Стылым декабрьским утром 1941 года — за окном ещё хоть глаз выколи — отец, уходя на работу, заявил:
— Мотя! Ребята! Ни в какую эвакуацию вы не едете.
— А как же… — мама растерянно кивнула на рюкзаки и мешки, толпившиеся в прихожей.
— А вот так! Мотя, ты остаёшься в городе, а ребята с бабушкой — в деревню, в Высочёк. До особого распоряжения.
Сказал — как отрезал. Дверь громко хлопнула. Мама почему-то заплакала. Сёстры оторопело молчали…
Один только я знал, отчего вдруг случился такой резкий поворот в нашей судьбе.
…Той ночью я проснулся от тихого скрипа дверного ключа. Дверь в спальню оказалась приоткрыта, и любопытство тут же победило сон.
Я тихонько подошёл к дверной щёлочке, выглянул и замер: вместе с отцом пришёл какой-то военный. Совсем лысый. Он как раз в этот момент поправлял ремень на гимнастёрке. Воротник с большими «шпалами». «Генерал!» — догадался я и застыл у двери с босыми ногами на холодном полу.
— Ну что, Иван Степанович, примем с устатку по сто грамм? — тихо сказал отец.
— Согласен, Ильич, — ответил лысый военный. — Надо хоть часочка три поспать покрепче. До утра-то рукой подать.
— С закуской, честно говоря, не густо, — признался отец, выставляя на стол большущую банку сгущёнки и полбуханки чёрного хлеба.
— Царская закусь! — не согласился генерал. — На войне часто приходится одной мануфактуркой закусывать! — И он для убедительности провёл по губам рукавом гимнастёрки.
Отец рассмеялся и тут же начал вскрывать ножом консервную банку. (У меня слюнки потекли — это же действительно царская еда!) Они налили по гранёному стакану, густо намазали сгущёнку на хлеб, чокнулись и выпили — «за победу!»
Они чокнулись и выпили — «за победу»!
— Чего это у тебя мешков в прихожей целый ворох? — спросил Конев. — Никак своих в эвакуацию наладил?
— Так точно, — по-военному ответил отец. — Хочу прямо вас спросить: пора или ещё можно погодить? Детишки малые, Иван Степанович, — смущённо продолжил отец. — Страшно отпускать их с бабами в дальнюю дорогу: бомбёжки, паника, поезда под откос летят…
— Вот что, Ильич, наливай-ка, брат, по второй. Сейчас обсудим.
Они снова выпили, крякнули и «подсластились» сгущёнкой с хлебом.
— Теперь слушай. — Конев положил кулаки на стол, наклонил голову и строго, вроде бы даже зло, заявил: — Эвакуация отменяется. Через два-три дня возьмём Калинин. Обязательно возьмём, чёрт побери! Тогда фронт отодвинется от твоего Бежецка километров, думаю, на сто. А там и дальше фрица погоним, не сомневайся! В войне перелом наступает: Москвы им больше не видать ни в какие бинокли. А семью советую отправить, от греха подальше, куда-нибудь в глубинку, в деревню. Сам-то, чую, деревенский ты?
— Да, верстах в пятнадцати от города, в Высочке, родня живёт. Рядом село Градницы, дети смогут в школу ходить. Там я, кстати, до райкома кооператором начинал.
Сердце учащённо забилось: ведь я услышал военную тайну. И её доверили моему отцу!
— Не дрейфь, — сказал, вставая из-за стола, генерал. — Моё слово твёрдое, как приказ товарища Сталина. А ребятишки, ты прав, пускай в сельской школе поучатся. Ты сам-то, небось, как и я, ЦПШ закончил?
— Угадали, — засмеялся отец. — Полный церковно-приходской курс. А вот дальше учиться пока не получается. Ну, а что если по третьей?
— Стоп. — Конев закрыл стакан ладошкой. — Спать, спать! Утром рано мне на передовую, тебе в райком. Бывай!
Они молча вышли. Отец проводил гостя и тут же вернулся, а я нырнул в свою кроватку. Сердце колотилось, отдавая в виски. «Калинин на днях возьмут! Немцев погонят!» Счастливый, я крепко сомкнул глаза и ушёл в какой-то светлый, радостный сон.
…Высочёк — маленькая тихая деревушка, утонувшая в глубоких снегах. Вдали у окоёма тёмно-зелёная полоска соснового бора, а слева от дороги — спящее подо льдом болото, на котором там и сям торчали невысокие берёзки и сосенки. Мама сказала, что осенью здесь берут клюкву (так и сказала: «берут» вместо «собирают», и был в этом какой-то глубокий, неясный смысл). Вдоль этого болота, потом тёмным лесом и начали мы с сестрёнками ходить в Градницкую семилетку.
Только через годы и годы узнал я, что школа наша до революции была первым семейным домом поэтов-молодожёнов — таинственно прекрасной Анны Ахматовой и блистательного рыцаря слова Николая Гумилёва. А мы из Высочка — пешочком шесть туда, столько же километров обратно по морозцу. Красота! Да вот только одного я так за всю жизнь и не понял: почему мы, первоклашки, должны были ходить на занятия во вторую смену? Денёк-то маленький, как детский кулачок. Домой идём уже в сумерках (нас всего-то пятеро-шестеро), смеёмся изо всех сил, а самим страшно, сердце сжимается: а ну как налетят волки, да и разорвут нас, беспомощных, на части. Сколько раз ночами слышали мы сквозь двойные зимние рамы леденящий душу, тоскливый нескончаемый волчий вой…
Незаметно пробежали короткие декабрьские денёчки, и вот он, совсем уже рядом Новый, 1942-й год. Пора в лес за ёлочкой идти. Только как до настоящего, большого леса добраться? Лыж нету, одни только саночки в нашем распоряжении. А снега — по пояс. И потащились мы на ближайшее болото, где одни только озябшие берёзки да чахлые сосенки.
— Хотя б одна кака заваляшшенька ёлочка попалась! — вслух мечтает бабушка, с трудом таща за собой санки. Мне уже жарко, сердце колотится, ноги подгибаются — тяжело ходить пешком по глубокому снегу.
— Всё, внучок, рубим сосенку, — решительно заявляет бабушка. — Вот эта, пушистенька, как раз подойдёт!
Бабушка отвязывает от санок топор, пробивается к сосенке.
— Ба-а-а, — жалобно тяну я. — Может, всё-таки ёлочку найдём? Ну что за Новый год под сосной?
У меня в носу начинает першить, глаза становятся сырыми — то ли от пота, то ли от обидных слёз.
— Будет тебе! — строго отвечает бабушка. — Глянь, пёс тя дери, какие сугробы! Утонем, неровён час, измучаемся, да ни с чем и возвернёмся. Всё едино — что ель, что сосна: дух-то хвойный!
Срубили мы нашу сосенку под самый корешок, приладили на санки и поволокли к дому. День между тем истаивает на глазах, снег розовеет, а мороз «дожимает» уходящий проклятый 41-й. А обида на бабушку потихоньку проходит — всё-таки будет у нас «ёлка» с песнями и блинами!
Поставили мы свою сосенку в ведро с песком. Оттаяла она, и пахнуло на нас хвойным праздничным запахом. Однако во что её наряжать, красавицу? Оказалось, бабушка-заботница прихватила из города кое-какие игрушки. Да только мало их, мало на нашу пушистую «ёлку». Пришлось придумывать на ходу. Нашлись у бабушки довоенные ещё нарядные карамельки — привязали мы к ним белые ниточки и развесили по веткам. Одну я, проказник, тайком освободил от фантика и спрятал под язык. Вкуснятина!
Потом мы нащипали ваты — и получились большие нетающие снежинки.
— А баранки чем не игрушки? — придумала старшая сестра Антонина. Потом Анна цветные карандаши в дело пустила — заместо хлопушек. Стоит наша сосна нарядная, к празднику готовая. Только одна незадача: нету красной звезды на макушке.
Была не была! Я беру красный карандаш и рисую звезду на обеих страничках листа, вырванного из тетради по арифметике. Потом вырезаю эту звезду и прикрепляю её на макушку сосны. Немножко неуклюже, кособоко получилось — но всё-таки получилось!
А на столе, на столе-то — богатство неописуемое! Грибки солёненькие, капуста квашеная с постным маслом, и клюква, и брусника в больших плошках. Бабушка вырубила их по большой глыбе топором из бочки. Потом, когда ягоды оттаивают, ледяная глыба рассыпается кровавыми капельками — тут хватай их и отправляй в рот! Холодит, оскоминкой стягивает нёбо. Прелесть что за ягода! Спасибо дедушке Морозу — это он обеспечил нам такой выдающийся десерт.
Ближе к ночи зажгли коптилку — сплющенную гильзу от крупнокалиберного патрона. Заметались по стенам и потолку тени, а фитиль разгорается, в доме светлеет…
Здравствуй, Новый год! Бабушка неторопливо наливает нам по чашке чая и смотрит на старенькие ходики, которые наконец отстукивают двенадцать раз.
С Новый годом, дорогие!
…Много позже услышал я, полюбил навсегда и выучил великую, бессмертную русскую песню:
И дальше:
Было это шестьдесят лет тому назад.
Где Лев нашёл эту гранату — не знаю. Впрочем, а чего тут знать-то? Этого гремучего добра кругом — завались: и в лесу, и в парке над Друтью, и даже в развалинах райцентра. Не успевали военные собирать это немецкое «наследство», а мы, мальчишки, пользовались моментом — разводили костры над снарядами или минами; а особенный шик был — стреляющие раскалённые патроны. Сидим, значит, за толстыми пнями на опушке (это немцы отодвигали лес от дорог, а дороги — от партизан) — потрескивает костёр, и вдруг очередь: тра-та-та-та! И пули над нашими дурными головами посвистывают… Вроде как продолжается война, на которую, чёрт возьми, мы не успели по возрасту.
Смерть в те первые послевоенные месяцы и годы постоянно ходила за нами по пятам, как прилипчивая девчонка. Оглянешься — а она тут, язык кажет, дразнится, босоногая. И соблазняет: то гранату прямо в руки сунет, то кучу патронов перед тобой рассыплет, то снаряд толстенный подкатит прямо к пылающему костру. Сколько погодков моих тогда улетело на небо, сколькие лишились глаз, рук, ног — всех не счесть и не упомнить…
Помню, Первого мая уже 47-го года выстроилась наша пионерская дружина на торжественную линейку у братской партизанской могилы в центральном поселковом сквере. Отряды сдают рапорты, всё идёт, как положено, и вдруг — грохот, ветер пронёсся, на мгновение заложило уши.
— Снять шапки! — зачем-то крикнул я (председатель совета дружины). — Вечная слава героям! — Поднял руку в салюте и тут же подумал: зачем дурачусь? Какие герои? И вообще — где и что рвануло?
Чуть позже выяснилось: пятеро хлопцев из первой школы откопали толстенный снаряд, закатили его в костёр и долго ждали, когда рванёт. Очень долго ждали, уж и костёр догорел, серой пылью покрылся. А взрыва всё нет. Судя по всему, решили они поглядеть, в чём дело. Пошли цепочкой друг за дружкой, самый малый — в хвосте. Он один жив и остался, только ножки ему оторвало и унесло взрывной волной в кустарник, что внизу над речкой…
Особенно много — почему, не знаю — было мин, тёмно-красных, с блескучими стабилизаторами и ярко-жёлтыми кнопочками взрывателей. Весной первого послевоенного года распахивали мы с дядей Мишей Мешкарудным, конюхом райкомовским, огород под картошку — чуть ли не в самой серёдке райцентра. Прошли борозду, вторую — и вдруг заскрежетало железо об железо, и стали выворачиваться из-под плуга в отвал маленькие, аккуратненькие смертяшки — немецкие противопехотные мины. Испугаться не успел, только удивился поначалу: почему к ним земля не прилипает? Так весело они сверкали на солнце своими медными рубашками. Холодок смертельного страха побежал по живому телу чуть-чуть позже, когда дядя Миша бросил чепиги плуга и застыл на месте, а мы с Серым (я вёл его в поводу по борозде) ещё проскрежетали, пожалуй, с метр. И тут Серый остановился — наверное, от неожиданной тяжести…
Потом мы, пересилив ужас, долго сносили вывернутые плугом мины на край участка. Рядок за рядком, будто поленницу дров складывали. Сохранил нас Бог, не произошло детонации, а то бы рванул наш «склад», и унесло бы меня в рай пресветлый, поскольку был я тогда двенадцатилетним безгрешным мальчишкой.
…А с гранатой Лёвиной произошло вот что.
— Во что у меня есть! — Лев на всякий случай оглянулся и вытащил из кармана пальто «колотушку» — немецкую противопехотную гранату. Знакомое оружие! Длинная деревянная ручка, внизу металлический колпачок — ну совсем такой же, как теперь на бутылках с заморским пойлом. Колпачок отвинчивается — и тебе прямо в руку падает большая полосатая фарфоровая пуговица на шнурке. Теперь только ухвати её между пальцев, дёрни шнурок книзу — и не зевай, бросай как можно дальше!
Не зевай — это железно. Лёшка Савик зевнул, было дело у реки, шнурок дёрнул, считать начал: раз, два, три (это у нас шик был такой — чтобы рванула, не долетев до земли), потом его кто-то окликнул, а он голову повернул: — Га? — чего, значит… Когда дым рассеялся, грохот за реку ушёл, мы глаза открыли и видим: Лёшка стоит, как и стоял, только руки у него нету — оторвало…
Итак, мы помчались на лыжах в лес кидать «колотушку». Мне с Витькой приказано было спрятаться за толстые ёлки. А сам Лёва ловко выдернул левой рукой «пуговицу», кинул гранату в густой невысокий ельничек и рухнул в сугроб. Сердце привычно замерло… А взрыва нет! Минута, другая, пятая… Смачно выругавшись (он ведь уже большой был, старшой, а я ещё не умел плохие слова выговаривать), Лев стал на лыжи и двинулся к ельнику — гранату искать.
— Не сработала, зараза, видно, запал в неисправности, — предположил Витька.
Между тем Лёва, нагнувшись, шарил рукой в снегу там, куда попала граната. Сорвал варежку, пошуровал голой рукой:
— Есть! Нашёл! Держите! — он радостно потряс «колотушкой» и бросил её в нашу сторону.
Мы только и успели прижаться к своим ёлкам, как она булькнула в снег — метрах, наверное, в пяти от нас, совсем близко. В ушах глухая, тугая тишина. На сердце — плотное одеяло страха.
Взрыва опять не было.
— Ну что я говорил? Брак фрицевский. Может, наши подпольщики тогда на их заводе постарались? Пойду, брошу к чёрту последний раз. Третьего не миновать!
Лёва засмеялся и подъехал к запримеченной луночке на поверхности сугроба — туда нырнула «колотушка». Разгрёб снег, достал её и опять кинул в ельник.
…Взрыв оглушил нас, уже расслабившихся, почти освободившихся от противного, мокрого страха. Прошла над головами звуковая волна — и всё опять стихло. И опять ярко светило солнце, обещая жизнь, интересную и долгую…
Не раз рассказывал я потом эту почти невероятную историю людям бывалым, друзьям-фронтовикам в университете, кадровым военным в командировках. Меня вежливо выслушивали, но всякий раз замечал я в глазах искорки снисходительного недоверия: ладно, мол, заливай, складно выходит, да только так не могло быть.
Но ведь — было!
…Вы знаете, что такое корова для многодетной семьи в первые послевоенные годы? Мало кто помнит — да скоро и некому будет помнить: средняя продолжительность жизни всё сокращается, а расстояние до тех лет неумолимо возрастает…
Виктор Астафьев пропел оду русскому огороду — хвала ему! Жаль, не успел воспеть русскую корову-кормилицу, спасительницу деток малых, голодухой до костей выжатых, обречённых на болезни и гибель — если бы не кружка пенного парного молока, надоенного матерью или бабушкой ранним утром. Звонко бьют в стенки ведра тёплые струйки, Зорька шумно вздыхает и даже взмыкивает, а мы ещё сладко спим, и снится нам кусок пахучего и мягкого чёрного хлеба вприкуску с молочком. Что за вкуснятина — не передать словами!