— Граф Фридрих — человек особенный и для знатного иноземца даже неправдоподобный, — начал генерал. — Начну с его происхождения, тем более что это потому весьма важно, что состоит он хотя и в дальнем, но все же в признаваемом родстве с самою государыней. Это, как понимаете, сюжет особый, поскольку связан он с династией. Однако как своему говорю вам, Барклай, и об этом: во-первых, сие может оказаться полезным, а во-вторых, слухи о том все равно дойдут до вас, да могут оказаться несообразными истине.
Барклай ничуть не удивился такой откровенности генерала, ибо были они с Паткулем из одного лукошка — остзейцы, протестанты, офицеры, но более всего — члены столь же могущественного ордена, каким был в России, к примеру, орден братьев-каменщиков, сиречь масонов. В отличие от последних, остзейские дворяне, занявшие в последние восемьдесят лет многие важные посты и в государственном аппарате, и в армии, не образовывали секретных лож, не давали друг другу торжественных и страшных клятв, не учиняли окутанных тайной средневековых обрядов, но их негласное содружество было не слабее масонства, ибо зиждилось на таких кирпичах общественного мироздания, как единая кровь, единая вера и единое дело. Служившие России протестанты крепко держались друг за друга. И из их среды — немцев и шведов, датчан и швейцарцев, шотландцев и англичан — вышли фельдмаршалы Миних, Ласи и Брюс, генералы Гордон и Боур, Лефорт и Вейде, адмиралы Крюйс и Грейг, государственные деятели Остерман и Бирон, президенты Академии наук Блюментрост и Кайзерлинг, Корф и Бреверн.
Однако полная правда состояла еще и в том, что очень многие иностранцы — офицеры и администраторы, ученые и инженеры, архитекторы и врачи и многие-многие другие мастера и знатоки своего дела и своих ремесел — служили России не за страх, а за совесть, и их собратство было отчасти вынужденным, ибо должны они были отвоевывать себе место под солнцем, конкурируя с сильными, не менее их предприимчивыми и тоже сплоченными российскими дворянами — русскими, малороссами, татарами, которые еще задолго до их появления в России уже составляли стародавние чиновничьи и военные корпорации.
А меж тем Паткуль продолжал:
— Один ученый канцелярист из герольдии, ведающей иноземными родами, говорил мне совершенно определенно, что граф Фридрих и государыня Екатерина Алексеевна имеют общего предка, жившего два века назад. Это был обладатель земли Ангальт князь Иоахим Эрнст. В землю Ангальт входили и Цербст, где родилась государыня, и Дессау, где родился граф Фридрих.
— Извините, господин генерал, — почтительно перебил рассказчика Барклай, — я что-то не возьму в толк, отчего владетельная особа, какой является Фридрих Ангальт, не носит титул принца, как полагается столь могущественному потентату, а именуется всего лишь графом?
— Браво, Барклай, браво! — не без удовольствия воскликнул Паткуль. — Вы внимательны, и это делает вам честь. Действительно, вельможа такого градуса не может иметь титул ниже княжеского, а вместе с тем Фридрих Ангальт всего лишь граф.
Тут Паткуль лукаво улыбнулся и, понизив голос, словно по секрету, сказал:
— Виною тому романтическая история, приключившаяся с его отцом — наследным принцем Вильгельмом-Густавом Ангальт-Дессауским. Принц сокрушительно влюбился, совершенно потеряв голову, в очаровательную купеческую дочь Иоганну Софию Герре. Об открытом венчании не могло быть и речи, и принц, чтобы не потерять права на престол, стал двоеженцем, вступив с купчихой в тайный брак. Иоганна София родила принцу пятерых сыновей, и четвертым из них был ваш командир — граф Фридрих.
При последних словах Паткуля Барклай снова вопросительно взглянул на него, и генерал, перехватив его взгляд, тотчас же пояснил:
— Принц Вильгельм умер в сорок восьмом году, и после этого австрийский император Франц дал вдове покойного и всем его сыновьям фамилию Ангальт и достоинство графов Священной Римской империи[23]. Поэтому, когда Фридрих три года назад приехал в Россию, он стал известен здесь как граф Ангальт.
Граф был принят на русскую службу с чинами генерал-поручика и генерал-адъютанта, получив под команду Финляндский егерский полк.
И вот здесь-то Ангальт проявил себя со стороны самой неожиданной — он вдруг попросил государыню позволить отлучиться от дел, ему порученных, и поездить по России, где, как он сказал, ему предстоит жить и умереть. Когда же государыня спросила, как мыслит он этот несколько экстравагантный для генерала вояж, Ангальт попросил считать его поездку служебной командировкой для инспекции войск и осмотра укреплений. А так как и войск у нас довольно, и укреплений предостаточно, к тому же найти их можно в любом районе империи, то и уехал наш граф куда глаза глядят и странствовал, где хотел, целых три года. Возвратившись же в Петербург, он поднес государыне целую стопу путевых заметок, целый портфель донесений и немалую папку ландкарт.
И оказалось, что ездил граф по России не пустым ротозеем, не искателем приключений и не бездельником, отлынивающим от службы, а человеком пытливым и всем интересующимся, желающим постичь страну, в которой предстояло ему, как сказал он государыне, жить и умереть.
Государыня, прочитав все, что поднес ей граф Фридрих, пожаловала ему за труды сразу два ордена — Владимира и Александра Невского.
Прежде чем рекомендовать вас к нему в адъютанты, я многократно беседовал с графом и скажу вам, Барклай, редко доводилось мне говорить с человеком столь умным, столь образованным и по-настоящему глубоким. Он, кажется, правильно понял Россию, хотя мало кто, даже родившись здесь и прожив в ней всю жизнь, может сказать, что понимает эту в общем-то странную и необыкновенную страну.
Паткуль задумался и замолчал, а потом вдруг сказал:
— Уму всегда противополагается чувство, как и грубой материи противополагается душа. И иногда там, где бессилен ум, значительно более состоятельными оказываются чувства, а где бессильно познание опытное, от ума идущее, там победу одерживает духовное проникновение, исходящее из сердца.
Так, наверное, и Россия. И граф Фридрих, скорее всего, понял ее сердцем, душою почувствовав сокровенный смысл этого великого сфинкса. Во всяком случае, он вник в ее земледелие, в ее промыслы и мануфактуры, попытался разобраться в нравах и обычаях огромного множества встреченных им разноплеменных аборигенов. И, связывая все воедино, пришел граф к генеральной мысли, что ждет столь обширную и богатую страну великое будущее, если только не пожалеть сил на то, чтобы улучшить ее состояние, а более всего сделать ее народ просвещенным.
Паткуль вновь помолчал немного, а потом, завершая рассказ, сказал:
— А ведь государыне ничто не могло показаться столь приятным, как эти размышления графа Фридриха, ибо нет большей российской патриотки, чем императрица. — И вдруг засмеялся: — Наверное, земля такая — Ангальт, что, подобно питомнику, выращивает таких отчизнолюбцев и ревнителей к процветанию России, каковы и граф Фридрих и матушка-государыня!
Ангальт встретил своего нового адъютанта сердечно и просто. Казалось, что эта бесхитростность присуща ему от младых ногтей, как и сквозящая во взгляде доброта и всяческое отсутствие чванства.
«Видно, ангальтский питомник выращивает не только российских отчизнолюбцев, но и подлинных мудрецов, ибо простодушие всегда сопутствует великому уму», — подумал Барклай, только познакомившись со своим начальником.
Говорили, что и бывшая ангальтская принцесса София-Фредерика-Амалия, а ныне российская императрица Екатерина Вторая тоже весьма проста в обращении, а между тем столь мудра, что прозвание ее поэтами Северною Минервой уже не воспринимается как некое стихотворное преувеличение.
Между тем не успел Барклай как следует вникнуть в дела, познакомиться со всеми офицерами и побывать во всех батальонах, как совершенно неожиданно графа Ангальта назначили еще и генерал-директором Сухопутного шляхетского кадетского корпуса.
И тут оказалось, что новое поприще увлекло графа гораздо сильнее, чем служба в войсках. По целым неделям, а потом и по месяцу не появлялся в штабе егерей Федор Евстафьевич, как теперь уже постоянно называли его все.
А для Барклая это означало, что почти вся переписка, которую вел командир корпуса, теперь становилась его делом. Это было трудно и ответственно, а нередко довольно мудрено, но в то же время и полезно, потому что заставляло вникать в такие проблемы и постигать такие истины, до которых он дошел бы еще через много лет, да и то если бы стал генералом.
Но бумаги бумагами, а кроме того и прежде всего нужно было понять новую службу, новый род войск — егерей.
Егеря оказались во многом сродни карабинерам — во многом, да не во всем.
Сходство было в том, что и карабинеры и егеря появились в одно и то же время — в начале 60-х годов. Первый егерский батальон был сформирован по приказу Румянцева за шесть месяцев до рождения Барклая. Правда, этот батальон долго оставался единственным, но в полках появлялись одна за другой егерские команды силой от полуроты до роты. И лишь с 1770 года стали формироваться отдельные егерские батальоны, а еще через пятнадцать лет — и егерские корпуса четырехбатальонного состава.
Егерские корпуса были созданы по инициативе новоиспеченного фельдмаршала и президента Военной коллегии Григория Александровича Потемкина — самого влиятельного вельможи в России, оказывавшего сильнейшее воздействие на императрицу даже и после того, как перестал быть ее фаворитом. Любое дело, за которое брался Потемкин, он вершил с государственным размахом, с умом и предусмотрительностью, с четким пониманием перспективы, всегда добиваясь безукоризненного его выполнения.
Создание егерских корпусов было давней его мечтой, и, как всегда, начал он с того, что изложил на бумаге основные положения, оформленные им самим в виде инструкции. Претворение в жизнь нового своего почина президент Военной коллегии считал особенно важным.
По инструкции егерские части должны были состоять «из людей самого лучшего, здорового и проворного состояния». Под стать удальцам егерям должны были подбираться и молодцы офицеры. Им подобало отличаться «особою расторопностью и искусным примечанием различностей всяких военных ситуаций и полезных, по состоянию положений военных, на них построенных». Инструкция — а значит, и сам ее автор, господин президент Военной коллегии и генерал-фельдмаршал — требовала, чтобы егеря мастерски владели оружием, отлично стреляли, ибо само слово «егерь» означало «стрелок-охотник». Стало быть, должны были они так же мастерски, как заядлые охотники, часами не шелохнувшись сидеть в засаде, не хуже охотничьей гончей брать след и в бою, надеясь на товарищей, все же более всего рассчитывать на себя. Последнее обстоятельство было особенно важным, так как егеря чаще всего действовали в новом тогда «рассыпном строю», когда каждый стрелок был независимой боевой единицей. Новшество это, как узнал Барклай, пришло в Россию от североамериканских инсургентов — отличных вольных стрелков-партизан, успешно сражавшихся с полками англичан, которые вели бой старым линейным строем.
Однако сообщение это почему-то вызвало у него несогласие. И сначала он не мог понять почему, пока вдруг не вспомнил, что Вермелейн рассказывал ему, как такой рассыпной строй еще в Семилетнюю войну[24], то есть за двадцать лет до американцев, применил Румянцев.
«И в самом деле, — подумал Михаил, — ведь первый-то егерский батальон именно тогда и был создан». С тех пор он всякий раз перепроверял все, что слышал, и ко многому вроде бы очевидному и бесспорному относился критически, особенно если речь шла о приоритетах военных или технических.
Егеря находились на особом положении, и потому у них было гораздо меньше строевых занятий, той самой экзерциции, которой в основном обучали в линейных полках. Учебные же занятия, или «шуль-маневры», как их называли, были заполнены стрельбой, штыковым боем, метанием гранат, маршами и походами, ибо создавались эти корпуса не для разводов и вахт-парадов, а для боя. И потому они одни во всей армии не носили париков, а стриглись по-казацки — «в кружок». Егеря носили не тесно облегающие мундиры и обтягивающие ноги лосины, а удобные зеленые куртки и свободные шаровары. Их оружием были не тяжелые длинноствольные мушкеты, а легкие нарезные обрезы — «штуцера», к которым вместо штыка прикреплялся длинный нож, и кроме того, у всех егерей, а не только у офицеров, имелись и пистолеты.
И все было бы хорошо, если бы не весьма малая опытность офицеров-егерей, часто столь же зеленых, как и Барклай. Набирали в корпус «людей самого лучшего, здорового и проворного состояния», способных стрелять и драться врукопашную лучше своих солдат, таких же молодцеватых здоровяков, а значит, среди егерей совсем не было пожилых офицеров и, стало быть, не было и опыта.
Сам граф Фридрих в этом смысле был не в счет. Да от генерала ни в одном роде войск не требовалось быть образцом на плацу и в манеже, довольно было вальяжной осанки, седых усов да в нужных случаях — грозно насупленных бровей. А если еще наделил Господь зычным голосом, то и вовсе ничего более не было нужно, и слыл такой отец-командир «орлом и хватом».
И все же те обер-офицеры, что были посерьезнее, понимали, что сделать из каждого солдата удальца-ухореза, который был бы и отважен, и расторопен, и толков, и силен, — ох какая непростая задача! Но еще многократ труднее создать из нескольких тысяч удальцов четкий, безотказный, послушный командирскому слову организм, который мгновенно и точно исполнял бы все, что потребовал бы от него его бог — командир.
Граф Федор Евстафьевич во многом был самобытен. Он чем-то напоминал Барклаю дедушку Лео, чем-то дядюшку Георга.
Был граф холост, никто не знал, водились ли за ним в прошлом какие-либо амуры, да и не в том дело — сейчас жил командир корпуса подлинным анахоретом, а каждому из офицеров-егерей был завсегда родным отцом — и совета попросить было у него можно, и денег, — ни в чем Федор Евстафьевич молодым людям не отказывал.
Завел он на квартире у себя офицерские посиделки, куда на огонек сходились и прапорщики и капитаны. Общество собиралось немалое, люди во многом разные, но единые в том, что все они были товарищи, а предметом их интереса была общая служба.
За длинным, не очень-то хлебосольным столом командира — попробуй-ка накорми всякий раз десятки здоровых молодых мужчин, собиравшихся после стрельб или экзерциций, — ничего, кроме чая, не пили, а оттого и беседы шли серьезные, трезвые, вдумчивые, и не просто о житье-бытье. Многое узнавалось здесь из того, что не смогли узнать они в Сухопутном кадетском корпусе — правда, бывших кадетов было среди них по пальцам перечесть, — и еще более — чего нельзя было узнать дома, тем более что большинство учились у себя в поместьях — в селах, а то и деревеньках, часто у кого придется. Такие застолья — прообраз будущих полковых офицерских собраний — давали господам офицерам необычайно много.
Федор Евстафьевич, человек книжный, великий любитель чтения и разумной беседы, вскоре взял за правило поручать господам офицерам делать «рефлекцы», то есть небольшие сообщения, в которых речь шла о предметах, представляющих для всех собравшихся насущный интерес.
Слушали рефлекцы и по военной истории, и по фортификации, и по тому, как следует вести артельное ротное хозяйство. Даже сей предмет оказался весьма пользителен, ибо за работами строевой походной жизни как-то недосуг было уследить за делом, более привычным военному чиновнику из кригс-комиссариата. И потому не без интереса слушали гости и о том, сколько на содержание солдата отпускается, и в какие сроки получают вещи мундирные и амуничные, и как солдатам и унтер-офицерам надобно жалованье выдавать, и какие при том учинять вычеты.
Но все эти рефлекцы, затрагивая многие различные стороны военной службы, были как бы маленькими разрозненными смальтами огромной мозаичной картины, какою и была военная служба в целом. А вот систематического, цельного и последовательного изложения всего до нее относящегося не было. Не было и главного ее элемента — собственно егерской службы и как ей обучать надлежит.
И вот однажды граф преподнес такой сюрприз, что все ахнули. После прослушанного рефлекца и уже после чая он, как-то по-особенному, по-заговорщически взглянув на молодежь, приподнял над столом довольно объемистую тетрадку и, помахав ею, сказал:
— А вот, господа, квинтэссенция всего, что нам надобно, тот самый тяжелый элемент мироздания, что и составлял, по мысли древних, самую сокровенную сущность вещей. У нас, немцев, называется это «мозгом зерна», то есть глубинной сутью того, над чем человек размышляет.
Секунд-майор Петров, человек незамысловатый, приходивший в собрание не столько за полезными умствованиями, сколько для того, чтоб понравиться начальству, проговорил с нетерпением:
— Да не томите, ваше превосходительство, откройте, Какой такой философский камень отыскать вы изволили?
— А вот, господа, и не философский камень вовсе, а сочинение, нашим же братом, егерским офицером, написанное, кое и называется по-военному просто, безо всяческих затей: «Примечания о пехотной службе вообще и о егерской особенно».
— Кто же сочинил сие? — спросил еще раз Петров.
— Генерал-майор Кутузов, Михайла Ларионыч, командир Бугского егерского корпуса, — ответил Ангальт. — Приятель мой, что дал мне эти «Примечания», весьма похвально об авторе их отзывался — и умен-де, и службу егерскую отлично знает, толково, по делу, без ненужных для сего предмета псевдоученых умствований. Прочитав сочинение господина Кутузова, пришел я с автором его в полное согласие и даже скажу — единомыслие и почитаю работу его для нас, егерей, весьма полезною. А теперь позвольте, кто из вас господа, пожелает из «Примечаний» генерала Кутузова к следующему собранию нашему рефлекц составить?
Трое офицеров тут же подняли руки. Ангальт посмотрел на них с улыбкой и протянул тетрадь Барклаю: может быть, оттого, что сидел он к нему ближе других, а может быть, и вовсе не потому.
Тетрадь толщиною в сто листов была, судя по многому, копией с «Примечаний». Снимал копию не писарь — почерк был нехорош, отсутствовали непременные канцелярские завитушки, а главное — стояли на полях тетради пометы, из коих явствовало, что переписчик был егерским офицером, живо обсуждавшим с автором «Примечаний» многие перипетии пехотной службы вообще и егерской в частности.
Сев, вскоре же после собрания у Ангальта, за сочинение рефлекца, Барклай и на самом деле обнаружил в авторе человека глубокого, основательно знавшего сей предмет.
«Первейшей причиной доброты и прочности всякого воинского корпуса, — писал Кутузов, — является содержание солдата, и следует сей предмет считать наиважнейшим. Только учредив благосостояние солдата, следует помышлять о приготовлении к воинской должности…»
Говоря о назначении егеря, Кутузов писал, что прежде всего состоит оно «в верной стрельбе, совершаемой и в тесных проходах, и в гористых и лесных, где он, часто и поодиночке действуя, себя оборонять и неприятеля вредить должен».
А для того чтобы эффективно «вредить неприятеля», надобно было егеря как следует верной стрельбе учить. Кутузов обучал своих солдат так: сначала, еще до стрельбы, они насыпали земляной вал в сажень высоты, и столь длинный, чтоб могли перед ним стоять мишени, изображающие фигуру высокого человека в два аршина и десять вершков[25]. Вал следовало делать и выше и шире цели, чтобы после окончания стрельбы можно было отыскать в нем большую часть выпущенных по мишеням пуль.
Начинать обучение стрельбе Кутузов советовал из наиболее легкого положения — с колена, после чего можно было переходить и к обучению стрельбе стоя в рост.
И первоначальная дистанция тоже должна была учитывать неопытность вчерашних рекрутов: не более ста шагов. Потом дистанция все возрастала, и в конце обучения егеря должны были поражать цель уже с трехсот шагов. Далее Кутузов рассказывал, как следует господам офицерам учить своих людей стрельбе, что при том говорить и как на деле все толково объяснять и показывать.
И видно было, что генерал десятки, а то и сотни раз учил и рядовых и унтеров точной стрельбе, в которой, несомненно, и сам был большой мастак.
Дальше генерал писал, как следует обучать егерей действиям в строю, как следует маршировать повзводно, поротно, побатальонно, по рядам и в густой колонне.
Но более всего наставлял Кутузов солдат и офицеров тому, что следует предпринимать, когда невозможно применить конницу, а пехота, хотя бы и гвардейская, будет занята боем по фронту. Тогда-то егеря и должны показать себя во всей красе: они должны решительно занимать дефиле — узкие проходы в горах, лесах и болотах; захватывать мосты и плотины, броды и дороги; выбивать неприятеля из любой позиции и, заняв любую позицию, непременно ее удерживать. Они должны были первыми атаковать и до конца защищать деревни и кладбища, мельницы и усадьбы, рвы и валы, высоты и впадины. Они же заслоняли своим огнем и пехоту, и кавалерию, и артиллерию, и пионеров, когда были те на марше, перестраивали фронт или же шли по трудной местности.
Рефлекц этот стал настольной книгой для егерей их корпуса, а для Барклая волею судьбы превратился в Катехизис, потому что ему пришлось командовать егерями почти до конца жизни, лишь на время оставляя этот вид войска и переходя в пехоту или кавалерию.
А в Финляндском егерском корпусе прослужил он два года, перейдя под начало еще одного весьма незаурядного человека — принца Виктора Амадея Ангальт-Бернбург-Шаумбургского, доводившегося графу Фридриху двоюродным братом…
Принц имел звание генерал-поручика русской армии, вступив в нее еще в 1772 году. Он был на двенадцать лет младше своего кузена, и его увлеченность военной службой являлась абсолютной: принц посвятил ей свою жизнь всецело, не занимаясь ничем более. Граф Фридрих по-прежнему делил свои дни между двумя корпусами — кадетским и егерским, и Барклай и знал и чувствовал это лучше других. Жизненная позиция принца Ангальта импонировала ему гораздо более, так как и сам Барклай не знал ничего, кроме военной службы, и в этом отношении был полным единомышленником Виктора Амадея.
Кроме того, Барклая привлекала в принце возвышенная простота, впрочем, как он отмечал, присущая и графу Фридриху. Только это качество проявлялось в Викторе Амадее еще более ярко. Он, владетельный принц, стоящий на самом верху аристократической лестницы, хотя и небольшой, но монарх, вел себя скромнее подчиненных ему офицеров, не имеющих никаких титулов. Без какой бы то ни было рисовки не сгибался он под пулями и ядрами, еще будучи офицером, никогда не уклонялся от опасных боевых дежурств, а кроме того, всегда оставался необычайно деликатным и добрым, вместе с тем никогда не отступая от своих принципов.
И когда незадолго до нового, 1788 года принц с присущей ему откровенностью спросил Барклая, не хочет ли он перейти к нему на службу, Михаил, уже и сам подумывавший об этом, столь же откровенно ответил принцу согласием. Кузены быстро договорились, граф Фридрих отпустил Барклая на новую службу, и 13 января 1788 года, ровно через месяц после того, как исполнилось ему двадцать шесть лет, получил он назначение старшим адъютантом к генерал-поручику Виктору Ангальту. Одновременно было присвоено Барклаю звание капитана.
Глава пятая
Осада Очакова
Ангальт служил в Петербурге, носил генеральское звание, но пребывал в резерве, ибо генералов в России всегда было больше, чем дивизий и даже полков, а полковников — всегда больше, чем батальонов.
Вместе с тем по штату Ангальту полагался старший адъютант, и Барклай занял эту вакансию в надежде на то, что в скором будущем его начальник будет восстановлен как боевой командир. И вскоре чаяние это исполнилось.
Летом внезапно началась война со Швецией, которая, будучи издавна вечной недоброжелательницей своей могучей юго-восточной соседки, вот уже более двух веков находилась почти беспрерывно в состоянии готовности, как и Турция, в любой момент схватиться за оружие.
Эти страны представляли собою два постоянно существовавших фланга в исторических битвах, которые вела Россия. И потому ее армия, пребывая в непрерывном напряжении, качалась, как вечный маятник, между Свеей и османами.
О Турции уже говорилось, а Швеция в XVIII веке провела две несчастливые для себя войны, потеряв Прибалтику, Карелию, Ингерманландию и Восточную Финляндию[26].
Да и сам Санкт-Петербург и его военно-морской редут Кронштадт возникли в результате этого бранного соперничества.
И теперь, летом 1788 года, полагая, что русские по горло увязли на Дунае и в Бессарабии, шведский король Густав III, как и все прочие монархи Северной Европы, бывший в родстве с Екатериной II, забыв об узах крови, вознамерился отобрать у кузины то, что оставили ей в наследство Петр I и его дочь — Елизавета Петровна, отнявшие у Швеции больше городов и земель, чем в его королевстве осталось.
Война еще не была объявлена, а уже паруса шведских линейных кораблей и фрегатов забелели возле Кронштадта и Петергофа. О серьезности намерений врага говорило хотя бы то, что флот шел под флагом герцога Зюндерманландского — родного брата короля.
На первых порах все обошлось одной демонстрацией морской мощи, однако же настолько внушительной, что залпы шведских кораблей были слышны во всех домах Петербурга.
Екатерина устыдила трусов, помышлявших бежать из города, и призвала петербуржцев к мобилизации. Повсюду поспешно собирали, экипировали и муштровали молодых и старых кучеров, лакеев и ремесленников. На каждой почтовой станции между Петербургом и Москвой стояло до пятисот лошадей для скорой доставки рекрутов. К границам Швеции была выдвинута гвардия, а из Кронштадта вышла эскадра адмирала Грейга, состоявшая из семнадцати линейных кораблей и восьми фрегатов.
И все же войск было мало — навстречу шведам ушло немногим более шести тысяч человек, столько же войск было и в Финляндии.
В июле сам Густав встал во главе сорокатысячной армии и пошел к приграничным русским крепостям, отстоявшим от Петербурга на расстояние от 80 до 180 верст. Отправляясь в поход, король похвалился перед дамами своего двора, что он скоро отслужит благодарственный победный молебен в Петропавловском соборе, а бал в честь взятия русской столицы даст во дворце Петергофа.
То, что произошло вскоре, вполне соответствовало русской поговорке: «Не хвались в Москву, а хвались из Москвы» — его флот был разбит Грейгом у острова Гогланд уже 6 июля, а сухопутные войска начали терпеть одно поражение за другим. Бахвальство короля не соответствовало его военным способностям, да к тому же и армия Густава III отнюдь не напоминала бравых драбантов Карла XII.
Как только в Петербурге началась мобилизация, принц Виктор загорелся ратным духом и немедленно поехал в Военную коллегию с заявлением о своей совершеннейшей готовности отправиться на войну. Конечно, и Барклай почувствовал себя как горячий кавалерийский конь, услышавший сигнал боевой трубы.
Принцу пообещали тут же рассмотреть его просьбу, но почему-то дело приостановилось.
Ангальт съездил по начальству еще раз, а более не поехал — не позволяла ни субординация, ни этикет.
Принц оказался не единственным генералом, предложившим свои услуги Отечеству. Днем раньше не в Военную коллегию, а прямо к самой государыне прибыл как снег на голову любезный его кузен, тоже воспылавший ратным духом и готовый ради грядущих подвигов оставить любимый Кадетский корпус. В отличие от принца, граф Фридрих не просто попросил у государыни место в строю, для чего довольно было бы соизволения Военной коллегии, но предложил себя в главнокомандующие, требуя одновременно и следующий чин — генерал-аншефа.
Государыня от такой дерзости стала в столб, а когда пришла в себя, тут же во всем графу отказала и выслала его вон. Тотчас же велела она досконально дознаться, кто подбил старого дурня на столь наглый поступок, но оказалось, что всему виной был сам граф и его великая наивность.
В тот же день был он с поста командира Егерского корпуса отставлен, оставшись лишь при кадетах. А еще через день — 23 июня — назначила государыня главнокомандующим в Финляндию вице-президента Военной коллегии, генерал-аншефа графа Валентина Платоновича Мусина-Пушкина.
Узнав обо всем произошедшем, принц возблагодарил судьбу, что догадался явиться с просьбой о посылке в Финляндию не к государыне — о чем, положа руку на сердце, подумывал, — а в Военную коллегию, как то воинским регламентом и было предписано.
Должно быть, несчастливый визит кузена к государыне поохладил пыл начальства и к собственной персоне принца — принципалы замолкли.
Желая помочь принцу, к которому Барклай уже крепко прикипел душой, он осторожно расспросил о возможной причине столь странного в военное время промедления старого ведуна Паткуля. Швед вздохнул, поморгал и, отведя глаза в сторону, будто стесняясь, ответил Барклаю таким тоном, словно разговаривал с ребенком:
— Причина самая обычная, более всех прочих распространенная, — козни и каверзы, называемые по-французски «интрига».
— Да в чем же могут состоять происки недоброжелателей против столь благородного человека? — воскликнул Барклай.
— А вот ты и сам себе ответил, — печально улыбнулся Паткуль, впервые называя Михаила на «ты». — Принц действительно благороден, и потому завистников у него — пруд пруди. И менее всего хотят они, чтоб отличился он в бою, тем более что бой-то — вот он, чуть ли не на Фонтанке, совсем рядом с государыней, — что ни сделай, тотчас же все во всем Петербурге будет известно.
— Ну хорошо, — недоуменно проговорил Барклай, — а что же Мусин-Пушкин?