из прочих, сочувствуя мне или злорадствуя, вольно или невольно рад, что он это не я, понимая, что, однако, и он мог бы быть мною, понимает это и учительница, и я поэтому не только провинившийся, но и дидактический пример, и со мной следует поступить по всем правилам решения педагогической мимолетной задачи, чтоб получилась польза и для меня, и для учебного процесса в целом.

— Повтори, что я сказала! — говорит учительница.

Я молчу.

— Ты слышишь меня? — бесплодствует учительница. — Повтори, что я сказала.

Я недоумеваю. Зачем она требует повторить, ведь она понимает, что я не слушал. Ну, пусть поставит двойку и продолжает урок, зачем она стоит надо мной? Мне жаль ее, я не понимаю, почему так гневны ее глаза.

— Повтори, что я сказала! — в который уже раз произносит учительница.

— Я не слушал, — говорю я.

— А почему ты не слушал? — спрашивает учительница.

Я молчу. Я размышляю. Сказать, что мне неинтересно было ее слушать? Это ведь правда. Но каков расклад? 1. Она учительница — я ученик. Поэтому я обязан ее слушать. 2. Она — взрослый человек, а я ребенок. И поэтому я тоже обязан ее слушать, поскольку общество — всякое — построено во многом на подчинении младших старшим, и тут не только возраст имеется в виду. 3. Тема урока была патриотической, значит, я уже не только как ученик и не только как ребенок, но уже и как гражданин — обязан был слушать, причем, по условиям общепринятых правил трагикомической Большой Игры того времени, слушать с особенным вниманием и особенной ответственностью, а почему — вам этого объяснять не надо, так ведь? Поэтому, ответив, что мне было неинтересно, я не смогу оправдаться, а наоборот, окажусь трояко виноват — 1) как ученик, 2) как ребенок и 3) как гражданин. И это рассуждения лишь с одной стороны! Другая сторона: мне совершенно искренне не хочется обидеть учительницу. Она ведь старается, она не виновата в том, что природа не наделила ее способностью интересно рассказывать о неинтересных вещах (я встречал таких одаренных людей!), она, в конце концов, Женщина, как и мать моя. Что же получается? Получается, что я и ее обижу, и себе причиню вред, если сознаюсь в своем неинтересе к уроку?

Таковы целых две стороны одной правды, но есть и вторая правда! — и тоже правда. Я ведь частенько задумывался и на интересных уроках. И я могу сказать: я задумался. Конечно, на интересных уроках я задумывался реже, чем на скучных, поэтому в конкретном случае моя правда о том, что я задумался, есть производная от правды неинтересности урока. То есть, выложить одну лишь вторую правду, не касаясь породившей ее первой, — уже оказаться не совсем честным. Я же хотел быть честным.

— Мне было неинтересно! — отвечаю я.

— Что тебе было неинтересно? — без заминки, словно ждала такого ответа, подхватывает учительница. Взглянув на нее, я вдруг понимаю, что ошибался, боясь ее обидеть. Отнюдь, сердитое ее лицо как бы даже несколько веселеет, но тайно, где-то внутри глаз, а явно делается еще строже, я понимаю вдруг, что разговор со мной ее занимает больше, чем урок, — урок она повторяет который уже раз, а тут — диалог импровизационный, гимнастика ума, она ловила меня — и поймала, задав вопрос, на который ответить невозможно! В самом деле, попробуйте-ка: что тебе было неинтересно в том, чего ты не слышал?

И вот, не из-за геройства какого-то, а исключительно чтобы доставить ей удовольствие — честное слово! — я сказал:

— А все неинтересно, — даже чуть-чуть наглости прибавив своему голосу и взгляду, обычно наглым не будучи — потому что этого хотелось ей, потому что это приятно продолжало начатую ею игру.

Класс сгорбился, глядя в парты. О, мы были малы, но уже тогда понимали, что такое — равнодушие к патриотическим темам, пусть прошли уже жестокие времена ссылок и репрессий за одно неосторожное слово, а то время, в котором мы оказались детьми, как мы прочтем потом (тогда не осознавали), называлось оттепелью, последними, правда, ее годами, мы уже были социально-психологически прекрасно адаптированы, мы были кровь и плоть своего времени и своего народа, таковым уже не являющегося, а ставшего новой исторической общностью.

Класс ждал.

Добрейшая учительница (она ведь, в общем-то, добрая была!) испытывала что-то вроде садомазохистского идеологического оргазма, извиняюсь за выражение, которого я тогда не знал, но теперь вот почему-то именно такое выражение приплелось, поскольку много, много случаев мне припоминается, когда при виде поругания святынь в глазах хранителей этих святынь загорался странный огонь, значения и смысла которого я долго не мог понять. В книге А. Квестрони «Подвалы инквизиции» есть сцена, когда воинствующий во Христе Паоло Корнфьезо заставляет, пытая каленым железом, юродивого Иоастра по десять раз повторять богохульственные заклинания, распаляясь якобы гневом, а на самом деле чувством более сложным и темным…

Итак, я сказал, что мне — все неинтересно! А она ведь говорила о многом и, значит, теперь вольна выбрать из сказанного ею что угодно — и она даже, я помню, раскраснелась от созерцания богатства, возникшего в ее уме. И выбрала самое лучшее, самое лакомое и аппетитное.

— Значит, тебе и о Родине слушать неинтересно?

Нет, поправлю себя. Все-таки не самый лакомый кусок она выбрала, конечно, раз речь на этом уроке шла о Родине (читались, помню, стихи какие-то), то, само собой, и о Партии, и о Ленине, и о Революции. (Понимаю, что я затрагиваю понятия уже неактуальные, вдоль и поперек осмеянные и задвинутые в пассивный словарный запас, — и, кажется, это подло — присоединяться к хору осмеятелей, я этого никогда не любил, но, однако, в том-то и дело, что хор давно уж умолк, все очень быстро меняется, и дела прошлого года кажутся нам делами давно минувших веков, что уж говорить о прошлом более отдаленном! — и вот тут вступаю я с одиноким скромным своим голосом, я вступаю тогда, когда обо всем можно и нужно говорить без политической воспаленности, исторически — сурово, просто, объективно. Правда, не успел я это сказать, как вспомнил: появились ведь вновь апологеты коммунистической идеи — и будь это лет на двадцать раньше, я бы присоединился к ним, так как в юности и некоторое время потом был убежденным коммунистом — но подпольным коммунистом при официальном коммунизме, критикуя мысленно официальный коммунизм слева, считая претворителей идей предателями идей…) Итак, лакомей были куски о Партии, о Ленине, о Революции, но она не осмелилась: не по чину была бы игра! Ее, я полагаю, страшила даже мысль усомниться, что кто-то может усомниться, что о Партии, Ленине и Революции слушать неинтересно, это для других получается уже не пример, а соблазн, и, пусть провинившийся ученик признался, что ему все было неинтересно, тем не менее, молча подразумевалось, что из этого всего Партия, Ленин и Революция безоговорочно исключены, и ученик хоть и говорит, что ему все неинтересно, но, конечно же, он имеет в виду все — помимо этого! Родина тоже понятие высокое, но не настолько табуированное (табу: запрет на что либо, древнее религиозно-языческое понятие), чтоб нельзя о нем поговорить. То есть тут преступление — возможное, допустимое — как вероятность, позволяющее вести игру дальше без пугающего ощущения прикосновения к действительно святому и неприкосновенному.

При этом, конечно, она ждала слов: «Нет, о Родине мне слушать было интересно.»

«Как же интересно, если ты не слушал?» с улыбкой спросила бы она, и класс засмеялся бы ее остроумию. Ведь учителя — даже самые нелюбимые учениками, самые непригодные, за редким, увы, исключением, все умеют пользоваться приемом вербовки на свою сторону — пусть хоть на минуту — детского большинства за счет осмеяния кого-то одного, дети простодушно и охотно поддаются на такие провокации, не осознавая невинной свой подлости, учителю же эти минуты дают впечатление счастливой и милой дружественности с классом — и ощущение, конечно, своего могущества; есть понимание в сердце моем всего этого, но нет оправдания, ибо нет ничего гаже, чем высмеять ребенка… И она бы, вполне довольная, отдохнувшая, поигравшая умом, поставила бы мне двойку за невнимание и продолжила бы урок с теплым чувством выполненного педагогического и воспитательского долга.

Но тут во мне все перевернулось. Только что я хотел подыграть этой женщине, чтобы ей приятно было, подыграть не из подхалимства, не из желания избежать двойки — она все равно была неотвратима, а просто — ну, по характеру своему!.. Вдруг что-то необъяснимое, физически осязаемое жжением под ложечкой, накатило на меня, и я сказал:

— Да, мне о Родине было неинтересно слушать.

Я, конечно, сам испугался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад