— А вы, маменька?
— Я в женском монастыре с Агашей спряталась. За монастырь жена Прокопия Голобородьки вступилась, она там когда-то в черничках жила. Ну, а Прокопий Голобородько теперь у Пугача в важных персонах обретается. Его, говорят, староверы в патриархи ладят. Или его, или Юшку...
— Сколько погибло! — снова заговорил старый князь. — И как ужасно многие погибли. Вот, например, тех, кто был посажен в погреба губернаторского дома, Пугачев велел пощадить, но не по доброте, конечно. Он рассчитывал выпытать, где они свое добро спрятали. Погреба глубокие, десять окошек было. Мятежники возьми, да и заколоти все, кроме двух. Заключенные стали задыхаться, кричали-кричали, молили, просили воздуха, а потом смолкли. На третьи сутки из семисот человек только человек тридцать в живых осталось. Сам Емелька испугался, когда трупы вытаскивать стали... Женщины, дети, старики, молодежь... Словно крысы отравленные. Там и Лихачевской семьи пять человек погибло. Весь род пропал... Кроме Юрочки...
— А наш приятель Шприхворт?
— Немца чуть было, в Кабан-озере не утопили. Многих, ведь, утопили, как щенят. Да нашелся какой-то из поляков, — их теперь при Емельке до двух десятков, конфедераты, они-то, говорят, и стены кремлевские взорвали... Ну, поляки и выручили Шприхворта. Дом его сгорел, имущество пропало. Музей у него по натуральной истории был, так чернь нарочно истребила. Он, говорят, порчу на народ честной напускает.
Да и относительно Михаила Михалыча. Ежели бы пугачевцы его не растерзали, все равно не уцелеть бы ему. Его же дворовые ходили да чернь подбивали, чтобы расправиться со стариком. Заявили, что он, дескать, колдун. В доказательство носили к Ваське Дубовскому «замурованного черта»...
— Что такое?
— У нашего натур-филозофа блоха дохлая под увеличительным стеклом была. Так они ее за изловленного «колдуном-звездочетом» черта приняли. Торжественно в Волге утопили...
— Дикари! А Агаша?
— Спит... Подожди, разбудим, Петя. Бог спас; поправляется. Только странная какая-то. Почти не говорит. Думу какую-то думает...
— Ну, а теперь как живете?
— Да так и живем. Слава богу, от присяги самозванцу уклониться удалось. Позабыли злодеи про нас. А скольких они в первые дни по взятии Казани перебили за отказ присягнуть! Ну, а уцелевшие все переписаны. Таскают многих в бывшую губернаторскую канцелярию, в казенную палату, в магистрат, как принялись порядок свой устанавливать, оказалось, что грамотные люди нужны. Сначала грамотность чуть ли не за государственное преступление почитали, грамотных истребляли, а теперь уцелевших служить заставляют. Таскали и меня, да я отбоярился: глаза плохо видят. Ну, оставили в покое пока что. Добро наше, конечно, все дочиста разграблено. Случайно два сундука с вещами уцелели: Арина, — спасибо ей, — догадалась на огороде зарыть. Вот и живем теперь, выменивая вещи на съестные припасы...
— Денег нет? — осведомился Петр Иванович.
— Где уж?! Какие теперь деньги!
Молодой князь вытащил из кармана вязаный кошель и сунул отцу:
— Пятьдесят червонцев. На несколько месяцев хватит... Только смотрите, чтобы не пронюхали злодеи!
— Откуда у тебя? — удивился старик.
— Добываем! — усмехнулся Левшин в ответ. — Сами мятежники научили, как действовать нужно... Охотимся на крупного зверя. Шерстку внимаем...
— Грабителей грабим, — промолвил Петр Иванович. — Думаю, греха большого нет. На той неделе выследили одного «князя Куракина» из бывших поваров чьих-то, так на нем одиннадцать фунтов одних перстней золотых нашли
— А с ним что сделали? — полюбопытствовал князь.
— То, что заслуживал. Больше никого грабить не будет...
— Господи, господи, что творится! — вздохнула Прасковья Николаевна. — Но вы-то, голубчики, какую жизнь ведете?
— Волками стали, волчью жизнь ведем! — отозвался Левшин. — Что поделаешь? Теперь такое время! Да вы спросите: откуда мы к вам теперь попали?
— А откуда?
— Три недели назад в Москве были.
— В Москве?! — ахнула старая княгиня. — Где Емелька-антихрист сидит?
— В Москве же и узнали, что вы уцелели и застряли в Казани. Ну, порешили заглянуть сюда
— Господи, господи! И не страшно?
Левшин засмеялся.
— Ну, ежели нашему брату страха бояться, так лучше и не жить, Или идти да присягать Емельке на верность.
— Здесь долго останетесь?
— Дня два-три, не больше. На татарской слободке у дружков приют имеем... А потом — в путь-дорогу. Нас Иван Иванович ждет. Мы ведь с поручениями от него.
— Это кто ж такой?
— Михельсон! — четко выговорил Левшин.
— Да разве он жив? — удивился старый князь. — А у нас тут, в Казани, его давно уж похоронили…
— Не только жив, но и орудует против «анпиратора». И будь у нас таких людей, как он, побольше, не дожила бы Россия до такого позора — видеть во главе государства шайку каторжников… Ну, да ничего, посмотрим, что из всей этой затеи еще выйдет. Емельке и в Москве не очень-то удобно сидится. Заперся в Кремле, как медведь в берлогу забрался, и из Кремля никуда высунуться не смеет без огромного конвоя.
— Да как его, злодея, Москва терпит? Что же население смотрит? Москва — сердце России. И, вдруг…
Левшин нахмурился.
— Москва — большая Федора, да дурра. Баба какая-то разгульная. Ведь ежели бы после гибели императрицы Москва не ополоумела, разве бы добрался Емелька до трона императорского? Одного гарнизона московского было предостаточно, чтобы мятежников в пух и прах разнести. Двадцать пять тысяч человек было! И не каких-нибудь провинциальных захудалых полков, а настоящих боевых, первых после гвардии! Дворянского ополчения, почитай, пять тысяч человек. Купеческие дружины, мещанские, от духовенства... В общем до сорока тысяч было...
— Такая сила, и вдруг...
— Сила-то сила, да ее зараза погубила. Не в сражениях рать полегла, а сама расползлась. Как в Костроме, как в Курске, как в Киеве...
— Да почему же, почему, Костя? Что же это такое?
Подумав, Левшин глухо ответил:
— Будучи еще в Шляхетском корпусе, видел я однажды опыт один любопытный. Один из помощников Ломоносова показывал в устроенной тогда Шуваловым мозаичной мастерской. Плавят стекло, а потом сбрасывают его каплями в воду. Так оно там в воде и застывает капелькой, словно маленькая грушка с острым, как иголочка, хвостиком. Ну, ничего, держится. А вот стоит этот самый чуть заметный, в ниточку вытянувшийся кончик обломать, и вся эта стеклянная груша мгновенно рассыпается прахом.
Так, выходит, и с нашим государством: держится оно, покуда стерженек тонюсенький цел — государь. А стоит ему обломиться — и все разваливается.
— Но ведь и раньше бывали замешательства при смене одного государя другим. Однако же...
— Замешательства бывали. Развала не было, ибо была, так сказать, преемственность власти. Умер Петр Великий — сейчас же возрождается законная власть в лице Екатерины Первой. Свергнут малолетний Иоанн Антонович — а на престоле сидит дщерь Петрова, Елизавета. Убит Орловым в Ропше Петр Третий — но на престоле уже сидит его вдова Екатерина Алексеевна. Биение сердца государственного не прекращается ни на единый миг. Работа государственной машины не прерывается. И все население знает, кому оно повинуется и почему обязано повиноваться, перед кем ему придется ответ держать.
А ведь тут, когда погибла государыня, все оборвалось! Нет императрицы, которой присягали. Нет законного наследника престола. Есть какое-то Временное правительство, неведомо по какому праву образовавшееся. Почему я должен повиноваться ставшему во главе этого правительства князю Алексею Меньшикову? Разве он — царь?
Тогда возник вопрос: не избрать ли немедленно кого-нибудь на престол. Выплыли Рюриковичи: Белосельские-Белозерские, Долгоруковы, Трубецкие. У каждого кандидата — своя партия. Каждая партия готова другую в ложке воды утопить. Идет свара. Никто не повинуется Временному правительству, никто не исполняет указов Сената. Население все больше и больше приходит в смущение. Дела останавливаются. В армии шатание. Сенат без конца совещается, сенаторы препираются, когда надо принимать молниеносные решения. А тем временем подосланные Емелькой смутьяны колобродят, мутят народ. Зовут солдат и офицеров переходить на сторону «анпиратора».
И вот сложилось такое положение. С одной стороны Временное правительство — нечто безличное, а с другой стороны «анпиратор» — лицо, персона. А толпа, ведь, такова: ей нужно за кого-нибудь уцепиться. Ей нужно определенное единое лицо. Ну, и пошло все расползаться...
В Орле проявился какой-то «цесаревич Георгий», будто бы сын от тайного брака покойного Иоанна Антоновича с дочерью коменданта Шлиссельбургской крепости. Шустрый парнишка из военных писарьков. Взбаламутив местный гарнизон, привлек на свою сторону мужиков, обещая им уничтожение крепостного права. В Туле нашелся какой-то «пророк Израиль», вероятно, свихнувшийся человек, начетчик Библии и галлюцинат. Тот прямо объявил себя царем. Сманил рабочих и мещан. В Батурине вынырнул «цесаревич Алексей Кириллович» — мнимый сын от тайного брака Елизаветы с Разумовским. А в Полтаве отыскался праправнук Богдана Хмельницкого, казак Ханенко, а в Петрозаводске появилась вторая «княжна Тараканова». Даже в южной армии стали выплывать самозванцы, мутившие солдат и натравливавшие их на офицеров, особенно на высший командный состав. Им удалось поднять настоящее возмущение в лагере. Кучка мятежников ворвалась в палатку генералиссимуса Румянцева, когда там шло совещание. Сам Румянцев был ранен. Григория Александровича Потемкина мятежники схватили и поволокли из их палатки, чтобы повесить. Если бы не оставшиеся верными Суворову фанагорийцы, Потемкин и Румянцев погибли бы. Во всяком случае в самом лагере произошло великое смятение, полк шел против полка. Артиллерия была вынуждена стрелять по взбунтовавшимся картечью. Мятеж удалось подавить, но какой ценой?! Были наворочены горы человеческих трупов. В сражении погибло множество верных делу людей. Армия получила страшный удар, сразу обессиливший ее. Мятежники разбежались. Многие ушли к туркам, другие нестройными толпами, грабя мирное население, пошли в Россию. Гнаться за ними не было возможности, потому что при первых же вестях о мятеже Мустафа-паша; бросил на наш лагерь своих янычар и башибузуков. Его удалось отбить, но удержаться не было возможности: нашей обессиленной армии грозила опасность оказаться в таком положении, в каком около полувека тому назад оказалась армия Петра Великого на Пруте. Пришлось отступать, отступать, покидая на произвол судьбы все то, что было завоевано долгой и кровопролитной войной...
— Но ведь армия-то уцелела! Почему она не действует? Почему не идет на Москву? Что думает Суворов?
— Ежели почитать за армию тысяч тридцать человек, обладающих ружьями и пушками, но почти не имеющих ни пуль, ни снарядов, ни пороху, ни перевязочных средств, то армия уцелела. Но эта армия находится в иностранном государстве, у господаря Молдаво-Валахии. Господарь согласился принять остатки армии, но чинить ей всяческие притеснения. Австрийцы заняли Бухарест стотысячной армией под предлогом охраны столицы княжеств от турок, на самом же деле, чтобы не допустить туда наших. Венгерская конница сторожит наших, готовясь при первом удобном случае наброситься на них.
— Уходили бы домой...
— Суворов рвется в Россию. Он боится, что при дальнейшем промедлении похода армия совершенно растает от болезней и от побегов измученных солдат. Но австрийцы загораживают дорогу. Придется пробиваться...
— Суворов пробьется!
— Но ведь в Малороссии восстание. Там появился внук гетмана Полуботка, поднял подкупом запорожцев. Возродилась старая гайдаматчина. На необозримом пространстве от Днестра и до Северного Донца снуют шайки гайдамаков, грабящих мирное население. Ежели нашей армии и удастся вырваться из полуплена, то ей придется прокладывать себе дорогу до Москвы штыками...
Пугачев, завладев старой столицей, стянул туда всю свою ораву. Мятеж, как огненный вихрь, и сейчас разгуливает по русской земле. Везде и всюду колодники освободились, и бредут толпами к столице: их созывает Хлопуша. Из них он устраивает новую «анпираторскую гвардию». В Кремле стоит этот «каторжный гарнизон», в котором насчитывается теперь уже до десяти тысяч отпетых душегубов. Но это только «головка», только самые отчаянные головорезы. А кроме них в Москве имеются и другие каторжные полка
— А население?
— Что может сделать толпа безоружных людей против отлично вооруженных душегубов? Кто может, тот бежит. Остальные трепещут и повинуются, злобствуют, зубами скрежещут, но бессильны сделать что-либо. На первых порах было море разливанное, пир на весь мир, покуда не сожрали запасы. Теперь, с наступлением зимы, с каждым днем положение делается все хуже да хуже. Крестьяне, раньше охотно привозившие в Москву муку, сало, всякую живность, чтобы получить в обмен награбленные у горожан вещи, теперь боятся даже приближаться к Москве: пугачевская ненасытная орда их грабит. Из-за недостатка в припасах приходится посылать по деревням целые отряды, но толку от этого мало: крестьяне хоронят свое добро в земле. Да ежели такому отряду и удается путем грабежа раздобыть кое-что, только самая ничтожная часть добытого довозится до Москвы, потому что потребляется самими этими отрядами. Ближайшие окрестности Москвы уже опустошены. В поисках припасов пугачевцам приходится посылать отряды все дальше и дальше.
— Чем же это все кончится, Костя? — спросил с тревогой в голосе Иван Александрович.
— Один бог только знает! Хорошим для Пугачева кончиться не может. Не с чужих слов, а по личным наблюдениям говорю: тот самый простой народ, который дал возможность Пугачеву добраться до престола, уже открыто злобствует против него и всей его шайки. И чем дальше, тем это злобствование будет все сильнее. На Дону уже в полном разгаре казачье восстание против «анпиратора». Так сказать, второй мятеж. Емелька посадил казакам на шею своего ставленника, Хмару, в Великие атаманы. Едва добравшись до Дона, Хмара и весь его отряд были заманены казаками в ловушку и зарезаны, как бараны. Теперь донцы созвали свой собственный Великий войсковой круг. Этот круг избрал нового Великого атамана и всех войсковых старшин, поголовно из зажиточных казаков. Голытьбе это не понравилось, началась кровавая склока, избрали своего атамана. Теперь атаманы воюют друг с другом, станицы и хутора пылают, а тем временем из Трапезунда морем пришла турецкая флотилия. Турки почти не встретили сопротивления, завладели крепостью Святого Димитрия Ростовского и посадили там крепкий гарнизон. Это — конец всему донскому казачеству.
— А в Петербурге что делается?
— Петербург шатается, но еще держится. Там сидит пока что Временное правительство. На его счастье, старые гвардейские полки — Измайловский, Преображенский — почти целиком сохранились. Но Петербург находится в опасности с двух и даже с трех сторон. Из Швеции доходят тревожные вести. Шведы спешно собирают армию. Ежели теперь, принимая по внимание затруднительность морских операций по зимнему времени, нападения и не будет, то к весне такое нападение сделается почти неотвратимым. Фридрих прусский уже двинул своих померанских гренадеров к границам Курляндии. А с юга — пугачевцы...
— Ежели бы великий государь Петр Алексеевич встал из гроба да посмотрел, что мы, недостойные потомки, сделали из создания его рук, из великой империи!..
— Да, не порадовался бы! — ответил глухим голосом Левшин.
Вышла из своей светелки княжна Агата. Она была бледна, как полотно, — ни кровинки в лице, худа и еле держалась на ногах. Казалась она скорее выходцем из могилы, чем живым человеком. Вся ее жизнь сосредоточилась в красивых черных глазах.
Агата слабо улыбнулась при виде наряженных по-татарски брата и Левшина, поняла, для чего это делается, и не задала ни единого вопроса. Сидела, молча слушая разговор, и только время от времени движение резко выделявшихся на белом лице черных бровей строгого рисунка выдавало ее волнение.
— А я на том свете... побывала, да вот не принял меня господь! — сказала шепотом Агата. — Пощадил всевышний мою жизнь. Нужно, чтобы я жила. Назначил мне бог высокую цель... И даст мне для выполнения сей цели потребные силы и мужество...
Князь Иван Александрович ласково махнул рукой на дочь:
— Поправляйся, ласточка! Чего там думать о каких-то высоких целях?! И то чудо, что уцелела! Ведь Вильгельм Федорович уже и надежду помочь тебе потерял. Почти всю неделю у нас лекарств для тебя не было...
— А, может, это и к лучшему! — вмешался молодой Курганов. — Нет, право же! Шприхворт заморил Агату кровопусканиями. А оставил он ее в покое — сама с болезнью справилась...
Разговор перешел к планам и намерениям молодых людей. Левшин вкратце пояснил, что пробыв несколько дней в Казани, они отправятся к партизанским отрядам Михельсона, бродящим по предгорьям Урала. Посоветовал семье Кургановых продолжать пока что отсиживаться в Казани: все равно при нынешних условиях почти нечего рассчитывать добраться до Петербурга, а в Москву и подавно не следует стремиться.
— Была такая думка, — признался старый князь, — перебраться за границу, но на это большие деньги нужны...
— Очень многие-такие ушли за рубеж! — сказал Левшин. — Бегство и сейчас идет. Уходят в Швецию, Данию, Польшу, Австрию. Но бегство сопряжено с неимоверными трудностями, так как чернь всюду бушует. Надо терпеть: авось господь сменит свой гнев на милость. Не может же русская земля долго жить такой корявой жизнью! Брат на брата восстал. Такого повального душегубства, поди, и в дни Смутного времени не было. Народ уже теперь местами голодает.
— А что поделывает Юрочка Лихачев? — спросила Прасковья Николаевна.
— Ваш племянничек — молодец! — отозвался одобрительно Левшин. — Теперь у него собственный партизанский отряд, человек уже до ста. «Гусары смерти» называется. Немного театрально, должно быть из какой-нибудь французской книжки вычитал... Он большой любитель чтения. Ну, ничего. Это не мешает ему быть лихим партизаном.
— А эта… как ее Ксюшка, что ли? — спросил старый князь.
— Ваша Ксюшка безотлучно при Лихачеве пребывает! Разбой-девка! Одета по-мужски, вооружена до зубов. Рубиться выучилась. Стреляет лихо. На коне — и не подумаешь, что женского пола... В схватках зверь зверем делается. А главное, для разведки очень уж полезна. Она да Петька-казачок. Переоденутся оба, она — крестьянской девкой, он — парнишкой в лапотках да в сермяге, и все, что нужно, выведают. Без них отряд Лихачева много потерял бы.
Такие люди теперь вот как дороги. Ведь партизанство без удержу разрастается. На одном Урале уже есть до пятидесяти отдельных отрядов под общим руководством Михельсона, который держится возле Перми.
— У нас тут одно время ходил слух, будто где-то в чужих землях императрица Екатерина Алексеевна объявилась! — вымолвил князь Курганов. — Будто бы по счастливой случайности удалось ей спастись при потоплении «Славянки» «Агамемноном», ее подобрали на свою лайбу чухонцы, не зная, с кем имеют дело, и доставили в Або. Оттуда перебралась она в Гданьск что ли…
— Слух верен: появилась такая особа в Гданьске. Но скорее всего самозванка, может быть, даже помешанная. Лицом на покойную государыню не похожа совсем. Смуглая, черноглазая, черноволосая. Агенты прусского короля, было, уцепились за нее: хитер Фридрих, на одном луке две тетивы держит. Не выгорит с Емелькой, так, может, мнимая Екатерина пригодится... Однако, не повезло: у самозванки любовник был, беглый гренадер какой-то, так он ее из ревности прирезал там же в Гданьске!..
— А еще поговаривают, где-то цесаревич Павел Петрович появился...
Левшин и молодой Курганов переглянулись.
— Ну, будет об этом! — сказал, поднимаясь, Левшин. — Хотелось бы побыть с вами, да нельзя. Дел у нас с Петром Иванычем немало. Перед уходом из Казани заглянем еще. А теперь позвольте пожелать доброго здравия.
Они простились и вышли...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Отпраздновав в московском Кремлевском дворце первый день Рождества, «анпиратор» со свитой и многочисленным конвоем выехал из своей столицы рано утром 26 декабря на медвежью охоту в Раздольное в ста двадцати верстах от Москвы. Там было огромное имение графа Алексея Петровича Шереметьева, отобранное теперь в казну. Вышло это совершенно неожиданно для всего «двора» и особенно для двух главнейших приближенных Пугачева: сделавшегося после взятия Казани «генерал-аншефом» бывшего поручика Минеева и ставшего императорским канцлером князя Мышкина-Мышецкого. За несколько дней до святок главный управляющий бывшими имениями Шереметьева вологжанин Чугунов, родственник Голобородько, страстный охотник, случайно заполевал близ Раздольного редкую в московской округе дичину, могучего сохатого и немедленно же воспользовался этим случаем, чтобы напомнить о себе «его царскому величеству», привезя Пугачеву «в презент» замороженную тушу оленя, якобы от имени крестьянского населения Раздольного и других отписанных в казну земель Шереметьева. Занимавшие в новом правительстве высокие посты Юшка и Прокошка Голобородьки, которые усиленно покровительствовали Чугунову, облегчили ему доступ к «анпиратору». Шустрый вологжанин, прибывший с двумя дюжими сыновьями, белокурыми и голубоглазыми статными парнями, кроме оленя, бил челом «его царскому величеству» старинным серебряным жбаном времен Михаила Федоровича, полным венгерского сладкого вина из погребов Шереметьева, двумя позолоченными кубками и роскошной медвежьей шкурой, удивившей Пугачева своей величиной.
— Великий и преславный государь! — льстивым голосом говорил Чугунов, низко кланяясь и показывая на медвежью шкуру. — Не обессудь на нашей бедности! Чем богаты, тем, значитца, и рады! Для согревания твоих царских ножек, коли вздумается твоему величеству в саночках по снежку прокатиться...
— Матерый был зверюга! — удивился Пугачев, косясь на медвежью шкуру. — Мне таких, признаться, и видывать не приходилось...
Чуть было не обмолвился, что, мол, «у нас на Дону ведьмедев не водится», да вовремя прикусил язык.
— Матерый, матерый был Михайло Иваныч! — зачастил обрадованный приемом Чугунов. — Одначе, попадают и побольше его. Вот, примером, наши же лесничие по первому снежку обошли берлогу, что раньше не примечали: залегла в ней большущая медведица, матка, а с ней двое малышей, первогодков да пестунчик препорядочный...
— Убили? — полюбопытствовал «анпиратор», поглаживая корявой рукой длинную пушистую шерсть медвежьей полости.
— Не! Как можно?! — возразил Чугунов. — Только, значит, обнаружили. Ну, мне доложили. Порядок соблюдают. При графе самому докладать было велено. Он, граф-то, медвежатник. Сам любил медведей на рогатину поднимать. Ну, а как теперь именьице стало царское, то, значитца, и которая животная в ем — тоже царская стала. Так оно и выходит, что ты, батюшка великий осударь, всему хозяин. Ну, и докладаю я тебе, а уж ты сам порешишь, как быть: прикажешь поднять — подымем, охотников-то у нас немало, а пожелаешь сам потешиться, так тому и быть. А мы твои верные слуги...
Тусклый взор Пугачева заблестел.
— Давно не охотили на медведя, — вымолвил он живо. — Поди, и позабыл, как брать-то ихнего брата... Ай вспомнить? Ай побаловать свою душеньку?
— А что же? Зачем дело-то стало? — поддакнул Чугунов. — Лихо оборудуем. Мигни только, великий государь!
— А ты как думаешь, твое превосходительство? — обратился Пугачев к присутствовавшему при приеме даров старому князю Мышкину-Мышецкому.
— А что мне думать? — сухо ответил тот. — Дел-то, конечно, не оберешься. Вот, я опять с важным докладом...
— А ну их к ляду, твои доклады! — рассердился Пугачев. — Что это, право? Дыхнуть вы мне не даете, господа министры! Лезете, как мухи на мед. Ни днем, ни ночью покоя не даете. Вас ублаготворять, так и спать не пришлось бы. Что я, двужильный что ли али каторжный какой? Гульнуть хотца — нельзя: законы там какие-то обдумывай. Поохотиться в кои-то веки раз потянуло — «делов много», нельзя! Проехать куда из вашей Москвы постылой вздумалось — никак нельзя: посланника там какого-то, черта лысого, приймать надоть.