Музыка, на которую можно ответить музыкой, существовала всегда, хотя и маргинальным образом. Предпринимались попытки проследить трехвековую перекличку музыки и математики, наполненный смыслом диалог, не нуждавшийся в вербализации[111]. Можно вспомнить магистра Музыки из «Игры в бисер» Германа Гессе или традицию восточной эзотерики, согласно которой истинное понимание не требует слов. Но действительное осуществление утопии бессловесного понимания наверняка привело бы в ужас всех авторов проекта.
Возможна ли музыка как реплика в споре, способная разрешить спор, не прибегая к словам? Вполне, однако такая музыка бесконечно далека от прихотливых созвучий Касталии, провинции Игры. Ее образец – это звуковая заставка на мобильном телефоне, которая сегодня порой говорит больше, чем собственно слова, произносимые в трубку. Однако и здесь не все так просто.
Чаты, SMSки, мобильные звонки, заполонившие до отказа сферу внешней сенсорики, создают иллюзию гиперкоммуникабельности, готовности вступить в контакт по любому поводу и вообще без повода. Ситуации неожиданного остранения позволяют от такой иллюзии избавиться. Вот мы, я и мой семнадцатилетний сын Даниил, входим в вагон электрички. Усевшись на сиденье, Даниил, недолго думая, достает наушники и включает плеер. Я тоже достаю книгу и собираюсь в нее уткнуться – привычная картина. И вдруг я соображаю: ведь еще утром Даниил мне сказал, что у него «сели батарейки», и следовательно, никакой музыки он не слышит. Я искоса поглядываю на него, думая, что это специально на меня рассчитанный розыгрыш. Сын, однако, пребывает в отстраненном состоянии, не обращая на меня внимания: вид у него точно такой же,
– С музыкой, конечно, было бы лучше, но на крайний случай и так сойдет.
– Что сойдет?
– Ну, не будут доставать. Увидят, что человек занят, плеер слушает, значит, ему не до тебя. Никому не придет в голову вопрос задать, и вообще…
Слова эти меня поразили, и я тут же стал Даниила «доставать». Из дальнейших расспросов выяснилось, что роль симулякра вполне может сыграть и мобильный телефон: если прислонить его к уху и что-нибудь время от времени говорить, то тоже обеспечивается какая-то защита…
Тут у меня возникло страшное подозрение, полностью подтвержденное в ходе дальнейшей проверки: мы-то думаем, что
На помощь музыке своевременно пришло
Следует огласить уже предпринятые усилия по обесцениванию Архива, предварительно отметив, что «Черный квадрат», равно как и прочие эпатажные жесты художественных авангардов, не имеет к ним никакого отношения, ибо эти радикальные манифестации художественной воли направлены как раз на защиту поствавилонских святынь. Зато ломография, скоростное производство беспорядочных фотоснимков, имеет к интересующему нас вопросу самое прямое отношение. Киноаналог этого явления, свирепствующий сегодня среди обладателей мобильников с видеокамерой, еще не получил своего имени. В первом приближении это
Кстати, упоминание Ленина позволяет увязать наступление эпохи сетеяза с таким явлением, как Пролеткульт. Эстетическая воля победившего пролетариата, в том виде, в каком она была сформулирована Александром Богдановым, предполагала экспроприацию эксклюзивных творческих инструментов у собственников Логоса, несравненно более ревностных, нежели собственники Тельца[113]. Пролеткульт провозгласил своей целью вовлечение всего народа в процесс художественного производства. Как и многие экзистенциальные авангарды, вызванные к жизни Октябрьской революцией, Пролеткульт опередил свое время и потому вскоре был разоблачен, высмеян и эстетически заклеймен – казалось бы, навеки. Тем не менее эстетические принципы, впервые обкатанные на Полигоне[114], были востребованы вновь, как только наступило время их технической разрешимости. Низвержение высокого искусства теперь воспроизводит во многих деталях практику Пролеткульта: решительно (и без сожаления) отброшен пафос
Горизонты будущего, даже ближайшего, пока неясны, зато вырисовываются контуры положения дел, ставшего неприемлемым. Единство целой эпохи нередко постигается именно таким негативным образом. И мы теперь вправе задать вопрос: может ли определяться эпоха ее собственным специфическим страхом? Ведь содержание и даже формы невроза несут в себе следы исторической обусловленности – будь то уже упоминавшиеся стигматы и логоневрозы Средневековья или «модные» обмороки чувствительных барышень в конце XVIII века. Компьютерная цивилизация или, если ограничиться более компактными рамками, формация электронных игр смогла породить собственную фобию, подспудно уже определяющую мироощущение и самоощущение не только выдвинутого в будущее авангарда.
Речь идет о достаточно странном, можно даже сказать, химерном синтезе агорафобии и клаустрофобии, постепенно
Во-первых, замкнутый характер коридора продиктован агорафобией, страхом перед полнотой и открытостью жизни. Субъект (пока еще субъект), поместивший себя в это огражденное, экранированное пространство, уходит тем самым от провоцирующей открытости бытия среди других и навстречу Другому. В потоке компактной линейной событийности он чувствует себя куда увереннее.
Но, во-вторых, избавившись от пугающего многообразия внешнего мира, субъект может легко оказаться в не менее опасной ловушке, где ему светит перспектива остаться наедине со своими мыслями и вообще наедине с самим собой. Такая перспектива для субъекта абсолютно неприемлема, ощущение того, что
Из ловушки все же можно вырваться, притом единственным способом – если мчаться прямо по коридору, успевая нырнуть в открывающийся на мгновение поворот. Ключевой вопрос здесь – что же движет бегущим по лезвию, по линеечке оставленного коридора? Что удерживает бегущего в абсолютной собранности, захватывая дух и пленяя душу?
Безусловно, есть некая «позитивная» цель, передающая позывные чистого авантюрного разума. Регистрация этих позывных задает направление движения к их первоисточнику[115]. Однако не менее, а может быть, и более важна негативная точка, точка отталкивания. Предпринимаемое бегство – это бегство от действительности с ее дискомфортными обстоятельствами, не позволяющими найти здесь убежище, – несомненно, степень невыносимости мира сего возросла на порядок. Дело обстоит так же, как и в случае с наушниками, когда стремление погрузиться в музыку очевидно и считывается невооруженным глазом – однако оно все же уступает более мощному негативному стремлению заблокировать невыносимую действительность. Побег в виртуальном электронном пространстве представляет собой еще более чистый случай того же рода.
Позитивный момент влечения очищен и усилен новой универсальной фобией –
11
Транспарация экономики
Содержанием транспарации является синтез континуума. Помимо всего прочего это означает, что обособленные сферы человеческого опыта теряют свою обособленность: по состоянию на сегодняшний день уместно говорить об ускоряющейся конвергенции экономики, политики, искусства, эротики, связанных друг с другом не причинно-следственными отношениями, а скорее отношениями челночного кругового взаимопричинения. Для удобства рассмотрения можно считать, что эти сферы самопрезентации субъекта поочередно выходят в лидеры транспарации, передавая затем эстафетную палочку соседней области субъектного. Во всяком случае,
Поэтому, говоря об экономике как о сфере, где
Зеркало показной экономики оказывает мощное и неуклонно усиливающееся влияние на первичный феномен, воспроизводя тот же по своей природе эффект, что и воздействие медийной репрезентации политики на саму политику, что и вообще всякое воздействие фактора медиа-пригодности на
В конце XX столетия без видимых причин мир вступил в полосу нового экономического кризиса, хотя и несравнимого по своим масштабам с Великой депрессией 20 – 30-х годов, но пугающего и крайне симптоматичного. Это, как всегда, произошло неожиданно: казалось, что мировая экономика, опутанная сетью Интернета, контролируемая индексами деловой активности и международными рейтинговыми агентствами, надежно защищена от прорывов иррациональной стихии.
Отметим прежде всего, что масштабный экономический сбой, получивший название «крах юго-восточных тигров» (можно смело предположить, что речь идет о первых толчках), явно не походил на классические кризисы перепроизводства, описанные еще Марксом; не вписывается он и в знаменитую «теорию волн» Кондратьева. С традиционными показателями состояния экономики – с производительностью труда, соотношением спроса и предложения, средней нормой прибыли и т. п. как будто бы ничего не произошло. Первыми знаками беды стали другие индикаторы – падение котировок акций и обвалы национальных валют – то, что принято называть интегральными показателями состояния экономического организма. Аналогия с организмом представляется очень удобной для понимания первопричины кризиса, особенно для объяснения одной странной вещи: почему все косвенные индикаторы (биржи, финансовые институты, настроения инвесторов) вдруг стали зашкаливать и перегорать как бы сами собой, не столько отражая реальные поломки в системе хозяйствования, сколько опережая и провоцируя их. Сработал эффект «взбесившегося термометра».
Представим себе медицинское учреждение, где пациенты лечатся и проходят профилактику. Сначала доктора по старинке расспрашивают больных, измеряют давление, прощупывают пульс, берут мочу на анализ. Потом начинают пользоваться рентгеновскими снимками, флюорограммами, томографами: появляются специалисты, которые уже не сталкиваются лицом к лицу с больными, – именно им все чаще доверяют решающее слово при вынесении вердикта о состоянии здоровья. Теперь предположим, что у всех потенциальных пациентов появились датчики – что-то вроде наручных часов, способных считывать информацию о состоянии организма и регулярно передавать ее на центральный пульт. За пультом приглядывают люди, по традиции все еще именующиеся врачами. Они иногда вмешиваются в работу компьютера, но главным образом наблюдают. И вот от избытка досуга кому-то приходит в голову идея создать «сводную картину городского здоровья». Сказано – сделано: показатель готов, и скоро он становится определяющим. Медицинские факультеты учат, как разбираться в базе данных, медицинские светила работают с «индексом самочувствия Великобритании» и т. д. Словом, виртуальная медицина процветает. И тут вдруг обнаруживается какая-нибудь странность. Например, выясняется, что две болезни способны «компенсировать» друг друга, и при этом датчик выдает информацию «пациент здоров». Одновременно возникают и другие паразитарные искажения… Сразу же начинается неизбежная паника, все говорят о мировом медицинском кризисе. Население избавляется от датчиков, а заодно и от врачей, знакомых с «картиной болезни» только по дисплеям. Из чуланов срочно достают запыленные стетоскопы – да уж не найти тех, кто умел ими пользоваться…
Если мы теперь заменим медицину экономикой, то получим точный диагноз типичного современного экономического кризиса, кризиса репрезентации, обессмысливания датчиков, реагирующих на производные пятого-шестого порядка. Разумеется, «странность», обнаружившаяся в экономике, является лишь частным проявлением общего наваждения – характер проблем всюду один и тот же.
В свое время Ходжа Насреддин изрек: тот, кто продает запах шашлыка, получает в уплату звон монет. Он, однако, вряд ли предполагал, что однажды это занятие так увлечет человечество, что составит целую эпоху виртуальной экономики, когда вазелин с каким-нибудь экзотическим названием
Кризис репрезентации вновь ставит во главу угла фигуру предпринимателя, восстанавливает роль духовной составляющей, описанной когда-то Максом Вебером под именем протестантской этики. Речь идет о персональной инициативе, сопровождаемой длительным и методичным трудовым усилием и остающейся в пределах собственной компетенции. Силовые линии такого предпринимательства образуют
Однако все эти вполне резонные предположения исходили из неизменного воспроизводства устойчивой структуры субъекта, появление же на месте классического субъекта агента ПСК, разумеется, меняет картину. Рассмотреть основные последствия прогрессирующего медиатаксиса экономики – значит принять во внимание свершающуюся утерю ее автономии (речь не идет о той или иной степени госрегулирования). Малый бизнес в таком рассмотрении предстанет как островок безопасности, чем-то вроде законсервированной военной техники, которую приходится поддерживать в состоянии полной боеготовности на случай чрезвычайного положения. Поскольку чем крупнее корпорация, тем более она склонна к медиа-таксису, к усилию репрезентации и производству чистой видимости, малый бизнес все более выступает как хранилище суровых реалий и заповедник духа предприимчивости. А охрана заповедников, разумеется, традиционно все больше включается в сферу заботы государства. Сегодня в развитых странах все реже говорят о малом бизнесе как источнике пополнения бюджета и все чаще как о факторе социальной стабильности, о том, что может пригодиться прежде всего в экстренных обстоятельствах.
Медиатаксис во всех сферах материального и духовного производства приводит к углубляющейся дивиргенции между роскошным, почти совершенным дизайном интерфейса и тщательно убираемыми из сферы видимости тайными пружинками. Ярким примером такой тенденции является политическое пространство, где неафишируемая реальная политика разворачивается за закрытыми дверями, а витринная публичная политика давно отказалась от собственного суверенитета и находится в полной зависимости от четвертой власти. Аналогичные тенденции характерны и для экономики, при этом слишком поспешным было бы утверждение, будто тайные пружинки заведомо важнее визуальных эффектов глобальной репрезентации. Эти массовые спецэффекты образуют зону собственной когерентности, где отрабатывается параллельное причинение основных процедур бытия в признанности, в том числе и дистрибуции вещей. Возможность подменить круг причинения, переложить центр тяжести воспроизводства важнейших человеческих феноменов на
Демократизация экономики как неотъемлемая составная часть цепной демократизации-транспарации сегодня уже привела к экспотенциальному росту числа
Экономика по меньшей мере двояким образом вписана в имманентное пространство ПСК. Во-первых, посредством универсального медиатора – деньги легко, без малейшего сопротивления и без перевода (на особый язык внутренних значимостей) перетекают в воображаемое, где складываются в фигуры желания, которые, в свою очередь, подлежат прямому овеществлению; деньги выступают как общий язык континуума вещей и желаний, о чем еще будет отдельный разговор. Во-вторых, облечение доступа всем желающим в экономику как родовую вотчину подозрительного субъекта приводит к тем же последствиям, что и демократизация в культурном и правовом поле: разрастаются участки ненаказуемой доверчивости, и, соответственно, стремительно возрастает уязвимость. Носители делегированных полномочий слишком легко, играючи относятся к носимому ими багажу чужих экспектаций, что делает масштаб потерь при возможном сбое непредсказуемым. Понятно, что первые кризисы репрезентаций – это всего лишь цветочки на фоне неизбежно предстоящих испытаний[116]. С каждым годом возможность возобновления гражданского общества и свободного рынка становится все более проблематичной – возобновляется лишь внешняя сторона, витринная видимость, и, хотя муляжи становятся с каждым обновлением ярче и правдоподобнее, вид их «эталонов» постепенно погружается в забвение, в недостоверность.
Пока еще субъекту предоставлено политическое убежище, а экономическое убежище ему даже гарантировано – и в том и в другом случае он все еще остается на командных высотах в отличие от скромного «эротического убежища», больше напоминающего резервацию. Прибегая к известному историческому образу, добропорядочные подданные ПСК как бы говорят, «обращаясь» к субикам: придите к нам и правьте нами, то есть воспроизводят формулу приглашения варягов на Русь. Это, разумеется, не исключает, что в один прекрасный день, когда тенденции транспарации окрепнут и достигнут подлинной всеобщности, хуматоны не возобновят приглашения, а, напротив, заявят окопавшимся в узловых пунктах обменов подозрительным субъектам: пошли вон. Более надежные прогнозы относительно будущего экономики как подсистемы ПСК можно будет сделать лишь после следующих, гораздо более масштабных кризисов репрезентации.
Часть 2
Медиаторы социальности
12
Деньги, грезы и неврозы
Очертив топологию ПСК, объединившую разрозненные территориальности социального в проницаемую насквозь среду символического, уместно сделать и следующий шаг – присмотреться к синтезу медиаторов. В обобщенном виде эти медиаторы образуют триаду
Нет ничего легче, чем продемонстрировать власть денег. Это можно сделать разными способами: открыть любой учебник политэкономии, пройти мимо витрин супермаркетов, роскошных отелей и офисов, зная, какой пропуск спросят на входе – везде один и тот же. Если попытаться озвучить главную формулу духовной жажды всех обездоленных, нетрудно представить себе, хрипом какого слова она отзовется. Именно это слово неустанно повторял попугай Флинта: «Пиастры! Пиастррры!»
Но едва ли не главный показатель всемогущества денег состоит в том, что практически любое высказывание о них сразу становится банальным. Банальность желаний наслаивается на банальность обоснований и перекрывается еще большей банальностью обличений. Может быть, поэтому о деньгах так невнятно говорит философия и молчит поэзия.
С точки зрения классической политэкономии деньги являются прежде всего товаром, но товаром привилегированным, таким, который чаще всего опосредует акты обмена. Соответственно, претендент на эту роль может появиться чисто случайно; у кочевых народов естественным привилегированным товаром был скот, у островных народов Меланезии и Полинезии – раковины и т. д.
Однако все эти предковые формы не состоят в прямом родстве с современными деньгами, скорее, их можно рассматривать как побочные ветви, отсохшие и опавшие после появления денег в собственном смысле слова. Тот или иной товар становился привилегированным, а потом лишался привилегий. Чаще всего речь шла о простых единицах счета или разновесах памяти, вся роль которых исчерпывается в пределах единичного акта обмена.
Решающим обстоятельством в возникновении денежного обращения является свободная циркуляция неких полномочных представителей вещей (мира вещей) в сфере воображаемого. Деньги только тогда становятся собственно деньгами (а значит, и финансами, и капиталом), когда они занимают
Прежде всего, деньги предстают как знаковая система, состоящая из дискретных единиц, подобно тому, как язык состоит из слов. Обладая дискретностью – ведь каждая сумма составляет некоторую качественную определенность блага, – деньги осуществляют систематическую перегруппировку рассеянного внимания. Если всмотреться в трассирующие цепочки мечтаний, проявляющихся в ежедневном круге воображаемого, окажется, что едва ли не самая длинная и прочная цепочка скреплена языком денег. По сути дела, это пожизненная раскручивающаяся спираль, ее рефрен вполне можно выразить русской поговоркой: «Эхма, кабы денег тьма…» Содержание же каждой «серии» может варьировать от отдыха в Гонолулу до собственного домика в духе гоголевских «Старосветских помещиков».
Грезы, структурируемые воображаемым языком денег, свободно пересекают границу между сном и явью – как в ту, так и в другую сторону. Не случайно героям Кобо Абэ и Альберто Моравиа снится один и тот же сон: они находят (подбирают) брошенный убегающим преступником полиэтиленовый пакет, полный денег. Находят и начинают считать… Такой сон мог бы присниться каждому обладателю нового языка воображения, языка, членораздельность которого обеспечивается «сотней воображаемых талеров». Именно о них говорил в свое время философ Кант в своем знаменитом примере: «Сотня воображаемых талеров ничем не отличается от действительных талеров, кроме одного – она не делает меня богаче»[117].
Между тем эта пресловутая воображаемая сумма выполняет очень важную функцию – функцию синтезов воображения. Воображаемые талеры в своем виртуальном круговороте порождают целый мир. Среди таких порождений – утешение, зависть, нейтрализация предстоящих трудностей труда (и следовательно, готовность к работе). Сама сумма в сто действительных талеров может возрастать лишь при наличии воображаемых талеров – на этом, собственно, и основана экономика.
Сразу же напрашивается возражение со стороны здравого смысла (или классической политэкономии): если деньги не обмениваются на какой-нибудь полезный продукт, они выходят из обращения и никакой символический круговорот тут ни при чем. Подобное возражение вытекает из непонимания истинной природы символического. Возьмем человеческий язык в его повседневном использовании. Известно, что в принципе слово должно подкрепляться делом, но в то же время ясно, что даже ничем не подкрепляемое слово все равно имеет хождение, образуя долгосрочный автономный круговорот вместе с такими же «легковесными» словами. Спорадически, на каком-нибудь случайном витке, подкрепление происходит; именно так и выглядит обычная человеческая коммуникация со всеми ее производными[118].
Обращение виртуальных талеров носит аналогичный характер, возникающее вихревое движение разворачивает образы вещей их желанной стороной, так сказать, лицом к потенциальному обладателю. Для нормальной экономики точно так же вполне достаточно, если один из ста актов воображения обернется реальной покупкой. Лишь при определенной, достаточно высокой скорости круговорота дистрибуция вещей становится экономикой.
Товар действительно создается абстрактным трудом, и этот абстрактный труд есть прежде всего труд воображения. Homo economicus – это специфический субъект, способный грезить деньгами. А достигая определенной интенсивности, воображение проникает в структуры целеполагания и порождает весь инструментарий экономического разума; в частности, производительность труда становится
Усвоение точного счета виртуальных талеров и качественной определенности воображаемых сумм в принципе ничем не отличается от усвоения родного языка. Взрослые постоянно поправляют ребенка: «Говори правильно!» – но с не меньшей, если не с большей настоятельностью они корректируют и первые пробы очагового воображения деньгами. Ребенок беспорядочно требует купить велосипед, конфету, «вот эту игрушку», хорошего папу или братишку, уже догадавшись, что глагол «купить» есть внешнее выражение императива «хочу!». Каждый получаемый отказ лишь укрепляет универсальность символического кода. Ему говорят: «Нет у меня
Таким образом, деньги предстают как плод воображения, и притом разгоряченного воображения. Это новое экономическое воображение в момент своего возникновения было разгорячено вещами-пряностями, предметами, которые принципиально не относятся к сфере необходимого.
Первые шаги обмена делаются с некоторой опаской – их вообще можно представить себе делом рискованным, требующим бесстрашия и онтологической беспечности. Новые синтезы воображения поначалу напоминают чувства коллекционера – азарт пополнения коллекции, ряд наличных безделушек легко продлевается в воображении. Но в быстрых периферийных обменах участвуют «тысячи мелочей», которые даже не укладываются в воображении, но зато порождают собственный уклад воображения, структурируемый языком денег.
Вещи-пряности воздействуют на воображение примерно так же, как пищевые пряности на гортань и пищевод. Они горячат и возбуждают, образуя очаги повышенной активности, и разгоряченное воображение легко переходит в воспаленное воображение. Чарующая сила возникающих денег, еще не реальных, но уже воображаемых, завладевших периферийным очагом воображения, способна порождать удивительные явления, которые можно определить не иначе как химеры воспаленного коллективного воображения. Множеством подобных явлений отмечены первые контакты между колонизаторами-европейцами (к этому времени уже гроссмейстерами в играх обмена) и индейцами обеих Америк. Основные вещи обихода были принципиально неотчуждаемы: лодка, дом, копье не могли служить предметом обменов, но горизонт воображения уже был открыт для сувениров-безделушек. Следовательно, европейцам было что предложить для распаления незрелого воображения, и мир стал свидетелем удивительных сделок: в массовом порядке приобретались охотничьи угодья, рудные запасы, территории целых штатов… Фактически все отложенное будущее североамериканских индейцев было закуплено на корню за тысячу мелочей – за бусы, стекляшки, шахматные фигурки, за звонкие монетки (пригоршни меди и серебра охотно принимались в уплату, а купюры – нет). Единственным конкурентом вещей-пряностей был другой воспалитель воображения – огненная вода.
Индейцы попались совершенно по-детски, что неудивительно в силу стадиального параллелизма первых опытов воображения деньгами. Экономическая инициация ребенка происходит достаточно поздно и является одним из главных критериев перехода от детства к подростковому возрасту. До этого ребенок проходит испытания на полигоне воображения, где властвуют сокровища-безделушки – разного рода фантики, наклейки, значки, карандаши (тут можно вспомнить и дохлую крысу Тома Сойера). Вероятно, каждому доводилось наблюдать, как подросток, уже прошедший инициацию, выменивает у младшего какую-нибудь ценную вещь за горсть мелочей, повторяя сделку по покупке Америки. Однако воображаемый полигон является необходимой предпосылкой, он уже содержит основные сведения о деньгах: обозримые сокровища греют душу их обладателю и разогревают его воображение своей
С тех пор как деньги стали альтернативным языком воображения, основательно потеснив язык эротических образов, много воды утекло. Уже позади остался расцвет продуктивного воображения, породивший эпоху Великих географических открытий. Умолк призывный клич попугая капитана Флинта «Пиастры!».
Но сказать, что деньги в качестве означающих одного из языков воображения утратили свою роль, было бы смешно. С образами и грезами, исчисленными в денежных единицах, произошло другое: они опустились в подсознание (как в индивидуальное подсознание, так и в коллективное бессознательное), где стали точками консолидации новых неврозов. Яркие образы, проецировавшиеся вовне, наткнулись на табу новой гуманистической цензуры, в результате чего эпоха Великих географических открытий сменилась эпохой Великих порнографических сокрытий. Сокрытий, разумеется, не в эротическом смысле, тут как раз традиция публичного обсуждения уже устоялась. Но возникли новые зоны приватности – окруженные заборами особняки и фигуры умолчания на месте прежних поводов для гордости. Что там, за заборами, какие новые сладострастные фантазии разыгрываются вдали от посторонних глаз? И какие невиданные прежде фобии сотрясают и верхи, и низы постиндустриального общества?
Во всяком случае, мы можем отследить впечатляющую смену полярностей. Если прежние авантюристы устремлялись по всему миру, чтобы
А как стыдно
Что же получается? По мере того как деньги постепенно исчезали из поля зрения в качестве «налички» (сначала из карманов и сундуков, а затем из банковских ячеек), перемещаясь в виртуальное пространство кредитных карточек и магических цифр, соответствующие им структуры воображения опускались в подсознание, где и заменяли отклоненные влечения либидо. Сегодня можно говорить о некоторых типичных коллизиях коллективного бессознательного. Уместно даже выделить особую группу неврозов, требующую новых психоаналитиков. Их логично будет назвать
1)
Степень страдания, причиняемого недугом, явно превосходит фобию пятилетнего мальчика, описанную Фрейдом, – а между тем экзистенциальной импотенцией поражены целые социальные группы и даже целые страны (не будем уточнять, какие именно).
2)
Похоже, что в какой-то момент установки протестантской этики поменяли свой знак на противоположный. Самовозрастающие деньги, бывшие знаком благополучия и внутренним психологическим указателем успеха (богоизбранности, предопределенности к спасению), стали теперь указателем такого же внутреннего беспокойства. Если ты
Складывается типичная амбивалентная ситуация, требующая какого-то вмешательства. Предаваться сладостному обладанию, конвертируя деньги в роскошь или приумножая их, очень хочется, куда от этого денешься. Но такую страсть теперь лучше не афишировать даже перед самим собой. Вот и возникает система терапевтических искусственных жестов: благотворительных фондов, нарочитой скромности в потреблении, актов участия в отстаивании общечеловеческих ценностей. Делается все, чтобы походить на здорового члена общества. Но при этом ускользание от налогообложения остается могучей движущей силой денежных потоков. А новые зоны приватности дают выход сладострастию.
Манивроз постыдного благополучия теснейшим образом связан с капитуляцией элиты западного общества. Он ответственен за внутренний надлом, не позволяющий больше воспроизводить экзистенциальные основания бытия господина как равного среди равных. Создаются свои аналоги прежних эротических утопий, воспроизводящие жизнь существа двоякодышащего типа амфибии: чинно прошелся по суше, подышал дефицитным воздухом, скромно попользовался благами из числа лимитированных ресурсов – и нырок в подводный мир, где жабры работают на полную мощность, а струи засасывающего воображения жадно втягивают мальков… Потом снова на сушу, чтобы чинно, по закону, в соответствии с гуманистическими нормами…
Теперь следует спросить в духе Будды: а есть ли путь избавления от неврозов?
Такой путь возможен гипотетически. Выход в том, чтобы реабилитировать «пиастры!» – восстановить полнозвучность и полноценность внешних проекций воображаемого в качестве приемлемых ценностей. Можно было бы повернуть вспять потоки сокрытия, уходящие в оффшорный песок, проложить русло для безналоговых инвестиций воображения в реальность желания господина. Но каждому ясно, что подобная гипотетическая возможность чрезвычайно далека от действительности. Эволюция денег как универсального медиатора идет в другом направлении – они все больше напоминают бесцветный прозрачный воздух, без которого организм задохнется. Производство такого «воздуха» сегодня нельзя доверить одной лишь экономике, требуется задействовать всю совокупность производств социума, и в первую очередь символическое производство.
13
Боль в уплату
Исторический очерк восхождения денег в качестве всеобщего медиатора материальных и символических обменов требует обращения к эволюции и инволюции альтернативных медиаторов, тем более что ни один из них не исчез бесследно: и сегодня сохраняются локальные очаги, где расплата в альтернативной валюте возможна, а то и предпочтительна. Может оказаться, что подобно тому, как сущность техники не есть нечто техническое, сущность денег не есть нечто финансовое.
Причинение страдания как приемлемая форма возмещения ущерба, боль в качестве платы, боль, претендующая на роль всеобщего эквивалента человеческих обменов, – все эти вопросы чрезвычайно интересовали Ницше. Трудно сказать, было ли это связано с его собственными повседневными, порой нестерпимыми болями, – во всяком случае, Ницше был едва ли не единственным значимым мыслителем, считавшим болевой порог важнейшей константой культуры. Еще в «Веселой науке» Ницше замечает: «В боли столько же мудрости, сколько и в удовольствии, она принадлежит к родоохранительным силам первого ранга. Не будь она такой, она давно исчезла бы; то, что от нее страдают, вовсе не является аргументом против нее, такова ее сущность. Мне чудится в боли команда капитана корабля: "Убрать паруса!" Управлять парусами на тысячу ладов – этому должен был выучиться отважный мореходец, "человек", иначе с ним было бы слишком быстро покончено, и океан вскоре поглотил бы его»[119].
Среди прочего «болевые переменные» могли рассматриваться – и рассматривались – как фигуры расчетов и взаимозачетов. Лишь их «слипание», утрата строгой дискретности значений, связанных с определенной порцией боли, не позволили единицам страдания удержать и закрепить их навигационную роль в океане житейских превратностей.
Однако и по сей день, причиняя боль другому, мы делаем это со смыслом (бессмысленное причинение боли составляет особый случай), осмыслены или подлежат осмыслению и претерпеваемые нами страдания: может даже показаться, что болевая подкладка есть смысл самого смысла, некий различитель, заставляющий нас отмечать и выбирать определенные фрагменты из суммы происходящего.
Ницше то и дело возвращается к этому важнейшему пункту, ему целиком посвящено «второе рассмотрение» в работе «К генеалогии морали»: «Что, собственно, возмущает в страдании, так это не само страдание, но бессмысленность страдания; а между тем ни для христианина, втолковавшего в страдание целую машинерию таинственного спасения, ни для наивного человека более старых времен, гораздого толковать себе всякое страдание с точки зрения соглядатая и мучителя, не существовало вообще подобного бессмысленного страдания»[120]. Похоже, что еще до переоценки ценностей боль и страдание формируют первичную оценку с более-менее градуированной шкалой валоризации, остается лишь вовлечь ее в другую сферу значимостей. К рассмотрению этой сферы Ницше переходит на следующей же странице:
«Устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом – это в такой степени предвосхищало начальное мышление человека, что в известном смысле и было самим мышлением: здесь вырабатывались древнейшие повадки сообразительности, здесь хотелось бы усмотреть и первую накипь человеческой гордости, его чувство превосходства над прочим зверьем»[121]. Соединение двух устремлений не могло не сработать, и Ницше приводит немало примеров причинения боли во взаиморасчетах – в особенности в сфере юридической компенсации. Телесные наказания выступают в роли демонстративных платежей: их пригодность к особого рода расчетам не вызывает сомнений, проблематичной остается именно универсальность, конвертируемость соответствующей валюты. Представим себе следующую вполне современную картинку.
Допустим, девушка подходит к прилавку на базаре и собирается купить несколько апельсинов. Она роется в кошельке, но денег там нет.
– Ничего, – говорит продавец, – давайте я вас пять раз ущипну, по разу за каждый апельсин, и мы в расчете…
– Еще чего! – отвечает девушка. – Хватит и двух раз, стану я переплачивать! Да и апельсины у вас невзрачные.
Продавец со вздохом соглашается. Стороны договорились и приступают к акту купли-продажи.
Ситуация выглядит совершенно абсурдной и вообще надуманной – и все же она заставляет задуматься, в ней, безусловно, есть нечто поучительное. Вот, например, мама в сердцах отшлепала своего малыша, а потом, спохватившись, начала его ласкать. Дело в том, что она понимает (точнее говоря,
Вернемся вновь к нашему продавцу, слегка изменив условие задачи. Предположим, что теперь к Гиви, продающему апельсины, подходит его сын-подросток и говорит: «Пап, дай апельсинчиков, хочу своих друзей угостить…» И Гиви отвечает: «Хорошо. Только сначала получишь затрещину за свои проделки, а потом апельсины». После недолгого раздумья стороны, что называется, ударили по рукам.
В такой редакции ситуация выглядит уже достаточно правдоподобной, из чего вытекает вывод: боль как валюта зарезервирована для близкородственных обменов. Для расчетов с первым встречным она не годится. Но прежде чем продолжить рассуждения в этом направлении, следует, пожалуй, остановиться на двусмысленности глагола «ущипнуть». Он сразу же отсылает к другому, достаточно распространенному виду платежей, к расплате натурой. Женщина или девушка могут расплатиться подобным образом хотя бы за те же самые апельсины. Такое встречное предложение может, конечно, вызвать возмущение, но ситуация, в которой оно прозвучало, тем не менее не покажется абсурдной.
Правда, платежи натурой несимметричны – в отличие от взаимного обмена причиняемой болью. В этих достаточно распространенных сделках (в отдельных исторических ситуациях их размах бывает сопоставим со сферой денежного обращения как такового[122]) женщина выступает почти исключительно как продавец. Именно несимметричность в основном и помешала «натурным платежам» стать всеобщим эквивалентом, ибо с чеканкой монеты здесь дело обстоит куда более благополучно, чем в случае градуирования болевой шкалы. Одно дело – подставить для поцелуя щечку, другое – обнажить грудь, задрать юбку, продемонстрировать элементы стриптиза… Перечень услуг в единицах либидо вполне сопоставим с ассортиментом среднего магазина, где цены выражены в денежных единицах.
Наряду с болью, рассматриваемой как средство платежа, опосредуемые натурой обмены также осваиваются в детском возрасте. Подглядывание за девочками и игра в доктора, в самом раннем возрасте еще вполне симметричная[123], обосновывают не только концепцию психоанализа, но и уже упоминавшийся тезис Ницше о человеческой мании «устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом» – похоже, данная тенденция не имеет возрастных ограничений. Дети, играя в доктора и покупаясь на предложение
Стадия «игры в доктора» описана во множестве биографических романов. Вот, например, образчик из относительно недавно вышедшей книги:
«В совсем еще юном возрасте Лидка использовала меня в некоем предосудительном ритуале, начинавшемся с наших трусиков. Брезжит нечто сатиновое в горошек, нечто выношенное трикотажное… Только лет через шесть-семь я кусал локти: во дурак был, – пытаясь припомнить, что же я там видел в этом трикотажном саду сладостных тайн»[124].
Но вернемся к боли как валюте, опосредующей близкородственные обмены. Во-первых, к этому типу расплаты мы всегда взываем, если преступление касается наших близких, вполне довольствуясь сложившимся биметаллизмом наказания, когда речь идет о посторонних.
Но непосредственный интерес вызывает, так сказать, сфера внутреннего обращения: во взаимозачетах и взаиморасчетах ближайшего круга болепричиняющие средства остаются вне конкуренции. И по сей день широко распространены случаи причинения собственно физической боли – вспомним пословицу «Бьет – значит любит», – не говоря уже о физическом наказании детей и рутинных шлепках. Если бы можно было измерить и сравнить «общее количество» боли, циркулирующей внутри близкородственного круга, с той, которую первые встречные причиняют друг другу, вполне могло бы оказаться, что резервуар «междоусобной» боли превосходит залежи боли, причиняемой случайным другим.
Но физическая боль как таковая все же периферийна для расчетов между родными и любящими. Куда более распространен и востребован ее коррелят, боль «метафизическая», причиняемая в форме весьма изобретательных страданий или, лучше сказать, терзаний. Русский писатель Иван Гончаров, назвавший свою знаменитую статью «Мильон терзаний», невольно дал прекрасное обозначение для важнейших взаиморасчетов близкородственного круга. Если измерять приобретаемый капитал в этих расчетных единицах, едва ли не каждый второй окажется миллионером… Звукоряд терзаний – это не гармошка-трехрядка, хотя клавиатура боли может быть незатейливой и в этом случае. Тем не менее по своему диапазону клавиатура мучительных взаиморасчетов соответствует большому органу. Боль не наносится непосредственно на поверхность тела, она, посредством
Присмотревшись внимательно, мы можем увидеть вполне самодостаточный характер возникающих ценностей – различных сумм причиняемой боли. Пресловутые «упреки» крайне редко носят рациональный характер, но ведь и нужны они не для поддержания рациональности, не для защиты ее юрисдикции. Они, терзания, суть индикативы и демонстративы, специфические ценности, удовлетворяющие жажду в момент предъявления.
Когда жена, обращаясь к мужу, в характерном демонстративном тоне говорит: «Ты неудачник! Ничего толком сделать не можешь… И зачем я только с тобой связалась?» – она при этом отнюдь не проявляет целерационального поведения, да, похоже, и не стремится к конкретной практической цели. Производимое ею «терзание» скорее служит препятствием к получению осязаемой практической выгоды. И все же акт терзания совершается, ибо он является самостоятельной ценностью, некой формой платежа. Похоже, что даже единичное терзание ближнего облегчает душу, удовлетворяя актуальную потребность, подобно тому, как материальные потребности удовлетворяются с помощью денег. В нашем случае пытка должна обернуться успехом, так сказать, принести плоды, если муж почувствует себя виноватым и признает свою вину, – тогда «гонорар», полученный супругой, будет максимальным. Если же муж посчитает, что с него пытаются взыскать несправедливую, непомерную плату, он, скорее всего, потребует сдачи и, к примеру, скажет: «Ты на себя посмотри, во что ты превратилась», – и далее в том же духе, пока не будет исчерпана сумма задолженности по терзаниям.
Стремление к взаимозачету, как правило, перевешивает через край, в результате чего процесс обмена терзаниями возобновляется с новой силой. К стихии близкородственных обменов любезностями прекрасно подходит изречение Гераклита: «Весь этот космос есть огонь, мерами потухающий, мерами возгорающийся». С точки зрения политической экономии перед нами опять-таки необычный товар: ведь прочие товары раскрывают свою потребительскую стоимость после того, как мы их приобретаем, – характерным исключением являются деньги, которые должны быть инвестированы или попросту растрачены для подтверждения их потребительной стоимости. При этом, как уже отмечалось, воображаемые инвестиции, воспаляющие и распаляющие воображение, легко заменяют реальные затраты, достигаемая здесь капитализация способна вполне успешно, на долгосрочной основе инициировать деятельность. Взаимные терзания имеют сходную форму потребительной стоимости, и они как особенный товар реализуют свою ценность в момент инвестиций – с тем важным отличием, что поле инвестиций не является безграничным, оно охватывает не весь универсум Mitsein, a лишь круг родных и близких. Но уж зато на этой территории, в родных пенатах, номинал одного «щипка» далеко превосходит номинал любой классической денежной единицы. Опять же физическое страдание отмеривается грубыми, приблизительными порциями,
В этих обменах, несомненно, присутствует садомазохистский компонент, регулирующий экономию либидо, однако в целом «теория удовольствия Фрейда» не годится для объяснения тонких взаиморасчетов в первичной валюте. Фрейд говорит: «Мы без сомнения принимаем положение, что ход психических процессов автоматически регулируется принципом наслаждения, мы считаем, что этот процесс каждый раз возбуждается связанным с неудовольствием напряжением и затем принимает такое направление, что его конечный результат совпадает с уменьшением этого напряжения – с избежанием неудовольствия или порождением удовольствия»[125]. Все дело, однако, в том, что ближние в ответ платят той же монетой, и, если бы «экономическая точка зрения», принимаемая Фрейдом, была верна, мы имели бы типичную игру с нулевой суммой вроде той, в которую играли Джон и Билл, ковбои из анекдота, которые в результате бесплатно наелись дерьма… Внешне ссоры между самыми близкими людьми действительно напоминают подобную игру с нулевой суммой, но сходство носит именно внешний характер.
Отправитель страдания в момент его вручения получателю испытывает некое мгновенное острое наслаждение и в то же время совершает рискованную инвестицию. Риск связан с почти неизбежным возмездием, и тем не менее, учитывая сугубую рутинность «покупки», нельзя не признать, что обмен булавочными уколами терзаний представляет собой самодостаточную ценность. «Пострадавшие», в отличие от Билла и Джона, преисполнены решимости совершить сделку еще раз, фактически оборот капитала внутри малого круга родных и близких совершается непрерывно.
Подобно тому как есть люди, «жадные до денег», существуют, и в немалом количестве, субъекты,
Боль в уплату обусловливает интенсивность особого круга обменов, характеризующегося принципом «чужие здесь не гадят». В рабочем порядке круг родных и близких можно определить как территорию, где валюта терзаний имеет хождение и принимается без ограничений. Если субъект вдруг замечает, что платежи не проходят и требуется другая монета, он тут же понимает (если почему-то забыл), что покинул родные пенаты и вышел в большой мир. Таков водораздел, по одну сторону которого родные и близкие – и с ними всегда можно рассчитаться «по-свойски», – а по другую –
«Среди всех человеческих устремлений деньгам принадлежит срединная позиция. По своей интенсивности <чунь> стремление к деньгам родственно телесным вожделениям, и оно, некоторым образом, телесно – вызывает одышку, пот, оцепенение, а у иных и обморок. Но по своей форме тяга к деньгам родственна тяге к знаниям. В самом деле, подобно знанию, деньги, как наличные, так и отсутствующие, располагают к вычислениям, к совершению воображаемых операций. Общеизвестно, что новые знания быстрее и надежнее приобретает тот, кто уже владеет какими-то знаниями, – в еще большей степени это относится к деньгам. И тут и там мы сталкиваемся с одинаковым вопросом: где приобрести и как лучше распорядиться. Таким образом, общего немало, хотя обычно принято указывать на моменты отличия: знание, в отличие от денег, если поделиться им с другими, не уменьшится, а даже возрастет. Правда, богатейшие купцы Поднебесной и владельцы крупнейших торговых домов ровно то же самое утверждают и о деньгах.
Срединная позиция денежного интереса делает этот интерес самым общим. В потворстве телесным вожделениям нет ни сюцаев, ни императоров, там все простолюдины. Стремление к мудрости позволяет пребывать в кругу людей, где все благородны независимо от рождения. Но общение посредством денег, это общение со всеми людьми, в том числе и с теми, кого мы никогда не увидим, и с теми, кого уже нет. Поэтому полное одиночество начинается с полного безденежья. Ибо даже если у тебя не осталось ни родных, ни близких, но есть хотя бы один юань, ты еще не совсем одинок в этом мире. Ты еще можешь вступить в общение с первым встречным, купив у него что-нибудь или, по крайней мере, поторговавшись»[126].
Параллелизм двух валют прослежен здесь в своих основных моментах. Требуется лишь подчеркнуть, что взаимное причинение страданий отнюдь не является разобщающей силой, вызванной слишком тесным сближением. В каком-то смысле речь идет о важнейшей составляющей самой любви, о полноте эротических инвестиций. Тонкий баланс взаиморасчетов сопровождает чувственную глубину:
Продолжим, однако, рассмотрение специфических свойств особого товара, именуемого