Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночной маршрут (сборник) - Ежи Сосновский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Может, поможешь, мне одному не управиться, — сказал Рысек и тяжело опустился на стул.

Я присел на корточки, по-дурацки опершись на зонт, как на трость, — от волнения я забыл оставить его в прихожей. Что случилось, в чем дело? Почему не появляешься на работе? — промямлил я. Отец меня убьет, буркнул он. Я решил прибраться, у этого стеллажа сзади горизонтальная планка, я хотел стереть с нее пыль, всунул руку между стеллажом и стенкой, и все грохнулось. Черт, пусть бы вон тот, там более новые пластинки, а здесь самая старая часть коллекции. Старые пластинки — это тебе не винил, все поразбивались. Нужно их склеить до его прихода. Слушать уже нельзя будет, но он и не станет, граммофон — тоже антиквариат, — главное, чтобы он ничего не заметил. Вот сижу здесь как дурак и складываю, видишь, он взял переломленный пополам черный диск и попытался сложить обе половинки. Знаешь, сколько на это уходит времени? Да еще следы остаются, он показал мне на пластинку, поставленную сушиться — вся ее поверхность была заляпана отпечатками пальцев. Давай вдвоем, а? Быстрее пойдет. Отец уже старый, не хочу его расстраивать. Он любит повторять, что время черной пластинки еще вернется.

Что я мог ему ответить? Я посмотрел в окно, там по-прежнему лило как из ведра, да и Шефиня на сегодня меня отпустила. Я взял со стола бутылочку с клеем, от нее пахло, как от Зоськиной жидкости для снятия лака, которую она хранила в я шике стола. Я отложил зонт, сел рядом с Рысеком и сказал:

— Давай

Пчелы

На лестничной площадке хозяйка вдруг остановилась.

— Вы пчел не боитесь? — спросила она.

Я задумался:

— Смотря сколько их.

Я говорил серьезно, но она лишь рассмеялась и повела меня дальше в мою комнату. Когда она распахнула дверь, я почувствовал, как внутреннее напряжение схлынуло. Наконец-то. Больше я не мог этого выносить: каждый день просыпался со спазмом желудка, все более утверждаясь в мысли, что каким-то загадочным образом отделился от своего «Я», а мой двойник, невыносимо правильный зануда, избавившись от моего утомительного общества, ведет где-то совершенно иную жизнь. Хуже всего, что я даже не мог себе представить какую. И вот, в этой пахнущей деревом комнате с видом на холмы, мне вдруг показалось, что я чувствую едва ощутимые, но несомненные признаки его присутствия. Лишь бы во всем этом разобраться. Две недели тишины должны мне помочь. Моя приятельница, Зузанна, советовала: соберись, приди в себя. И выписала больничный, где значилось, что у меня тяжелое воспаление легких, требующее госпитализации. Я еще спросил, не будет ли у нее из-за этого неприятностей, — явно лицемеря, потому что сам же попросил помощи. У меня было такое чувство, что еще один день на работе, еще одно возвращение в снятую квартиру — и я сойду с ума. Зузанна презрительно фыркнула и чуть ли не вытолкала меня за дверь, сказав вслед: это моя забота. Именно такие слова я хотел услышать. Никаких угрызений совести — чтобы со спокойной душой сесть в поезд.

— У мужа пасека, — услышал я. — Но с той стороны дома. И меду — сколько угодно. Завтрак в восемь вас устроит? Ванная комната рядом. Найдете. Чувствуйте себя как дома. — Хозяйка, блеснув золотым зубом, вышла.

Я сбросил рюкзак и со вздохом сел на кровать. Отсюда виден был луг, его пересекала покрытая гравием дорога, бегущая мимо островка деревьев с порыжевшими листьями, правее из окна уже ничего не было видно. Пейзаж, обезображенный остовом трактора по самому центру, замыкала волнистая линия холмов, расположенных примерно в километре отсюда. Золотое осеннее солнце заливало все окрест. Я вытащил из пачки сигарету и засунул ее обратно — вокруг была такая красота, что даже курить не хотелось. Несомненно, на этот раз я ближе всего подошел к своему второму, более совершенному «Я», чем когда бы то ни было за последние месяцы.

Я уже собрался встать и распаковать рюкзак, когда понял, что в тишину откуда-то просачивается чуть слышный женский голос. Каждое утро, едва взойдет солнце, в улей возвращаются пчелы, еще затемно отправившиеся на разведку, и улей облетает радостная весть, шептала женщина. Сегодня расцвели липы над каналом! Поле белого клевера у большака ждет сборщиц нектара! Донник и шалфей не позже полудня откроют свои венчики! Лилия и резеда полны пыльцы! Я с неприязнью подумал, что у хозяев есть раздражающая привычка громко включать радио. Настроение слегка испортилось: образовательная передача для работников сельского хозяйства — не то, о чем я сейчас мечтал; того гляди ее сменит какая-нибудь плясовая. При этой мысли я испытал приступ гнева, словно плясовая уже неслась из приемника. Но оттуда по-прежнему сочился голос: пчела, вслепую снующая туда-сюда в поисках медоносов, никогда не спутает цвет или сорт пыльцы. Каждый сорт и цвет методично раскладывается в отдельные ячейки. Я пожал плечами и начал вынимать вещи из рюкзака; неудобно с самого начала ссориться с хозяевами пансионата по поводу включенного на полную громкость радио.

Я спустился во двор, когда уже смеркалось. Воздух был холодней и влажным, обещали заморозки. Я вышел на шоссе, но, взглянув в сторону городка, лежащего все го в полутора километрах отсюда, понял, что мне не хочется никуда идти. Покрутившись по двору, я остановился в пятне света перед гаражом. Из открытых настежь ворот вышел хозяин: сын ремонтирует, с гордостью бросил он, показывая себе за спину, в глубь гаража, где молодой человек склонился над капотом красного «БМВ». На механика выучился, услышал я. Машины из Бундесов проверяет и чинит. Не себе, на продажу. Профессия что надо. Я вспомнил все, что слышал об автомобилях, которые пригоняют из Германии, и предпочел сменить тему. А пчелы? спросил я. Что «пчелы»? Пчелы теперь спят. Они холода не любят. Ну, как устроились?

В ту ночь мне приснился ужасный сон, от которого я проснулся в холодном поту. Мы были с Эвой в какой-то гостинице, занимались любовью; когда проголодались, я выбежал в ларек на противоположной стороне улицы. Я как раз покупал цыпленка-гриль, когда гостиница позади меня взорвалась. Пытаясь прийти в себя, я сел на кровати и в свете ночника разглядел, что уже четыре часа утра — самое время для кошмарных снов. Где-то далеко лаяла собака, а совсем рядом — нет, ошибки быть не могло — уже знакомая мне женщина тянула свой невыносимый монолог: пчелы, тесно прижавшись друг к дружке, образуют вокруг чужой пчелиной матки что-то вроде плотного вала из своих тел. Таким образом они создают как бы живую тюремную камеру, где жертва сидит иногда целые сутки, но обычно она погибает раньше — от голода или удушья. Я догадался, что это не радио: голос звучал слишком близко, прямо возле меня, буквально так, как если бы женщина прижалась ко мне сзади и шептала прямо в ухо. Если без этого не обойтись, я предпочел бы любовное признание, пробормотал я (в последние месяцы у меня появилась привычка разговаривать вслух, но я утешал себя тем, что это вполне безобидное чудачество). И был немало смущен, услышав: если после оплодотворения пчелиной матки стоит устойчивая теплая погода, рабочие пчелы настроены добродушно и еще какое-то время сносят присутствие самцов, которые доставляют им много хлопот и портят запасенный впрок мед. Но не бойся, любимый, пусть на дворе холод и утром все покроется кристалликами льда; благодаря эволюции человек стал чем-то большим, чем жалкая пчела, поэтому твоя жизнь для меня бесценна и я никогда тебя не покину. Не знаю, как объяснить, может, поздний ночной час тому причиной, но я громко спросил: Это вы мне, что ли?… А женщина прошептала: да, тебе, ненаглядный. Потому что ты мой, других для меня не существует. Мы с тобой как пчелы, что строят стенку, находясь по разные ее стороны, тем не менее, если пчела с одной стороны стенки сделает в ней углубление или, наоборот, добавит лишнюю капельку воска, то с другой стороны, как правило, появляется выпуклость или ямка в точном соответствии с первой. — Эва? — попытался угадать я. В голосе женщины появилась новая интонация, словно бы сарказм: любая гусеница рабочей пчелы в возрасте не старше трех дней, если ее специальным образом кормить, может превратиться в куколку пчелиной матки. Иное дело трутни, эти упертые и неуклюжие медолизы, вечно чем-нибудь озабоченные надо не надо, с кучей претензий, мерзкие лентяи, нестерпимо шумные, прожорливые, грубые, ненасытные, с такой огромной тушей, что места не напасешься. Я содрогнулся, подумав, что мне так и не удалось избавиться от кошмара, он просто сменился другим; делать нечего, я встал, включил радио, раздался треск, а потом его заглушил голос Кшиштофа Кравчика — яс облегчением услышал, как он поет: «На прекрасном пароходе мы с тобою парой ходим…» Потом запела, кажется, Ирена Яроцкая: «Уплывают кафешки», и под нее мне удалось опять заснуть, уже без всяких сновидений.

За завтраком в пустой столовой внизу хозяйка наклонилась ко мне с каким-то странным выражением лица. Извините, сказала она, это вы включали радио сегодня ночью? Знаете, здесь ужасная слышимость. А мы очень рано встаем. Я поперхнулся булочкой: это вы меня извините, такое больше не повторится. Просто мне почудилось, что кто-то за стеной слушает радио, и захотелось его заглушить. Она удивленно вскинула брови: слушает радио? Ночью? Нет. Мы спим, к тому же сейчас не сезон, и вы у нас единственный постоялец. Сегодня вечером приезжают одни, из Силезии, но они тоже очень спокойные. Чувствуя себя довольно-таки по-дурацки, я еще какое-то время оправдывался. Наконец хозяйка сказала, что ничего страшного, просто у новых жильцов маленький ребенок, ему нужен покой, это она о них заботится. Пристыженный, я поспешил к себе наверх.

Но не успел я войти в дверь, как снова раздался тот же голос: Из улья вылетает, а точнее сказать, выливается черная масса, течет плотным густым потоком и тут же рассыпается, расплывается в воздухе жужжащей дымкой, сотканной из тысяч прозрачных крылышек, которые взбивают воздух, вибрируя со страшной скоростью. Мне стало душно, захотелось открыть окно, и я начал дергать задвижку, которая не желала поворачиваться; наконец со стуком уступила, но оказалось, что нижнюю часть рамы что-то держит, только сверху образовалась щель, через которую дохнуло морозным воздухом. Я с нарастающей яростью тряс раму, дергая задвижку вверх-вниз, потом попытался закрыть створки окна до конца, чтобы повторить попытку еще раз. И тогда стекло со. звоном лопнуло. Стекло со звоном лопнуло, но звон не прекратился, лишь перешел в гудение, все усиливающееся, в нескончаемый треск, словно кто-то медленно разрывал наэлектризованную ткань, а из-за острых остатков стекла стали вылетать, направляясь прямо ко мне, разноцветные пчелы, которых я, видно, освободил: по одной, по десять, по сто. Сперва рассыпались деревья с ржавой листвой: маленькие рыжие создания, из которых они складывались, до сих пор терпеливо сидели на месте, но они-то и нашли быстрее всех путь на волю. Постепенно, словно под лучами солнца, стали таять холмы, и тучи пчел с зеленоватыми брюшками устремились одна за другой в комнату — под напором их телец последний кусок стекла откололся, и в мою сторону полетели гравийная дорога и луг, и озаренное утренним солнечным светом небо; лаже трактор, стоявший прямо напротив моего окна, с тарахтением дематериализовался, и пока я под ударами жужжащих снарядов пятился назад, за окном уже не было ничего, лишь белая пустота, морозный вакуум, пчелы же не любят холода, вот и несутся ко мне — сотни, тысячи пчел, Я споткнулся о стул, упал, а они садились на меня, они были везде: на глазах, волосах, под одеждой — свет померк у меня перед глазами, я уже не слышал никаких звуков, лишь этот металлический скрежет сталкивающихся, трущихся друг о друга телец, шелест складывающихся крыльев, и не чувствовал ничего, кроме щекотки от миллионов маленьких лапок, семенящих по моему телу в поисках удобного места. Твой двойник останется один, загудело у меня в голове, но может, это просто первые пчелы — таинственные элементарные частицы мироздания — проникли внутрь моего черепа, чтобы разбудить там своих сестер, чтобы разбудить мое тело, которое в любую минуту могло разлететься во все стороны. Стоит кому-нибудь просто открыть дверь, думал я в панике, пытаясь расслабить кипящие, жужжащие руки и тело. Боже мой, достаточно, чтобы кто-нибудь их спугнул.

Шкафчик под кухонным сливом

Вскочив как ошпаренный, я вылетел из квартиры. О, с какой же силой, рванув на себя, я шарахнул дверью. В порыве, можно сказать, злорадного наслаждения, упиваясь ролью палача, своей ненавистью, отчаянием, в каком-то сладостном бешенстве. Правда-правда, я даже ощущал что-то сладкое на языке, пока бежал по лестнице вниз, перепрыгивая через две-три ступеньки, почти их не различая, — перед глазами плавала багрово-черная муть, причудливо искривленная линзами навертывающихся слез.

А можно было уйти красиво — холодно простившись. Но минутой раньше я вдруг представил ее шепчущей Антеку слова любви; вечереет, подстанция у трамвайного депо издает свое обычное однообразное гудение, а Эва в оранжевой подсветке закатных лучей из окна начинает перед ним раздеваться: сперва медленно расстегивает блузку, обнажая грудь, как бы безотчетно, словно блуждая мыслью по своей коже, персиковой, пахнущей травами, с темными кружками сосков, а он подходит к ней и целует; но ведь она же сидит передо мной, пришла ведь, а я так и не сумел избавиться от нарисованной воображением картины: она позволяет себя ласкать, становится на колени, потом ложится на кровать — рабыня, спящая красавица, раздвигает колени — для него, с силой притягивает его к себе и принимает в себя, стонет, кричит, переполненная извергнутым в нее семенем, — а потом, когда их дыхание успокаивается, гладит Антека по щеке и спрашивает, как они назовут будущего ребенка.

Вот потому я и выбежал, не в силах выдавить ни слова; потому и не откликнулся, когда она крикнула: ну, чего же ты, давай договаривай, что ты хотел сказать/На. самом деле мне просто не хватило мужества докончить сказанную с горечью фразу: наверное, это моя вина. Я виноват в том, что, однажды услышав «нет», ты была вынуждена вернуться домой и тут же…

Я произнес это сразу после того, как она спрятала лицо в ладонях. Не знаю, донесся до меня ее приглушенный голос, ты так странно действуешь на меня. Рядом с тобой я сама не своя. Что тебе от меня нужно? В жизни всегда так бывает. Тогда я хотела быть с тобой. Да, тогда хотела. Но ты сказал «нет».

В тот момент мы еще сидели напротив друг друга, в шкафчике под кухонным сливом что-то утробно урчало, и мне казалось странным, что Эва не обращает на это внимания. От многочасового напряжения сводило мышцы. Но срываться на крик я не хотел, пока еще не хотел, хотя голос, когда я спросил: зачем ты пришла? Чтобы мне это сказать? — предательски дрогнул. Спросил, потому что после невыносимо долго тянувшейся паузы она сказала: он же мой муж. Все это время я скользил взглядом по ее шее, видел пульсирующую на виске жилку, кокетливо загнутые ресницы, зеленую с прочерками голубизны радужку глаза; и надо признаться, мне легко было рассматривать Эву как какую-то затейливую вещицу, которую хотелось заклинанием навечно обратить в камень, а по существу — лишить жизни, лишь бы любоваться ею всегда, лишь бы она принадлежала только мне. Я догадывался, что смотрю так на нее в последний раз, и после моих слов: он хвастался, что у вас будет ребенок, в запасе у меня останется всего час, а может, даже несколько секунд. Эти слова я сумел выговорить, только мысленно приказав себе: вот сейчас! — увидев, как она подняла брови — движением заученным, но явно выразившим непритворное удивление, с каким она отреагировала на мой вопрос: разве Антек не говорил тебе, что мы встретились с ним в банке? — заданный самым естественным тоном. Настолько спокойным, каким это только было возможно. Неправда: спокойнее некуда.

А еще до этого ей пришлось вынуть из сумки гигиеническую салфетку и протереть залитый стол, а из буфета достать чистое блюдечко. Она села, покачивая головой. Видно было, как она старалась все обратить в шутку, улыбнуться — трусливая попытка спастись бегством, повторял я в душе, услышав, каким тоном она произнесла: не знаю, заметил ли ты, как вроде бы предложил мне выйти за тебя замуж.

Сомнений не оставалось — она трусит: за секунду до этого в моем взгляде мелькнуло нечто такое, от чего она в страхе отпрянула; со стола струйкой стекал горячий чай, а я сознавал, что меня выдают глаза, в которых дрожало злобное, перекошенное отражение моих слов: ну-ну, давай попробуем жить вместе, и клянусь, я устрою тебе ад на земле, ты будешь проклинать тот день и час, в который ответила мне согласием; все-таки у меня еще оставалась надежда, что она скажет «да», когда я шептал: давай жить вместе, однако она вынуждена была отскочить — из покачнувшегося стакана выплеснулся кипяток: моя рука, ставившая перед ней чай, дрогнула от неожиданности заданного ни с того ни с сего вопроса: ты еще меня любишь? — заставшего меня врасплох. Вот этого я не ожидал, во всяком случае, не сегодня, не в такой момент; ведь все время, пока я зажигал газ, ставил на конфорку чайник (который сразу же многообещающе заворковал), она сидела молча. Тогда я отчетливо понял: как бы мне хотелось, чтобы это был другой день, другая квартира, другая женщина, другая причина для свидания, чтобы это происходило по крайней мере не в этой кухне, где все (а особенно шкафчик под сливом) повергало меня в ужас. Чтобы все было иным, включая и меня самого. Во мне столько ненависти, в панике думал я, а ведь когда придется отсюда уйти, я буду жалеть. Поэтому, когда она попросила приготовить чай, я вскочил чуть ли не с радостью, ибо хотел оттянуть момент, когда надо будет покинуть эту квартиру, хлопнув напоследок дверью; а я знал, что в конце концов уйду, хлопнув дверью, и что все закончится именно этим. Ничто не обещало другого развития событий, хотя всякий раз, когда она открывала рот, я надеялся на чудо, но на сей раз она всего лишь попросила напоить ее чаем. До этого она смотрела на пустой стакан, над которым — так казалось в луче света — вился легкий парок; она наблюдала за ним, вероятно, желая выиграть время, собственно говоря, меня удивляло, почему она не спросила, что это за квартира и с какой стати мы встречаемся именно здесь, а не у меня. Минутой раньше я произнес: я такой, как всегда, про себя с отчаянием думая, что на самом деле разыгрывается тот единственный сценарий, осуществления которого мне меньше всего хотелось, во всяком случае — осуществления до конца, и как бы желая дать нам обоим еще один шанс, я попросил: давай все обсудим спокойно. Стала бы ты тащиться на другой конец города, если бы тебе было все равно.

А ведь видел же, как глаза Эвы то и дело загораются гневным огнем, и все, если не считать ее присутствия здесь, подтверждало: ни о чем больше речи быть не может — все кончено, стрелка на путях со скрежетом перескочила, и не было силы, которая бы вернула ее на место: нельзя так поступать с человеком, произнесла она скороговоркой — слишком уж поспешно. Когда тебе надоедала семейная жизнь, ты бросался ко мне. А когда захотелось сохранить семью, стал обращаться со мной как со шлюхой. Жена тебя выперла, и ты пытаешься снова вернуться ко мне. Кто ты такой, в конце концов, что ты за человек?

Наш разговор не задался с самого начала — может, у меня сдали нервы? — но она уже уловила, с какой обидой в голосе я воскликнул: это для меня у тебя нет времени? Для меня? А все потому, что сказала: у меня мало времени, что тебе от меня нужно? — едва переступив порог, сразу после того, как я крикнул: входи, открыто! При ее появлении я подумал, что иначе и быть не может — когда-то в детстве я это уже видел во сне, не понимая толком, что мне снится: пустая квартира, женщина и этот ходивший ходуном от чьего-то присутствия шкафчик под сливом. И что дальше все покатится, как на американских горках в парке аттракционов — по одной узенькой колее сверху вниз, исключая тот краткий миг шаткого равновесия, который, похоже, был у нас уже позади. Окончательно же я это понял, увидев ее в дверях с раскрасневшимся, точно после бега, лицом, как если бы давно миновал назначенный час нашей встречи, но пришла-то она раньше времени, и это могло означать только одно: ее муж говорил правду. Поджидая ее, я почти верил, что он мне солгал. Я глотал горячий чай, обжигая рот, не в силах потерпеть, пока он остынет, у меня было ощущение, что Эва появится только через четверть часа; ведь мы договорились на пять. Чайник на плиту я ставил, чтобы чем-то себя занять, чтобы справиться со страхом, державшим меня на кухне, откуда я не в состоянии был уйти, хотя именно здесь страх донимал меня больше всего. Как заколдованный, я нервно кружил по пятачку перед кухонной мойкой и не смел ни на шаг отойти, а все происходило совсем как в моем детском сне, хотя в тот момент я его еще не вспомнил отчетливо. Покорно захлопнув шкафчик под сливом, я знал: как ни крути, достаточно малейшего толчка, чтобы обе створки разом распахнулись; то, что забилось внутрь, в какой-то момент на моих глазах начало вспухать, словно побежавшее тесто, теплое и клейкое, непослушными еще губами нечленораздельно мыча свою угрозу: Только посмей уйти — я убью ее, а пока так и быть посижу здесь, и полезло из меня, и, как я ни пытался его сдержать, вырвалось наружу непомерно разросшимся насекомым, похожим одновременно на обезьяну и на медведя; студенистое и блестящее сперва, оно растеклось темной лужей густой жидкости, хлынувшей из-под моих ногтей на пол. Поначалу я не мог сообразить, что происходит. Ощущая только одно: как мне больно. Больно.

Ирек Марковский

Есть, я знаю, такие люди, которые способны обрастать друзьями, все равно что гусеница шелкопряда коконом. Всякий раз, попав к ним на день рождения, я слышу, как, представляя гостей, они не преминут добавить: с ним мы играли еще в песочнице; с ней сидели за одной партой; мой институтский товарищ… сослуживец с первой работы. Даже если случаются на их жизненном пути встряски и крутые виражи, круг друзей это никак не затрагивает. А вот у меня никогда так не получалось. Каждые пять-десять лет я полностью менял кожу; по каким-то причинам система дружеских связей, в которую я, казалось бы, прочно врос, рассыпалась в прах, друзья куда-то пропадали, будто исчезали вместе со старой, сброшенной шкурой, и приходилось снова и снова ткать нити новых знакомств, постепенно превращавшихся в более тесные и теплые отношения. Пока не подходило время очередной линьки, какое-нибудь землетрясение, переезд на новое место и радикальная смена окружения. Благодаря чему — если в этом изъяне характера, а вернее, моей биографии, вообще можно найти что-то положительное, — когда возникают затруднения с определением даты того или иного события, мне достаточно вспомнить, кто тогда был рядом со мной. Если всплывет Марек, то, вероятнее всего, дело происходило в летние каникулы, когда в него влюбилась моя тогдашняя пассия, Бася (они, кстати, сразу уехали в Пилу); если рядом крутится Лешек, значит, это было позже, но еще до того, как он ушел сперва в малый, потом в средний, а затем и в большой бизнес, где его стали окружать люди, зарабатывающие в месяц столько, сколько я получаю за год. И так далее: хронологией событий в моем прошлом заведуют друзья, которых я в дальнейшем растерял.

Единственное исключение — Ирек Марковский. Мы познакомились в выпускном классе лицея, когда он с родителями перебрался в Варшаву. Вместе начали посещать воскресную школу, бассейн, кружок любителей астрономии, куда он затащил меня чуть ли не силком: на занятия приходилось бегать на другой берег Вислы. Как знать, возможно, то, что мы познакомились только в последнем классе, помогло нам сохранить дружеские отношения после окончания лицея, хоть я и не поддался на его уговоры поступать на физический факультет (он тогда всерьез увлекся физикой). Как единственный представитель точных наук среди нас, гуманитариев, Ирек возбуждал немалый интерес в кругу моих университетских друзей, особенно тем, что много читал, ломая сложившийся у нас стереотип: «технари», дескать, способны самое большее полистать газету. По-прежнему оставаясь страшно религиозным, он с пониманием относился к чужим убеждениям, что делало его незаменимым оппонентом в мировоззренческих спорах, которые я вечно в ту пору затевал. Бросаясь из одной крайности в другую, я чувствовал себя попеременно то в лоне Церкви, то вне ее, из-за чего (как теперь вижу) был неосознанно жесток к Иреку: постоянно задевал его религиозные чувства, то выискивая в католических догматах заведомо трудный для истолкования отрывок, то заходясь в восторге от еретической интерпретации какой-либо из книг Библии, то зачитываясь апокрифами Нового Завета. Ирек часто разделял мои увлечения, однако — чего я никак не мог уразуметь — не делал из этого далекоидущих выводов, а продолжал придерживаться своей веры. Чего ты так кипятишься? — однажды спросил он или по крайней мере должен был спросить, достижения человеческой мысли в познании нашего мира, бесспорно, впечатляют, но где-то там существует другое измерение, куда нам пока вход заказан. У нас просто-напросто нет подходящих инструментов. За исключением литургии. — А догматизм — это что, по-твоему? — подхватывал я (вполне возможно, что сейчас я соединяю в одно целое разные наши с ним разговоры). Он неодобрительно качал головой, разводя руками; неизбежные издержки. Если я начну тебе объяснять, что происходит в мире элементарных частиц, мне тоже придется пользоваться неадекватными терминами, чтобы ты хоть что-то сумел понять. Единственное, за что я могу ручаться, так только за точность своих математических расчетов. Литургия — это и есть математика религии. Я тут же набрасывался на эту его аналогию, и так мы могли спорить часами. Однажды мне приснилось, что он стал ксендзом. Когда я ему об этом рассказал, он рассмеялся, но на удивление сдержанно. И возможно, поэтому я не рассказал ему всего — во сне я его видел ксендзом, одержимым дьяволом. Мне всегда казалось: за его спокойствием и неколебимой верой скрывается еще нечто такое, что когда-нибудь сильно меня удивит.

Как-то весной Ирек охрип и, поскольку многонедельное самолечение от простуды не помогало, в конце концов обратился к отоларингологу. Я ему тогда позвонил: как ты? — спросил я. Он засмеялся и сказал беззаботным тоном: понимаешь — нашли самое поганое, что только может быть. — И что это значит? — А то и значит: рак, и когда врач заговорил об операции как о последнем шансе, у меня волосы на голове зашевелились. Если повезет, раскромсать горло мне еще успеют. Вскоре оказалось, что он не шутил, а когда я это понял, ему оставалось жить две недели, которые он промучился в немоте после удаления гортани. Как там, в том анекдоте, который он мне однажды рассказал? Одна благочестивая праведница молясь, вопрошает Бога: Боже, за что мне послано это несчастье? Господь отвечает: Я так испытываю самых верных своих друзей. А она ему: тогда не удивляйся, что их у Тебя так мало.

Зузанна с Кшиштофом — самая удачная из всех известных мне семейных пар, если не сказать единственная такая. У них прелестная дочурка, совершенно непохожие характеры, и периодически случающиеся финансовые взлеты и падения оба переносят с невозмутимым спокойствием. Кшиштоф — флегматичный, неразговорчивый, сдержанный; единственная его страсть — хеви-метал, дисками с этой музыкой забита половина полок в квартире. Другую половину составляют обожаемые Зузанной барды — ранний Турнау, Чижкевич, «Старые добрые супруги», что подтверждает мою догадку: вкус в их случае — контрастное дополнение характера, поскольку Зузанна — это ураган, торнадо, землетрясение. Деловая, четкая, с потрясающей энергетикой, она неоднократно ставила меня на ноги, когда я притаскивался к ним пришибленный очередным приступом хандры; ей не надо было ничего говорить, она просто носилась передо мной в таком темпе и излучала столько энергии, что я невольно от нее подзаряжался и начинал испытывать целительное отвращение к своему состоянию. Познакомились мы у одного моего сослуживца, а их друга детства; устав от набивших оскомину разговоров, я подсел к ним, и вскоре у меня появилось ощущение, что я отыскал своих зодиакальных близнецов. Они потом подвезли меня до дома, и по дороге я впервые имел возможность наблюдать Зузанну за рулем: зрелище потрясающее, хотя страшноватое, Зузанна — миниатюрная брюнетка — вела машину умело, уверенно, но лихачила и неслась на огромной скорости, как будто с самого детства участвовала в гонках Париж — Дакар. Кшиштоф, верно разгадав выражение моего лица, произнес: привыкай, она так всегда. — Бог не дал мне роста — не вижу мостовой из-за руля, вижу только облака, а они уплывают назад не так быстро, даже если я мчусь на большой скорости, пояснила Зузанна. Ничего не поделаешь, я привык; с тех пор не могу удержаться от смеха, когда кто-нибудь начинает утверждать, что женщины, как правило, водят машину медленно и неуверенно.

В тот день мы снова оказались в ее машине, но на сей раз вдвоем: я решил купить подержанный «опель», а поскольку хозяин по телефону назвал крайне низкую цену, я захотел немедленно его посмотреть. Ехать нужно было на Прагу Южную, на самую окраину города, и Зузанна пообещала меня подбросить. Асфальт кончился, и только кривовато торчавший в чистом поле указатель подсказывал, что мы едем в нужном направлении. Мы то и дело вязли в наполненных жидкой грязью колеях; тут надо бы ехать на самой малой скорости, не больше двадцати километров в час — Зузанна сбросила скорость до сорока, — но все равно временами нас заносило и разворачивало поперек дороги. На горизонте у кромки леса замаячили жилые постройки; это наверняка там, сказал я. По обочине навстречу нам брел какой-то путник; может, спросим у нега? — предложила Зузанна, а я в первый момент возразил: не надо, ненавижу спрашивать у незнакомых дорогу.

Но чем больше сокращалось расстояние между мужчиной и нами, тем пристальней я в него всматривался, не веря своим глазам. Он ступал нетвердо, глядя под ноги, возможно, потому, что не хотел окончательно загваздать грязью башмаки, а может, потому, что был не совсем трезв; в видавшем виды военном бушлате типа тех, какие носили лет двадцать назад, в жеваных коричневых брюках; давно не стриженные седые волосы падали ему на лоб. Что-то знакомое почудилось мне в его лице, которое я видел все отчетливее, что-то такое, от чего меня окатило жаркой волной. Да ведь он же умер несколько лет назад, лихорадочно думал я, правда, на похоронах в его родном городке я не присутствовал — обо всем узнал по телефону от какой-то женщины, назвавшейся его матерью. А что, если это неправда? Что, если (это была даже не мысль, а какое-то слабо различимое бормотание, от которого в первый момент я машинально отмахнулся, но все же не сумел притвориться, что не расслышал или могу спокойно пропустить его мимо ушей) Ирек вернулся, чтобы сказать мне что-то очень-очень важное? Мне тут же вспомнилась его религиозность, его упорное желание заразить меня своим спокойствием, то, как невозмутимо он выслушивал мои язвительные выпады в наших с ним спорах; кому, как не ему, по силам выпросить такую милость — для себя или же ради меня (и снова это была не мысль, а нечто смутное, вроде видения неслышно спустившегося с небес ангела). Притормози, закричал я Зузанне, когда мы с ним поравнялись, притормози, я спрошу дорогу.

Зузанна с присущей ей порывистостью нажала на педаль тормоза, я открутил окно, а мужчина взглянул на меня стеклянным, бессмысленным взглядом, будто был с похмелья или (так и вертелось на языке) словно его выдернули с того света. Идиотизм какой-то, пронеслось у меня в голове, но с другой стороны, если оставлю все как есть, меня долго еще будут мучить угрызения, что не воспользовался предоставленным шансом: была верная возможность получить подтверждение или опровержение, а я ее проворонил. В любом деле надо уметь разобраться до последней запятой, всегда следует проверять то, что поддается проверке, твердил я про себя свой жизненный принцип, который, если честно, приносил мне сплошные разочарования, потому что на поверку всё оказывалось иным, чем должно было быть. Все-таки я, смущенно прокашлявшись, высунулся в окно как можно дальше (не желая, чтоб меня слышала Зузанна), и спросил: извините, вы случайно не Ирек Марковский?

Поехали, сказал я, откидываясь на сиденье. Зузанна, ни слова не говоря, дала по газам, бродяга остался далеко позади, на фоне леса отчетливей проступили очертания строений — вероятно, это и было то место, куда мы стремились. Тебе не помешает, если я закурю! — спросила она. Нет, а мне можно? — Разумеется. — Ну тогда давай вместе покурим. Салон машины наполнился голубоватым дымом; сначала он медленно уплывал, а потом его стремительно вытянуло в открытое окно над головой Зузанны. Я начинаю за тебя опасаться, вдруг сказала она. Кричишь, чтоб я остановилась, цепляешься к какому-то пьянчужке, случайному прохожему, и спрашиваешь его, не твой ли он школьный друг, хотя друг давно умер. Что за дела?

А я был внутренне спокоен, потому что важнее всего было то, что я от него услышал. Все может быть, не исключено, во всяком случае — вполне возможно, забормотал он и шаткой походкой пошел дальше своей дорогой. Но я и не мог рассчитывать на большее. Ведь ничего такого не бывает, да и вообще случалось ли когда-нибудь — это еще вопрос. Но с другой стороны, мне не хотелось, чтоб моя приятельница сочла меня сумасшедшим. Поэтому я осторожно спросил:

— А ты, например, никогда не хотела разыскать настоящего Деда Мороза, а?

Зузанна молчала, сосредоточенно припарковывая машину в зарослях бурьяна возле полуразвалившихся ворог. — Конечно же, хотела, — наконец откликнулась она. — Но я завязала с этим еще в детстве, по крайней мере четверть века назад.

— Ну, видишь, — кисло улыбнулся я. — А я вот нет.

Дырки в сыре

В кафе-баре гостиницы «Парковая» стоял такой шум, что я быстро допил свой дринк и вышел на улицу. Вечер пятницы: смеющиеся лица людей, разгоряченных водкой, новыми курортными знакомствами, которые завязываются сразу же по приезде — вчера, сегодня утром, только что; музыка из огромных динамиков, в грохоте которой невозможно разговаривать, зато можно, случайно столкнувшись на столешнице руками, обменяться игривыми взглядами, а то и, нашарив под столиком коленку или бедро соседки, в свое оправдание шептать на ушко, касаясь губами мочки: не слышу, я тебя не слышу. А мне захотелось подумать о Басе. Потому я и сбежал в осеннее ненастье, в сумрачную тишину возле недействующего фонтана.

Бася однажды рассказывала, как отец, когда она была маленькой, внушил ей, что самое замечательное в сыре — дырки, только чтобы оценить их вкус, надо сперва подрасти. И я ему верила, смеялась она, и в тот вечер ее смех снова звучал у меня в ушах, а трава в парке цепенела в ожидании приближающихся первых заморозков, и немногочисленные листья на деревьях тихонько звенели на ветру, похожие на потемневшую от ржавчины жестяную стружку, и я ему верила. И представляла себе, как стану взрослой и сумею наконец ощутить их вкус, и это будет что-то необыкновенное, много лучше шоколадного мороженого, мандаринок, бананов и манго вместе взятых. В десять мне пришлось освободить свой номер в гостинице, и потом я весь день бесцельно слонялся по городку — единственный поезд на Варшаву отправлялся поздно, очень поздно. Спортивную сумку с вещами я оставил в камере хранения; до полудня гулял по окрестным холмам, потом вернулся в город пообедать, заглянул в местный музей, почитал в кафе газету, вышел на улицу, попытался посидеть на скамейке в парке, но было чересчур холодно, и тогда, кажется, подал голос мой мобильник — пришла эсэмэска. В сумерках курортное местечко выглядело получше: зазывно мигали неоновые рекламы, светящиеся надписи сулили развлечения, сомнительное качество которых скрывала темнота, заодно спрятавшая под своим покровом облупившиеся фасады еще прусских каменных особнячков, серость псевдосовременных бетонных коробок пансионатов четвертьвековой давности, пустыри заброшенных стройплощадок, где днем преспокойно бродили бездомные собаки. Когда-то областной, потом какое-то время районный, потом снова областной центр, городок будто оцепенел в каталептическом сне: редкие прохожие в клубах белесоватого пара изо рта понуро брели, то исчезая, то появляясь в пятнах света от тусклых фонарей. Словно хрупкие елочные игрушки, обложенные ватой и подготовленные к переезду в далекий край.

Мне тоже предстояло уезжать, но варшавский поезд уходил только в пол-одиннадцатого — поздно, очень поздно. Заметив, что у меня развязался шнурок, я присел на корточки, положив зонтик на тротуар, — и тут рядом затормозила машина. Я поднял голову и не поверил своим глазам: из машины выскочила Бася, а с другой стороны вылез Марек. Коль ты такая умная, сама садись за руль! — закричал он. Если я не буду гнать, до Пилы мы доберемся только к утру, ты этого хочешь?! — Не ори, ты его разбудишь! Забыл, что с нами ребенок?! Несешься как угорелый! — Ах так! Держи! — и он швырнул ей ключи, и пока ключи летели над крышей автомобиля — какие-то доли секунды, — я подумал, что они обязательно шлепнутся возле меня, но Бася, непроизвольно вскинув руку, поймала их на лету. С размаху хлопнув дверцей со своей стороны, она обошла капот — на мгновение фары выхватили из темноты ее синие брюки — и, отпихнув мужа, села за руль. Тот явно не ожидал, что двигатель заведется с пол-оборота, и, взбешенная, она сразу умчит, оставив его посреди мостовой. Запоздало ринувшись вслед, Марек пробежал несколько шагов и остановился, я хотел крикнуть, чтоб он не отпускал её одну за рулем, но спохватился: в таком случае мне пришлось бы признаться, что я подслушивал все это время, сидя на корточках в двух шагах от них. Вскочив, я все-таки рванул вперед, но туг вспомнил об оставшемся лежать на тротуаре зонтике и нагнулся, чтоб его подобрать. Когда я снова выпрямился, Марека нигде уже не было; он куда-то делся.

Случится же такое. Впрочем, иной раз на свете случаются вещи куда более невероятные, в которые и поверить-то трудно. Теперь я уже совсем не знал, куда себя приткнуть и что делать. Как неприкаянный бродил взад-вперед, а доносившаяся из «Парковой» музыка настигала повсюду; меня передернуло от отвращения. И тут я вдруг припомнил, что когда-то уже здесь бывал; воспоминания, три дня дремавшие под напластованиями реальности, несмело пробивавшиеся откуда-то из глубин памяти, теперь наконец вынырнули наружу и развернулись во всей своей яркости. Честно говоря, я недоумевал, почему эти воспоминания так долго не всплывали, почему я не сразу связал их с названием городка — мотался по разным учреждениям, а затейливый фонтан, белая колоннадка беседки на главной аллее, смешная башенка ратуши как-то ускользнули от моего внимания. Со стороны теннисных кортов показалась стайка молодежи — парни и девушки; один нес футляр с саксофоном — вот, наверное, почему тот давнишний вечер окончательно высвободился из-под груды событий. Еще в лицее я как-то осенью принимал участие в конкурсе художественной самодеятельности, проходившем в нескольких километрах отсюда в старинном прусском особняке, где нашел себе пристанище районный дом культуры. Тогда-то спустя несколько дней, вместе с остальными участниками конкурса я и очутился в этом городке: после обеда в просторной столовой особняка, в шестом часу вечера, автобус подвез нашу группу к вокзалу, откуда нам предстояло разъехаться в разные концы Польши, а поскольку мы уже успели сдружиться, то решили еще хоть немного побыть вместе, гурьбой провожая друг друга на рейсовые автобусы, поезда дальнего следования и электрички, с огорчением глядя, как тает наша дружная компашка, и наперебой обещая, что будем держать связь по почте вплоть до самых каникул, которые намеревались обязательно — ну просто кровь из носу — провести все вместе. Когда я вернулся в Варшаву, у нас в классе появилась новенькая, ее звали Бася, и никто до этого меня так не зацепил, как она, — я полюбил ее за желтоватые глаза, за неудержимую потребность гонять по тротуару подвернувшиеся под ногу камешки, за вечные обиды на меня — дескать, я обращаюсь с ней как с ребенком, короче, я совершенно забыл о том, что каникулы должен обязательно — ну прямо кровь из носу — провести со своими новыми приятелями; впрочем, тут надо сказать, что листок, на котором в тот вечер они старательно забывали свои адреса, я благополучно потерял. Другой вопрос, что я не помню, чтоб от кого-нибудь получил хотя бы открытку: видно, там — в Кракове, Жешуве, Щецине — были свои Баси обоего пола.

Однако в тот вечер мы ощущали себя настоящими друзьями: шатались по городку в поисках какого-нибудь уютного кафе, но то была Польская Народная Республика двадцать пять лет назад — в одном кафе цен не выдержал бы наш ученический карман, еще в двух толклись в длинной очереди жаждущие заполучить освободившийся столик. Правда, мы набрели на «стекляшку», где можно было выпить пива, но это была такая убогая «пивнуха», как тогда выражались, что у нас не хватило смелости переступить ее порог. Из павильона курортной водолечебницы, где отдыхающие тянули через стеклянные трубочки минеральную воду, нас вытолкали — уж и не помню почему: то ли час был поздний, и они закрывались, то ли потому, что паренек из Щецина, кажется, его звали Адам, грянул «Summertime»[16] на своем саксофоне, и это сочли нарушением общественного порядка. Ба, вроде бы нас припугнули милицией.

Все это встало перед моими глазами, нет, не так — в голове словно бы прояснилось, когда я увидел очень похожую группку молодежи: семеро шли с рюкзаками за спиной, а один парень нес черный футляр с саксофоном. Они направлялись в сторону автовокзала, и я невольно пошел за ними. Вели они себя довольно шумно — девушка, которую все называли Королева, что явно ей льстило, то и дело затягивала песню, но после нескольких тактов, а то и сразу после первой строчки расстраивала хор и перекрикивая всех, спрашивала: а это вы знаете, а это г— и начинала новую, а я, глядя на нее с веселым любопытством, к своему удивлению обнаружил, что в их репертуаре есть и Качмарский, и пара-тройка харцерских песенок, которые мы когда-то распевали у костра и которые я хорошо помнил еще со школьных времен, ну и конечно же, несколько походных. Длинноволосая блондинка с косинкой во взгляде — легкое косоглазие (как я отметил про себя, на минуту поравнявшись с ними) придавало ее лицу какую-то порочную обольстительность — судорожно цеплялась за руку парня с наголо обритой головой; парочка плелась в хвосте компании с явным намерением незаметно шмыгнуть в переулок. Но Королева приставала и к ним; косоглазенькая помалкивала, паренек все же, хоть и без особого энтузиазма, что-то выкрикивал в ответ. Возле малого с саксофоном размашисто шагал самый высокий из парней с торчащими во все стороны волосами, создававшими вокруг его лошадиного лица подобие черного нимба. Над толстыми губами пробивались первые усики, щеки от мороза горели, и все это вместе делало его фигуру довольно забавной. Мне вспомнился снимок нашего класса — мы фотографировались незадолго до выпускных экзаменов, — где я стою рядом с Басей, и я вслух рассмеялся: чем-то парень смахивал на меня тогдашнего. Но тут же вынужден был остановиться, притворившись, будто с интересом разглядываю афишу на заборе: своим смехом я привлек их внимание, и, кажется, они догадались, что уже некоторое время я тащусь за ними.

Благо показалась остановка рейсовых автобусов, где рядом был киоск, к которому я самым естественным образом мог подойти, чтобы запастись чтивом на дорогу. Стоя у прилавка, я услышал за спиной, как они уговаривают приятеля что-нибудь сыграть на саксофоне: тот поначалу отнекивался, мол, пальцы одеревенели, мямлил что-то о влиянии мороза на мундштук саксофона, но в конце концов защелкали замки футляра, и под ритмичные хлопки всей компании паренек заиграл — ну конечно же, колыбельную из «Rozmary's baby». Теперь по крайней мере у меня появился повод обернуться. Мелодия для него была трудновата — раз-другой он дал петуха, но прямо напротив стояла та самая парочка: косенькая блондинка и бритоголовый, которые, прижавшись друг к другу, так восторженно слушали, что прервать игру было бы по отношению к ним жестоко, поэтому он играл дальше, раскачиваясь и притоптывая в такт ногой в грязной кроссовке, будто все лучше вживаясь в роль. Меня пробирал озноб: в моих черных ботинках было совсем не жарко.

Но тут к остановке подрулил автобус, и, похоже, его появление застало всех врасплох. Саксофонист вынул мундштук изо рта, слушатели сперва замерли, а потом стали беспокойно оглядываться, будто проснувшись и как бы не веря, что все уже кончилось. Королева — кто же еще?! — первой начала прощаться; я не сразу разобрал, кто собирается садиться в автобус, а кто остается на улице; крича наперебой, они обещали друг другу писать — речь шла, разумеется, о е-мейлах, мелькнуло у меня в голове, — тем временем в недрах автобуса исчезли две девушки и саксофонист, а Королева, довольно бесцеремонно оторвав от бритоголового косоглазенькую блондинку, сказала: Виолка, собралась ехать, так поезжай. У той носик совсем покраснел от плача, бритоголового же неожиданный взрыв эмоций (по крайней мере мне так показалось) несколько обескуражил. Двери со стуком захлопнулись, автобус тронулся, пыхнув черными клубами дыма, еще долго висевшими над мостовой в круге света от фонаря. И они остались втроем: Королева, бритоголовый и тот, с непослушными вихрами, который, как мне почудилось, напоминал меня в молодости. Во сколько у вас поезд? — спросил он, когда они проходили мимо меня. Ответа я не расслышал. А у меня попозже.

Троица потопала вперед, я двинул за ними; мне подумалось, хорошо бы они приняли меня в свою компанию — очень уж мне было тоскливо в тот вечер под черным пустым небом, без Баси, без ее сына, которого я никогда не видел. Но вместо меня с ними шагал, как бы моим представителем, долговязый, на которого я не мог глядеть без улыбки. А все-таки приключилось со мной что-то необыкновенное: я как будто посмотрел фильм со своим участием. От курортного парка мы уже отошли на приличное расстояние, впереди извивалась зажатая между каменными, довоенной постройки особнячками Железнодорожная улица. Дверь приземистого здания вокзала зевнула, пропуская их внутрь, а потом — еще раз (это уже меня). Я оставил их в зале ожидания, а сам пошел забрать вещи из камеры хранения. Вернувшись, сел к ним спиной и навострил уши. Да я знаю, туда сложно сдать экзамены, но режиссерша из драмкружка говорит, что у меня есть шанс, рассуждал мой двойник. Конечно, подам документы куда-нибудь еще, не знаю, может, на журналистику. — А у тебя там кто-нибудь есть? В театральное без этого и соваться нечего, подала голос Королева, Я-то мечтаю забраться в какую-нибудь глухомань, в деревню, поселиться в большом доме и устраивать что-то вроде арт-тусовок. К примеру, пленэры для художников: должен же кто-нибудь взять на себя их организацию. А я бы писала — для меня стихи самое важное, ну и пусть, что больших денег так не заработаешь, можно же ограничить потребности, кстати, вовсе не обязательно сразу обзаводиться «мерседесом» — «полонез» тоже сойдет, правда ведь? Но и пленэры какой-никакой доход принесут, а Яцек будет приезжать ко мне со своим театром и показывать спектакли, что скажешь, Яцусь? Скамейка у меня за спиной скрипнула — видимо, мой двойник помотал головой. Вот уж не уверен, что на такие средства можно прожить. На дом наверняка будет уходить уйма денег. Я имею в виду, на само его содержание. — Совсем не нужно, чтоб дом был огромный, оборвала его Королева, а бритоголовый добавил: Но ты же понимаешь — начинать нужно с высокой планки. Если есть мечты, есть из чего выбирать, потом кое-что отсеется, пока не остановишься на чем-то одном. А без мечты, брат, — зарез. Я 'хоть тресни, а буду играть. Железно.

Их беседу прервал голос из вокзального репродуктора, объявивший посадку на поезд до Катовице, — они стали прощаться, Королева сказала парню, чтоб не думал и нос высовывать на перрон, замерзнет, ведь они же будут переписываться, — и мой двойник остался в одиночестве. Мы сидели спина к спине, чуть ли не касаясь друг друга головами. И я подумал, что охотно влез бы в его шкуру, а потом подумал — нет, слишком уж мы похожи. А что, если сейчас, спустя годы, снова бы подвернулась возможность поехать на такой конкурс? — нет, ничего особо привлекательного в этом бы не было. Я взглянул на часы, а потом — с беспокойством — через стеклянную дверь на перрон, там стоял поезд, похоже, что мой, видно, я прослушал, как на него объявили посадку. Парень тоже поднялся. Неужели нам с ним по пути? Он тоже живет в Варшаве? Мне показалось это странным, еще более странным, чем все прочее. Парень забросил за спину рюкзак, я подхватил свою сумку. И тут наши взгляды встретились.

— Извините, вам тоже в Варшаву? — спросил я.

Парень хмуро сдвинул брови и только что не сплюнул.

— Чё те надо, педик? — рявкнул он. — Думаешь, я не видел, как ты за мной таскался?

— Извините. — Мне не без труда удалось изобразить на лице подобие улыбки; я понимал, что, если повышу голос, он только укрепится в своем идиотском подозрении. — Да нет, вы не подумайте, не в том дело. Это даже не «Смерть в Венеции», — вдруг вырвалось у меня.

— Ишь чего вздумал — мозги мне парить какой-то там смертью, а ну проваливай, пока цел, о'кей? — и, довольный, что сумел дать достойный отпор, долговязый направился к выходу на перрон.

Я в растерянности сделал несколько шагов; в стекле маячило мое отражение: мужчина с седеющими висками, в длиннополом пальто и черной шляпе. Ну и ну. Тем временем парень резво вскочил на подножку — совсем как я когда-то. И вдруг я осознал: мне не надо уже никуда ехать. Некуда и незачем. И сразу взбодрился. Мимо прошла уборщица с ведром, в котором плескалась грязная вода с хлопьями пены; откуда-то я знал, что у нее есть школьница-дочка, а сама она сильно рассчитывает на выигрыш в лотерее. Над вокзалом пролетали птицы — я это почувствовал. Минутой раньше они сорвались с дерева, стоящего на Железнодорожной улице: их спугнул кот по кличке Котик; хозяйкой его была пенсионерка из четвертой квартиры. В станционном буфете из теплого углубления в стене, где проходил стояк центрального отопления, в сторону кухни побежали два таракана. Путешествие переживет лишь один из них. За стеной в подсобке буфетчица заваривала чай для инженера из Валбжиха. Мое сердце, перекачивая кровь, билось ровно — пятьдесят восемь ударов в минуту. Край стенной панели, серой от пыли, на худой конец, мог бы сойти за линию горизонта, если смотреть с берега моря. Все было таким прекрасным. Таким бессмысленным. И таким прекрасным.

Мадам Не сегодня-завтра

Я должен был быть совсем в другом месте. Конечно же, эта фраза как минимум тянула на метафору, если б на сей раз речь не шла о вполне конкретной ситуации. Я опоздал. И это еще слабо сказано — позорно опоздал. Собственно, тут уже трудно говорить об опоздании: я просто-напросто не пришел на свидание; думал, с делом, которое надо было уладить в районе Вятрачной площади, управлюсь в какие-нибудь полчаса, а на него ушло все полтора. Да еще не учел, что могут возникнуть перебои с транспортом: то ли из-за аварии, то ли из-за несчастного случая по Гроховской перестали ходить трамваи. Я стоял в гуще толпы, перекочевавшей на автобусную остановку; люди были настолько взвинчены, что так и виделось, как из кончиков пальцев, из глаз и ушей вылетают зигзаги атмосферных разрядов, рассеивая предвечерние сумерки. И шипели они друг на друга совсем как змееподобные молнии. А у меня еще, как назло, кончились сигареты. В сущности, теперь это оставалось моей единственной проблемой — время встречи давно прошло, и я спокойно мог возвращаться домой. Ничего не поделаешь. Проехали.

Тут очень кстати на другой стороне улицы я высмотрел киоск — пойду, решил я, куплю пачку «L amp;M», черт с ним, с автобусом, даже если и пропущу. Все равно в первый, какой подойдет, мне вряд ли удастся втиснуться. И я поспешил к пешеходному переходу, но поскольку зеленый глаз светофора начал мигать, замедлил шаг. Мой взгляд упал на стоявший перед «зеброй» темно-синий «порше», капот которого едва заметно подрагивал от работающего на повышенных оборотах двигателя. За рулем сидела женщина. Сидела женщина. Женщина, которую я откуда-то знал. Боже мой, да мне это снится.

Однажды, а с того дня прошло уже лет двадцать, я случайно столкнулся с Петром на Краковском Пшедместье и сказал, что с удовольствием бы выпил. Значит, предлагаешь выпить? Вдвоем? Ну да, вдвоем с ним, хотя, поспешил я добавить, мне в общем-то все равно. Петр понимающе покивал. Кажется, он шел тогда из библиотеки. Он стоял и смотрел на меня, как всегда, внимательно, немного исподлобья, склонив голову под тяжестью каштаново-бурых лохм. Надо будет подсчитать наши капиталы — ага, так, ты на сколько рассчитываешь? — Да на все. — Где будем пить? — Ба, а вот где? У меня дома шагу ступить некуда от домочадцев и моральных принципов, а к Петру слишком долго тащиться. Наши размышления прервало чье-то приветствие, на которое откликнулся Петр. Привет, и мне: я уже знаю где.

Перед нами стояла девушка с длинными темно-рыжими волосами, привет, а следом ой-ой — молнией черной сумки ей защемило прядку волос, но почувствовала она это, только когда кивнула. Не хочешь с нами выпить у себя дома? — с места в карьер спросил Петр, высвобождая ее из западни. Можно, почему бы и нет.

Мне показалось это странным, но она и вправду привела нас к себе. Жила она неподалеку. Лучше места не придумаешь. Мансарда с огромным окном, из которого виднелись развевающиеся над Домом партии флаги, — похоже, переоборудованный чердак. Его еще муж перестраивал, а Петр мигнул мне, чтоб я не задавал лишних вопросов. Отсюда — пять минут до университета, иногда я досыпала прямо на лекциях. Ого, классный граммофон. Только шум с улицы сильный. — Поставь пластинку, сама знаешь какую, говорит Петр. Так ты здесь, оказывается, частый гость, а мы до сих пор не знакомы? — У нас с Петром отношения особого рода. — Понимаешь, старик, мы с ней заодно, в союзе, но тайном. Я ничего не понимаю. Это долгая история, я как-нибудь потом расскажу, не сегодня, девушка мотает головой, рассыпавшиеся волосы полностью заслоняют ее лицо. Петр нас еще не представил — меня зовут Анджей Вальчак. — А меня — Не Сегодня-Завтра. — Как?! — Мадам Не Сегодня-Завтра, поправляет Петр многозначительно. Королевское имя. Так ты дашь нам стаканы?

Какие-то другие сборища того времени: Лешек, упорно втолковывавший мне, что необходимо изучать «Родословные бунтарей» и письма Пилсудского, ксёндз Дельфин, ошарашивший меня тем, что в придачу к «Цветочкам святого Франциска» и «Исповеди» Августина дал мне книгу Адорно и в ответ на мой изумленный взгляд сказал: есть книги стоящие и нестоящие, а есть такие, которые прочитать необходимо, да простит нас Господь. Яцек, поставивший в студенческом театре суперавангардный спектакль — мы тогда собирали деньги для нашего любимого преподавателя, которого ночью замела милиция с ведром краски. Дорота, прокомментировавшая это так: он должен наконец определиться, кем хочет быть — духовным наставником или скаутом. И тот памятный монолог Мадам Не Сегодня-Завтра — не утром ли это было, когда я проснулся? а может, вечером следующего дня? — что все плохое в жизни с ней уже приключилось, и теперь ее ждет только хорошее, ты же знаешь, иначе и быть не может… И другой день, когда она мне призналась, что получила загранпаспорт и сваливает отсюда. У меня как раз в кармане оказалась пачка презервативов, геройски купленная в киоске гостиничного холла на Охоте. Не помню, как называлась та гостиница. По мне, так лучше уж торговать нелегальной литературой, чем покупать презервативы, — меньше треволнений. А Петр, кажется, обиделся на меня за этот номер с Мадам. У него были основания не хотеть, чтоб мы с ней познакомились.

* * *

Комната тонула в сизом полумраке от табачного дыма, к которому примешивался пар, поднимавшийся над кружками с чаем. От нашей одежды еще разило слезоточивым газом, но вонь уже теряла свою остроту, превращаясь в едва уловимый запашок подгнивших шампиньонов. Так по крайней мере определила его Бася: она изучала микробиологию, и мы ей безоговорочно верили. За окном темнело фронтальное крыло общежития; если смотреть с высоты, общежитие имело форму правильного четырехугольника и напоминало средневековую крепость — а сегодня и впрямь стало крепостью, в которой укрылись бежавшие с поля боя.[17] Мы с Петром пришли последними — заскочить предложил Петр: он обязательно хотел удостовериться, благополучно ли туда добралась его девушка. Они с ней потерялись у Дома партии, когда в толпу демонстрантов вклинился милицейский «газик» с установкой для метания петард со слезоточивым газом. Я бежал от университета и, когда уже взбирался по откосу, краем глаза заметил, что на лестнице станции «Варшава Повислье» вроде бы мелькнула Моника. Если так, она поступила весьма благоразумно — в тот день город превратился в настоящий лабиринт: улицы не вели больше к знакомым местам, а переплетались между собой по собственной прихоти, соединяемые моментально изменившимися маршрутами автобусов и трамваев: площадь Красинских ни с того ни с сего вырастала вдруг возле Нового Свята, трасса Восток — Запад уводила на Жолибож, а добираясь куда-либо по Вислостраде, можно было неожиданно оказаться у Колонны Зигмунта, Единственной артерией, объединяющей распадающееся пространство, сохраняя некое подобие порядка, оставались упрятанные под землю рельсы: если Моника хотела попасть на Охоту, трудно было найти лучший способ передвижения. О чем я и сообщил Петру, на которого наткнулся, когда он вовсю размахивал красным флагом, сорванным с какого-то здания. Ты что, обалдел? — Ох, и правда, что это я, опомнился он и наступил на древко, послушно треснувшее под его ногами, довели человека до исступления, ты на самом деле ее видел, старик? А поскольку приближались сумерки и было понятно, что толпы начнут редеть, мы с ним тоже спустились на перрон и потом пережили несколько страшных минут, когда в туннеле вдруг погас свет, поезд замедлил ход, и вагон стал заполняться едким дымом, просочившимся с улицы даже сюда. Мы рассказываем об этом наперебой, прихлебывая чай с молоком, которым предложила напоить нас незнакомая девушка в синей фланелевой рубашке (молоко нейтрализует).

Мне представляют ее как Мадам Не Сегодня-Завтра. Не Сегодня-Завтра? — изумляюсь я, откуда такое имя? — Мадам Не Сегодня-Завтра, поправляет Петр, королевское имя. Я по-прежнему в недоумении, но больше вопросов не задаю, потому что Лукаш начинает рассказывать: на площади Красинских такая каша заварилась: милицейский отряд врезался в толпу слишком стремительно, оставив часть людей за собой, а со стороны Длугой налетел второй отряд, и получилось так, что впереди неслась толпа, драпавшая от милиции, за ней по пятам — милиционеры, убегающие в свою очередь от другой толпы, а за той другой — опять милиция, в общем, слоеный пирог. — А на Тамке была тьма людей, поджидавших, пока успокоится на Свентокшиской, чтобы разойтись по домам, перебивает Марек, живущий с Басей в крыле общежития напротив, и только все собрались бежать в ту сторону, как туда полетела еще одна петарда, и я слышу, мужик говорит, о господи, мама дорогая, прям по нашим окнам пальнули, теперь спешить некуда. — Но это еще не все, снова вмешивается в разговор Лукаш, мы с Малгосей попали между двух отрядов милиции, я ее тяну за руку… — Я думала, он мне руку оторвет, подтверждает Малгося. А что было делать, иначе бы нам всыпали по первое число; чувствую, она у меня уже обмякла, и скорей — к ближайшему дому. Влетаем в подъезд, а там трое ментов никак не отдышатся — заплутали, убегая от толпы. Вот так влипли — стоим сопим впятером; хоть нас только двое, но на улице-то могут быть еще другие — менты к нам и не лезут. Опять оке, и нам на помощь звать глупо — если толпа уже пробежала, снаружи скорее всего милиция, тогда мы окажемся в меньшинстве. Полный клинч. Стоим пыхтим, друг на друга стараемся не глядеть. В конце концов по стеночке, по стеночке подкрались с Малгосей к дверям, на раз-два-три выскочили из подъезда и дунули в разные стороны, на счастье вокруг никого не было — как будто ничейная земля образовалась. — А какая-то старушка подскочила к молоденькому милиционеру — они тогда еще стояли цепочкой, — да как заорет: у-у, недоносок, сукин сын, лучше бы твоей матери аборт сделали! — смеется Моника. Это было еще на Старом Мясте, уточняет Петр. Бася слушает открыв рот — в тот день она в город не выходила, сидела с сыном, которого родила Мареку год назад. Я избегаю на нее смотреть, мне все еще досадно, что она не со мной. Хотя люблю их обоих. Однако что-то мне говорит — для ребенка вроде как рановато, но сегодня не только пространство, но и время свихнулось; они же должны были с Мареком уехать в Пилу? Да и познакомились только-только, на каникулах. Я их и познакомил. Тем временем Моника опять начинает рассказывать: а затем под мостом нам чуть от своих не досталось камнями. Петр качает головой: да нет, не потом, а до того, когда мы уносили ноги из университета; главные ворота заперты, пришлось выбираться через калитку возле Большой Аудитории. — Ну и что? Ну и что? — допытывается Бася. Как хорошо, что она пришла, мелькает у меня в голове, есть кому все это рассказать; но, положим, мне самому интересно, что там с ними под мостом случилось. Дело было так, говорит Петр, на Мариенштате до черта «воронков» стояло, тогда мы решили проскользнуть под эстакадой и взобраться на откос или около Замка, или со стороны Бжозовой. Ну, бежим, значит, а нам навстречу милицейская колонна, и мы одновременно с ней оказываемся под мостом, с которого народ начинает швырять тротуарную плитку — в одном «газике» все стекла выбили, а нам никак не выйти: плитки летают прямо перед носом. — А я только молюсь про себя, не дай бог те повыскакивают, добавляет Моника, кажется, сильно недовольная тем, что Петр не дал ей порассказать. — Ты-то где была? — спрашивает Лукаш у Мадам Не Сегодня-Завтра. Я? Да везде. И загадочно смеется. А я все думаю, кто здесь, кроме Петра, ее знает. И почему Петр меня с ней не познакомил. Есть в ней что-то до ужаса привлекательное: длинные темно-рыжие волосы, под рубашкой соблазнительно вырисовывается грудь, и, по-моему, она постарше нас. Я громко говорю, что вскипячу еще воды для чая, и иду за шкаф, откуда моргаю Петру. Ну-ка, колись, кто она такая? — Интересно, завтра будет продолжение или все сойдет на нет? — размышляет вслух Малгося. Это вам не Варшавское восстание, всего лишь уличные беспорядки, трезво замечает Марек. Она вдова, шепчет мне Петр. Вдова?! — Тихо ты, вот уже два месяца как вдова. Потом поговорим. — А еще два дня назад ничего не предвещало, это голос Моники. Вода в чайнике начинает закипать, заглушая слова остальных. Я спрашиваю, кто хочет еще чаю, — все тянут руки. Беру сушившиеся на батарее старые пакетики с заваркой.

Выхожу из-за шкафа с подносом, на котором дымится в кружках чай, расставляю их на столе, Мадам внимательно на меня смотрит, будто догадывается, что я о ней спрашивал, а Лукаш продолжает разглагольствовать: у Барбакана[18] одна улочка была почти целиком наша. Вдруг подъехала «скорая», люди расступились, а из окна высовывается мужик и кричит, что, мол, беспорядки и на Ерозолимских Аллеях, и на Сверчевского, то же самое творится во всех более или менее крупных городах, об этом сообщила «Свободная Европа»; потом показал растопыренные буквой «V» два пальца, и «скорая» с воем умчалась. — Должны же были люди наконец взбунтоваться, сколько можно, у меня такое впечатление, что Малгося это уже говорила. Моника мотает головой: Лукаш прав — завтра все покажет. Если утром снова не начнется, значит, сегодня еще не судьба. И я думаю, что не сегодня. Жутко щиплет глаза от этой гадости, она трет глаза, ни у кого нет каких-нибудь капель? — У нас, кажется, есть, Марек встает со стула, по пути бросает взгляд в окно и меняется в лице.

Я поворачиваю голову в направлении его взгляда. Прямо напротив, вровень с нами, окно их комнаты. И там, по карнизу, ползет на коленках их малец. Идиоты, вы что, оставили его без присмотра? — кричит кто-то из нас, и все вскакивают и бросаются к двери, Мареку, похоже, ближе всех, за ним Малгося, это она кричала, и Моника, и Петр, и Бася, и Лукаш, я их пропускаю и выхожу предпоследним, вижу, как они несутся по длинному мрачному коридору, но по каким-то причинам не могу за ними угнаться, иду быстрым шагом, нет, не так уж и быстро, потому что меня обгоняет Мадам Не Сегодня-Завтра, которая успела повернуть ключ в замке и теперь оглядывается на меня, манит рукой, и сворачивает куда-то раньше, чем они. Я иду следом за ней — может, ей известен более короткий путь, хотя все равно придется бежать вдоль всего двора; не лучше ли было остаться в комнате и наблюдать за тем, что происходит? чем тут поможешь? — и хотя я должен вроде бы беспокоиться за Васиного сына, на меня накатывает какое-то жуткое равнодушие, сковывающий тело холод, в душе я уверен, что ничего мы уже не сумеем изменить и стараться не стоит. Каждый следующий шаг кажется абсолютно бессмысленным и дается со все большим трудом. Мы с Мадам попадаем в какой-то подъезд, очень странный, где лестницы, пересекаясь на разных уровнях, отделены друг от друга перилами или преградами: на высоте груди передо мной вдруг возникает барьер, через который я неуклюже перелезаю, дальше ступеньки ведут все вниз и вниз, а Мадам Не Сегодня-Завтра по-прежнему маячит впереди. Куда мы, собственно, идем? — в конце концов, не выдержав, кричу я ей. Она останавливается перед низенькой дверью с засовом, долго возится с амбарным замком. Ты оке понимаешь, что там сейчас происходит, тихо говорит она. Мне чудится, я слышу вдалеке крики, завывание сирен, плач. Помещение, куда мы попадаем, напоминает склад: окон нет, только сплошь покрытая пылью рухлядь: шкафы, сломанные стулья, а посередине — кровать с грязным покрывалом. Споткнувшись о школьный глобус, я с размаху плюхаюсь на кровать. Откуда-то навстречу мне выскакивает жирный котяра с короткой голубоватой шерстью. Ложись, говорит мне Мадам Не Сегодня-Завтра, которая стоит, при-, валившись спиной к ветхому книжному шкафу, а вокруг, ее головы кружатся пылинки, потревоженные нашим дыханием.

Собственно говоря, это единственное, чего мне хочется, последние минуты почему-то до предела меня вымотали, и я понимаю, что мне необходимо отдохнуть, да и ничего тут не поделаешь, все давно уже произошло. Или не произошло, но все равно произойдет, не сегодня, так завтра. Поэтому я послушно ложусь, подавляя брезгливость — покрывало все в каких-то пятнах; и утешаю себя: ведь Бася с Мареком никогда не жили в общежитии; Бася ради него бросила учебу, и они вместе уехали; в тот момент я не могу вспомнить куда. Кот сидит в изголовье, и я ощущаю на себе его немигающий взгляд. Послушай, снова говорит Мадам Не Сегодня-Завтра, ничего этого на самом деле нет. Жизнь — только иллюзия из стекла и света, и теперь я уже точно знаю, что все это мне примерещилось, потому что из пасти кота тихим мурлыканьем вырывается, шепот: жизнь — это иллюзия из стекла и света.

Я принесу нам стаканы, говорит Мадам и уходит за шторку, отделяющую кухню от комнаты, а на синей обивке матраса, который служит диваном, остается эротичная впадинка от ее попки. Лить в такой день — преступление, бормочет Петр, перебирая пластинки. Какое небо… Такие времена, хором подхватываем мы с Мадам Не Сегодня-Завтра, а Петр вытаскивает из груды «Вертолеты» Портер-банда. Я поминутно прикрываю глаза, оставляя щелочки, чтоб подглядывать за Мадам, может, закуску какую-нибудь сварганить? Пойду сделаю бутерброды. На книжной полке — «Социология» Шацкого, «История цвета» (знаменитое издание с черно-белыми иллюстрациями, над чем мы одно время иронизировали, но как-то грустно), «Трилогия»,[19] три тома «Виннету».[20] Я беру старый номер еженедельника «Литература»: «Мой мир выпал у меня из рук медом в грязь, и никогда уже его не оторвать от земли», читаю я, тебе это знакомо? — Не-а, Петр мотает лохматой головой, я сейчас взялся за Библию. От корки до корки, как Господь Бог наказал. Мадам Не Сегодня-Завтра возвращается с бутербродами, на ней темно-синяя фланелевая рубашка, под которой вырисовывается грудь, притягивающая взгляд. Мой. И, кажется, Петра тоже. Ты что изучаешь? — спрашиваю я, а она: временно ничего, устроила себе передышку. Академку взяла, догадываюсь я. Синие носочки и лохматые тапки без задников — она села, поджав под себя ноги. Я перевожу взгляд на тапки, потом на голову Петра, снова на тапки.

Это не мои лохмы, говорит Петр, я бы ей все отдал, но скальп она у меня еще не просила.

Мы снова поднимаем стаканы, произносим тост: не за нее, только, ради бога, не за здоровье хозяйки, просит Мадам. О да, подтверждает Петр, в этом доме такой закон. — И часто к тебе так заскакивают? — Частенько. Мне это в кайф — тусовка с выпивоном, да еще с доставкой на дом. — А как давно вы знакомы? — мне это не дает покоя — чтобы закадычный друг и не познакомил с такой девушкой, эгоист чертов. Довольно давно, говорит Петр. Год, откликается Мадам Не Сегодня-Завтра.

Мы пьем. Мне все это видится по-другому, бормочет Петр, бывает, произойдет что-то, а мы не в состоянии врубиться. Этакие откровения истории и времени… с шипением. — С шипением? — удивляется Мадам Не Сегодня-Завтра. Мне пока не наливайте. — Пьем на равных, протестую я. На равных, на равных, поддерживает меня Петр. Ну да, с шипением, представь: когда время вдруг откупоривается… — Не лепи чепуху, Петрусь, съешь лучше бутербродик, советует Мадам.

Для машин зажегся зеленый свет, «порше» рванул с места. А я, завидев приближающийся к остановке автобус и отказавшись от покупки сигарет, припустил обратно. Кое-как втиснулся. Мадам Не Сегодня-Завтра была уже далеко, однако, думаю я себе, раз уж я ее опять встретил, видно, время откровений еще не кончилось. А может, и кончилось, но скоро начнется снова.

Докладная записка

Процесс, на который мне хотелось бы обратить ваше внимание, по-видимому, убыстряется. Я не знаю, когда он начался; данные, собранные мной, — результат исключительно моих личных наблюдений и поэтому далеко не полны. Более того, я не берусь утверждать, сколь глубоки и необратимы эти изменения. Сведения, которыми я располагаю, повергают в пессимизм, отчего возникает сомнение в смысле написания настоящего документа. Я затрудняюсь оценить, имеется ли хоть какая-то возможность эффективно противостоять злу, и тем не менее предпринимаю такую попытку. Быть может, еще не все потеряно.

Началось все с события, в котором угадывается связь с интересующим меня явлением и которое я только спустя много лет осознал надлежащим образом. Произошло это, должно быть, в 1965-м, а может, 1966 году. Моя тетка получила тогда квартиру в варшавском районе Воля.

По этому случаю у нее собралась многочисленная родня Мне было в ту пору не более десяти лет, я резвился среди огромных серых коробок и беспорядочно расставленной мебели. В какой-то момент мне захотелось наведаться в ванную комнату. Я дернул дверную ручку, и вот тогда из-за запертой двери раздался вопль дяди: партком!

Дядя членораздельно произнес: партком! — относительно этого у меня нет никаких сомнений. Я неоднократно анализировал свои воспоминания, сравнивал с другими ситуациями, запомнившимися с тех времен, размышлял, не ошибаюсь ли я. Нет, говорю с полной уверенностью: из-за двери прозвучал возглас: партком! — хотя контекст наказывал воспринимать его как: «занято!» или «не входить!» — собственно, так я и понял. Но звуки выстроились — совершенно однозначно — в слово: «партком!», обозначающее на тот момент «занято, не входить». Я был в том возрасте, когда еще учатся новым словам; однако ни о какой ошибке не могло быть и речи, в частности, именно потому, что сравнительно недавно освоенный ребенком словарный запас вынуждает его обращать особое внимание на нестандартное употребление слов.

Пробудившаяся тогда подозрительность, осмелюсь так выразиться, лингвистического или, точнее, лексикологического свойства заставила меня впредь вдумчиво изучать речь взрослых. В общем, я начал их жадно подслушивать, и это осталось во мне до сих пор. Довольно скоро меня поразило, сколь непостоянны значения слов, используемых чаще всего: уходи могло значить «покинь помещение» или же, ровно наоборот, «останься» и, возможно, еще «извинись передо мной». У меня все в порядке, как правило, означает «я не в духе». Но еще больше меня изумило — а школьная программа по родному языку вряд ли помогла бы найти определение этому явлению, — что иногда подмена смысла переводила высказывание в иную синтаксическую категорию, к примеру, когда вопросительная по форме фраза: Ты это о чем? — становилась утвердительным предложением, легко передающимся перифразой «У тебя ужасный характер».

Все мои наблюдения вполне обоснованны, и я сознательно начинаю с них: не только потому, что они предшествовали другим, но и по той причине, что — надеюсь — они подтвердят достоверность моих доводов. Так вот чем дальше, тем чаще мне приходилось слышать из уст своих близких абсолютно ошибочное употребление слов, на что один лишь я обращал внимание. Не дай бог было высказать свои сомнения вслух — а случалось это довольно часто, пока опыт не научил меня, что бесполезно таким образом бороться со злом, — меня в лучшем случае считали слабослышащим, чаще чудаком, в худшем же случае и как правило — грубияном. Благородное негодование и искренне невинное выражение устремленных на меня глаз вынуждали поверить, что я имею дело не с обманом, не с эрисгическим приемом или умышленной игрой слов, а с всеобщей болезнью языка, который под воздействием загадочного механизма видоизменяется одновременно во многих умах, и только моего этот процесс не коснулся.

Как мне кажется, едва ли не вчера слово «дружба» означало единственно возможную, особую связь, соединяющую людей одного и того же пола, и лишь за редким исключением — противоположного. Для определения менее задушевных отношений использовались существительные: знакомый, коллега, товарищ, приятель, кореш… В свою очередь для людей, связанных любовными отношениями, в словаре предусмотрены такие слова, как; жених, нареченный, кавалер, ухажер, любовник, сожитель, муж; и соответственно — жена, сожительница, любовница, пассия… Да, именно в этом ряду произошел сбой, когда еще в пору моего детства сексуальную партнершу начали называть «моя девушка», хотя слово «девушка» — всего лишь вошедший в наш обиход вариант архаичной «девицы, девственницы», имеющий на самом деле не много общего с тем контекстом, в котором она обычно упоминается. Я как-то попал впросак, когда поправил знакомого, представившего мне свою очередную пассию как подружку. Она отнюдь не походила на создание, с которым мог бы дружить мужчина мало-мальски интеллектуально развитый, однако совокупление, называемое нынче любовью, с этой дамой могло бы подарить любому из нас весьма сильные ощущения. Разразившийся скандал, теперь чаще именуемый «разборкой» или «выяснением отношений», положил конец нашему знакомству, которое я по-своему ценил. Дело, впрочем, и так было обречено на провал: все стали дружить, не оставив в словарном запасе ни единого слова для обозначения действительно сердечных уз и, с другой стороны, камуфлируя повальную свободу нравов.

Некоторое время я с жаром внимал — с позиции своих лингвистических интересов — выступлениям высокопоставленных лиц; однако отказался от этого занятия, Потому что каждый раз расплачивался за свое пристрастие головной болью и приходил к одному и тому же выводу: эти господа пользуются языком, только внешне напоминающим наш родной. Вчитавшись повнимательнее в последнее предложение, вы поймете, что таким образом я выявил очередное слово, первоначальный смысл которого стремительно утрачивается. Меня уже не удивлял жаргон, на котором изъяснялась молодежь, а также их педагоги; я принял, не без горечи, к сведению, что семантическая универсальность слов «блядь», «говно» и «хуй» (мне случилось однажды услышать: охуительное говно, бля — по отношению к омерзительно теплому пиву) — всего лишь наиболее яркое проявление процесса, изучением которого я занялся.

До сих пор не могу спокойно вспомнить, как предмет моих исследований вторгся в мою личную жизнь, полностью ее разрушив. Моя невеста оказалась исключительно восприимчива к заразной болезни (название недуга я умышленно умалчиваю из фаталистического убеждения, что термин этот, как и прочие, вскорости изменит свой смысл и, вместо того чтобы упорядочить действительность, лишь усугубит общий хаос). Я обнаружил, что несчастная женщина не понимает основного значения слова «ученый» и уж тем более «философ», которым я пытался объяснить первое. Она упорно соотносила их с понятием «чудак» или «задвинутый», а когда я ей задал вопрос по существу: задвинутый куда? — она хлопнула дверью, и больше я ее не видел. Себе же я взял на заметку, что для обозначения моих записей она ничтоже сумняшеся использовала слова из совершенно неподходящего лексикона, а именно: «мусор», «макулатура» и даже «дерьмо». Как и все люди, поврежденные умом, она с негодованием восприняла попытку ее вразумить, однако не сумела ответить на мой вопрос, как в таком случае она назовет оставшуюся после дефекации массу, ничем не напоминающую то, что я раскладывал вокруг своего письменного стола, на его поверхности и в четырех ящиках.

Между тем в магазинах начали снабжать этикеткой «мёд» субстанцию, в создании которой не участвовала ни одна пчела; о шоколаде, масле, джеме я и упоминать не желаю, а тем более об апельсиновом конфитюре, изготовленном из тыквы, который я храню в морозильнике. Телеконкурсы устраивались во время мероприятий, проходящих под открытым небом, не в телестудии; впрочем, не так давно я наткнулся на один конкурс, который хотя и транслировался из студии, но состязательностью там и не пахло. Ввиду такого положения дел я начал задумываться, почему на улицах нечасто услышишь крики переругивающихся людей, почему мне редко удается записать разговоры, в которых звучат термины, явно не соответствующие называемым объектам. Иногда, впрочем, удавалось: когда моя невеста за минуту до вышеупомянутого расставания клялась мне в любви; когда подчиненный, выражая почтение шефу, выказывал тем самым свое презрение. Или взять, например, любопытный анекдотический случай, о котором рассказала мне знакомая учительница: ее воспитанник обратился к ней на улице: Куда держишь курс, старая кошелка? — желая, несомненно, в такой форме отметить ее педагогические заслуги. Тем не менее, если учесть интенсивный характер описываемого здесь процесса, примеры эти весьма скудны. Так вот за ответом на поставленный вопрос далеко ходить не нужно: изменения в значении слов происходят во всех умах одновременно или почти одновременно, к недопониманию могут привести лишь изменения асинхронные! Наверное, каждое утро люди просыпаются дружно настроенными на новый лад, уже не помня, что некогда значили слова «клеить», «блин», «акция», «цирк», «голубой», «прогнуться». А сколь ничтожно меньшинство, к которому я сам принадлежу? Неужто я совсем одинок? Как бы там ни было, снижение интереса к чтению, отмеченное социологами, свидетельствует: единственное, чего мы действительно в связи с этим лишаемся, так это навыков правильного и автоматического понимания текстов, написанных в прошлом. Так стоит ли удивляться, что люди не хотят себя утруждать.

Сформулировав эту гипотезу, я стал проводить целые дни на улицах, пытаясь понять, о чем говорят встречающиеся мне прохожие. Те, кого я слышал. Возможно, вопрос: Давно проходил 167-й? — заданный на автобусной остановке неким молодым человеком, на недоступном только мне коде означает: «Как же мне устроить свою жизнь?» Или совсем иное: «Не желает ли кто-нибудь из дам заняться сексом прямо на остановке?» Может быть — поймите меня, пожалуйста, правильно, — афоризм: «Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас», мне следует закодировать в слова: Утром я слушаю радиостанцию «Серебряный дождь», а по вечерам «Эхо страны»? Как сказать «небо», «закон», «звезда», чтобы в умах читателей или слушателей выкристаллизовались соответствующие образы и понятия? Возможно, слыша слово «небо», люди сегодня увидят «брюки»? И следовательно, какой смысл писать сию жалкую бумагу?

Да, меня не покидает ощущение, что пишу я ее исключительно для себя. С содроганием вспоминаю одну молодую особу, в присутствии которой я употребил оборот «нормы морали»; она расхохоталась, а когда я попробовал выяснить, в чем дело, после долгих расспросов призналась, что ей послышалось «норы оральные», вызвавшие ассоциацию с сексом. Что нового найдет в моей писанине человек, вовлеченный в процесс, противостоять которому я пытаюсь? Советы о здоровом питании? Разбор футбольных матчей высшей лиги? Если так — то мы идем ко дну, дорогой читатель. Но и это утверждение ты истолкуешь превратно.

Более того, за последнее время процесс этот вышел за пределы чисто языковой сферы. Я вдруг осознал, что можно запросто заменить название одного цвета другим, без риска, что увечье языка будет обнаружено, — разве что люди начнут замечать многоцветье мира и то, что раскрашен он в соответствии с некой закономерностью. Если повсюду, где я обнаруживаю голубой цвет, мои ближние видят ярко-желтый, они будут желтизну называть голубизной, а мне никогда не убедить себя в том, что они гуляют под небом, которое я назвал бы лимонным. И как-то сразу, едва эта мысль озарила меня, я с тревогой заметил, что поверхности, которые, по моим предположениям, должны быть скользкими, оказались шероховатыми; что порой, прикасаясь к чему-то, вне всяких сомнений, теплому, я ощущаю пронизывающий холод. Опираясь руками на поверхность моего дубового письменного стола, я иногда чувствую, как он мягко прогибается от легкого нажатия пальцев. Я начал также с каждым днем все хуже видеть. Поэтому пошел к окулисту (теша себя надеждой, что дело исключительно в моем зрении), а поскольку он забыл поставить какую-то печать на рецепте, на что мне было указано в аптеке — опять же, правильно ли я понял слова провизора? — на следующее утро я отправился к нему снова. Да, именно это, второе, посещение врача подтолкнуло меня наконец к тому, чтобы изложить в письменном виде ужасающие факты, собранные за всю мою жизнь. Вхожу, смотрю: а там вместо блондина с пробором справа, румяного весельчака, сидит розовощекий лысоватый брюнет в очках в серебристой оправе. Я оторопело спрашиваю: Доктор Жуковский? — Да, отвечает он как ни в чем не бывало. Но ведь еще вчера вы вряд ли были доктором Жуковским? — допытываюсь я, приходя в отчаяние. И слышу, как приговор: Вчера, может, и не был.

Рождество

Снега не было и в помине, лишь поблескивающая влага оседала на тротуарах, на мостовой. Подступали заморозки: через час-другой они должны были превратить город в зловещий каток, в большую лотерею с фантами под названием: «А ну, кто первый!» Люди неуверенно семенили, как будто осваивали балансирующий шаг, который завтра утром, а возможно, уже и до наступления ночи облегчит им передвижение по городу. Да и кому бы вздумалось гулять в тот вечер: даже сейчас не так много нас было на улице. Над центром города колыхалась комета из розовых пляшущих на ветру лампочек, висящая между двумя высотными зданиями; я видел ее над парком. Трамвай, блокировавший пешеходный переход, наконец-то с грохотом покатил к остановке; я переложил в другую руку сетку с покупками, казалось, она вот-вот располосует мне ладонь надвое, и, насвистывая «О, мира мудрецы, цари, куда вы так спешите», направился к дому.

Вход в подъезд загородила гигантская елка, вокруг которой беспомощно суетился пожилой мужчина. Это для внуков, пояснил он, завидев меня, словно в благодарность за то, что хоть с кем-то может поделиться своей проблемой, хотел купить им побольше, чтобы знали, как прежде бывало, да вот не учел, что у нас здесь все так низко. Я оросил короткий взгляд на макушку ели, торчащей из дверного проема; бог знает, как деду вообще удалось дотащить такое дерево до дома и как он предполагал поставить его в какой бы то ни было из наших квартир. Немножко поздновато, откликнулся я, чтобы выиграть время, потому что заметил его полный надежды взгляд. Думал сюрприз сделать, невестка уже давно купила искусственную, во, такую, он пару раз проехался ладонью по животу, словно намереваясь добраться до своих внутренностей. Поможете? — Конечно, буркнул я. Только, знаете, я живу на втором, заброшу покупки и вернусь. И все равно мне пришлось отставить в сторонку кошелку (прислонив ее к клумбе, засыпанной окурками, заклиная, чтобы из нее ничего не вывалилось), потому что мужчина даже не попытался сдвинуть елку с прохода. Я нырнул в зеленую хвою, нащупал липкий от смолы ствол, на меня пахнуло Рождеством давних лет. Левее, левее, услышал я подбадривающий голос. Проход был свободен. Сейчас приду, заверил я старика, поглядывавшего на меня жалобно и недоверчиво, и, перепрыгивая через две ступеньки, понесся к себе. Не зажигая света, бросил свою поклажу в прихожей и тут же спустился вниз. Ой, как замечательно, что вы мне поможете, добрая вы душа. Я не стал его разочаровывать. На какой этаж? — На двенадцатый. Да мне лишь бы до лифта, он взглянул на меня обеспокоенно и добавил: думаете, не войдет?

Разумеется, не вошла; в подъезде нам даже не удалось поставить ее прямо. Мы развернулись к лестнице; я взялся за толстый конец ствола и поволок елку наверх, а этот навязавшийся на мою голову субъект — заметил я, ненароком обернувшись, — подхватил гибкую макушку так, будто вел на поводке огромную, неспешно идущую собаку. Идущую впереди него — благодаря мне. И только на площадках между лестничными маршами он действительно старался помочь, придерживая руками ветки и прижимаясь к стене, чтобы преодолеть поворот без потерь. На беду, старикан непрерывно ворчал: осторожно, осторожно, смотрите не сломайте, осторожно! Вы не могли бы поднять повыше? — не прошло и минуты, как он мне, ей-богу, осточертел.

Я не так уж и бескорыстен, убеждал я себя, все медленнее, ступенька за ступенькой, поднимаясь по лестнице, потому что, когда мы дойдем, деду в любом случае придется уполовинить свой подарочек, а я таким образом обзаведусь хвойными лапами. У меня будет елка, которую я не собирался ставить, а вернее, про которую в предпраздничной суматохе забыл. Но было то скорее желание найти некий смысл в этой с начала до конца идиотской затее. Ко всему прочему, сопровождая старика, я подвергался риску стать свидетелем семейного скандала. Так оно и вышло: отец, чего это вы приволокли? — спросила взмокшая женщина неопределенного возраста, которая открыла нам дверь. Гжесик, глянь, отец снова учудил! Моих слов: ну, я тогда пойду, никто даже не услышал, а я в итоге забыл попросить лапник. На восьмом этаже я хлопнул себя по лбу: ведь обратно можно было бы спуститься на лифте. Да не все ли равно, успокоил я себя. Какое это имеет значение. И зашагал дальше.

Когда я отпер дверь, меня осенило, что все происшедшее было тщательно обдуманным воспитательным актом, подстроенным мне судьбой. Переступая порог своей шестнадцатиметровой квартиры, я могу быть по крайней мере уверен, что не услышу никакого крикливого голоса. В конечном счете уже это приносило некоторое облегчение. Однако с подозрительным мне самому усердием, точно не желая дальше углубляться в эту тему, я принялся вынимать из сетки покупки: баночку селедки, две коробочки с разными рыбными салатами, Две банки горошка, замороженные вареники, пакетик свекольника «Кнорр», маринованные грибы, масло, майонез, черный хлеб, шарлотку, творожную массу с изюмом и толстую зеленую свечу. Все это я разложил на крышке газовой плиты, служившей мне столом. Для настоящего не было места, потому что кухня размещалась в нише, в прихожей размером два метра на метр. Мелькнула мысль о карпе, которого я все равно не сумел бы приготовить — а потому незачем было ни покупать его, ни убивать, — но я, передернув плечами, отогнал образ рыбы, ритмично разевающей рот. Следовало поторопиться, уже час как стемнело; не хватало еще, чтобы из-за стенки мне в уши полилось «Вот Христос родился, к нам пришел на землю» или что-нибудь в этом роде.

В комнате, где я жил уже несколько месяцев, центральное место занимала отполированная до блеска скамья с отломанным куском фанеровки. Я накрыл ее теперь белой салфеткой, вспомнив в последний момент, что к праздничному номеру газеты прилагался пакетик с сеном.[21] В магазине я подслушал, как люди судачили о том, что сено якобы из Чернобыля — тамошнее дешевле, — но поскольку после того, как я на миг выключил люстру, в комнате ничего не засветилось (кроме контрольной лампочки «stand by» на видеомагнитофоне), я в конце концов засунул сено под скатерть. Затем положил на стол крышку от банки, а на нее поставил свечу. Мне не терпелось поскорее ее зажечь, потому что надпись на магазинной полке заверяла: «ароматизированная свеча с запахом шампанского». Всему свое время, одернул я себя строго. А пока что на обнаруженное в кухонном шкафчике блюдечко с золотой каемочкой и щербатыми краями я положил облатку, потом переложил оба рыбных салата в салатницы, а поскольку запас посуды в квартире был не слишком богат, тут же выяснилось, что, кроме еще двух тарелок — одной глубокой и одной мелкой, — это, собственно говоря, все, чем я располагал. А раз так, то селедка осталась в стеклянной баночке, которую, впрочем, украшала симпатичная наклейка; грибы тоже остались в банке; шарлотка разместилась на доске для хлеба, одну тарелку я предназначил для горошка с майонезом. Вторая нужна мне была для свекольника. Вода для него как раз зашумела в электрическом чайнике. Из-за окна до меня все-таки донеслось «Ночью святою» — я заглушил пение, врубив радио («Don't worry, be happy»), и под его аккомпанемент закончил приготовления: осталось только включить газ, чтобы сварить вареники, ну и каким-то образом придать папоротнику на холодильнике вид рождественской елки (я собирался повесить на него цепочку из канцелярских скрепок — о других более подходящих к случаю украшениях я напрочь забыл). Без елки я обойтись не мог: надо ведь куда-то положить подарок, который я сам себе купил накануне, потребовав замазать цену и упаковать в красивую бумагу с ангелочками.

В семь трапеза была готова.



Поделиться книгой:

На главную
Назад