— А вот ему-то принц и вовсе не надобен: если брать его под свое начало, то не окажется ли он вскоре на его месте, а значит, Валентин Платонович при таком соседстве себя в безопасности чувствовать не будет. Другое дело, если бы попросился принц к Румянцеву или Потемкину — с ними принцу не тягаться, им он не соперник.
В тот же день Барклай все рассказал Ангальту. Он счел самым подходящим разговор предельно откровенный и по-мужски прямой. И оказалось, что Барклай не ошибся: принц и сам был человеком искренним и открытым и потому без всякой аффектации выслушал своего адъютанта, а в конце беседы обнял его и сказал, что теперь-то уж непременно уедет хоть на край света, лишь бы не жить с пакостниками и карьеристами в одном городе.
Тем же вечером Михаил поведал обо всем и Вермелейну, который конечно же одобрил его решение пойти вместе с принцем на войну и тут же стал вспоминать о минувшей кампании, вновь перебирая старые эпизоды под Рябой Могилой и на Ларге, перечисляя имена незабвенных своих комбатантов по Новотроицкому полку.
А уже через неделю мчались они в легкой бричке на юг — к Очакову, где с весны стояла Екатеринославская армия генерал-фельдмаршала, Светлейшего князя Потемкина-Таврического.
Теперь же следует сказать о южной российской недоброжелательнице, еще более древней, чем Швеция, — об османской Турции, воевавшей с Россией с перерывами более трех веков.
Только в нынешнем веке была эта русско-турецкая война четвертой, а за годы правления императрицы Екатерины — уже второй.
Началась война из-за того, что произошло тринадцать лет назад. Тогда Россия, в очередной раз одержав над Турцией победу, вышла на Черное море, захватив три важнейших порта: Кинбурн, бывший к тому же и крепостью, запиравшей вход в днепровское устье, а также порты Керчь и Еникале — в Крыму.
Возможно, что если бы русские этим ограничились и не претендовали на большее, турки не стали бы браться за оружие, но через девять лет после подписания мирного договора Россия приняла под свое покровительство Восточную Грузию и тогда же полностью присоединила к себе Крым.
Героем и главным действующим лицом последней картины грандиозного исторического спектакля был Григорий Александрович Потемкин. Он не только присоединил к России колоссальные территории Северного Причерноморья, названные Новороссией, но и воздвиг там новые города — Екатеринослав, Николаев, Херсон и Одессу. В покоренном Крыму был тогда же заложен еще один город, названный Севастополем, что по-гречески означало — «город Славы», или «Величественный город».
За три года, прошедших после присоединения Новороссии и Крыма, на этих землях возникло множество сел, были построены мануфактуры и фабрики, кораблестроительные верфи и арсеналы, заложен Черноморский флот, распаханы тысячи десятин земли, преобразовав недавние дикие степи и незаселенные морские берега в изобильный и цветущий край. А то, что здесь прочно встала большая и сильная армия, превратило весь этот весьма опасный для Турции процесс в грозную и необратимую реальность.
Забыв старые распри, Англия, Голландия и Пруссия объединились в своих устремлениях помочь Турции, подстрекая султана к новой войне с Россией.
30 мая следующего, 1788 года, когда шведский флот уже поднял паруса, через неделю после отъезда Светлейшего из Елисаветграда к Очакову, следом за Потемкиным двинулся и армейский обоз, а всякий знает: куда пойдет обоз, там и будет генеральное сражение.
И обоз — этот сказочный, тысячеголовый зверь — покатился тоже к Очакову.
Об армейском обозе следует сказать особо, ибо он представлял собою не простое скопище телег и повозок, экипажей и бричек, двуколок и карет. Справедливо названный предками «градом, некоею премудростию на колесницах устроенным и к бранному ополчению весьма угодным», он тащил тяжелые наплавные мосты-понтоны и столь же тяжелую осадную артиллерию, тысячи телег, на которых в мешках, ящиках, бочках, корзинах и просто насыпью и навалом везли фураж — овес, сечку и сено; муку и крупу, сухари и солонину; шанцевый инструмент — лопаты, заступы и кирки; оружие — холодное и огнестрельное всевозможных видов, ядра и бомбы, порох и селитру, лекарские снадобья и питьевую воду. Здесь же шли повозки с амуницией и сбруей для кавалерийских и обозных лошадей, с палатками для господ офицеров, катились кашеварные котлы и лазаретные фуры, походные кузни, телеги с пустыми запасными бочками и совсем пустые повозки, чтобы подбирать уставших и заболевших. И вместе с обозом ехали тысячи людей — и необходимых армии, и откровенных захребетников, втуне едящих хлеб свой. Нужными людьми были кашевары и хлебопеки, лекари и обозные солдаты, коноводы и скорняки, оружейники и кузнецы, большинство из которых и званий никаких не имело, ибо в полковых списках они не числились, а Именовались одним словом — «унтер-штаб».
И хотя был здесь и свой генерал-вагенмейстер, которому подчинялся весь обоз, а при нем состояли даже и обер-офицеры, но и на них распространялось это понятие — «унтер-штаб», и по неписаной традиции, как и военные чиновники, считались они скорее штатскими, прикомандированными к армии, чем офицерами. И когда о каком-нибудь поручике или даже майоре приходилось слышать: «Он-де во время баталии в обозе обретался», то более уничижительного отзыва нельзя было и придумать.
Да и как было не грешить на обозных, когда и кусок у них был пожирнее, и служба полегче, а кроме того, окончательно губя их репутацию, оставалась возле них и совсем уж непристойная шатия — гулящие девки, шинкарки, маркитантки, гадалки да портомои, которые нередко были и теми, и другими, и третьими.
Но и они не были самыми последними людьми в этом «гуляй-городе». После них шли совсем уж законченные паразиты — прибившиеся к армии бродяги и пропойцы, гороховые шуты, жившие подаянием да надеждой на чем-нибудь погреть руки…
А следом за обозом, уже на следующий день, 7 июня, выступила к Очакову и вся Екатеринославская армия — более пятидесяти тысяч человек. Триста верст — от Елисаветграда до Очакова — армия прошла за три недели и, встав лагерем, образовавшим гигантское каре, взяла крепость в осаду.
Очаков расположился на берегу узкого, длинного залива, образованного двумя лиманами — Бугским и Днепровским. Его укрепления состояли из двух крепостей — старой цитадели, расположенной в центре города, и замка Гассан-паши, стоящего в стороне от Очакова, на высоком холме, господствовавшем над местностью. И Очаков и замок были по европейскому образцу окружены земляными укреплениями — рентраншементами. На южной стороне Бугского лимана, прямо против Очакова, на узкой песчаной Кинбурнской косе стояла еще одна крепость — Кинбурн, но в ней находился русский гарнизон, которым командовал знаменитый пятидесятивосьмилетний генерал-аншеф Суворов. Он прибыл к Потемкину сразу же, как только война с турками началась, и Светлейший поручил ему оборонять Крым и обширный район от Херсона до Кинбурна.
О победе Суворова под Кинбурном вскоре узнала вся Россия, и к его прежним лаврам победителя в трех недавних войнах с пруссаками, поляками и турками прибавились новые.
В июле Суворов прибыл под Очаков, и почти одновременно с ним туда же подошел и Бугский егерский корпус генерал-майора Кутузова.
В конце июня в степи под Очаковом стояла страшная сушь. Земля, светло-желтая и серая, покрытая клочками жухлой травы и слоем метавшейся под ветром мелкой колючей пыли, кое-где уже начинала спекаться и трескаться. И степь, обычно наполненная в начале лета жизнью, ныне омертвела: суслики ушли глубоко под землю, исчезли сурки, зато расплодилось множество жуков и змей да парили под солнцем орлы, ястребы и кречеты — хищное небесное воинство.
На юге степь скатывалась к мутной, желтой, прогретой солнцем воде лимана и густым зарослям камыша.
Остановившись между небом и землей, стала армия зарываться в землю. И вскоре в полутора верстах к северу от Очакова, куда уже не могли залететь бусурманские ядра, степь всхолмилась многими тысячами бугорков, покрытых настилами из камыша.
В центре лагеря поставили огромный шатер главнокомандующего, в полуверсте от земляного города стал еще один немалый град, именуемый «вагенбург», то есть «город повозок», отодвинутый подальше по правилам походной диспозиции, а также и для того, чтобы соблазны, в нем пребывающие, не вводили в грех жителей соседнего воинского подземного царства-государства.
Государство же сие было разбито по регламенту, и со стен крепости видели под Очаковом не сумбурное скопление телег, шалашей, землянок, палаток, артиллерии и конских табунов, но регулярный — порядочный и правильный — военный лагерь, разбитый на большие квадраты полков, делящиеся внутри на не столь великие четырехугольники батальонов, в свою очередь разделенные на ротные участки.
Лагерь еще строили, а уже был он окопан рвом, над коим перебросили мосты, учинив перед ними кордегардии, впереди которых, для вящей безопасности, учредили блок-посты — самые близкие к неприятелю пункты для наблюдения за ним.
Наконец, огородившись рогатками — деревянными крестовинами, с заостренными верхними концами, — завершили устройство лагеря по тем канонам, коими руководствовались еще их предки, называя такие бивуаки воинскими станами.
Двухбатальонный егерский корпус Ангальта разместился в версте от большого лагеря, поближе к замку Гассан-паши, стоящему у самого лимана. В задачу егерей Ангальта входило блокировать размещенный в замке гарнизон. Лагерь егерей был уменьшенной копией армейского стана, а из-за того, что в корпусе было много новобранцев и многие офицеры — в их числе и Барклай — еще не нюхали пороху, создание регулярного бивака оказалось для них делом весьма непростым.
Казалось бы, экая недолга разместиться на просторе полутора тысячам здоровых мужиков, у которых есть и топоры и лопаты? Ан нет, и здесь понадобилось немало житейской смекалки и здравого смысла, потому что в степи, кроме камыша да глины, ничего не было.
И, наблюдая за тем, как ловко — будто всегда только этим и занимались — егеря месили глину и обмазывали ею привезенный с лимана камыш, Барклай понял, почему называли на Руси строителей и инженеров «розмыслы и хитрецы».
И на сей раз снова убедился, сколь талантлив русский солдат, умеющий выйти из самых затруднительных ситуаций.
На первом же военном совете Потемкин произнес фразу, которую потом целых полгода ставили ему в вину: «Очаков — ничтожная крепость, она не выдержит и недельной осады».
Уверовав в справедливость сделанной им оценки, Светлейший стал руководствоваться ею, неспешно производя действия, которые сначала никому не казались ошибочными, но с течением времени поставили в тупик, ибо было не ясно, что предпринимает главнокомандующий — блокаду крепости или же ее осаду?
Меж тем и другим действом большой разницы не было: начиналось с того, что крепость лишали всех связей с миром, перекрывая дороги и не давая получить ни одного сухаря и ни одного патрона.
Но почти сразу стало ясно — блокаду установить невозможно, ибо турецкие корабли легко проходят к Очакову из-за малочисленности русского флота и благодаря мастерству своих капитанов, многие из которых были в свое время и неплохими контрабандистами.
Стало быть, нужно было переходить к осаде, то есть дополнить частичную блокаду другими, более действенными мерами, а именно подвести к стенам апроши — зигзагообразные окопы, начать подкоп под стены подземными ходами — сапами, предварительно поставив вокруг осадные батареи.
Однако Потемкин ограничился тем, что установил на своем правом фланге две батареи, насыпав два невысоких плоских холма, на которые и втащили четыре мортиры и четыре пушки. И дальше ждали, когда у бусурман кончится провизия и порох, после чего и никакого приступа не потребуется. Однако время шло, батареи время от времени постреливали, бусурмане отвечали тем же, а дело с места не сдвигалось.
А в русском лагере между тем начались болезни — кровавый понос и болотная лихорадка. Избавиться от этой заразы было так же невозможно, как и от комаров, разносящих малярию, и от мух — переносчиков дизентерии.
Заболевших оказалось намного больше, чем ждали: чуть ли не треть армии слегла в две недели — видать, недаром и ту и другую немочь причисляли на Руси к двенадцати сестрам Иродовым.
Случилось все из-за сущего пустяка — гнилую воду из лимана пили некипяченой, а уксуса, обезвреживающего сырую воду, захватить с собою не удосужились.
Подкрепления подходили медленно, ибо формирование новых частей сильно затягивалось из-за нехватки рекрутов, которым до Новороссии надобно было добираться не неделями — месяцами.
Ко всем огорчениям вскоре прибавилось и еще одно: в конце июня Швеция объявила России войну, и, стало быть, следовало обходиться своими силами, так как Санкт-Петербургская, Лифляндская и Финляндская дивизии попадали в столь же трудное положение, как и армия Потемкина. По большому счету с Очаковым нужно было кончать как можно скорее, да пока ничего не получалось — янычары дрались отчаянно и о капитуляции не помышляли.
В середине июля Потемкин склонился к мысли, что осаду продолжать следует, но только более энергично, а о штурме из-за нехватки сил и средств пока и не заикаться: не по себе древо рубить — только людей смешить.
Меж тем горячие головы судили иначе: нечего ждать у моря погоды, надобно приступать к Очакову, ибо известно: медлить — дела не избыть.
А тем временем пришло известие, что 14 июля у острова Змеиный, в старину называвшегося Фидониси, произошло морское сражение между русской Севастопольской эскадрой адмирала Войновича и турецким флотом Гассан-паши. Сражение происходило всего в ста девяноста верстах от Очакова, и потому о нем узнали вскоре. Тридцать шесть русских кораблей, из коих больших кораблей — линейных и фрегатов — было лишь двенадцать, обратили в бегство вражеский флот, насчитывавший шестьдесят вымпелов, причем больших кораблей было у турок двадцать восемь.
Стало известно и имя героя этой баталии — Федора Ушакова, который, командуя авангардом эскадры, сошелся в поединке с турецким флагманом и, едва не утопив, заставил его спасаться бегством, и он увлек за собою весь флот. Повторяли и имя командира флагманского линейного корабля «Святой Петр» Дмитрия Сенявина, который был в самом центре этой дерзкой и смертельно опасной атаки. Победа под Фидониси воодушевила всех, особенно сторонников действий энергичных, наступательных, тем более что сразу же после того, как стало известно о морской виктории, под Очаков прибыл генерал, почитавший наступление матерью победы. Это был Суворов. И снова собрал Светлейший военный совет. К назначенному часу пришли к нему все его генералы и многие полковники.
Они шли на совет в сопровождении адъютантов, непременно несших за своими начальниками либо большие портфели, либо папки с бумагами и планами. И только два военачальника не загружали своих адъютантов ничем — генерал-аншеф Суворов и атаман Платов.
Обычно, когда члены военного совета скрывались за дверью шатра главнокомандующего, забрав документы у сопровождавших их молодых офицеров, те начинали свой собственный военный совет. И порою казалось, что именно здесь, в адъютантской палатке, и проходит истинное совещание стратегов, высказывающих мысли не менее верные и глубокие, чем в соседнем шатре у Светлейшего.
Поручики и капитаны в спорах этих выказывали столько глубокомыслия и так блистали знанием военной истории, что им могли бы позавидовать те, чьи имена повторяли диспутанты, чаще всего ссылаясь на примеры и опыт Юлия Цезаря, Александра Македонского, Густава Вазы, Евгения Савойского, Анри Тюренна и Фридриха Второго — величайших полководцев в истории.
А имена великих фортификаторов, признанных магов осады и обороны крепостей Вобана, Кормонтеня и Монталамбера не сходили у них с уст.
И объяснялась столь изрядная эрудиция молодых офицеров тем, что все они были образованы получше своих отцов, дядюшек и тестей, с детства они обучены были тому, о чем их генералам довелось узнать лишь на практике, а кроме того, знали господа адъютанты и по нескольку языков, паче же прочих — французский, на коем и писались труды по фортификации. Происходило же все сие по одной и той же генеральной причине — господа адъютанты почти все были либо сыновьями, либо зятьями, либо племянниками членов военного совета, но опрометчиво поступил бы тот, кто подумал о них дурно — нет, они, как правило, являлись образцовыми офицерами и собственное доброе имя и честь рода своего берегли пуще зеницы ока, ибо и то и другое сопрягали они с многовековой фамильной честью.
Барклай был одним из немногих адъютантов, не связанных узами родства или свойства со своим начальником, но и он тоже гордился им, и отсвет ратной славы и доброго имени принца Ангальта лежал на нем точно так же, как на адъютанте Кутузова — племяннике его Василии Бибикове или на адъютанте Суворова, тоже племяннике, — девятнадцатилетнем Алексее Горчакове.
Именно с Горчаковым двадцатисемилетний Барклай сошелся ближе, чем с другими молодыми людьми, несмотря на огромную в их возрасте разницу. Михаилу нравилось то, что был Горчаков подлинным аристократом. Из рода самого Рюрика, он никогда не кичился своим происхождением и не проявлял высокомерного к другим отношения. Никогда не пользовался он и именем своего знаменитого дяди, а наравне со всеми честно тянул армейскую лямку. Да и как могло быть иначе, если и сам Суворов ел кашу из солдатского котла, спал на сене, завернувшись в шинель, и от непогоды скрывался вместе с племянником-адъютантом в калмыцкой палатке, которую возил за собой со времен усмирения пугачевского бунта?
Когда выдавалось свободное время, Горчаков забегал на огонек к Михаилу, поскольку в свои девятнадцать лет Алексей среди, как ему казалось, уже пожилых двадцатипяти-тридцатилетних офицеров чувствовал себя не очень уютно. А Барклай нравился Горчакову, может быть, еще и полной с ним несхожестью, тем, что был он необщителен, молчалив и, как говорится, всегда застегнут на все пуговицы. Вместе с тем Горчаков чувствовал, что за замкнутостью Барклая скрывается доброе сердце и одиночество свое он охотно нарушит в беседе и дружеском общении. Старая истина — противоположности сходятся — получила в их довольно неожиданном альянсе еще одно подтверждение.
Молодой князь был необычайно общителен, да и почти все его окружающие искренне и сами к нему тянулись — был он хорош собой, умен, и, кроме того, знакомство с ним делало честь каждому из-за его близости не только родственной, но и сердечной со своим легендарным дядюшкой.
Хотя был Горчаков совсем юн, круг его друзей и добрых знакомых был весьма обширен, благодаря тому что князь поддерживал связи со всеми прежними товарищами юности и даже детства, которое, впрочем, было у него совсем недавно.
Суворов шутя говорил: «Глянь-ка, Алеша, снова тебе сегодня писем пришло поболее моего».
И на военных советах господ адъютантов к голосу Горчакова прислушивались, ведь был он тенью самого Суворова, и, хотя понимали, что о планах генерал-аншефа никогда не знает никто, все же полагали, что если и скажет им Горчаков даже не о деталях того, о чем думает Александр Васильевич, а лишь об общем направлении раздумий его, то и этого будет более чем достаточно. Однако, сколько ни прислушивались, ничего определенного вывести не могли — умел племянник секреты дядьки своего крепко держать.
Тем кончился и этот их военный совет — с чем пришли, с тем и ушли, проговорив долго, но ничего не придумав. Впрочем, то же самое произошло и в шатре у Светлейшего — судили-рядили и решили осаду продолжать до более благоприятного момента.
Вскоре после того собрал Светлейший военный совет еще раз. Объяснялось это тем, что Суворов стал настаивать на подготовке к штурму, а авторитет его был настолько велик, что многие генералы и штаб-офицеры стали склоняться к тому же.
Каждый приглашенный на совет должен был высказать свое мнение о том, что следует делать дальше.
Все в конце концов свелось к двум позициям: одни считали более разумным продолжать осаду, другие — брать Очаков приступом. К первым принадлежал сам фельдмаршал, а наиболее ярым сторонником штурма оказался Суворов. В итоге точка зрения Потемкина победила — было решено осаду продолжать.
Михаила Ларионович Кутузов четырнадцати лет окончил в Петербурге Инженерную и артиллерийскую школу и потому был весьма силен в вопросах фортификации, знал толк как в строительстве крепостей, так и в их взятии. Он-то и присоветовал Потемкину добавить к двум батареям правого фланга еще две — на левом, причем ставить новые батареи близко от крепостных стен, чтобы наносимый ими урон был гораздо большим, чем вред, причиняемый батареями правого фланга. Турки тут же поняли это и, когда работы развернулись вовсю, учинили внезапную вылазку.
Волею случая прямо против выбежавших из крепостных ворот янычар оказался Суворов. Он мгновенно сообразил, что наступил момент, весьма благоприятный для взятия крепости. Янычары еще бежали к русским позициям, а Суворов уже ясно видел, как он отбивает их наскок, обращает вспять и следом за ними врывается в Очаков, не дав закрыть настежь распахнутые крепостные ворота.
Янычары, закричав «Алла! Алла!» и подняв над головами ятаганы, уже подбегали к русским окопам и рогаткам, а суворовские солдаты и офицеры готовы были встретить их огнем, когда по всему лагерю зазвенели трубы и забили барабаны, возвещая тревогу.
Потемкин тут же послал двух адъютантов разузнать, что произошло, а сам, приказав искать его у Кутузова на батарее левого фланга, поскакал к одному из двух насыпных холмов. Резво вбежав на батарею, он и без подзорной трубы увидел единственным своим глазом, как на позициях Суворова уже идет рукопашный бой.
Увидел, как по всей линии его солдаты одолевают бусурман и теснят их штыками к распахнутым крепостным воротам. Увидел и самого Суворова, идущего среди солдат с обнаженной шпагой, направленной в сторону Очакова. Чтобы убедиться в этом, нетерпеливо затряс рукой, требуя, чтоб ему подали подзорную трубу. Труба тут же оказалась в его руке, и он ничуть не удивился, ибо любое его пожелание или повеление тотчас исполнялось.
Кинув трубу к единственному своему оку, он тут же убедился, что это правда. Более того, подзорная труба высветила для него такие детали, каких невооруженным глазом он не видел. Убитых и раненых русских оказалось больше, чем увиделось ему вначале. И еще заметил он рядом с Суворовым молоденького офицерика, почти мальчика, который кричал что-то и, подобно своему генералу, размахивая шпажонкой, рвался вперед. Потемкин вдруг узнал мальчишку. «Да ведь это Алешенька Горчаков, князя Ивана Романыча сын», — мелькнуло в голове у Светлейшего. И он со злостью сказал про себя: «Вот черт старый! И сам на рожон лезет, и племянника за собой тянет!»
Эта опасность, угрожавшая жизни молодого красавца Алешеньки Горчакова, которого никто не звал иначе и все любили, вконец разозлила Потемкина, и он, резко повернувшись к уже появившимся у него за спиной адъютантам, властно крикнул:
— Остановите его!
— Кого, ваша светлость? — недоуменно и чуть встревоженно в голос воскликнули оба адъютанта.
— Суворова, черт побери, Суворова! — снова крикнул Потемкин и тут же добавил, чего никогда с ним не бывало, ибо, отдавая приказы, он не считал нужным объяснять, почему отдает их: — Остановите его именем моим, потому что ворваться-то в Очаков он ворвется, да едва ли назад вырвется.
И очень удивился своему тону, будто оправдывался, будто боялся, что все вокруг поймут его превратно.
Адъютантов как ветром сдуло, а Потемкин приник к окуляру, пристально следя за Суворовым. И вдруг увидел, как Суворов выронил шпагу и обеими руками ухватился за шею, а потом пошатнулся и упал бы, если б его не подхватили и не увели под руки. Потемкин увидел, как подбежал к нему генерал-поручик Юрий Бибиков и начал выводить людей из огня, а турки, воодушевившись, стали колоть и расстреливать сбившихся с марша гренадер, утративших темп натиска и пятившихся назад.
Потемкин увидел, как десятки его солдат падают убитыми, как еще больше их с искаженными болью лицами, шатаясь, хромая, падая и снова поднимаясь, помогая друг другу и в одиночку, выходят из боя покалеченными и израненными. И Потемкину стало совершенно ясно, что решение остановить Суворова было правильным, и он тут же, переведя трубу на лагерь, убедился, что все его командиры действуют строго по диспозиции, занимая указанные им места, предусмотренные боевою тревогой.
Только с самого края лагеря, нарушая диспозицию, мчался самым ходким аллюром — сбивчатой нарысью — казачий полк Платова. Повернувшись к стоявшим у него за спиной офицерам, Потемкин, не обращаясь ни к кому прямо и зная, что приказ кинутся исполнять все, у кого рядом стоит верховой конь, еще раз приказал:
— Остановите Платова именем моим! — и ткнул трубой в ту сторону, откуда на помощь Суворову шли на рысях донцы.
И увидел, как совсем остановились гренадеры Суворова и как турки, быстро пробежав в крепость, проворно затворили ворота, а переведя трубу вбок, заметил трех всадников, мчавшихся от холма навстречу казакам Платова, которые постепенно замедляли рысь, переходя на иноходь, и как бы нехотя повернули обратно.
«Ну Платов-то ладно: казак, что с него взять? А вот старик, генерал-аншеф, он-то куда?» — брюзгливо подумал Светлейший и даже самому себе не признался, что не в нарушении диспозиции было дело — нет такой диспозиции, которая бы все предусмотрела, — а в том, что никто не смел брать крепость, если под стенами ее стоял он сам: как в евангельской притче, в его царстве Богу было — Богово, а кесарю — кесарево. А в Елисаветинской армии Богом был он, а Суворов и прочие генералы и кесарями-то при нем не были.
Землянки егерского корпуса были выкопаны в версте от очаковских ворот — напротив замка Гассан-паши. И все же егеря услышали звуки тревоги, как только они раздались, и все, кто был не в караулах, высыпали из своих землянок, живо интересуясь и переспрашивая друг у друга: «Чего это там случилось? Никак, тревога?»
Ангальт тут же приказал сыграть тревогу в обоих батальонах и, когда убедился, что все его егеря встали в ружье, взглянул на карманный английский хронометр, которым гордился не менее, чем отменной, английской же шпагой. На хронометре Ангальта, в отличие от прочих, вращались три стрелки: часовая, минутная и секундная, чего не было даже в изделиях блистательного Бреге, хотя его брегеты показывали месяцы и отзванивали доли часа. И из-за великой точности своего хронометра Ангальт привык в некоторых случаях, например при команде «в ружье», мерять время и на секунды и в этот раз с ублаготворением отметил, что батальоны построились мгновенно.
По сигналу тревоги из штабной землянки выскочил и Барклай. Подбежав к принцу, он коротко спросил, что бы все это значило, но Ангальт недоуменно пожал плечами и сказал, что это, должно быть, внезапная вылазка очаковского гарнизона или же столь же внезапная высадка десанта.
Оба враз взглянули в сторону лимана, но ни парусов, ни мачт гребных галер не увидели и решили, что это вылазка.
По диспозиции егеря в случае тревога в большом лагере должны были оставаться на месте и следить за гарнизоном замка Гассан-паши, а выступать к большому лагерю лишь по приказу главнокомандующего. Ангальт все так и выполнил и, когда в главном лагере пробили отбой, стихла стрельба и наступила тишина, вернулся вместе с Барклаем в землянку.
А вечером заехал к ним приятель принца полковник Левин Август Теофил Беннигсен, крещенный этим именем в курфюршестве Ганновер, но на русской службе, как и все его единоплеменники, прозывавшийся на местный манер Леонтием Леонтьевичем.
Прийдя к Ангальту и, как всегда, застав здесь Барклая, потому что и землянка была у них на двоих, Беннигсен поведал им подробности конфуза, столь неожиданно постигшего вечного баловня Фортуны и Марса.
Барклаю показалось, что рассказывал это их гость не без злорадства, и он заметил, что Светлейший очень разгневался на своеволие Суворова, потребовав официального объяснения столь возмутительному нарушению субординации, граничащему с самоуправством.
Суворов страшно обиделся и попросился обратно в Кинбурн, сказавшись больным и сославшись на рану в шею.
Потемкин все же пошел к раненому, зная, что Суворов не станет прятаться от гнева его, выставляя причину, могущую разжалобить. Светлейший нашел генерала в палатке, лежавшего, по обычаю его, на охапке сена. У Суворова был жар, и Потемкин велел принести раненому свою зимнюю шинель. Однако и это не расположило к Светлейшему вконец разобидевшегося Александра Васильевича. И он не скрывал своих чувств, показывая, что разговор с Потемкиным неприятен ему.
А говорил только одно: «Хочу в Кинбурн. Здесь я не надобен. Здесь и без меня командиров довольно. Место мое — там».
Потемкин холодно с ним простился и отъезд разрешил, Беннигсен добавил еще, что Потемкин будто бы даже устыдил Суворова, сказав ему: «Солдаты не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. К тому же мне странно, что вы в присутствии моем делаете движения войсками без моего приказания. Ни за что потеряно бесценных людей столько, что их бы довольно было и для всего Очакова».