У Лидуси были серые глаза, большие, серьезные, всегда полные нежности, а сейчас только переполненные удивлением. И слезами. В то же мгновение я понял, что она ждала от меня чего-то — но ведь и я ждал — и теперь смотрела на меня с немым вопросом, на который уже не было ответа, ведь она захватила меня врасплох, я, словно ничего не чувствуя, просто хотел вернуться в опустевший дом. Так мы мерялись взглядами, совсем недолго, но когда я сделал движение, чтобы к ней приблизиться, она повернулась и пошла прочь. Я видел ее уменьшающийся силуэт, у неба был цвет ее глаз, все обвиняло меня, даже я сам. Я побрел в сторону нашего дома — уже не нашего, уже снова только моего — и тогда увидел тех пьяных солдат, которых (мне показалось) встречал раньше. Один из них сорвал с плеча автомат и выпустил очередь в воздух, а его товарищ загоготал и тоже начал стрелять — по стенам домов, по окнам. Какой-то прохожий рядом со мной упал, почему он, а не я? Ведь так было бы лучше, но я все-таки припал к земле и пополз к нашему подъезду. Я уже был на ступеньках, что-то хлопнуло рядом, и меня осыпало штукатуркой — а на стене обозначился узор: десяток щербинок, горизонтально в ряд.
Вваливаюсь в комнату, захлопываю за собой дверь и прислоняюсь к ней, тяжело дыша. Склонившаяся над столом Лидуся глянула на меня мельком, продолжая заворачивать младенца в одеяло.
Ее большие глаза, огромные, серьезные, всегда полные нежности глаза, переполненные сейчас только удивлением и слезами, смотрели на меня с немым вопросом, на который уже не было ответа. Ведь она захватила меня врасплох. А когда я сделал движение, чтобы приблизиться к ней, повернулась и пошла прочь. Я побрел в сторону нашего дома, и тогда — эти солдаты (которых, как мне показалось, я уже встречал) начали стрелять — по стенам домов, по окнам. Какой-то прохожий рядом со мной упал, почему он, а не я? В панике дополз до нашего подъезда. Что-то хлопнуло рядом, меня осыпало штукатуркой — а на стене обозначился узор: десяток щербинок, горизонтально в ряд.
Вваливаюсь в комнату, захлопываю за собой дверь и прислоняюсь к ней, тяжело дыша. Склонившаяся над столом Лидуся глянула на меня мельком, продолжая заворачивать младенца в одеяло. На Лидусе уже было ее серое пальтецо.
Дети
Я помню все до мельчайших подробностей, однако же не могу сказать, к какому времени относится это воспоминание, знаю одно: я наверняка был очень маленьким. Я даже спрашивал родителей, и они подтвердили, что тогда в больнице, на операции по удалению миндалин, мне было два года — итак, все сходится, и все же я не могу поверить, что двухлетний ребенок способен в таких подробностях запомнить свои переживания. Так или иначе, я иногда приглядываюсь к двухлеткам, и мне не кажется, чтобы они хоть что-нибудь запоминали надолго. Навсегда.
Итак: была ужасно высокая комната с кроватями по правой стороне, семь или восемь раскрашенных конструкций из дерева. А может, из металла. Нет, скорее из дерева. Вроде бы на тех кроватях валялись плюшевые мишки, собачки, тигрята. Слева — место для игр, в углу картонные коробки с игрушками, там всегда гвалт, ссоры, рыдания, потому что всем нам хотелось одновременно взять одни и те же кубики, одни и те же машинки, одни и те же куклы. Разумеется, побеждал сильнейший. Кажется, где-то поблизости сидела в засаде какая-то женщина, статная и душистая (о ней говорили: сестричка), она била всех погремушкой по головам, а меня драла за уши. Кто-то мне объяснил, что она меня очень любит и выражает так свою нежность, но для ушей это ничего не меняло: после ее нежностей они горели, как от постоянных укоров. Хотя, честно говоря, чтоб мне доставалось погремушкой, не помню. Дети менялись часто, только одна девочка, крохотная и черноволосая, пробыла там все время. Мне видится, как мы сидим с ней за маленьким столиком на складных креслицах, под таинственным окном, высоким и огромным, за которым летают птицы. Черные и белые. Нет, не так: потемнее и посветлее. Точно: голуби и крачки. В наших краях крачки появляются из заречных далей осенью и улетают обратно ранней весной, а стало быть, это осень или зима. Но что-то здесь не сходится, ведь мать утверждает, что в больницу меня отдали в мае. Да и то всего на три дня, а я помню, что пробыл там ужасно долго.
Сидим, значит, мы с черноволосой за столиком под окном — подоконник нависает где-то над нашими головами, как козырек веранды, — сидим и разговариваем. В воспоминаниях мы беседуем, как взрослые, но разве двухлетки так беседуют? Мне нравится с ней сидеть, потому что здесь самое спокойное место: других детей поблизости нет — а впрочем, во время того разговора их в комнате вообще не было. Словно бы всех куда-то убрали и оставили нас одних. Я чувствую себя в безопасности, потому что, хотя и сижу спиной к двери, знаю, что, если войдет эта-по-мои-уши, черноволосая меня предупредит. И я еще, может, успею удрать, например, спрятаться под кроватью. Я признаюсь, что мне скучно и хотелось бы отсюда уйти.
К действительно, иногда пытаюсь. За дверью — серый коридор, там суматошно носятся дядьки и тетки в белых халатах; обычно они не обращают на меня внимания, но иногда вдруг заметят и кричат:
И этого лифта я боюсь по-настоящему. Когда я стоял перед ним в первый раз, он посмотрел на меня круглыми окошечками в стальной двери, посмотрел с таким безразличием, что я удрал и — кто знает, может, даже с рыданиями — побежал к кроватям, чужим игрушкам, к тетке с погремушкой и черноволосой девочке. Кажется, именно после этого мы и сидели под большим окном, и я говорил, что еще вырвусь отсюда. Наберусь мужества и пойду. А черноволосая скептически качала головой и скептически грызла куцую косичку, интуитивно чувствуя, что это как раз то, что мне нужно. Неверие в собственные силы, которое придется преодолеть. Но главная трудность была не в этом — надо еще справиться с лифтом: если бы только он не был такой стальной и холодный, если бы в его огромных дверищах были прямоугольные окна, а не круглые, будто глаза: глаза без выражения глаза осьминога, глаза совы, глазницы черепа. Кто рискнет померяться с ними взглядом, войти самостоятельно, когда никто не заставляет, в глубь черепа, в глубь хищного клюва совы, протиснуться между щупальцами, которые непременно где-то там извиваются (глаза ведь уже есть)? И не столь важно, что я не мог отыскать на стальной двери ручку, что лифт сжимал отвесную пасть, не желая впускать меня, — лестницы-то нигде не было, а я ведь искал лестницу, теплую, приветливую, с обычными деревянными перилами. Я чувствовал, что где-то должна быть лестница, по которой можно уверенно ступать, где нет бездны, отверзающейся под ногами, под гремящим, ненадежным металлическим полом. Но лестницы не было. Иногда я сворачивал из коридора то влево, то вправо, в разные двери, но за каждой скрывался белый великан в халате, и ни один не спрашивал:
Не помню, чтобы меня везли на операцию, помню только тоску бесконечно тянувшихся часов, помню детей, постоянно сменявшихся, кроме черноволосой, о которой я временами думал как о своем друге; друзей не бросают, но я собирался ее покинуть, чтобы вызвать у нее уважение, чтобы доказать ей, что это возможно, а впрочем — обещал я себе, — потом я ее отыщу. В какой-то раз я снова пошел к страшному лифту, уверенный, что сейчас у меня все получится: я выдержу взгляд стеклянных глаз, и он в конце концов откроется, и я войду и окажусь где-то совсем в другом месте. И вот когда я так стоял — от страха на глаза у меня навернулись слезы, — я внезапно почувствовал позади чье-то присутствие. Я обернулся: меня разглядывал мужчина в белом халате, белых брюках, кремовых ботинках со смешными острыми носами, страшно, страшно большой.
И пошел своей дорогой, а я (да, помню это отчетливо, Уверен, что не ошибаюсь) увидел, что по его плечам будто струятся огромные — похожие на лебяжьи — крылья.
Смирившийся
Я не могу смириться с тем, что ты ушла, и поэтому все слежу за тобой, прячусь в подворотнях, за деревьями, под навесами остановок, делаю вид, что читаю газету или рассматриваю новинки в витринах книжных магазинов, а потом бегу к трамваю или ловлю такси, иногда не получается, и я на какое-то время теряю тебя из виду, но потом снова беру след, а ты меня не видишь или делаешь вид, что не замечаешь, в знак сочувствия к моему безумию, или наоборот, показывая, что тебе на меня наплевать; в любом случае сам я никогда не открыл бы это место, сначала я не мог понять, что влечет тебя в этот мерзкий район, зачем ты рискуешь заляпать грязью свои черные лодочки — на тропинке, виляющей по пустырю между заброшенными складами, умирающими заводиками, далеко от конечной остановки автобуса, что ты делаешь здесь в своем элегантном пальто, воротник которого я постоянно тебе поднимал, а ты говорила мне:
Я не могу смириться с тем, что ты меня бросила, поэтому, когда ты сказала мне, чтобы я к тебе зашел, я недолго думая надел серый пиджак, о котором ты всегда говорила, что он такой приятный на ощупь, и впервые после нашего расставания побрызгался водой «Арамис», которую ты мне купила, и, вырядившись так, я поднимался по ступенькам твоего дома, а гипсовый ангел-хранитель в разноцветных бликах от остатков оконного витража улыбался на лестничной площадке, и я подумал, что это хорошая примета; в воздухе стоял запах хлорки после недавнего мытья лестницы, как будто недостаточно бледно-зеленой кафельной плитки на стенах, я всегда смеялся, что ты живешь в бане, и снова я почувствовал возбуждение, как всегда, когда приходил к тебе, уверенный, что, как только ты откроешь мне дверь, мы будем целоваться и раздеваться в спешке, мне кажется, что я никогда не смог бы пойти в общественную баню, потому что хлорка и кафель действуют на меня как афродизиаки, но на этот раз мне открыла твоя мать, окинула недовольным взглядом, недовольным, а может быть, всего лишь грустным, и сказала:
Я не могу смириться с тем, что ты ушла, поэтому каждую неделю я сажусь в лохмотьях на твоем пути в костел, хотя и знаю, что ты пройдешь мимо, с ним, и все равно я протягиваю руку, прошу милостыни, и иногда мне кажется, что ты смотришь, но я смиренно опускаю голову и только вслушиваюсь в твои шаги, все замедляющиеся, как будто ты догадываешься, что это я, но не уверена, радоваться ли тебе нашей встрече, или злиться, или нервничать, а потом ты ускоряешь шаг, и в моей ладони иногда блеснет мелкая монетка, а иногда и нет; а когда тебя нет — и такое бывает, — тогда я не иду ночевать домой, а остаюсь на том же месте и так сижу всю неделю, считая часы до того единственного момента, когда снова услышу твои шаги, — так я и сижу четырнадцать дней и уже не опускаю голову, а с нетерпением тебя высматриваю и благодаря этому наконец вижу тебя — сегодня в обществе нескольких мужчин: вы громко разговариваете, ты какая-то другая, куришь сигарету, раскрасневшаяся, глаза блестят, вы подходите ко мне, ты враждебно на меня смотришь, да, враждебно, я отчетливо это ощущаю и хочу встать, но один из мужчин останавливает меня тяжелой рукой и обливает чем-то густым; и когда вы уходите, а ты бросаешь в мою сторону окурок, я вспыхиваю внезапным огнем, превращаюсь в пылающую рану, шипящее мясо, оборвавшийся крик, и когда я так темной полосой дыма копчу ясное небо, и когда уже ничего наконец не болит, вообще ничего, я думаю, смирившись, что мир хотя бы одну проблему сумел решить как надо.
Как стать королем
Теперь расскажу вам, как я стал королем. Такие сведения любому когда-нибудь пригодятся. Мало кто никогда не мечтал об этом. Что касается меня, то в государстве, которое я выбрал для восшествия на престол, король уже, строго говоря, имелся. Но в прошлом году, осенью, отправился охотиться на лосей и так до сих пор и не вернулся. А стало быть, возникало опасение — да что я говорю, имелась надежда! — что королевскую корону носит теперь в чаще какой-нибудь лось.
После фундаментального анализа ситуации я увидел перед собой два пути. Один вел в лес, где следовало настигнуть лося-цареубийцу — и прикончить, не слушая оправданий, что, мол, корону он нацепил себе на рога случайно, обнаружив ее бесхозно болтавшейся на кустике. Другой путь вел прямиком во дворец. Его-то я и избрал — как выяснилось впоследствии, это спасло мне жизнь, — облачившись по такому случаю в парадные черные доспехи.
Как я и предполагал, во дворце уже несколько месяцев шло разгульное пиршество. Началось оно с тризны еще в декабре, однако в связи с продолжительным отсутствием как мертвого владыки (наличие коего бы эту тризну оправдывало), так и владыки живого (появление коего тотчас превратило бы тризну в торжество благодарения за его счастливое возвращение) — с наступлением марта окончательно перешло в чествования блаженной памяти короля Иммануила Оксигения. Похоже было, что уже пропит весь государственный бюджет на следующий год. В огромной зале во множестве клубились гоблины, хоббиты, дождевые, летучие змеи и прочие страхолюдины, не знаю, как их там звать, некоторых матушка-природа одарила хвостами, плавниками, перепончатыми крыльями — и крыльями, покрытыми перьями; рылами и пастями, некоторых — не одарила ничем. Дивожёны с огромными бюстами окунали свои обвислые груди в кубки с вином и спрыскивали им тех участников торжества, которые, склонивши головы и безвольно откинувшись на спинки стульев, уже не в состоянии были пить; большинство, впрочем — вынужден признать, — сохранили достойную восхищения силу духа и держались прямо, изливая напитки, принятые сверх всякой меры, в жбаны, спрятанные под столами и тактично прикрытые свисающей до самого пола грязной скатертью. Толпы подозрительно всклокоченных слуг сновали по зале, вовсю имитируя бурную деятельность; изрядно было и гостей, которые проталкивались к открытым окнам, чтобы глотнуть свежего воздуха, или же, наоборот, пытались вернуться к оставленным ненадолго чашам; тех, что без чувств валялись на полу, легко можно было затоптать тяжелыми сапогами, когтистыми лапами или копытами; и правда, как раз, когда я попробовал разобраться в этой кутерьме, обросший рыжей щетиной лакей сметал к выходу какое-то пурпурное месиво — должно быть, останки тугодума, который некогда сполз со стула чуть-чуть подремать и почил навеки.
Если хочешь стать королем, не следует злоупотреблять состраданием. А потому, быстро проговорив «requiestatet in pace»,[12] я сразу же принялся искать взглядом стул, освобожденный тем — или той, — что обрел вечный покой на золотом совочке лакея. Мне повезло (если я хотел стать королем, мне должно было везти): среди леса голов, окружающих стол, я разглядел брешь совсем недалеко от трона, на котором покоился Оксигений. Туда-то я и направился, решительно рассекая черной кирасой колышущуюся толпу, аки пучину морскую. Кажется, к стоящему в зале гомону добавились крики задетых мною чудовищ, а моя кираса даже засверкала разок от направленного на меня магического проклятия; гоблины — а может, и хоббиты (никогда не мог запомнить) — мастера на подобные штучки; к счастью, царившая здесь неразбериха помешала колдуну как следует сосредоточиться.
Главное — я уже довольно скоро оказался за столом. По левую руку от меня покачивался какой-то монах с морщинистым лицом;
Глаза: сверкающие, изумрудные, ободряюще мне подмигивающие. Я знал ее когда-то, в какой-то прежней жизни, еще немного — и я провалился бы в бездну иного мира, где я не был рыцарем, мира без дивожён и престолов, без пиршеств и огромных замков; к счастью, я Успел судорожно ухватиться за стол, и опасность миновала. Обладательницу глаз — откуда-то я это знал — звали Эва, но здесь, как я вскорости выяснил, ее ласково именовали Овечкой. Золотистые кудряшки обрамляли маленькое личико подобно нимбу на изображениях святых. Но не на Иерусалим, а на Вавилон указывали ее губы, полные и красные, когда она облизнула их, проглотив последний кусок истекающего соком жаркого. Она снова подмигнула мне. Я понял это как приглашение к беседе. В конце-то концов, нужно же было выяснить хоть какие-то подробности о том, кто занимал мой трон.
Глядя на него — надо признаться, — я решительно не знал, как приступить к делу. Ведь я рассчитывал, что моим соперником будет человек. А пора уже сказать, что Иммануил Оксигений не был не только человеком, но даже существом родственного нам биологического вида, как, например, дождевой или вампир, который, претендуя, как известно, на кровное родство с Ричардом III мог бы требовать, чтобы к нему обращались «ваше вам пирство». Подобного рода слабости противника всегда можно использовать на пути к трону; дождевой, к примеру, плохо переносит установку в замке центрального отопления, из-за которого воздух становится чрезмерно сухим, а хоббит мгновенно удаляется, отрясая прах со своих сандалий, стоит только прочесть ему вслух отрывок из работ Людвига Витгенштейна. Возмечтавшего о короне монаха можно сломить, подсунув ему на пиршестве по случаю восшествия на престол отваренную в бульоне икру (если выживет, вернется к себе в келью), кентавры начинают откидывать копыта на пятой минуте прослушивания додекафонической сюиты. Но как же мне справиться с объектом, развалившимся аккурат во главе стола?
Иммануил Оксигений имел форму шара. Точнее, это и был блестящий металлический шар с небольшим репродуктором на макушке. Его окружали проволочные кольца в количестве четырех или пяти штук, пересекающиеся под различными углами, и на каждое такое кольцо были нанизаны ярко-зеленые бусинки. Короче, властитель сей напоминал модель атома Бора, стоявшую на шкафу в физической лаборатории в школе, где я когда-то учился. В одно мгновение я понял, сколь велика трагедия страны, в которой был так опрометчиво устроен пир: будучи не в состоянии сквозь гул голосов вызвать носилки, король в то же время не мог самостоятельно встать из-за стола, и таким образом государство оказалось обречено на разоряющее казну пьянство — пиру не суждено было закончиться никогда. Я решил запомнить этот весьма устраивающий меня аргумент. А пока спросил у Овечки:
В благодарность за спасение моего разума (если хочешь стать королем, необходимо верно оценивать противника, я же поначалу этим пренебрег) я позволил провести себя по коридорам замка до самого будуара Овечки. В моем рыцарском теле было множество отверстий от неприятельских пуль, отчего, снявши панцирь, я слегка напоминал швейцарский сыр, а потому я побаивался, не помешает ли это дальнейшем} развитию событий; однако богатое воображение Овечки обратило мои изъяны ко взаимному благу. Прильнувши к прорехам моего тела, засунув туда руки и ноги, она соединилась со мной прочнее, нежели женщина способна соединиться с мужчиной; когда же мы, ближе к вечеру, усталые, провалились в сон, то почувствовали себя неразлучными навек, как бывает только в сказках, да и то не всегда.
Тем страшнее оказалось пробуждение: я проснулся в пустой постели, сбитые, запятнанные простыни подтверждали реальность сладостных воспоминаний, однако внутренняя растерянность подсказывала: вот сейчас-то и начнутся неприятности. Облачившись в доспехи, я осторожно выглянул в коридор: там суматошно носились шерстюхи, хлопая полами розовых пеньюаров, некоторые ужасно растрепанные, некоторые — с бантиками на голове, на груди и на бедрах, завязанными, впрочем, с подозрительной поспешностью. У окна разговаривали два солдата и уже знакомый мне монах — последний, очевидно, слишком долго пробыл в обществе Оксигения, а потому был не в состоянии сосредоточиться на теме разговора и то и дело возвращался к началу. Я навострил уши.
До меня в мгновение ока дошло, что вот сейчас-то и настал переломный момент: либо я сделаюсь посмешищем двора и потеряю все шансы на престол, либо безумной отвагой завоюю признание тех, чьи мысли еще не высосал Иммануил Оксигений, а потому я заявил:
Не прошло и четверти часа, как мы оседлали коней. Тронулись шагом; мне показалось, что из окон пиршественной залы на нас смотрят сотни глаз. Весть о похищении Овечки должна была дойти даже до высосанных Оксигением умов. На окраине нас окружили толпой немытые, но хорошенькие горожанки и грязные мужики с плотно сжатыми губами. У ворот, ведущих к лесу, нищий плаксиво завел молитву Пресвятой Богородице. Здесь я придержал коня.
Обнаружить, где в лесу расположился отряд мятежников, было проще простого. Фердинанд оказался умелым следопытом, впрочем, мятежники и не думали прятаться, полагаясь на крепость своих челюстей, хоть и маленьких, но зато многочисленных. Посреди поляны, у края которой мы затаились в кустарнике, сидела Овечка в расстегнутом платье, обхвативши руками колени, и в ужасе озиралась по сторонам. У ее ног кружился муравьиный народец с маленькими штуцерами, косами, копьями и саблями. Некоторые — я не поверил собственным глазам — наводили микроскопические пушки; в каждую запряжены по два навозных жука — этакие бронированные волы. Я прикинул, сколько шагов отделяет меня от похищенной; про эффективность муравьиных жвал мне, правда, ничего известно не было, но валяющиеся тут и там добела обглоданные кости свидетельствовали, что она весьма значительна. Желая собраться с мыслями, я оперся о поросший желтовато-бурым мхом валун — и в то же мгновение почувствовал, что валун вздохнул. Я так и подскочил, рискуя быть обнаруженным мятежниками.
То, что творилось в следующие несколько минут, будет сниться мне до конца дней. Атака была совершенно неожиданна, и муравьед в мгновение ока засосал с полмиллиона мятежников. Но вскоре его облепили миллионы других, с ужасающим хрустом хитиновых жвал состригая щетину, обнажая сухожилия, извлекая на свет божий легкие и печень, открывая сложную конструкцию ребер. Воспользовавшись сумятицей, я ворвался на поляну, закинул на плечо Овечку и бросился назад. Пробегая мимо содрогающейся туши, я оказал муравьеду последнюю милость, вонзив меч между меркнущих глаз. Я стольким был ему обязан! Мы поспешно вскочили на коней и пустились галопом. Позади раздавался устрашающий топот маленьких ножек. Лишь у городских ворот мы перешли на шаг.
А теперь начнутся приветствия, хотел огрызнуться я: и правда, завидев наш благополучно возвращающийся отряд, все предместье высыпало на улицы, все участники пира — во двор замка. Меня подняли на руки и понесли в пиршественную залу.
Так я стал королем. Ну вот, теперь вы все знаете.
Сила каменного деда
Это произошло в тысяча девятьсот девяносто втором.
А может, даже в тысяча девятьсот девяносто первом.
Во всяком случае — давно.
У входа в дом лежал валун: серый, с черными крапинками, пожелтевший с одной стороны от собачьей мочи. Большой камень, которым, возможно, еще до войны коренастый сторож подпирал створку ворот, когда надо было впустить во двор телегу. Теперь ворота были распахнуты настежь — об их давней неприступности напоминали только обломки ржавых петель, торчащие из каменной ограды на уровне моего плеча. Я разглядывал их, упиваясь уродливой картиной. Тянул время. Мне совсем не хотелось идти дальше. Но повернуть назад было неловко.
Мимо меня все время проходили какие-то люди. Некоторых я знал.
Наконец я решился войти: прямо передо мной — дверь флигеля, крутая лестница, ведущая вниз. Справа — гардероб и туалет, слева — лабиринт залов и бар, поблескивающий посудой, темно-зеленые стены. Юбиляр в светлом костюме — бежевое пятно на фоне окружающих его теней. Гул разговоров, сливающийся с грохотом музыки. В глубине, за колоннами, танцевали: в ритмичных вспышках света я видел чьи-то плечи, головы, взлетающие кверху волосы и руки. Ударник как будто рубил их на части: ритм разрезал воздух и тела, «Герника» в стиле техно. И вот я уже улыбался, похлопывал кого-то по плечу, пожимал кому-то руку. Кто-то протянул мне бокал.
Все шло плохо, неправильно. Все было не так. Что я здесь делаю, думал я, в этой толпе радостных хищников, конкистадоров рынка. Карьера моего друга развела нас: хоть я и презирал в глубине души его way of life[13] (как он выразился несколько недель назад, а я чуть было не подумал, что он шутит), сам не мог ничего предложить взамен, у меня не было готового ответа, как жить и в чем смысл жизни, вообще ничего не было — одни лишь финансовые затруднения, кривая усмешка на губах и легендарные проблемы с женщинами, из-за которых я выглядел (я это прекрасно понимал) персонажем из водевиля. Молодая белокурая телка в черном платье с открытой спиной задела мой локоть и окинула меня удивленным взглядом. Такие штучки без труда сумеют распознать костюм из универмага в непроглядной темноте. Тем более здесь.
Лешек наконец меня увидел.
Я увидел тускло освещенное несколькими свечами квадратное помещение, которое походило на старинный кабинет, предназначенный для тайных любовных свиданий. На стенах висели портреты полуобнаженных дам, лениво потягивающихся на пурпурных ложах под позолоченным балдахином. Картины, пожалуй, были не бог весть какие. В воздухе висел тяжелый аромат цветов, в которых утопала стоявшая в углу жардиньерка. Рядом с ней висело огромное зеркало в богато украшенной резьбой раме, потрескавшейся от старости, — я медленно подошел к нему, взглянул и неожиданно обнаружил, что здесь вовсе не один. Я обернулся пораженный — ведь было так тихо: у противоположной стены комнаты на старомодных стульях неподвижно сидели рядком четверо мужчин. Первый справа, в сером костюме, вздохнул, как будто сконфузившись, что минуту назад прятался от меня.
— Ярмарка тщеславия, не правда ли? — сказал он.
— Что?
— Ярмарка тщеславия, — он кивнул в сторону бара, из которого я убежал, — ужасные люди.
— Почему ужасные? — Я неуверенно улыбнулся. — Все свои. Корпоративная вечеринка. Родственники и друзья. Никого посторонних.
— Вроде бы говорят друг с другом, — продолжал тот, — но друг друга не слышат. А если и слышат, то ничего не запоминают. Пустая трата времени.
— Всегда можно уйти.
— А вы? — поинтересовался его сосед в свитере из верблюжьей шерсти. Первый мужчина замер, уставившись в зеркало.
— Что — я?
— Вы ведь думаете точно так же. Иначе бы сюда не заглянули. Столько знакомых…
— …а вы ищете одиночества, — добавил третий в ярко-зеленом галстуке. — Это по вам видно.
Я стоял перед ними, как на экзамене. Третий закинул ногу на ногу. Остальные сидели неподвижно, не глядя на меня.
— Я сегодня немного не в духе, — признался я. — Честно говоря, я уже давно не в духе. Но Лешека я очень люблю, в самом деле. Мы знакомы много лет.
— И вы ему ни чуточки не завидуете? — спросил четвертый. Я внимательно пригляделся: они паясничали, ломали комедию, поочередно то оживляясь, то снова погружаясь в молчание, в оцепенение. Рядом с жардиньеркой стояло кресло с высокой спинкой. Я сел.
— А вы? — спросил я, чтобы сменить тему. — Почему вы не с остальными?
Я наблюдал за их лицами: интересно, который из них сейчас заговорит. По-видимому, наступил черед первого; он покачал головой и снисходительно улыбнулся.
— Но я же здесь один, — сказал он.
— Как это?
— Вот так, — подхватил снова второй, в то время, как лицо первого застыло, превратившись в лишенную всякого выражения маску. — Просто перехожу из тела в тело.
— Перепрыгиваю, — оживился третий. Рука второго, которую он еще минуту назад поднял, чтобы подчеркнуть значительность своих слов, бессильно опустилась на колени. — Это вопрос сноровки. И удобно, что…
— …они сидят так… рядком. Это многое упрощает, — закончил четвертый.
Я подумал, что слишком много выпил. Неуверенно встал, приблизился к первому и заглянул в его безжизненные глаза.
— Я здесь, — услышал я рядом. Это говорил второй. Но, когда я взглянул на него, он внезапно побледнел и опустил веки; зато его сосед слева живо наклонился в мою сторону:
— А вы никогда не пробовали? Это вопрос сноровки. Самое главное — не дать себя поймать.
Я схватил его за руку. Она как раз остывала. Четвертый поднялся со стула:
— Принести вам что-нибудь выпить? А может, перейдем на «ты»?
Я на всякий случай рассмеялся. Они мастерски разыгрывали этот спектакль. Я решил не портить забавы ни им, ни себе. Вернулся в кресло. Четвертый тоже сел.
— С большим удовольствием, — ответил я любезно. — Что ты имеешь в виду, говоря «не дать себя поймать»?
Первый почесал в затылке.
— Если бы то тело, в котором я сейчас нахожусь, ты пронзил, например, ножом, вон тем, что лежит на столике…
Я взглянул на столик. А когда обернулся, говорил уже следующий:
— …ты бы пригвоздил меня к нему и убил меня в нем. Поэтому так важно…
— …не дать себя поймать, — подхватил тот, который предлагал мне выпить.
— Поэтому я двигаюсь очень быстро, — пояснил первый.
— Вдруг ты окажешься проворнее меня, — добавил третий.
Минуту мы все (или: мы оба) молчали. Дрожь пробежала по моему телу: я понял, что еще чуть-чуть — и я поверю в это чудо.
— Стало быть, существует загробная жизнь. — В своем голосе я услышал нотки триумфа. Второй поднял голову, будто внезапно проснувшись.
— Кто это сказал? — удивился он.
— Ну… — с минуту я колебался. Едва удержался, чтобы не кивнуть на его соседа. — Ну… ты.
— Я?
— Раз существуют души, независимые от тел…
— Да брось ты, — прервал меня с сочувствием тот, который сидел справа, — наши души изнашиваются быстрее, чем тела. Умрешь еще до смерти.
Воцарилась тишина. Мужчины сидели неподвижно, тупо уставившись в пустоту. Похоже, представление закончилось. Этот «кто-то» в них — если им поверить — куда-то ушел. Может, в другом зале у него было еще одно тело, запасное. Я подождал с минуту его возвращения и встал с кресла. В дверях еще раз обернулся. Свечи медленно догорали. Никто меня не окликнул — я вышел. У столов с закусками я увидел Лешека, накладывающего себе салат. Все еще оглядываясь назад, я чуть было с ним не столкнулся.
— А ты веришь в Бога? — спросил я ни с того ни сего. Что за глупый вопрос — ведь Лешек не присутствовал при том разговоре. Он потянулся за хлебом, как будто и не расслышал моих слов. Потом поднял глаза. У него были тяжелые веки; он сейчас пьян и ничего не будет помнить, подумал я с облегчением.
— Мне бы хотелось, чтобы он существовал, — пробормотал Лешек с полным ртом. Проглотил и добавил: — И хотелось бы, чтобы он был хороший. Ты пробовал салат? Вкусный.
Я вдруг почувствовал страшную усталость, а может, мне стало даже немного стыдно: я дал себя провести каким-то четырем шутникам, на вечеринке втягиваю пьяного приятеля в серьезные разговоры, какие во время учебы мы вели беспрерывно, — но это было давно, очень давно. Я что-то буркнул и оставил его одного. Около бара сделалось пусто, как будто гости успели разойтись, хотя с теми (с тем?) я сидел не дольше пятнадцати минут, ну, скажем: полчаса. На танцполе кружилась какая-то девушка в коротком платье в поперечные зелено-желто-розовые полоски, словно сошедшая со страниц журнала мод конца шестидесятых. Я пригляделся внимательнее, охваченный неопределенным пока еще чувством: она была уже не в том возрасте, чтобы так одеваться. Этот наряд молоденькой девушки (тинейджерки, сказали бы новые знакомые Лешека) скрывал тело взрослой женщины. Мне даже вдруг показалось, что она, как и я, затерялась в этом мире и тщетно пытается сопротивляться течению времени. Девушка остановилась, словно почувствовала, что я на нее смотрю. Подошла ко мне. На ней были белые туфельки, ресницы накрашены темной тушью. Нет — до меня вдруг дошло, — с ней все в порядке. Она не сопротивляется времени; она игнорирует его. Игнорирует все, кроме самой себя. И кроме меня, понял я по ее пристальному взгляду.
— Я уж думала, что не встречу тебя здесь, — услышал я.
Это было уже слишком, ведь я ее совсем не знал — а перед этим театр одного зрителя, и моя невольная неприязнь к Лешеку, и моя неудавшаяся жизнь, которая пронеслась у меня перед глазами, пока я курил на улице у входа в бар, да и вообще мне хотелось пойти спать. Но рядом с ней я вдруг почувствовал себя лучше, ее присутствие странным образом придавало мне силы: может, потому, что она смотрела так тепло, как уже давно никто на меня не смотрел, а может, этот допотопный наряд, веселая пестрота платья или миндальный запах ее духов, который в эту минуту усилился? Сам не знаю; так или иначе, хотя я был уверен, что вижу ее впервые, я поцеловал ее в щеку и в ту же секунду ощутил, что ко мне возвращается спокойствие, уверенность в себе; я знал: все еще как-то образуется.
— Ты понимаешь, что мы знакомы? — спросила она, как бы проверяя меня.
— О да, — улыбнулся я неуверенно. — Уже давно.
— Вот именно. Давно. — Она внезапно отстранилась. — Мне пора. Я думала, мы проведем этот вечер вместе. Но мы еще встретимся.
Меня вдруг обдало холодом. Опять все шло не так. Как и всегда.
— У меня ведь нет твоего телефона. И адреса нет.
— Ничего. Мы и так встретимся. — Легким шагом она направилась к лестнице. Я побежал за ней. Когда она поднималась по крутым ступенькам, я еле удержался, чтобы не схватить ее за щиколотку, прямо над белой туфелькой. Моя надежда — я не мог позволить ей так уйти.
— Подожди, — просил я. У меня кружилась голова, перехватило дыхание. — Ведь мы наверняка потеряем друг друга. У меня так всегда: если уж быть плохому, то непременно со мной. Я — не Лешек, этот счастливчик.
Она остановилась в дверях у выхода во двор, наблюдая, как я карабкаюсь вслед за ней. Ее лицо по-прежнему озаряла улыбка: обнадеживающая, спокойная.
— Идем, я кое-что тебе покажу, — проговорила она, когда я оказался с ней рядом. Мы пересекли двор, подошли к большим воротам с остатками ржавых петель и остановились у серого валуна при входе. На улице было пусто. Накрапывал дождь.