Он никогда не открывал никому ни своих намерений, ни планов. Матери в Васильевку он писал о некоторых имеющихся у него опытах и сочинениях, род которых распознать было совсем невозможно.
Речь, скорей всего, шла о стихах, о сочинениях литературных, потому что, готовя себя к юридической карьере, Гоголь втайне мечтал о другом поприще – литературном. Сочинения Гоголя тех лет не сохранились, исключение составляет «Ганц Кюхельгартен», но эта поэма писалась в такой тайне, что даже самые близкие к Гоголю люди (такие, как Прокопович) ничего не знали о ней. Прокопович, например, был убежден, что «Ганц» создавался в Петербурге.
Конечно, поэма эта вся состоит из заимствований, из отголосков то поэзии германской (с ее «туманами» и книжностью), то Пушкина. Пушкин уже проник в стены гимназии, хотя профессор российской словесности П. И. Никольский дальше XVIII века в литературе не пошел, а обо всех новейших писателях говорил «эта молодежь». «Он знакомил нас с так называемыми русскими классиками, – писал Н. Кукольник, – а мы на каждой лекции подкладывали ему для исправления, вместо своих, стихи Пушкина, Козлова, Быкова и других. Он марал их нещадно… Он положительно заставил нас изучать русскую литературу до Пушкина и отрицательно втянул нас в изучение литературы новейшей». Байроновские поэмы, которыми тоже увлекались воспитанники, Никольский называл побасенками.
Главным святилищем для Гоголя была в гимназии библиотека. Здесь он и сам на добровольных началах состоял библиотекарем, тут проводил часы за «Историей государства Российского» Н. М. Карамзина. История была в большой моде в то время. При гимназии образовалось даже специальное историческое общество, участники которого самостоятельно составляли историю от древнейших веков до нового времени. Позже в эту библиотеку поступили и сочинения Гоголя, в том числе рукописные его бумаги – их купил для лицея сын попечителя граф Г. А. Кушелев-Безбородко. Нежин стал хранителем рукописей первого тома «Мертвых душ», «Тараса Бульбы», «Портрета», «Театрального разъезда», «Игроков». Так начала складываться знаменитая «Гоголиана» – собрание гоголевских рукописей, материалов и документов из Васильевского архива Гоголей, которое потом было передано в научную библиотеку Академии наук УССР в Киеве.
3
14 сентября 1909 года в бывшем здании Нежинского лицея был открыт музей Гоголя. Туда стали поступать материалы из разных мест. Их присылали знакомые Гоголя, его родственники, частные пожертвователи. В 1910 году сюда поступила книга архивных дел Полтавского поветового училища. Присылали рисунки Гоголя, книги из его личной библиотеки, книги, подаренные им друзьям-литераторам. Памятная книга музея, входящая сейчас в опись «Гоголианы», содержит в себе записи людей всех званий и сословий, которые когда-либо и по каким-либо поводам оказывались в Нежине. Тут и военные, и князья, священники и студенты, художники, чиновники, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа Н. А. Мусин-Пушкин. Музей продолжал существовать и в годы Гражданской войны – например, 17 июля 1919 года его посетила команда бронепоезда «Лейтенант Шмидт», а 18 августа того же года – адъютант бронепоезда «Князь Пожарский» прапорщик Курилов. Проходила через Нежин Добровольческая армия – шли в музей, попадали в город итальянцы – и они наведывались к Гоголю; менялась власть, менялось и обличье тех, кто расписывался в книге.
Музей Гоголя просуществовал в Нежине до Великой Отечественной войны. Затем архивы его были вывезены в Киев, вывезли туда же и библиотеку, но комната, в которой был музей, и сейчас существует – она стала музеем истории Нежинского педагогического института. Когда вступаешь под его своды, сверху на тебя смотрит составленная из огромных букв надпись: «Здесь учился Гоголь». Это не мемориальная доска, не памятная табличка, а просто надпись на стене – ее видно издалека. Перед зданием бывшего лицея стоит бюст Гоголя, памятник Гоголю есть и в городе.
Новый Нежин не похож на старый Нежин, в котором была замощена одна только улица, а остальные тонули в грязи. Тогда лицей был самым большим зданием в городе – сейчас он, хотя и стоит наособицу и выделяется своей старинной постройкой, величественностью и белизной стен, все же он не единственный ориентир среди беспорядка домов.
Здание надстроено (пристроен еще один этаж), но оно похоже на гоголевскую гимназию: так же толпятся за его спиной старинные деревья, так же тянется в неизвестность безбородковский парк и ранние осенние листья лежат на его нестриженых аллеях.
Некогда на Соборной площади города, как пишет историк гимназии профессор Н. Лавровский, бродили свиньи, коровы и другие «звери». В купеческих домах и разбросанных по обе стороны Остера хатках рано гасли огни. Да и день воспитанников лицея начинался рано – в пять тридцать утра. Поэтому и ложились они в девять вечера, нельзя было ни жечь свечей, ни шелестеть страницами книги. Надзиратели ходили по коридорам и заглядывали в музеумы. И сейчас некоторые из этих комнат сохранились. Окна их выходят в парк, в коридоре видны дверцы старинных печей. Голо, неуютно в этих пустых классах – кажется, так было и при Гоголе и он недаром страдал в Нежине и обличал этот город «низких существователей» и «низкой существенности».
Но именно в этой «существенности» и должна была зародиться «мечта» Гоголя. В своих петербургских повестях он противопоставит «мечту» и «существенность». «Мечта» вырастает из «существенности», питается ею. Гоголевская «мечта» (его идеал) всегда чиста, «существенность» же опускается до «осадка человечества». Гоголевские мечтатели живут не в поместьях, а на «чердаках», им уготована участь бедных чиновников, которым надо всю жизнь взирать на стоящих выше, на тех, кому чины и звания достаются не потом, а даны от рождения.
Гоголь сам прошел этот путь, и начался он в Нежине. Он вышел из гимназии студентом, то есть чиновником четырнадцатого класса, и выше восьмого класса не поднялся.
Его частое пребывание наедине с собой (особенно после смерти отца) выковало в нем волю и характер. Гоголь рано научился рассчитывать на себя. Он не был изгоем ни в музеуме, ни в классе, но у него были все основания считать себя бойцом-одиночкой. Таясь, он имел право на тайну. Не открываясь весь товарищам, он делал это не из страха – это была самозащита таланта. Его практичность, его привычка добиваться того, чего, кажется, в его положении добиться нельзя, вынесены из юношеских лет. Поэтому он и говорит в «Мертвых душах»: забирайте с собою из юности в зрелое мужество всё, что можете унести – не подберете потом.
Дисциплина в гимназии была не на высоте, за провинности и проступки, случалось, пороли. Это было унизительное наказание, и, хотя к розгам прибегали в крайних случаях, эти уроки Нежина тоже не забылись Гоголем.
Чаще наказывали по мелочам, но тоже унизительно. Журнал классных надзирателей лицея полон записями такого рода: «За леность и драку оставлены без обеда», «За шалость и невежество стоял на коленях», «Стоял в углу за брань», «За игру в деньги оставлены без чай» (очевидно, запись сделана немцем), «За крик во время рисовального класса… выгнаны от стола во время обеда». Гоголь часто поминается в этом журнале. И его лишают булки, заставляют стоять в углу и оставляют без ужина.
В Царскосельском лицее ничего подобного не было. Там во время обеда подавалось красное вино, воспитанники читали иностранные газеты. Сам лицей помещался во флигеле царского дворца. Прямой переход вел из лицейских комнат в царские покои. До Нежина едва доползали «Московские ведомости», тут секли, тут к столу подавали в лучшем случае грушевый квас.
Каждый устраивался, как умел. Иным родители присылали богатые подарки из дому, деньги и припасы, другие сидели на казенном коште. Когда был жив Василий Афанасьевич, Гоголь без помех получал из дома и провиант, и денежную помощь. Когда отец умер, с припасами и обозами из Васильевки стало труднее. У Марии Ивановны на руках осталось пятеро детей, и частые поступления прекратились. Пришлось Гоголю «съежиться» и перейти на строгую экономию. Из своих скудных средств он не жалел денег только на книги да на краски; и еще раздавал их нищим, за что его ругал дядько Симон.
4
Нежинские впечатления Гоголя, кажется, нигде прямо не отразились в его сочинениях. Хотя уездный город в «Ревизоре» нельзя представить без Нежина, без знания механизма уездной жизни, которую Гоголь нигде не мог так пристально наблюдать, как в Нежине: кажется, и городничий, и судья Ляпкин-Тяпкин, и попечитель богоугодных заведений Земляника взяты отсюда, тут родились и померли. Может быть, где-то на старом нежинском кладбище и сохранились их могилы.
Так или иначе, но некоторые куски гоголевской прозы уже сквозят в его письмах из Нежина, где наряду с возвышенным слогом юного мечтателя пробиваются совсем иные ноты – веселые ноты веселого Гоголя: «Теперь Гимназия наша заселена все семействами. Всем чиновникам пришла блажь жениться. Об женитьбе Шапалинского и Самойленка, я думаю, ты слышал; кроме того, Лаура (Персидский) совокупился законным браком с дочерью Капетихи. Ваковский женится на Филибертисе… Иеропес на Базилевой сестрице… Лопушевский на какой-то французской мамзели, которой имени, ей-богу, я до сих пор не знаю… и даже козак Моисеев намеревается, вероятно, уничтожить одиночество своей жизни, хотя это и кроется во мраке баснословия…
…Мишель, наш барон Кунжут-фон-Фонтик – радуйся – снова у нас, а мы уже было думали, что он совсем нас оставит. Уже подал было прошение о принятии его в драгунский полк; но благоразумный отец его, узнав об этом, отеческою рукою расписал ему задний фасад, в числе 150 ударов, и он, барончик, обновленный, явился у нас снова, празднуя свое перерождение». «Читая письмо мое, – заканчивает это описание гимназических новостей Гоголь, – я думаю, ты почесываешь голову и частенько поглядываешь на часы, как на свидетелей теряемого времени. Но неужели мы должны век серьезничать, – и отчего же изредка не быть творителями пустяков, когда ими пестрится жизнь наша?»
Это написано за год до окончания лицея. В прозвищах профессоров и учеников гимназии слышится смех Гоголя, в рассказе об их похождениях, в тоне рассказа, в пародировании их привычек и любимых словечек видны его острый глаз и фантазия.
«Не могши ни с кем развеселиться, – добавляет он там же, – мысли мои изливаются на письме». Это и есть начало писательства Гоголя – того писательства, которое он осознает как единственное свое поприще не сразу, а лишь по прошествии времени.
В Нежин приедет мальчик Гоголь, домашний ребенок Гоголь – из Нежина уедет юноша, уже понявший смешную сторону жизни.
В Нежине Гоголь узнает себя, свой характер, переживет горе (смерть отца), обиды, будет «прижимаем злом». Но он узнает и радость забвения в веселье, в веселой игре в жизнь, в переиначивании ее в воображении на свой лад.
Историк литературы П. Е. Щеголев очень точно писал, что игра (всякое обыгрывание, всякое передразнивание, всякое актерство) была у Гоголя периода нежинских лет выражением полноты натуры. При отсутствии понимания со стороны игра переходила в мистификацию – и это выработало стиль Гоголя, метод Гоголя.
«Как угодно почитайте меня, – напишет Гоголь перед отъездом из Нежина матери, – но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда я не унижался в душе и что всю жизнь свою обрек благу. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем».
Глава V
Петербург
1
Еще в Нежинском лицее Гоголь думает о Петербурге, надеется попасть в Петербург. «Ты живешь уже в Петербурге, – пишет он бывшему однокашнику Г. Высоцкому, – уже веселишься жизнью, жадно торопишься пить наслаждения…» Издалека петербургская жизнь представляется каким-то балом, какой-то, если выражаться старинным петровским языком, ассамблеей, где все сверкает, кружится в вихре веселья, творчества, успеха, побед. «Пиши мне о своей жизни, – продолжает он, – о своих занятиях, удовольствиях, знакомствах, службе и обо всем, что только напоминает прелесть жизни петербургской». Он даже службу включает в число прелестей жизни столичного человека.
В другом письме Гоголь грезит о том, как он гуляет по Петербургу, бродит «по булеварам», любуется Невою, морем. Это не мешает ему, правда, справиться и о том, каковы цены в Северной Пальмире, почем там квартиры, «что нужно платить в год за две или три хорошенькие комнаты», «как значительны жалованья» и т. д. Заканчивает он письмо следующими словами: «Сколько в Петербурге домов, памятников, иллюминаций, пожаров, наводнений, тезоименитств, а виды с Васильевского острова!»
Он пишет о Петербурге как юноша, который смеет надеяться, что на петербургских просторах вылепится его судьба.
Эти письма датированы 1827 годом. Уже тогда, за год до окончания гимназии, Гоголь принял решение ехать в Петербург.
Заглянем же теперь в его первое письмо домой по приезде в столицу. Оно и по виду мрачно, все покрыто какими-то водяными пятнами (может быть, слезами), строчки его съезжают вниз, наезжают одна на другую, от чернил остаются кляксы. «Скажу еще, – сообщает Гоголь матери, – что Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал, я его вообразил гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы. Жить здесь не совсем по-свински, т. е. иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали».
Первую неделю Гоголь просидел на квартире, которую они сняли с А. Данилевским в доме купца Галыбина на Гороховой улице под номером 130 и которая состояла из двух тесных комнат, просидел, ничего не делая и «поджавши руки». И, лишь опомнившись от шока (от высоких цен, грязной квартиры, ощущения своей затерянности в петербургской «пустыне»), он вышел на улицу.
Дома стояли ровно, один к одному, как солдаты на параде, прижавши к плечу плечо. Все было выстроено как по линейке, сама улица была одна вытянутая через весь город линейка, в одном конце которой терялись очертания моста через Фонтанку, в другом – блестел золотом недвижный и вместе с тем несколько парящий в мареве морозного воздуха шпиль Адмиралтейства.
Прежде чем «пить наслаждения», надо было устроиться. У Гоголя на дне чемодана лежало рекомендательное письмо Д. П. Трощинского к Л. И. Голенищеву-Кутузову. Голенищев-Кутузов был генерал, для провинциала знатный вельможа, к тому же родственник знаменитого Кутузова. Он мог дать бедному сыну Марии Ивановны Гоголь бумагу для какого-нибудь другого лица, рангом пониже, но имеющему власть в пределах отделения, или стола, как тогда говорили, в департаменте.
Но природная гордость удержала Гоголя от этого поступка. Он все оттягивал визит к покровителю, а когда, наконец, пошел, то оказалось, что вельможа болен, потом он все-таки принял его, но принял так, как вельможа в «Мертвых душах» принимает капитана Копейкина. «Мои покровители, – скажет Гоголь впоследствии, – водили меня до тех пор, пока не заставили меня усумниться в сбыточности их обещаний».
Первые месяцы жизни Гоголя в Петербурге – это месяцы безделья, проживания маменькиных денег и поисков места службы. Это, конечно, и поиски места в журналах, искания литературных знакомств и иных, более милых ему покровительств. Дело в том, что вместе с рекомендательным письмом Трощинского он привез с собой и рекомендацию иного толка – поэму о таком же, как он, молодом мечтателе, поэму под названием «Ганц Кюхельгартен».
Гороховая улица, как и все улицы в Петербурге, была улицей-коридором. Низкие проемы в первом этаже домов вели в каменные дворы, образующие замкнутое пространство из стен, в которых, как соты в улье, были налеплены маленькие окна. С фасада окна были покрупнее (и, соответственно, этажи поменьше), с тыла – помельче (и этажей побольше). Гороховую, видимо, недаром назвали Гороховой: цвет ее был грязно-желтый – то ли от цвета торцовой мостовой, отсыревшей в петербургском промозглом климате, то ли от потекшей и слившейся в каком-то гороховом цвете краски домов, то ли от одежды народа, составлявшего основное население этих мест. Гороховую в то время называли Невским проспектом народа. Если на Невском в два часа дня – время выгула собак, а также дворянских детей с их «миссами» и бледнолицыми родителями в разноцветных платьях, шляпах, шарфах и т. д, – все сияло и переливалось, как картинка в модном журнале, то на Гороховой с 10 утра до вечера сновали мастеровые, крестьяне, бабы в платках, извозчики, слуги бедных господ, мещане и разночинцы. «Народ» вообще составлял в Петербурге преобладающую часть жителей из 422 тысяч жителей столицы в 1829 году (а Гоголь приехал в Петербург в конце 1828-го, как раз накануне Нового года) крестьян здесь насчитывалось более ста тысяч, дворовых около ста, разночинцев – пятьдесят шесть тысяч, столько же нижних воинских чинов, то есть солдат, а мещан – двадцать с лишним тысяч. Дворян же – в список которых попадали и царь, и министры, и сенаторы, и иные сановники, статские и военные генералы – было всего лишь сорок одна тысяча, то есть одна десятая обитателей этого каменного колосса.
Чиновники, поручики, художники, статские майоры, женщины легкого поведения, цирюльники, купцы – вот кто стал героем петербургских повестей Гоголя. Им суждено лишь издали смотреть на большой свет, заглядываться на всю эту блестящую жизнь, которая протекает за окнами недоступных им дворцов и бельэтажей Невского проспекта, но их собственный удел – селиться в Садовых и Гороховых, на «канаве», как тогда называли Екатерининский канал (ныне канал Грибоедова).
Гоголь скоро съехал с квартиры на Гороховой и отчасти подвинулся к центру города, дав, правда, некоторый зигзаг в еще более злачное его ответвление. Они с Данилевским переехали в дом аптекаря Трута на Екатерининском канале, рядом с церковью Вознесения. Здесь Гоголь прожил недолго и перебрался на новую квартиру, опять-таки неподалеку от старой, но все же приближающей его еще на известное расстояние к 1-й Адмиралтейской части, то есть к тому месту, где находились сенат, Адмиралтейство, Зимний дворец и памятник Петру Первому.
На этот раз его хозяином стал каретник Иохим, и дом, в котором Гоголь поселился (опять окнами во двор), назывался домом Иохима на Большой Мещанской улице. Немец Иохим считался лучшим каретным мастером в Петербурге. Его услугами пользовались сливки общества. Были три мастера в столице, которые одевали, обшивали и обеспечивали экипажами петербургское дворянство: портной Руч, сапожник Пель и каретных дел мастер Иохим. Гоголь, напечатав «Вечера на хуторе близ Диканьки» и несколько поправив свои финансовые дела, сам шил платье у Руча и сапоги у Пеля. В одной из редакций «Ревизора» Хлестаков поминает Руча, а в каноническом тексте комедии Иохим приходит на ум гоголевскому герою, когда он мечтает пустить пыль в глаза своим собратьям-помещикам в Саратовской губернии: «Жаль, что Иохим не дал напрокат кареты, а хорошо бы, черт побери, приехать домой в карете, подкатить эдаким чертом к какому-нибудь соседу помещику под крыльцо, с фонарями, а Осипа сзади одеть в ливрею…» Лакей на запятках в ливрее – признак хорошего тона, а карета выделки Иохима – вдвое.
Матери в апреле 1829 года Гоголь пишет: «Дом, в котором обретаюсь я, содержит в себе 2-х портных, одну маршанд де мод, сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, дегатировщика и красильщика, кондитерскую, мелочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и, наконец, привилегированную повивальную бабку. Натурально, что этот дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками. Я живу на четвертом этаже…»
С фасада, выходившего на Большую Мещанскую, дом имел лишь три этажа, и с этой стороны жили люди поважнее. Гоголь же был безвестный студент, к тому же платить за квартиру ему теперь приходилось одному: Данилевский отделился от него, так как поступил в школу гвардейских подпрапорщиков. Гоголь по-прежнему был неустроен: уже три месяца жил он в столице, проживая данные ему маменькой деньги, но места не приглядывалось.
Пришлось «приняться за ум, за вымысел», как пишет Гоголь в том же письме матери, где рассказывает о своем новом жилище.
Здесь же он просит ее сообщить ему обряды и обычаи малороссиян, описания платья, носимого крестьянскими девками, до последней ленты, а также сведения о колядках, о русалках, об Иване Купале, о духах и домовых. Это – первые намеки на грядущие «Вечера», первые предвестники гоголевской работы над ними. Именно в доме Иохима на Мещанской Гоголь делает поворот в своем петербургском существовании – садится за стол и берет в руки перо.
Дом Иохима сохранился до наших дней, это довольно «породистое» здание на в целом невзрачной бывшей Большой Мещанской или просто Мещанской, как ее называли проживавшие здесь современники Гоголя. В «Невском проспекте» Гоголь поселил в Мещанской пассию поручика Пирогова – хорошенькую и глупенькую немочку, жену жестяных дел мастера Шиллера. «Они вошли темными Казанскими воротами в Мещанскую улицу табачных и мелочных лавок, немцев-ремесленников и чухонских нимф. Блондинка бежала скорее и впорхнула в ворота одного довольно запачканного дома». Другого своего героя – майора Ковалева из повести «Нос» – Гоголь поместил тоже поблизости, в Садовой улице, той самой улице, которая начиналась от Сенного рынка, находившегося в десяти минутах ходьбы от дома Иохима. Дом Иохима выходит фасадом на Столярный переулок (теперь улица Пржевальского), переулок – на «канаву». Через канал переброшен Сенной мост с деревянным настилом, а с моста открывается Сенная площадь – царство петербургской толкучки, вече спроса и сбыта, торговли, перепродажи, деревенская Русь посреди городской Руси. На Сенной площади помещался Сенной рынок, он описан Достоевским в «Преступлении и наказании». На камнях этой площади просил прощения у народа раскаявшийся убийца Раскольников.
Для Гоголя это было место, где он толкался, чтобы послушать разговоры, прицениться к репе и луку, к лошадям и сену, послушать гудящее море толпы, слух на разноязыкие голоса которой у него был идеально настроен.
Садовую улицу пересекает бывший Вознесенский проспект (проспект Майорова), на нем находилась цирюльня Ивана Яковлевича, того самого, что отрезал нос несчастному Платону Кузьмичу Ковалеву. Здесь же, на углу Вознесенского проспекта, в одном из номеров гостиницы «Неаполь» Гоголь сжег напечатанную поэму «Ганц Кюхельгартен». В этой гостинице жил до 14 декабря 1825 года Петр Каховский, отсюда он отправился на Сенатскую площадь.
«Ганц Кюхельгартен» был напечатан на собственные средства Гоголя, под псевдонимом В. Алов. На него без промедления откликнулись журнал «Московский телеграф» и газета «Северная пчела». Отзывы были убийственны.
Гоголь вместе со своим слугой Якимом Нимченко отправился по магазинам, скупил у книгопродавцев все экземпляры и, сняв номер в «Неаполе» (благо гостиница находилась поблизости), сжег их. О своей поэме и ее участи он никогда не вспоминал более.
История с «Ганцем» была тяжким ударом для никому не известного таланта. Гоголь в отчаянии даже покинул Петербург и уехал в Германию, в Любек, удивив этим поступком мать (деньгами которой, данными ему на оплату долгов в опекунский совет, он воспользовался), и друзей, и собственного слугу.
С этих пор он еще более будет бояться предать свои труды огласке и даже матери станет писать, что если его сочинения когда и выйдут, то будут «на иностранном языке».
Живя у Иохима, Гоголь не знал, что в том же доме, только в квартире окнами на Большую Мещанскую, живет другой поэт – Адам Мицкевич.
Позже Гоголь познакомится с ним в Париже, но в те дни, когда начнут роиться у него в голове будущие образы его малороссийских повестей, когда задумается он о своем истинном призвании, рядом будет биться сердце другого поэта.
2
В начале 1829 года Гоголь сделал попытку познакомиться с Пушкиным. Из-за Пушкина, из желания встречи с Пушкиным, желания жить рядом с Пушкиным и ехал он в столицу. Все его честолюбивые надежды, поверх которых лежали мечты о юридическом поприще, были в глубине надеждами поэтическими, связанными с поэзией, с писанием прозы и стихов. Привезя в Петербург поэму «Ганц Кюхельгартен», кому Гоголь мог ее показать? Только Пушкину. Не одному Пушкину (он, когда поэма была напечатана, разослал экземпляры и П. Плетневу, и Н. Полевому), но Пушкину в первую очередь, Пушкину как высшему судие.
Предание относит это посещение к первым месяцам 1829 года. Гоголь жил или в доме Трута, или уже перебрался к Иохиму. Так или иначе, он должен был миновать уже обжитую им часть Петербурга и выйти на Невский, а там у Полицейского моста свернуть на Мойку, где в трактире Демута, в 33-м номере, состоящем из двух комнат, жил Пушкин. Гостиница Демута была рядом с проспектом (ныне на этом месте стоит дом № 40).
Гостиница Демута была известной гостиницей в Петербурге. Здесь живали А. П. Ермолов и П. Я. Чаадаев, тут бывал у Пушкина Мицкевич. Останавливался здесь К. Н. Батюшков, снимали комнаты П. И. Пестель и А. С. Грибоедов.
Пушкин, тогда еще не женатый, вел, по словам автора книги «Пушкинский Петербург» А. Яцевича, рассеянную жизнь. «Все утро, лежа в постели, он читал и вставал лишь при приходе гостей. Тогда он усаживался за столик и, беседуя, полировал свои ногти».
В тот вечер, когда Гоголь осмелился навестить его, Пушкин отсыпался после затяжной карточной игры. Слуга не пустил молодого человека на порог, сказав, что «хозяин почивают». «А что, всю ночь работали?» – спросил Гоголь. Слуга только махнул рукой и закрыл дверь.
Гоголю повезло. Прими Пушкин начинающего поэта, прочти его поэму (хотя точных свидетельств, что это был именно «Ганц Кюхельгартен», нет), несдобровать бы тому. Вряд ли бы Пушкин одобрил это слабое подражание ему, Пушкину, и немецким романтикам.
По рассказу Гоголя, записанному П. В. Анненковым, он, оробев на подходе к гостинице, вернулся на угол Невского и Мойки и в кондитерской Вольфа и Беранже выпил рюмку ликера, чтоб унять нервную дрожь.
Он очень хотел увидеть Пушкина. Пушкин был его кумир. Все стихи Пушкина, появлявшиеся в печати, он знал наизусть. В гимназии тайно переписывали главы «Онегина». Все нежинские пииты подражали Пушкину, молились на Пушкина.
Судьбе было угодно, чтоб Гоголь и Пушкин встретились в другое время и при других обстоятельствах.
«Демут» находился в 1-й Адмиралтейской части, комнаты даже в четвертом (самом неаристократическом) этаже стоили в двадцать раз дороже, чем «чердак» Гоголя. Сохранилась, кстати, опись прихода и расхода денег на декабрь и январь 1829–1830 гг., которую Гоголь, живя по большей части на средства матери, составил для Марии Ивановны: за квартиру – 25 рублей, за стол – 25 рублей, на дрова – 7 рублей, на свечи – 3 рубля, водовозу – 2 рубля, на чай, сахар и хлеб – 20 руб., в библиотеку для чтения – 5 рублей, на сапоги – 10 рублей и т. д.
Осенью 1829 года Гоголь съезжает со своего четвертого этажа и поселяется в таком же четвертом этаже на углу Столярного переулка и Екатерининского канала в доме Зверкова. Это тот самый дом, о котором речь идет в «Записках сумасшедшего». Герой повести Поприщин смотрит на него и думает: экая махина! Вон куда вымахал! В этом доме живет знакомый Поприщина, он музыкант, играет на трубе.
В этом доме суждено было родиться гоголевским «Вечерам». Тут они писались, тут Гоголь стал Гоголем, хотя страшился еще объявить свое настоящее имя и прятал его под разными псевдонимами. Отсюда отправлялся он в дальние прогулки на Васильевский остров, в Академию художеств, величественное здание которой стояло на правом берегу Невы, напротив строящегося Исаакиевского собора. Здесь он посещал классы для вольноприходящих любителей живописи и, может быть, сам рисовал, срисовывал древние антики или смотрел, как позируют будущим художникам натурщики.
В стены академии перенесет он действие некоторых сцен повести «Портрет».
Гоголь с детства любил рисование. Он составлял узоры для домашних ковров, которые выделывались в Васильевке, расписывал стены арабесками.[5] Художники – герои гоголевских повестей «Портрет» и «Невский проспект», в их судьбе и образе жизни видны черты их создателя. И Гоголь, как и Пискарев из «Невского проспекта», мечтатель и идеалист, обитатель бедного чердака, мерзнущий в холодном Петербурге и видящий в снах теплое небо Италии. Перед Гоголем, как и перед Чартковым, встает искус славы, известности, искус писать одно и то же, когда критика, как сговорившись после выхода «Вечеров», начнет толкать его на путь малороссийского «жартовника», то есть беззлобного описателя нравов, быта малороссийской старины, никому не мешающей и всех потешавшей.
Но он изберет иной путь.
Он отвернется от блещущего красками юга и обратит свой взор на «пыльную» столицу, он проникнет в петербургские чердаки и углы, где ютятся существа, еще не попадавшие под свет литературы.
Он свернет с Невского в Коломну, этот город в городе, ту часть его, где почти не загораются по вечерам фонари, где ложатся спать в девять, а встают в пять, где обитают ростовщики, вдовы чиновников и иные незаметные существа, которые составляют «осадок человечества».
Какая площадь описана в «Шинели»? Трудно сказать. Но она напоминает «пустыню». На эту площадь ступил с колотящимся от страха сердцем Акакий Акакиевич после пирушки у приятеля. Новая шинель давила ему на плечи и не защищала его, а, наоборот, подставляла под невидимые глаза тьмы, со всех сторон которой грезилась ему опасность, угроза – угроза потерять эту приобретенную ценой половины жизни кошку на воротник.
Пустыней кажется Башмачкину опустевшая площадь, и только где-то на самом краю ее, как на краю света, блестит какой-то огонек.
Или вот еще кусочек прозы Гоголя из начала повести, героем которой должен был стать студент: «Фонарь умирал на одной из дальних линий Васильевского острова. Одни только белые каменные домы кое-где вызначивались. Деревянные чернели и сливались с густою массою мрака, тяготевшего над ними. Как страшно, когда каменный тротуар прерывается деревянным, когда деревянный даже пропадает, когда все чувствует двенадцать часов, когда отдаленный будочник спит, когда кошки… одни спевываются и бодрствуют!
Но человек знает, что они не дадут сигнала и не поймут его несчастья, если внезапно будет атакован мошенниками, выскочившими из этого темного переулка, который распростер к нему свои мрачные объятья».