В Содом и Гоморру обратили вы этот прекрасный приход и должны на коленях благодарить Бога за его нескончаемое долготерпение, за то, что до сих пор он не ввергнул вас в раскаленную смолу, ибо нет среди вас ни одного праведного Лота! На колени, грешники, бейте себя в грудь и кайтесь, чтобы миновала вас кара Господня!
Такой проповеди благочестивые бильчане еще не слыхивали. У женщин по щекам текли слезы, а мужчины потихоньку ругались.
Исповедовал святой Иоанн тоже на свой лад, поэтому вскоре даже глухие и немые за версту обходили исповедальню. Он кричал во весь голос, так что разносилось по всей церкви:
— Лжешь! Если в исповедальне лжешь, то как же ты ведешь себя, когда из нее выходишь?
И налагал такие покаяния, что даже самые крепкие трепетали от ужаса.
Но наиболее жестоким образом осрамил священник своих прихожан во время пасхальной службы. Он медленно прошел по рядам, подходя к каждому, и всем отказал в святом причастии.
— Хотя бы раз в году, одну-единственную ночь, вы не ввергались в грех! После исповеди возвращаетесь как нехристи, едва-едва очищенные, и немедленно снова в скверну!
Он протянул было причастие недужной старухе, но тут же отдернул руку:
— Не грешила ты только из-за недугов, зато в мыслях грешила!
Благочестивые бильчане не в силах были вынести такого ужасного посрамления.
— Плюет нам в лицо! — сказали они. — Святой угодник был притворщиком, насмехался над нами, но все-таки помалкивал, отец Матевж был грешником, зато, по крайней мере, нас грехами не попрекал, а этот открыто и безбоязненно оплевал наше прославленное благочестие!
Мужчины решили:
— Пойдем к епископу и пожалуемся.
Как порешили, так и сделали.
Пришли к епископу разобиженные и сердитые пуще прежнего.
— Что же вы делаете, как обходитесь с самым благочестивым селом на свете? Раньше вы топтали нас ногами, а теперь напустили на нас истинного скорпиона! Притворщика вы нам уже посылали, нечестивца тоже, а на этот раз дали откровенного безбожника, который отрицает наше славное благочестие! Пришлите нам пастыря, достойного билькского прихода!
Епископ поник головой и заплакал:
— Дорогие мои благочестивые бильчане, ведь на этот раз я дал вам самого святого Иоанна!
Но бильчане возразили:
— Будь то святой Иоанн или святой Петр, — ни один человек на земле и ни один святой на небесах не смеет оспаривать наше благочестие или даже потихоньку морщиться на наш счет. Пошлите нам такого священника, который пришелся бы нам по нраву!
Так они заявили и ушли.
Епископ был страшно удручен и пожаловался Господу Богу.
На этот раз Бог ужасно разгневался.
— Если так, ступай чуда ты, сатана, да принимайся задело!
Бильчане были вне себя от радости, узнав, что просьба их исполнена. Счастлив был и святой Иоанн, что Бог избавил его от тяжкого наказания. Поскольку ему когда-то довелось обращать в христианство чернокожих язычников, он был достаточно искушен в апостольских делах, а потому решил покинуть набожное село, не простившись с прихожанами. В воскресенье ночью, пока село спало, он велел тайком запрячь лошадей. Когда он проезжал по мощеной улице, его не видел и не слышал никто, кроме звезд да Господа Бога.
Бильчане очень жалели, что не простились с отцом Иоанном.
— Чего же он не подождал нашего представления? Уж мы бы ему устроили такое, какого он не видывал!
С большими почестями встречали они нового священника. Никогда еще шесты с флагами не вздымались так высоко, никогда еще не было на улицах столько украшений, а колокола названивали с утренней зари так, что слышно было в соседних селах.
Долго ждали собравшиеся у церкви прихожане, долго ждали в ризнице соседние священники и капелланы. Наконец показалась богатая карета, и, прежде чем кучер успел ее остановить, оттуда выпрыгнул черномазый священник, с распростертыми объятьями бросившийся к своим прихожанам. Он всем по очереди пожимал руки и был так растроган, что из глаз его капали слезы, а слова застревали в горле.
— Любимые мои!.. Овечки мои!..
Прихожане совсем растаяли, мужчины всхлипывали, а женщины рыдали во весь голос. Затем процессия двинулась к церкви. Служба была не слишком длинной и не слишком короткой — как раз такая, как полагается: человек мог спокойно помолиться, не утомившись от долгих молений. Сосед-священник произнес обстоятельную проповедь о многочисленных достоинствах и заслугах нового пастыря, но бильчане эту проповедь не слушали — они к таким речам уже привыкли. Тем прилежнее они навострили слух, когда вышел на кафедру новый священник. Проповедь его была удивительно трогательной — плакали даже глухие.
— Благодарение Господу Богу, направившему меня в этот прекрасный, благочестивый приход! В дальних краях я слышал о нем много лестного, и сердце мое молило Бога: Господи, дай узреть это славное село, прежде чем придет моя смерть! Едва я увидел вас издали, мои дорогие прихожане, я сразу понял, что попал к родным братьям. Почувствовал, будто мы давно уже знакомы, — мне хорошо известны ваши лица и ваши сердца. Давайте посмотрим друг другу в глаза, подадим друг другу руки и будем крепко держаться друг за друга, никогда не расстанемся!
Он говорил сладостно и проникновенно, прихожане готовы были слушать его до самой ночи.
— Вот этот — что надо! — сказали они, направляясь в трактир. — Теперь мы попали в самую точку.
И не только в день приезда — каждое воскресенье, каждый праздник священник читал такие же прекрасные проповеди, церковь ломилась от народа, из дальних краев приходили послушать нового проповедника — людям казалось, будто каждое слово нежно гладит их по лицу и наполняет медом уста.
Но еще обворожительнее, чем за кафедрой, был священник в исповедальне. Девицы и замужние женщины исповедовались ему дважды и трижды в неделю, покаяния, которые он налагал, были очень приятными, и христиане принимали их с радостью. Случалось, священника приглашали причащать умирающих лишь для того, чтобы он зашел в дом и был гостем.
Так наконец билькский приход обрел своего истинного пастыря.
— Вот бы имя только было у него другое, — говорили некоторые.
— Что там имя! Добродетель и благочестие — это главное, — возражали другие.
А имя священника было Адаптаций…
Но несмотря на такое имя, он прижился в билькском приходе и благоденствует там до сих пор. Прихожане довольны им, а он ими…
Бог весть почему приходит все это на память, только всякий раз, когда сквозь оконце грез мне привидится дальная родина, предо мной предстает село Бильки…
Дети и старики
У детей было обыкновение разговаривать перед сном. Они усаживались на широкой печи и рассказывали друг другу все, что приходило им в голову. В потускневшие окна мечтательно заглядывал вечерний сумрак, из каждого угла плавно вздымались тихие тени и приносили с собой чудесные сказки.
Говорили дети обо всем, что приходило им в голову, а в голову им приходили только прекрасные истории, сотканные из тепла и солнца, из любви и надежды. Будущее вставало перед ними как сплошной светлый праздник, между Рождеством и Пасхой не было Страстной недели. Там, где-то вдали, за радужной завесой мерцала и переливалась бессчетными огнями огромная, изумительная жизнь. Слова произносились шепотом, еле слышно, ни один рассказ не имел ни начала, ни отчетливых контуров, ни одна сказка — своего завершения, иногда говорили все четверо сразу, и никто не мешал друг другу: как зачарованные, они видели перед собой яркий небесный свет, каждое слово в его озарении было звучным и правдивым, каждый рассказ имел свой живой, выразительный облик, каждая сказка — счастливый конец.
Дети были так похожи друг на друга, что в полутьме трудно было отличить самого младшего, четырехлетнего Тончека, от десятилетней Лойзки, самой старшей. Все были худенькие и узколицые, у всех — большие, широко открытые глаза, задумчиво устремленные вдаль.
Но однажды вечером в их ясный и светлый мир насильно вторглось из неведомой жизни что-то страшное и чужое, безжалостной рукой разметав все праздники, разговоры и прекрасные сказки. По почте пришло извещение, что отец их пал на поле боя в Италии. «Пал». Что-то незнакомое, новое, совершенно непонятное вдруг предстало перед ними — огромное, безликое, слепое и немое. Оно ни к чему не имело отношения — ни к шумной жизни на улицах и площади перед церковью, ни к теплому сумраку на печи, ни к сказкам. В этом «что-то» не чувствовалось ни капли веселья, но и печали было не так уж много, потому что оно было мертвым, ведь оно не имело ни глаз, чтобы взглядом сказать, отчего и зачем оно здесь, ни языка, чтобы все объяснить словами. Их мысль испуганно и беспомощно остановилась перед этим огромным призраком, как перед черной, глухой стеной: подошла к ней вплотную, уставилась на нее и оцепенела.
— Когда же он вернется теперь? — задумчиво спросил Тончек.
Лойзка сердито на него взглянула:
— Как он может вернуться, если он пал?
Все замолчали, все четверо стояли перед черной глухой стеной и не могли заглянуть за нее.
— Я тоже пойду на войну! — вдруг сказал семилетний Матийче, казалось, ему удалось нащупать верную мысль и высказать то, что надо.
— Ты слишком маленький! — наставительно ответил четырехлетний Тончек, ходивший еще в одной рубашонке.
Милка, самая маленькая и хилая, закутанная в большой материнский платок и похожая на дорожный узел, попросила тихим, слабым голоском, будто исходившим откуда-то снизу, из мрака:
— А скажи, Матийче, какая она, эта война… Расскажи мне про нее сказку!
Матийче стал объяснять:
— Война — это когда люди закалывают друг друга штыками, рубят саблями, стреляют из ружей. Чем больше людей заколешь и зарубишь, тем лучше, они ничего тебе не скажут, так уж должно быть. Это и есть война.
— А зачем же друг друга колоть и рубить? — спросила Милка, заморыш.
— За императора! — сказал Матийче, и все замолчали. Перед их затуманенным взглядом где-то в дальней дали возникло что-то могучее, озаренное светлым ореолом. Они боялись шелохнуться, едва смели дышать, как в церкви во время торжественной службы.
Но Матийче еще раз решительно повторил свою мысль, махнув рукой, может быть, только для того, чтобы прогнать тишину, которая их давила.
— Я тоже пойду на войну… эх, на врага пойду!
— А какой из себя враг… у него есть рога? — вдруг спросил тоненький Милкин голос.
— Конечно, есть… А каким же еще может быть враг? — серьезно и почти сердито сказал Тончек.
На это и сам Матийче не знал, как ответить.
— Думаю, у него нет рогов! — произнес он медленно и замолчал в нерешительности.
— Какие еще рога!.. Человек он, такой же, как мы! — с раздражением откликнулась Лойзка, потом призадумалась и добавила: — Только души у него нет!
После долгого размышления задал вопрос Тончек:
— А как это, если человек падет на войне… он свалится навзничь?
И он показал, как человек валится навзничь.
— Убьют его… насмерть! — спокойно пояснил Матийче.
— Отец обещал привезти мне ружье!
— Как же он может привезти, если он пал! — гневно ответила ему Лойзка.
— И его убили… насмерть?
— Насмерть!
Четыре пары юных, широко раскрытых глаз с недоумением и страхом вглядывались в темноту, вглядывались во что-то незнакомое, не понятное ни сердцу, ни разуму.
А в это время их дед и бабушка сидели на скамье перед домом. Последний багрянец зари еще светился за темной листвою сада. Был тихий вечер, только из хлева слышался протяжный и уже хриплый плач, скорее всего, там была мать ребятишек, кормившая на ночь скотину.
Старики сидели сгорбившись, тесно прижавшись друг к другу, они держались за руки, чего давно уже с ними не случалось, их сухие глаза были обращены к вечерней заре. И не было сказано ни слова.
Врзденец
Моя мать была родом из Врзденеца. Говорят, село это находится в Хорьюпской долине; так ли это — не знаю, сам я его никогда не видел, и оно не обозначено ни на одной карте. Но что оно действительно существует и причем даже где-то неподалеку, в этом нет никаких сомнений. Возможно, я бывал от него на расстоянии какого-нибудь часа ходьбы, возможно, даже видел его во время долгих своих скитаний, но названия его тогда не услышал, и оно осталось для меня чужим и неведомым, подобно многим другим селам. Мне кажется, что когда-то мы с матерью стояли на горе и смотрели на него. Думаю, это было ранним утром. В долине еще белел туман, а из тумана вздымался холм, на котором стояла церковь с высокой каменной оградой, озаренная ярким солнцем. И этот свет небесный отражался на лице матери. Она протянула руку и указала на церковь: «Там Врзденец!» В голосе ее, идущем из глубины сердечной, была теплота и задушевность; так сказал бы взглянувший ввысь ребенок: «Там небо!», так смотрел бы арестант сквозь решетку: «Там поле!» Но село, может быть, находилось совсем в другом месте и выглядело совершенно иначе, а это была только мечта.
Никогда я не был в Врзденеце и уверен, никогда там не буду. Даже в том случае, если до него останется один шаг. Я вспоминаю об этом селе, когда мне тяжело и тоскливо. Тогда оно само приближается ко мне, как иногда к больной, изнемогшей душе приближается веяние смерти. Однажды меня поразила мысль, всплывшая из темных глубин, из душевных терзаний: когда придет мой последний час, я увижу крытую соломой лачугу, где родилась моя мать, ее колыбель, разрисованную алыми сердечками, маленького ребенка в длинном зеленом платьице, его первые неуверенные шажки, услышу тоненький голосок, смех, невнятный лепет… и, словно цветы на лугу, зацветут светлые порывы души, еще не израненной познанием. Эта мысль захватила меня, и я нисколько не сомневаюсь, что так оно и случится. Ибо прозрение, явившееся человеку из тех глубин, никогда не солжет.
За день до смерти мать затеяла переселение. Уже начинало смеркаться, и я чувствовал себя усталым. Мать дышала спокойно, и мне подумалось, что она спит; поэтому я вышел на носках из комнаты и отправился к соседу, чтобы немного отдохнуть за стаканом вина. Я пробыл там, пока совсем не стемнело. Когда я вернулся и зажег лампу, меня охватил неизъяснимый ужас. Постель матери была пуста. Я стоял, весь дрожа, не в силах сдвинуться с места. Не знаю, как и когда я сделал наконец первый шаг и начал ходить с лампой в руках по комнате и сеням — и казалось, будто это ходит какой-то другой, совсем посторонний человек, а сам я стою у стола, смотрю и жду, что же он сделает. Так я прошел через сени и поднялся по двум деревянным ступенькам в маленькую каморку, где раньше у нас жила одна старая женщина. На постели лежала мать. Когда я увидел ее, у меня так сильно сжалось сердце, словно я ощутил нечто удивительное, чему нет названия: боль и любовь, и то, и другое вместе, и еще что-то большее. Мать была молодая, лицо — здоровое, глаза ясные и веселые, на губах — улыбка. Она смотрела на меня с какой-то затаенной хитрецой неразумного ребенка, который боится, сам не зная чего.
— Мама, как вы попали сюда, на эту кровать?
— Сама пришла. Не думай, будто я так тяжело больна! Даст Бог, скоро будем в Врзденеце. Ведь мы уже столько лет собираемся! Когда я встала, мне захотелось отправиться прямо туда, только я не нашла одежду. Куда вы ее убрали?
От этих слов, от этого взгляда и улыбки мне захотелось уйти куда-нибудь прочь, в темноту, и там посетовать небесам. Ибо я чувствовал, что в каморке есть еще кто-то третий, бледный и высокий, кто склоняется над нами и прислушивается к нашему разговору.
— Там постель плохо постлана, она меня жжет, словно вы угли под простыню подложили. Тут лучше, хотя и подальше. Ведь я уже чуть не ушла в Врзденец, так легко мне было идти. Сделаю шаг, и стена отступает в сторону, похоже, как дети играют — ловят друг друга… Я думаю, нужно нанять лошадь с телегой, чтобы поехать в Врзденец, иначе мы никогда туда не попадем. Как там будут глазеть на нас, когда мы приедем! Ведь Мровец даст нам лошадь, не правда ли?
— Почему бы вдруг не дать?
— И в самом деле, почему бы? Завтра пораньше и поедем, будет воскресенье, солнечный день. Я знаю, все получится так хорошо, ну просто похоже даже на что-то из Священного Писания. И это скоро случится, не сегодня, ведь уже ночь, а, должно быть, завтра… Сходи-ка к Мровцу спроси насчет лошади… Чего ты плачешь?
Горячие слезы текли у меня из глаз и обжигали щеки. Мать устремила на меня пристальный, беспокойный, какой-то испуганный взгляд, потом отвернулась к стене, и лицо ее снова стало болезненным, жалким, измученным тяжким страданием.
Кто вкушал горечь полыни на обед и на ужин, кто рассыпал любовь всюду, где бы ни появился, а сам не отведал ни одной ее капли, тот глубоко в душе тайком создает мир светлых видений — без них бы он просто пропал от всего сущего зла. И неведомо откуда ему начинает светить огонек, сначала тихий и робкий, воспоминание о чем-то милом. Стремление к чему-то прекрасному и доброму, чего, может быть, никогда нигде не было, нет и не будет. И чем больше печалей в жизни и чем ближе от них избавление, тем свет прекрасней и ярче. Пока, наконец, сияние это в величии своем не сольется с тем, последним и вечным; так исполнится то, что было обещано сердцу, и придет воздаяние за надежду и веру.
Я вспоминаю о Врзденеце, когда зябнет душа, когда холодом веет в лицо тоскливый страх — предчувствие смерти… Неужели и вправду уже близок тот час, то солнечное воскресенье? Мровец, готовь свою лошадь, чтобы нам с матерью ехать в Врзденец!..
Вечерняя молитва
Когда мне было десять лет от роду, я впервые усомнился в том, что Бог милостив и что внемлет человеку, взывающему к Нему в тоске сердечной. Я молился до поздней ночи, мне казалось, будто я приблизился к Богу как никогда раньше, и взгляд Его отеческих глаз устремлен прямо на меня. Наконец я уснул, молясь, а когда проснулся, не было мне с небес никакого утешения, и жизнь стала еще безотрадней.
Десять лет спустя заболела моя мать. Тогда я чувствовал себя совершенно взрослым, исполненным познания и премудрости, как это обычно бывает с двадцатилетними юнцами. Не существовало сумрака, который я с легкостью не озарил бы солнечным светом. Все во мне казалось завершенным, доведенным до конца, навсегда утвержденным. Единственным моим сомнением, единственной заботой и терзанием была женщина. Если бы кто-нибудь спросил меня, хожу ли я к обедне или на исповедь, молюсь ли вечером и утром, я бы только рассмеялся в ответ. Я гордился тем, что пропускал школьные богослужения и не здоровался при встрече со священником. У меня было тяжело на сердце, а в голове — полно забот, я ходил в потертой одежонке, но говорил: «Какое мне дело до этой повседневности, ведь я достиг познания!» Меня трясло от холода и душевных невзгод, глаза обжигали затаенные слезы, но я написал изречение: «Короли в отрепьях!»
Так было и в то время, когда заболела моя мать.
Я был рассудительным молодым человеком и сразу понял, что болезнь эта моментально не пройдет и к ней нужно подготовиться. Поэтому я собрал свои стихотворения и продал их издателю. Неизвестно почему, но я рассчитывал, что мать поднимется с постели месяца через полтора — не раньше и не позже, а что она поправится, я нисколько не сомневался.
Прошла неделя, прошла вторая, третья.
И когда минули эти три недели, как-то в субботний вечер мать медленно повернула голову и посмотрела мне в лицо улыбающимися глазами.
— Ты сегодня вечером молился?
Я тоже весело взглянул на нее, как смотрит взрослый человек на милого наивного ребенка, и погладил ее по лицу — потному и горячему.
— Молился!