Человек, равнодушный к страданиям, скажем, нечувствительный к ним, едва ли согласится принять боль в уплату, здесь имеет место, как принято говорить, «диалектическое соотношение моментов». Во-первых, месть врагу проходит по другому ведомству, она может оставаться в рамках прямой чувственности, не затрагивая механизма идентификаций. Человек, претерпевший страдания и боль, иногда склонен говорить: такого и врагу не пожелаешь. В таких случаях речь идет о бессмысленных, неавторизованных страданиях, о тех страданиях, в которые «не удается вмыслить» никакого эквивалента. Однако авторизация анонимного, щедро рассыпанного повсюду страдания входит в саму суть бытия субъектом, является, выражаясь в терминах Джудит Батлер, ключевым моментом субъекции. Резонатор страданий, однажды сработав, отнюдь не стремится к отключению, как можно было бы подумать. Он стремится к переходу в режим инотелесности.
Ощущение боли другого есть удивительная, привилегированная форма идентификации: при этом открывается картина чувственной реальности, когда за пределами моего единичного тела пульсирует знакомая мне и, в сущности, моя собственная, боль. В таком случае ценность причинения страдания определяется переносом центра тяжести переживаний в иное тело – и можно заметить, что не любое тело для этого подойдет, а лишь тело достаточно знакомое и близкое, создающее минимум препятствий для идентификации. Происходит специфическое преобразование самочувствия в иночувствие, одновременно оказывающееся расширением горизонта самочувствия.
По-видимому, мы имеем дело с проявлением более общего феномена, описанного Августином. У Августина речь идет о сопереживании актеру, присутствующему на сцене, о ситуации, когда мы приветствуем в теле актера то, что осуждаем в себе самих. Сценическая убедительность плута, мошенника или негодяя заставляет нас непроизвольно восхищаться этими персонажами независимо от степени преодоленности соответствующих качеств в себе. Удвоение некоторого аффекта или состояния путем его перемещения в инотелесность легко меняет ценностный знак на противоположный[127].
Можно предположить, что взаимная ретрансляция боли в форме обмена терзаниями составляет корень этого феномена. Будучи субъектами, мы способны соприсутствовать в перемещенной боли, но если до перемещения мы от нее страдали, то теперь она предстает как некое благо (Транспаро Аутисто мог бы смело зачислить данное обстоятельство в атрибуты классического субъекта). Благо это имеет отчетливую товарную форму, поскольку является результатом проделанной работы, следствием нелегкого труда субъектообразования, субъекции. Товарообмен внутри малого, интимного круга и конституирует реальность родственных отношений, которые даются авансом, но требуют глубокой, обстоятельной проработки для перехода от возможного к действительному.
Понимание способа специфического мучительства как медиатора близости, как действительного, а не просто декларированного родства, позволяет переосмыслить ряд «проклятых вопросов». Например, крик души, озвученный Львом Толстым:
Ответ может показаться странным, но при некотором размышлении он представляется единственно возможным: чтобы перестать мучить друг друга, необходимо максимально ослабить узы родства и близости, то есть пойти по пути, который максимально противоположен действенной любви к своему ближнему. Именно такой путь фактически и диктовался идеалами Просвещения, именно он и был избран в качестве магистральной линии развития «межперсонального общения». Транспарация закрепила этот выбор и обеспечила ему подходящие каналы социализации, важнейшим из которых является уже не раз упоминавшаяся политкорректность. Мы теперь подошли к ней с другой стороны, что дает повод еще раз оценить этот важнейший феномен современности. Политкорректность можно описывать по-разному. С позитивной стороны – как терпимость, тактичность, превалирующий учет интересов другого. С негативной – как глубокий страх перед спонтанным проявлением собственной самости. Но в любом случае перед нами тип отношений, в основу которого положено отношение не к другу, брату и свояку, а именно к первому встречному. Ты мне ни сват ни брат, и звать тебя никак – зачем же я буду тебя мучить, зачем инвестировать полноту присутствия в инотелесность, возможная идентификация с которой утрачена?
Таким образом, политкорректность есть простой социальный инстинкт из набора тех модусов вторичной, обретенной простоты, которые описаны под общим именем
Тематизированная Гегелем превратность Weltlauf находит здесь очередное подтверждение. Сколько нравственных подвигов было совершено во имя утверждения человеколюбия, какие только аргументы не высказывались на тему «Доколе можно бить людей?», но любая изощренность теоретического разума всякий раз оказывалась бессильной перед вовлеченностью в контактное проживание, перед «ангажированностью самой жизнью». Мыслителям, в том числе и провозвестникам Просвещения, казалось, что нужно совершить еще одно решающее усилие человеколюбия, нужно
Остается рассмотреть еще механизм перехода от обмена «грубой», физической болью к сложному балансу взаимных терзаний, по-прежнему процветающему на периферии ПСК, там, где сохраняется полновластие субъекта. Ницше склонялся к тому, чтобы рассматривать зримую, членораздельную боль как исходную матрицу расчетов, своего рода отчеканенную монету. Возникает соблазн сопоставить душевные страдания с усовершенствованной, безналичной формой расчетов, но яркая экспрессия, подтверждающая реальность терзаний, не позволяет этого сделать. Более точной выглядит другая аналогия: возможность рассматривать причинение душевных страданий как капитализацию боли. Ведь предшествующие формы прямой и ответной агрессии (схватка воинов, драка подростков, etc.) укладываются в логику потлача, тут речь как раз идет о дистрибуции насилия, описанного Рене Жираром[128].
Конечно, способность
Тем не менее на сегодняшний день терзания утратили свою значимость, превратившись в сугубо региональную валюту остаточной субъектности. Отказ принимать боль в уплату является одним из самых ярких симптомов прогрессирующей транспарации, когерентность синтезируемого Плоско-Субъектного Континуума избавляет подданных от всех несистемных регуляторов и аннулирует неэквивалентные обмены как принцип. Универсальный метаболизм ПСК осуществляется с помощью трех простых медиаторов, перекликающихся с названием фильма Гая Ричи «Карты, деньги, два ствола».
14
Основной ресурс и онтология дефицита
Конституирование языка воображения на основе денег объясняет их универсальное хождение и неограниченную предъявимость. Но отсюда еще не ясно, откуда берется их ценность: в объяснении нуждается и природа ценности как таковой.
Изначальным условием ценности sine qua non является дефицитность, понимаемая предельно широко. Обратимся вновь к Платону, давшему первое обоснование идеи ценности, при том что обоснование
Когда Сократ говорит о «прекрасной амфоре» и «прекрасной кобылице», его речь имеет смысл лишь потому, что не все амфоры и кобылицы прекрасны. Множество посредственных амфор и сивых кобыл заставляют влечение вспыхнуть при виде близости к эталону. Вот и деньги, замещая любой имеющийся товар (и даже любой воображаемый), оповещают о его дефиците здесь и сейчас[130]. Но и товар оповещает о себе, о своем принципиальном наличии лишь постольку, поскольку находит язык, на котором можно обратиться к потенциальному потребителю, – язык денег, обеспечивающий новую членораздельность воображения.
Деньги демонстрируют динамический смысл лишенности – вполне в духе Плотина и Шнеура Залмана. Движимые ими потоки влечения направлены к восстановлению полноты целого, которое они сами же и фрагментируют благодаря своей дискретности. Определенность той или иной суммы напоминает языковую игру в гипостазирование, то есть в полагание предмета там, где предмет отсутствует[131]. Любая произведенная номинация, независимо от того, случилась ли она в круговороте воображения или зафиксировалась в случайном эмпирическом ценнике, номинирует на премию самодостаточного существования полагаемую таким образом ценность: подобно тому как в языковых играх всякое
Мы имеем дело с далеко идущим сходством
По Марксу, необходимость в деньгах может возникнуть лишь в случае товарного избытка, однако очевидно, что систематическое воспроизводство этой избыточности – а только оно и имеет значение – есть отклик на запрос, формулируемый разгоряченным воображением на языке денег. Избыток провоцируется преднаходимым дефицитом подобно тому, как излияние Торы в мир провоцируется встречной духовной жаждой. Тут, впрочем, действует принцип кругового причинения, ибо дефицит наличного (как наличного бытия, так и собственно наличности) вырисовывается благодаря полноте воображаемого, в контрасте с которым возникает скудость мира. Вот ведь и ценность произведения искусства оттеняется (и конституируется) первой встречной безыскусностью – кажется, что
Георг Зиммель впервые четко сформулировал давно витавшее подозрение, что деньги не есть простой номинал для обозначения
Итак, в спекулятивном плане, не вдаваясь в исторические детали, можно исходить из того, что «в один прекрасный момент» появляется или, лучше сказать, заявляет о себе сверхактивный фермент обменов. Органическим аналогом этого фермента будет даже не кровь, как у Левиафана, описанного Гоббсом, а несравненно более универсальный медиатор, соединяющий в себе свойства адреналина, инсулина, эндорфинов и естественных алкалоидов. Благодаря мощи и универсальности фермента исходный континуум даров (потлач), компенсирующий инфляцию слов, был перекрыт сетью новых обменов – континуумом, в котором язык воображения на лету подхватывал голос вещей и предоставлял этому голосу членораздельность, благодаря чему расположение, признательность, симпатия, равно как и любые степени дистанцирования, теперь могли быть выражены в дискретных суммах всепроникающих сообщений. Возник язык, на котором можно было отдавать приказы экономике.
Одним словом, в отношении постиндустриального общества деньги можно вкратце охарактеризовать как
Либидо поддается сублимации, механизм которой, несмотря на усилия Фрейда, все еще остается таинственным. Но только систематические грезы деньгами о деньгах могут принять характер абстрактной воли: при этом эротическое воображение так или иначе препятствует сублимации, его приходится превозмогать. Денежные же грезы всего лишь отвлекают абстрактную волю, обволакивая ее благоприятной питательной средой. Рассмотрим подробнее горизонты инобытия двух основных потоков воображаемого.
Язык либидо посредством сублимации оказывается способным к достаточно далеким переносам, он незримо, а то и зримо, сопутствует великим взлетам человеческого духа. Опора на эротические образы характерна для «до-протестантского» христианства, в то время как специфическая религиозность лютеранства и кальвинизма могла быть создана только посредством «сублимации» конкурирующего языка воображения, денежных грез. Детали денежных расчетов и перерасчетов, освященные именем Бога, составляли саму сердцевину сокровенного духовного know how, описанного Максом Вебером. На этом же языке записаны и скрижали «капиталистической действительности», подлинные духовные основания для существования банков, бирж и прочих элементов разветвленной инфраструктуры.
Крайне важно, что первичная запись содержит возможность трансцендентного расширения, в соответствии с которым магия самовозрастающей суммы денег свидетельствует о богоизбранности, да и о присутствии Бога вообще. Этот момент в высшей степени мистический, до него в принципе невозможно домыслиться, но, как выяснилось, можно догрезиться. Воспаленное воображение однажды оказалось способным на такое трансцендентное расширение. Способ, которым берется барьер, был закреплен в составе духовных практик, оказавшись едва ли не последним историческим новообразованием субъекта. Впрочем, по аналогии с синтезом линейного времени можно предположить, что речь идет все же о разовом импульсе, о первотолчке, вбросившем в мир такую духовную энергию и силу причинения, которых хватает и до сих пор[135]. В сущности, это было воистину удивительное трансцендентное расширение едва ли не самого профанного измерения человеческого бытия, «купли-продажи». Только субъект мог вместить столь радикальную несовместимость, но даже субъект подвергся преобразованиям для повышения вместимости, общего уровня смыслоемкости мира.
Реформа вместимости происходила не на ровном месте, нечто подобное уже было. Преднаходимый голос телесности, модулируемый как позыв либидо, допускает сублимацию, в ходе которой сопрягаются воля-к-бессмертию и «основной инстинкт», его сам Фрейд с некоторым сомнением называет инстинктом продолжения рода[136]. В результате возникает насыщенная эротическими компонентами любовь к Богу, чувственная реальность, в которой импульс либидо был глубоко преобразован, но все же не укрылся от внимания теологов.
И тем не менее если такое объединение можно считать греховным (именно так и считало большинство теологов), то каким верхом греховности должно предстать тогда второе трансцендентное расширение – попытка на языке денег догрезиться до Бога! Конечно, этот язык прекрасно подходит для быстрых счетных операций внутри любого множества конкретных благ, и соблазн подкрепить высшие чаяния денежным эквивалентом существовал всегда. Однако все попытки прорыва, представлявшие собой, в сущности, разновидность подкупа, на эксплицитном уровне решительно пресекались. Новый Завет преисполнен обличениями стяжательства. Бог, в отличие от его земных служителей, неподкупен – эта мысль изложена с предельной ясностью и отчетливостью, поэтому десятина и прочие платежи неизменно рассматривались как некий компромисс, явно противоположный тому, что Кьеркегор называл подвигом веры. Церковь, впрочем, время от времени погружалась в грех сребролюбия, что всегда соответствовало периодам упадка живой подлинной веры, – самый глубокий кризис пришелся как раз на эпоху Возрождения. А далее случился воистину удивительный синтез, ознаменовавший саму суть Реформации.
Да, посредством подкупа Бога догрезиться до трансцендентного не удалось, зато увенчался успехом другой, куда более экзотичный ход. Деньги, как их количество, так и принцип их возрастания, пригрезились в качестве прямой и непосредственной благодати. Произошло соединение пучка экзистенциальных чаяний и неукротимой жажды обладания, в результате чего возник абсолютный монотеизм. Впервые зов Золотого Тельца, обеспечивавший фоновый дуализм веры, оказался включенным в состав сакрального. Тезис Тертуллиана «Верую, ибо абсурдно» обрел новый смысл: если можно так выразиться, содержавшаяся в нем несовместимость стала еще на порядок несовместимее, ведь оборотной стороной благословенности свыше (и одновременно ее градуированной шкалой) стала квинтэссенция меркантилизма. Никакая умопостигаемость, никакое здравое моральное суждение не могли бы примирить непримиримое, на это оказалась способной лишь новая редакция формулы Тертуллиана. Тем самым субъект в качестве сущего, не разрушаемого своей противоположностью, подвергся новому испытанию, не уступающему по своей замысловатости афоризму Евгения Шварца, – и вышел с честью из этой ловушки, не повредив даже логики, остающейся инструментом локального применения.
Понятно, что подобно тому, как происходит преобразование либидо в результате его трансцендентного расширения (в целом подобное преобразование можно расшифровать как общее облагораживание любви), притягательность денег, воспаливших воображение, тоже приобрела некие более пристойные формы, не сводящиеся к алчности и сребролюбию (хотя и выводящиеся из них). Макс Вебер в основных чертах дал картину монотеизма, в котором алчность и самопожертвование переходят друг в друга без какого-либо опосредования, прямо как скромность и прозрачное платьице у прекрасной девушки. Помимо всего прочего, произошедший синтез вызвал смещение центра тяжести воображения с конечного звена (вроде бочки варенья и корзины печенья) к центральному звену, представленному самими деньгами с их чудесной способностью к самовозрастанию. Чистый разум, утрачивая свою чистоту под воздействием грез, услужливо подсказывает, что взор Всевидящего сосредоточен на самовозрастании капитала, соответственно, именно здесь синтезируется топливо абстрактной воли, то есть воли, оторванной от желания чего-то особенного и ведомой единством благополучия и благословенности.
Обоснование этого момента, по существу, и является сердцевиной этического учения Канта. Ведь если всмотреться, в каком именно отношении чистый практический разум чист, от чего он в первую очередь очищен, откроется любопытная картина. Он отнюдь не свободен от подозрений, эта задача оказалась непосильной Просвещению и решается уже сегодня средствами транспарации. В кантовском практическом разуме подозрения попросту обобщены и вынесены за скобки – поэтому в каждом отдельном акте чистого практического разума подозрения имеются в виду или по крайней мере имеются в невидимости.
От какой же гетерономии избавлен чистый разум Иммануила Канта? Он избавлен от трансцендентного расширения чувственности – конкретно от тех сублимаций либидо, в которых еще просматривается их первоисточник. Отсюда столь характерные призывы Канта к избавлению от психологических (гетерономных) коррелятов «добрых дел», отсюда же его стремление к рациональному милосердию, к спокойной доброжелательности и в идеале к нулевому самочувствию вообще. Отсюда же, вероятно, и «странная враждебность» к Канту всей русской религиозной философии (впервые отмеченная Густавом Шпетом), ибо за соответствующими этическими постулатами интуитивно ощущается иной опыт веры, опыт, чуждый православной традиции с ее опорой на преображенный эрос.
Действительно, в «Критике практического разума» речь идет о рафинировании отношений к Богу, об очистке этих отношений от компонентов чувственной любви – в первую очередь отфильтровывается оргиастическая составляющая, так часто прорывавшаяся наружу на всем протяжении христианской истории. В Латинской Америке и в некоторых католических странах Европы она до сих пор сохраняет свою силу. Именно эта экзальтация – родственная, хотя и не тождественная дионисийскому началу, была выкорчевана в протестантстве совокупными усилиями Лютера, Кальвина, Цвингли и Канта. Но свято место пусто не бывает – на смену преображенному (и не очень преображенному) Эросу пришел альтернативный язык воображения, уже достаточно описанный здесь. Теоретически обоснованная бесстрастность Канта действительно свободна от страстей из группы либидо, но отнюдь не от чувственного коррелята вообще. В этом хорошо ведомом Канту тайном языке нефрейдовского бессознательного сотня воображаемых талеров принимала форму мерцающего аттрактора. Искренне верующий протестант, вглядываясь в это мигающую точку, мог повторять про себя: я
Так, сугубая рациональность, счетность, сама пресловутая меркантильность приземленной буржуазной жизни опирается на пронизанное иррациональностью основание. Деньги, будучи простым посредником по доставке материальных благ, должны стать даже не оболочкой, а внутренней формой денатурированного желания, для того чтобы расширенное производство этих самых благ получило трансцендентную санкцию. При этом язык денег как настоящий полноценный язык не мог не породить собственных праздных языковых игр, без которых, в свою очередь, не могут быть составлены и скрижали завета. А их смысл, выявившийся уже к концу эпохи Просвещения, таков: переход от денег как транспортного средства по доставке уже существующих ценностей, признанных объектов желания, к деньгам как всеобщему ценнику. Дело не в том, что все, имеющее ценность, может получить денежное выражение, а в том, что все, выражаемое в деньгах, именно поэтому имеет ценность.
Подобно тому как в нормальной человеческой речи действует презумпция смысла и любой произвольно взятый текст исследуется на наличие смысла, язык денежных грез, будучи развитым языком с собственным словарем и грамматикой, обретает аналогичную презумпцию: грезы есть некие фразы, выражающие соотношение наличного и основного ресурса. В социологических терминах это хорошо известное обстоятельство описывается обычно как навязывание покупки или как синтез искусственных потребностей. Близость товарного предложения к предложению в грамматическом смысле завораживает. Ибо в случае простого наличия ценника всевозможные дезодоранты для кошек, шторки для очков, упакованный в консервную банку воздух Санкт-Петербурга и великое множество других подобных кунштюков оказываются приемлемыми предложениями. При этом ясно, что они не являются априорными ценностями, получившими наконец денежное выражение, – напротив, они суть конструкты языка, в силу грамматической правильности обретшие ценностный статус.
Этот момент чрезвычайно важен, он дает простор для творчества, для направленного потока инноваций в онтическом слое экзистенциального проекта. Он позволяет оспорить некоторые исходные утверждения Маркса, например известные строки из письма к Энгельсу: «Господа экономисты проглядели чрезвычайно простую вещь, а именно что форма "20 аршин холста равны одному сюртуку" есть лишь неразвитая основа формы "20 аршин холста равны 20 фунтам стерлингов", что таким образом простейшая форма товара, в котором его стоимость выражена еще не в виде отношения ко всем другим товарам, но лишь в виде отличия от его собственной натуральной формы, заключает в себе всю тайну денежной формы и тем самым, в зародыше, тайну всех буржуазных форм продукта труда»[137].
В действительности в этом зародыше еще не содержится тайна нового типа дистрибуции вещей, подобно тому как человеческий зародыш на стадиях бластулы и гаструлы еще не содержит решающих отличий от предковых форм. Необходимо, чтобы произошло развертывание еще одного измерения, передача импульса, источника активации к «грамматически правильной» форме предложения, именно эта передача и обеспечивает работу perpetuum mobile индустриального и постиндустриального общества. Лишь когда 20 фунтов стерлингов или сто воображаемых талеров соотносятся не только с 20 аршинами холста, не только с насущной здесь и сейчас покупкой, но когда они актуализуют все гнездо своих означающих в быстром пробеге, причем так, что легкое количественное смещение в воображении, скажем от ста к ста двадцати двум талерам, тут же открывает новые пороги качественной определенности, – лишь тогда можно говорить, что вечный двигатель запущен. Что же касается проблемы интерференции двух господствующих языков воображения, следует отметить, что вся мировая художественная литература до сих пор не исчерпала эту безбрежную тему. Есть что сказать по этому поводу и аналитикам ПСК, несмотря на происходящую сегодня редукцию эротических грез, – ведь даже монтаж порношаблонов в рамках восторжествовавших наконец эквивалентных обменов служит источником психологических нюансов, напоминанием о всевластии субъекта.
Осмысленные предложения, обильно уснащающие тексты денежных грез, тяготеют, конечно, от сложносочиненных к простым. Сокращается дистанция между явленной в воображении картинкой и ее распечаткой (сбросом в овеществление) – тем более что и то и другое располагается сегодня, по существу, в одной плоскости, на витринно-гламурной поверхности отражающихся друг в друге экранов. Но доступность для пользователя остается лимитированной, и уж тем паче такова эксклюзивная принадлежность. Иначе деньги потеряли бы всякий смысл.
Едва ли не самый важный аспект власти денег состоит в одновременной членораздельности и лимитированности основного ресурса. В экзистенциальном проекте упрощенного субъекта ограниченность основного ресурса играет ту же роль, что и теснота желаний в проекте «классического» (скажем так, гегелевского) субъекта, – они прогоняют тоску бессмертия, инициируя осмысленность и интенсивность бытия. Самая захватывающая деятельность стремительно достигает порога оскучнения, если не поддерживается топливом основного ресурса. Роскошная графика, впечатляющая панорама, хитроумные трюки уснащают современные компьютерные игры – но играть в них, испытывая азарт и удовольствие, можно лишь потому, что в ходе игры расходуется и пополняется лимитированный ресурс: деньги или заменяющие их счетные единицы. В бесчисленных произведениях жанра фэнтези, где легко отменяются любые законы природы и фантомы самого изощренного воображения осуществляются без проблем, лимитирующий ресурс (какие-нибудь космобаксы) выполняет все ту же роль возгонки желания – исключением не является ни киберпанк Филипа Дика, ни психоделика Уильяма Гибсона. Подданные ПСК готовы расстаться со многими атрибутами субъекта, но только не с основным ресурсом.
15
Выпуск новостей
Пронизывающая сила и всепроникающая способность бегущей строки новостей сопоставима лишь с аналогичной способностью денег. Происходя из разнородных полей сущего, эти медиаторы неуклонно движутся навстречу друг другу, их сближение является важнейшим источником когерентности континуума – той обретенной умопостигаемости или вторичной простоты, которая воистину напоминает чудо рефлорации. Уже отмечалось, что современная реклама все больше подражает выпуску новостей, а сами новости, в свою очередь, содержат все больше рейтингов и котировок. Агрессивная современная медиасреда успешно переваривает содержащиеся (еще) в ней вкрапления разнородности и не менее успешно разъедает внешнее пространство традиционных социальных форматов. Для понимания происходящего уместно привести краткий исторический очерк.
Сегодняшнее всевластие СМИ представляет собой один из параметров расширяющейся Вселенной, начальное состояние которой поддается ретроспективному отслеживанию от нулевой точки. Причем эта нулевая точка, в свою очередь, имеет собственную историю – впрочем, это отдельная тема[138]. Изначальным квантом медиасреды является
Попробуем ухватить это сущностное ядро, оттолкнувшись от негативных определений. Как это часто бывает, специалисты по истории журналистики склонны вести родословную своего предмета с незапамятных времен. Как правило, переписывают утверждение Людвига Саламона, одного из основоположников дисциплины: «Зачатки периодической печати мы находим еще в Древнем Риме. Приказ Юлия Цезаря об опубликовании протоколов сенатских заседаний, так называемых acta senatus, положил основу регулярному обнародованию политических сообщений»[139]. Некоторые признаки периодической печати – регулярность, публичность, присутствие официальной хроники – имеются в этих «актах», но это признаки внешние, на уровне сходства человека и манекена. Собственно «газетность», выражаясь языком Платона, здесь не присутствует[140], агентом производства тут был скорее гонец или глашатай, чем журналист.
Можно вспомнить и такой жанр, как
Комиксу не хватает настоящей разнородности – но полярность уже налична. Есть и открытость, подходящая топика, пригодная для синтеза многообразного, говоря словами Канта – для принудительного синтеза под давлением. Просто представим себе, что и указы императоpa, и лубочные картинки проецируются в единую общую плоскость, где и обретают форму устойчивого систематического соседства. Сюда же подвёрстываются и проекции других лучей, отклонившихся в своем назначении: в конце концов весь свет Просвещения собирается на одной бросовой площадке – в отличие от декартовского lumen naturalis, естественного света разума, сохраняющего собственную устойчивую траекторию по крайней мере до поры до времени. И вот, когда современной читатель в пределах одной страницы или, если угодно, одной плоскости обнаруживает и заявление президента, и сенсационное открытие в сфере производства купальников и когда подобное соседство не вызывает у него удивления, – тогда и только тогда он действительно имеет дело с газетой. При выполненном
Такова простейшая схема, быть может, первого принудительного синтеза имманентности: когда газета уже существует в качестве регулятивного принципа, дальнейшая разнородность утрамбовывается в континуум с большей скоростью. В действительности даже исходная матрица «газетности» не может ограничиться всего лишь одной полярностью. Свою площадь по соседству обретает и бизнес (коммерция), причем в двух ипостасях: как реклама и как аналог современной рубрики «Деловое обозрение». Медиатор денег, конечно, и сам по себе является эффективным скоросшивателем имманентного, но как знать, быть может, без систематического газетного профанирования коммерция могла бы уклониться в мистическое направление[141]. Дискурсы, встреча которых была невозможна, случайна или особо оговорена (вроде встречи сеньора с его садовником), сошлись в регулярно возобновляемом усилии синтеза. Совпав на плоскости, они с неизбежностью приняли плоский характер. Результат совпадения, газета, тем самым предстала безусловной новацией и даже Новацией с точки зрения самых существенных параметров социальности. Каждый из этих дискурсов существовал сам по себе, не нарушая права другого, не посягая на стабильность сложившихся человеческих установлений. Инновационный синтез произошел именно при их принудительном сопряжении, обращаясь к языку экспериментальной физики, можно сказать, что реакция синтеза осуществлялась «в вакууме и под давлением».
Следует отметить, что техника не играла решающей роли на старте этого процесса; достаточно отметить, что книгопечатание, которое технически сложнее «газетопечатания», возникло на полтора столетия раньше, и если книгопечатание действительно произвело революцию в трансляции знания и культуры в целом, то печатание газет в типографии стало лишь одним из факторов в формировании Газеты как идеи – безусловно, важнейшей идеи современности.
Результат проекции на плоскость, разумеется, вызывает в памяти ключевое слово «профанация». С точки зрения политических актов, осуществляемых сувереном, с точки зрения священника или жреца, профанация очевидна: между священнодействием жреца и гороскопом на неделю, между совершаемой в храме литургией и газетной рубрикой «Слово пастыря» лежит пропасть. Куда любопытнее другое – то, что и
Профанацию можно, конечно, наделить и более пристойным именем – например, назвать ее популяризацией и даже собственно просвещением. В любом случае имеется в виду принципиальный антипрофессионализм: опираясь исключительно на газеты, нельзя стать профессионалом ни в одном деле, даже овладение профессией журналиста требует выхода за пределы газетной плоскости. Такое положение дел, однако, вовсе не означает, что из газет нельзя совсем ничему научиться, ведь эта проекция на плоскость включена в матрицу транспарации, притом как решающее звено. Прежде всего следует обратить внимание на чистый выигрыш в скорости, который можно рассматривать как прибыль от совокупных экзистенциальных инвестиций. Ни один прежний круговорот знания не обладал даже подобием такой скорости – соответственно, профанация, помимо всего прочего (а может быть, и прежде всего), есть радикальная «очистка» элементов метаболизма, позволяющая разогнать их вплоть до появления новой реальности, до вихревого рождения транспарантной вселенной. Сходные процессы уже и до этого происходили в сфере дистрибуции вещей, ведь обретение вещью товарной формы вполне можно рассматривать как ее профанацию. Товарная форма разгружает вещь от всех отягчающих обстоятельств – от мемориальной составляющей, от условий ритуального соответствия социокоду, от паузы выбора направления движения в связи с неоднородностью адресатов[142]. Разнородные и «разнозалегающие» пласты вещей точно так же становятся товарами в общем потоке, как разнородные дискурсы посредством проекции на газетную плоскость обретают общий статус медиапригодности. Схождение этих процессов образует работающий скоросшиватель Транспарации.
Таким образом, мы вновь оказываемся перед неким эмпирическим событием или, если угодно, перед не слишком акцентированным историческим процессом, способным выступить в роли метафизического аргумента, и притом решающего. Обратимся к Луи Альтюссеру, одному из наиболее проницательных теоретиков марксистского лагеря. Пытаясь эксплицировать методологическую новацию Маркса (марксистский вклад в диалектику), философ пишет: «Подобно простому труду, и индивидуальный производитель или индивид как элементарный субъект производства, которого мифы XVIII века помещали у истоков экономического развития общества, – это экономическое cogito в самой своей видимости, появляется лишь в развитом капиталистическом обществе, т. е. в обществе, которое довело до наибольшего развития общественный характер производства. Точно так же и обмен как простое всеобщее par excellence во всей своей интенсивности проявляется только в наиболее развитых состояниях общества. Эта категория отнюдь не является господствующей при всех экономических отношениях. Таким образом, простота не является изначальной: именно структурированное целое придает смысл простой категории, и именно оно в результате долгого процесса и в исключительных обстоятельствах способно произвести экономическое существование определенных простых категорий»[143].
Альтюссер здесь со ссылкой на Маркса излагает вещи, которые стали вполне очевидными лишь после вступления процессов Просвещения в стадию Транспарации. Продолжим цитату: «Знаменитое "Введение к критике политической экономии Маркса" – это одно долгое доказательство следующего тезиса: простое всегда существует только в сложной структуре, всеобщее существование простой категории никогда не является изначальным, оно появляется только в результате долгого исторического процесса как продукт чрезвычайно дифференцированной общественной структуры, – поэтому в реальности мы никогда не имеем дело с чистым существованием простоты, мы сталкиваемся лишь с существованием конкретного, т. е. сложных, структурированных вещей и процессов. Именно этот фундаментальный принцип совершенно несовместим с гегелевской категорией противоречия»[144].
Знакомство с тенденциями медиасреды дает нам основания подытожить размышления Альтюссера и отчасти скорректировать его мысль. Конечно, утверждать, что «простое всегда существует только в сложной структуре», что «всеобщее существование простой категории никогда не является изначальным», довольно опрометчиво и даже комично, но вот разделить недифференцированное смутное начало и
Взять, например, «простое товарное производство», оно, конечно, является простым элементом в составе развитой товаропроизводящей экономики:
Аналогичным образом дело обстоит и с «простым» гомогенным государством, ведь и оно как бы кристаллизуется путем вымывания бесчисленных осложнений и разнородностей. Современное гомогенное контрактное государство является таковым потому, что оно гомогенизировано в процессе истории, приведено к общему знаменателю и теперь, в принципе, может быть разложено на простые элементы – например, на отдельные ветви власти, соотношение которых подчиняется социально-политической рациональности.
Еще одним примером консолидации простого всеобщего из предшествующей формации может служить наука. Лишь школьные учебники или книжки для почемучек и любознательных рисуют дело так, будто наука развивалась из набора очевидностей здравого смысла, – действительная наука возникает из усечения магически-эзотерической формации знания и уж затем сама порождает себе более подходящего прародителя, какую-нибудь математическую смекалку. Ученые, впрочем, охотно верят в этого мифического предка, с удовольствием находя в его обыкновениях свои собственные черты. В то же время следует признать, что некое «занимательное естествознание» для любого незамутненного рассудка действительно легко извлекается из зрелой науки и оказывается очень неплохим введением в нее.
Если оставить в стороне синтез линейного времени, исследование которого выходит за пределы данной работы, то сам континуум, феномен ПСК, предстает в качестве наиболее грандиозной редукции, осуществленной на чудодейственном конвейере Просвещения – Транспарации, и проекция плоскости газетного листа поверх экзистенциального измерения присутствия есть один из решающих этапов производства современности. Присмотримся к нему еще раз, чтобы не упустить ни одного из существенных аспектов.
Итак, знание как «эпистеме», а не как «докса» должно было стать предметом регулярного, однодневного (одноразового) выброса, стать массовым продуктом с чрезвычайно коротким периодом полураспада. Весь вопрос в том, как, когда и почему стало
Такая диссипативная структура бросового, предназначенного к ежедневному всесожжению «знания» получается настолько прочной, неразрушимой, что ускоренная смена носителей оказывается не в состоянии (вопреки МакЛюэну) существенно повлиять на ее простую формулу. Эта формула проступает на любом покрытии – от бумаги до электромагнитных волн. Собственно, мы имеем здесь дело с онтологией новой социальности, ПСК, и процесс транспарации, в ходе которого становится прозрачной сама онтология, поднявшаяся к кромке происходящего (благодаря соскребанию и вытравливанию всех защитных слоев), еще будет проанализирован особо.
Кое-какие вещи относительно устройства медиасреды становятся яснее, если обратиться к ее младшему брату, точнее, к младшей сестре – сфере SMS-сообщений. В этом случае особенно трудно не обратить внимания на вопиющий контраст между техническим совершенством носителя сообщения и редкостной примитивностью содержимого; журналистика в чистом виде обнажает этот контраст не так явно.
Экстраполируя тенденцию константности медиасреды во всех ее проявлениях, придется, пожалуй, переосмыслить и такое давнее чаяние человечества, как
Ведь мысли, которые способны передаваться на расстоянии в уже привычном скоростном режиме бегущей строки, заслуживают это имя ничуть не больше, чем совокупный продукт журналистики заслуживает имя знания. Если уж медиасреда не претерпела существенных изменений при переводе ее с бумажной на электронную поверхность, нет никаких оснований полагать, что она сможет или вознамерится сообщить нечто иное при обращении непосредственно к внутреннему голосу и слуху. В очередной раз срабатывает величайшая превратность сущего: вот, в результате неимоверных усилий теоретической и технической мысли становится наконец возможной непосредственная передача мысли на расстоянии. Все принимаются лихорадочно пользоваться этой возможностью – и что же? Через самое кратчайшее время человечество ставит перед учеными новую задачу: во что бы то ни стало и как можно скорее создать блокиратор, прерывающий передачу мысли на расстоянии. Ибо с поразительной легкостью передаваемые мысли не стоят и выеденного яйца, но от этого число желающих осчастливить ими человечество не уменьшается: ведь и знаменитое не отличающееся особой содержательностью сообщение «Здесь был Вася» никогда не испытывало особого недостатка в авторах…[147]
Мысль, уложившаяся в формат SMS, по справедливости должна именоваться «SMSсль», a разница между мыслью и SMSлью такая же, как между
В сущности, о «передаче мысли на расстоянии» речь может идти примерно в том же смысле, как о «передаче прогулки на расстоянии», – если уж вспомнить контекст полемики Декарта и Гоббса. Труд мысли, труд по ее «передаче», усилие ее собственной длительности – все это, в принципе, одно и то же, процесс не может быть минимизирован без ущерба для содержания. Кстати, не так просто выделить и