Трубецкой вышел из дома, быстро прошел через двор к конюшне, ударом ноги швырнул горящие дрова из костра на солому, минуту смотрел на то, как огонь быстро охватывает внутренность строения. Потом вышел во двор — ротмистр уже вывел повозку за ворота, пять оседланных коней были привязаны к телеге сзади.
— Закончили здесь свои дела? — спросил ротмистр со злостью. Он все еще не верил, что Трубецкой оставил капитана в живых. — Мы можем ехать?
— Да, поехали! — воскликнул Трубецкой, вскакивая в телегу. Раны на руке напомнили о себе, но как-то неуверенно — лишь слегка куснули.
Оглянулся — из дома на крыльцо вышел капитан Люмьер. Ротмистр увидел француза и облегченно вздохнул.
— Я дал слово! — громко сказал капитан.
Пламя выбило окно в доме и вырвалось наружу, взметнув в темноту сноп огненных искр. Капитан превратился в черный силуэт на фоне оранжевой завесы в прямоугольнике двери.
— Поехали, ротмистр. — Трубецкой смотрел, не отрываясь, на француза, пока повозка не скрылась в лесу и деревья не заслонили собой горящую мызу. Через несколько минут ротмистр, не глядя, сунул Трубецкому поводья, а сам, спрыгнув с повозки, пошел вперед, ведя упряжку за собой.
Было темно, даже лошадей Трубецкой почти не видел, ни тех, что шли за телегой, ни тех, что были в нее запряжены, — шевеление чего-то темного во мраке и фырканье время от времени. Колеса иногда стучали о корни деревьев, какая-то птица пискнула рядом, когда Трубецкой зацепил плечом ветку.
Пахло хвоей, тянуло затхлой сыростью, по-видимому, где-то рядом было болото.
Темнота была осязаемой, заполняла мир, не сразу подавалась перед лицом, а уступала нехотя, пытаясь задержать, не пустить, обессилить и победить.
— Ротмистр… Алексей Платонович… — позвал Трубецкой.
— Что? Если вы о деньгах, то они лежат сзади, возле мешков с припасами. Я ничего оттуда не взял, если это вас волнует…
— Вы пытаетесь меня оскорбить? Хотите вызвать на дуэль?
— Если бы я хотел вызвать вас на дуэль, то просто ударил бы вас… по лицу. Да. А так… Мне просто неприятно с вами общаться. Никогда не думал, что русский офицер… дворянин… что вы…
Ротмистр что-то пробормотал, по-видимому, ругаясь вполголоса. Ему сейчас плохо.
— Скажите, я похож на безумца? — спросил Трубецкой.
— Похож? Да вы и есть самый настоящий безумец, Сергей Петрович, — с каким-то даже облегчением в голосе произнес ротмистр, словно вдруг нашел объяснение и даже оправдание странному, необъяснимому поведению князя. — Безумец! Вас лечить нужно…
— Не стоит, — засмеялся Трубецкой. — Я уж как-то так, без ума. Полагаете, если я попрошусь в отставку по болезни… или хотя бы в отпуск…
— Во время войны? В отпуск? Хотя, если бы сие зависело от меня, я бы вас отпустил. Ущерба для чести русской армии будет меньше. Что теперь француз будет думать о нас, Сергей Петрович? У меня в полку со стыда сгорят, если…
— А вы не говорите им, господин ротмистр. Зачем вам рассказывать про то, как вы врагу военные сведенья передавали…
— Так я… чтобы спастись… бежать… Да и ерунду всякую…
— Это вы в полку расскажете. И потом, при случае, мне поведаете, что вам на это скажут изюмские гусары в красных доломанах…
— Зачем вы так, князь? — после продолжительной паузы спросил ротмистр с обидой в голосе.
— Ну… Для того, скажем, чтобы рассказ ваш не отличался от рассказа французского капитана. На всякий случай, а то вдруг кто-то да и сравнит. Вы не попали глупо в ловушку, погубив своих гусар, а столкнулись с отрядом месье Люмьера и даже спасли меня из плена, в котором меня подвергли пыткам, кои я, будучи не совсем здоров, перенес с большим ущербом для ясности своего ума… После был охвачен такой яростью против французов и их союзников, что стал вести себя не совсем подобающим образом…
Ротмистр не ответил.
— Алексей Платонович… Ну как знаете… А я подремлю пока… — Трубецкой громко зевнул, потом зашуршал сеном, устилавшим дно телеги, словно устраиваясь поудобнее. — Устал я…
Трубецкой мягко, стараясь двигаться бесшумно, спрыгнул на землю, прихватив нож. Шагнул в сторону, пропуская лошадей. Замер, вслушиваясь в темноту.
Капитан мог увязаться следом. Шансов мало, но тем не менее рисковать не стоит. Лучше лишний раз перепровериться.
Темнота. Небо было закрыто тучами, деревья смыкались над головой, делая мрак совершенно непроницаемым. Достаточно лишь на минуту расслабиться, и направление теряется. Перестаешь понимать, в каком направлении ты только что двигался, исчезает право и лево, остается только верх и низ, да и то… нет в этом особой уверенности.
Трубецкой осторожно пошарил рукой в темноте, нащупал ветку, легко потянул ее и, следуя ее сопротивлению, подошел к дереву.
Тишина.
Стук колес телеги и фырканье лошадей стихли, стерлись, растаяли. Шум ветра в вершинах деревьев не воспринимался как звук, был, скорее, его противоположностью, чем-то комкающим и сминающим все остальные звуки вокруг. Несколько ударов сердца, и шум этот перестает восприниматься, превращается в тишину. В глубокую и беспощадную. В безмолвие.
Француз должен быть безумцем, чтобы идти следом за русскими — без оружия, с разбитым в кровь затылком, с раной на лице, но… Но он мог пойти. И объявиться в самый неподходящий момент, крикнуть, позвать на помощь… уличить во лжи, когда Трубецкой попытается воспользоваться паролем.
Капитан был в ярости, в том состоянии, когда человек может совершить самые неожиданные и необъяснимые поступки. И тогда придется капитана убить, а он… он нужен живым. Необходимо, чтобы он добрался до своего штаба, рассказал о предателях… возможных предателях… И чтобы обязательно рассказал о князе Трубецком. О безумном князе Трубецком, объявившем войну императору Наполеону и всей Франции.
Поначалу на это не обратят внимания, может быть, даже посмеются над впечатлительным капитаном, и тот станет объектом насмешек… на некоторое время. А потом…
Француз все-таки пошел следом.
Не потерялся, не сбился с пути в кромешной темноте, шел почти бесшумно, шагом опытного охотника. Дышал, правда, тяжело, наверняка болит голова… и кружится. Но капитан все равно двинулся в погоню. Такое упрямство можно только уважать.
Трубецкой прислонился спиной к дереву и ждал, пока капитан приблизился, прошел мимо и стал удаляться.
— Капитан… — тихо позвал Трубецкой. — Куда вы, капитан?
— Дерьмо, — сказал Люмьер, останавливаясь.
Он сейчас пытается понять, откуда донеслись слова, пытается сообразить — можно ли дотянуться до проклятого русского? Чем он может быть вооружен? Сабли и кинжалы ротмистр собрал, значит — что-то из сельхозинвентаря. Топор или вилы. Лопата? Вряд ли, время железных лопат еще не наступило… не на небогатой мызе, во всяком случае. И вилы, скорее всего, тут — лишь вырубленная в лесу рогатина. Еще может быть коса… или серп… Угадать все равно не получится, нужно быть готовым к любому удару — колющему или рубящему.
— Я же оставил вам жизнь, капитан, — громко прошептал Трубецкой, прикрывая ладонью рот. — А вы вот так…
— Где ты? — громким, срывающимся голосом спросил француз.
— У вас за спиной, — сказал Трубецкой. — Или прямо перед лицом…
— Проклятье! — воскликнул Люмьер. — Я…
Он, похоже, взмахнул своим оружием, затрещали ветки куста. Все-таки палка, оценил Трубецкой. Вилы. Или просто вырванная из забора слега… или как тут это называют…
— Эй! — крикнул шепотом Трубецкой, дернул за ветку над головой и шагнул в сторону.
Француз бросился вперед, на звук. Трубецкой почувствовал, как что-то прошуршало мимо него… на расстоянии вытянутой руки пролетело.
Браво, подумал Трубецкой, делая еще один шаг в сторону, стараясь ступать мягко, чтобы не шуметь. Почти достал меня, господин капитан. Еще раз?
— Эге-гей!
И уход в сторону нырком, пригнувшись, пропуская удар над головой.
Снова мимо, господин капитан. А ведь каждый удар может оказаться последним, в такой темноте, промахнувшись, можно легко пропустить ответный выпад. Злость — плохая подмога в такой схватке, этому Трубецкого в свое время научили крепко.
Ты стоишь с завязанными глазами, а твой противник наносит удары — не смертельные, естественно, но очень болезненные. И ты прекрасно знаешь, что щадить он тебя не будет, что это пока он хлещет тебя по лицу или наносит удары по рукам и плечам. А через минуту он ударит в пах… или в солнечное сплетение… или в горло… и ты рухнешь, захрипев… схватившись за место удара… и подставишься под новый удар, теперь уже ногой… по почкам… в печень… И если ты проиграешь в этой схватке, тебя, дав лишь перевести дыхание, поставят в новую… и в новую… и в новую… пока ты не научишься слышать движения противника, предугадывать их… или сломаешься и попросишь, чтобы это прекратили… поймешь, что тебе не суждено переступить этот рубеж…
Француза явно не готовили к таким схваткам. Он слишком сильно шумит, даже если пытается быть бесшумным. Он громко дышит. Он скрипит зубами. Он ругается… беззвучно, как ему кажется… А еще ему кажется, что он понял, где находится его противник. Там зашелестели листья. Да, точно. Нужно только ударить. Один раз, точно. Вот он, даже вроде бы силуэт проступил в темноте — черное на черном. Один удар, выпад…
Не-ет!..
Рывок обезоруживает капитана, вилы — деревянные двузубые вилы — вылетают из рук, и темнота наносит ответный удар — в лицо. И еще один удар — в солнечное сплетение. И в пах. Темнота держит, не отпускает, схватив за грудки. И наносит удары. А потом с силой бросает на землю, выбивая из легких остатки воздуха.
И холодный металл прижимается к горлу. И ненавистный голос у самого уха:
— Не стоило за мной идти, капитан! Я ведь не человек… Я ужас, летящий на крыльях ночи…
Проклятый русский произнес это с драматическими интонациями, но потом почему-то засмеялся.
— Я могу распороть вам брюхо, господин капитан, — сказал Трубецкой. — И оставить здесь подыхать. Это гарантированно два или три часа агонии. А если у вас крепкое здоровье и вам не повезет, то и больше. Вы даже позвать на помощь не сможете, боль будет такой, что вы просто не сможете выдавить из себя ни звука, будете только сипеть… и чувствовать, как из вас вытекает жизнь, кровь, моча и жидкое дерьмо…
Француз дернулся.
— Не надейтесь, я не ошибусь и не перережу вам горло. Только брюхо.
Капитан Люмьер замер.
— Вот так лучше, значительно лучше. Встречи со мной не принесут вам счастья, капитан, поверьте. Я оставлю вам жизнь только потому, что вы должны передать Бонапарту мое объявление войны. И предупредить Великую Армию, что князь Трубецкой начал на нее охоту. Здесь, под Смоленском, под Москвой… в Париже — везде. Меня зовут Сергей Петрович Трубецкой. Запомните это. И предупредите остальных.
Люмьер молчал.
— И чтобы вы больше не могли делать глупости, — сказал Трубецкой, — я вынужден вас вырубить…
— Что? — не понял капитан.
Как это — вырубить? О чем это говорит русский?
Удар по шее — тело француза обмякло.
— Извини, капитан, за анахронизм, — сказал Трубецкой, поднимаясь на ноги. — Какое такое «вырубить». Обездвижить, наверное, будет правильным. Я вынужден тебя обездвижить.
Трубецкой схватил капитана за одежду и оттащил его в сторону, с дороги, чтобы кто-нибудь случайно на него не наехал.
Вот так, сказал Трубецкой. Вот это уже намного лучше — тело слушается. Ведет себя правильно, выполняя команды. Теперь бы немного тренировок, наладить рефлексы, «набить» руки, поставить удары… Общая физическая подготовка князя ниже, конечно, чем имел Трубецкой в своем времени… в своем теле, но князь и не слабак. Фехтовал, по-видимому, частенько ездил верхом. Да и плац-парады, помимо всего прочего, прекрасное средство тренировки ног, спины и дыхания.
Трубецкой огляделся по сторонам. Одинаково темно везде, но он знал, чувствовал, что ротмистр с повозкой находится вот там, не слишком далеко он успел уйти за время схватки с упрямым капитаном. И догнать его будет нетрудно, Трубецкой чувствовал свое новое тело, ощущал его своим, и это было хорошо. Это вселяло надежду.
У него было много вариантов поведения в девятнадцатом веке. Больше двух десятков. Некоторые казались предпочтительными, наименее безопасными, некоторые — виделись рискованными до полной безнадежности. И даже у тех, кто отправлял его в прошлое, не было единого мнения по поводу сценария, который нужно было выбрать. Они спорили до самого последнего дня, приводили аргументы и контраргументы, высмеивали друг друга и приводили неотразимые аргументы.
Дед не вмешивался. Все время был рядом с ним, но большей частью молчал. И только уже перед самым началом процесса отправки отвел Трубецкого в сторону и сказал тихо, чтобы никто больше не слышал:
Вариант «Имя» был среди наиболее авантюрных. Его оговаривали, но так, мимоходом. Слишком он казался рискованным. Слишком ненадежным. И таил в себе слишком непредсказуемые последствия. И вероятность погибнуть, работая по этому плану, составляла процентов семьдесят.
Так казалось… так будет казаться через двести лет. А здесь, сейчас…
Он принял решение. И теперь остается только его выполнять — через кровь, смерти, обманы и подлости.
Кто сказал, что этот набор не способен послужить хорошему делу?
Через несколько минут Трубецкой догнал телегу и незаметно на нее вскочил. Через два часа начало светать, через три — совсем рассвело и они увидели с десяток французов, расположившихся на ночлег, как положено в начале успешного завоевательного похода, без охраны. Бояться нечего: русские бегут, местное население — приветствует освободителей. Оно, местное население, еще не почувствовало железную хватку вечно голодной Великой Армии. Поэтому — бояться нечего. Бояться…
Трубецкой убил пятерых, прежде чем остальные начали просыпаться. Убил ножом, перерезая глотки и придерживая тела умирающих, чтобы те не бились, не подняли тревогу раньше времени. Четвертым… четвертой оказалась молодая женщина, лежавшая рядом с бородатым сапером. Трубецкой замешкался лишь на мгновение, зажал женщине рот и убил.
Проснувшихся они с Чуевым убили вместе. Всех, кроме одного. Ему Трубецкой подсек саблей ноги, перерезав сухожилия под коленками. Позволил ротмистру перевязать французу раны, а потом что-то тихо сказал по-французски, гусар не разобрал, что именно.
Потом, когда через несколько часов очередная колонна Великой Армии — это были неаполитанцы в белых с зеленым мундирах — наткнулась на раненого, он, срываясь на крик, рассказал о происшедшем. И сообщил то, ради чего, собственно, ему была оставлена жизнь. На вопрос, кто это сделал, бедняга выкрикнул труднопроизносимое русское имя.
Трубецкой. Князь Трубецкой.
Глава 04
Наполеон полагал, что к началу войны его Великая Армия имеет в своем составе пятьсот девяносто тысяч шестьсот восемьдесят семь человек при ста пятидесяти тысячах восьмистах семидесяти восьми лошадях. Более того, с учетом союзных солдат, включая Польшу и Германию, официальная численность Великой Армии вроде бы достигала шестисот семидесяти восьми тысяч человек… плюс-минус несколько тысяч.
С началом войны реку перешли в первой волне что-то около четырехсот пятидесяти тысяч вооруженных человек, опять-таки плюс-минус несколько тысяч. Если верить бумагам, официальным рапортам и ведомостям. Наполеон настоятельно требовал, чтобы ему доводили истинную численность войск, чтобы говорили правду и только правду, но при этом имел неприятную привычку устраивать военачальникам выволочку за небоевые потери войск.
Те, кто однажды ощутил на себе гнев императора, второй раз испытать его не хотели, а те, кого чаша сия минула, не стремились пополнить свой жизненный опыт столь ярким, но болезненным впечатлением. Посему, если судить по рапортам и официальным бумагам, которые французские командиры отправляли по команде наверх, Великая Армия продвигалась вперед будто по воздуху, не имела отставших, заболевших, умерших от болезней и несчастных случаев — идеальная армия идеального императора.
На самом деле даже в приближенной к Наполеону гвардии из «бумажной» численности гвардейцев в полсотни тысяч человек за время русского похода никогда — никогда! — не было больше половины. Двадцать пять тысяч вместо пятидесяти. И не только в гвардии. В баварских войсках, например, из двадцати четырех тысяч официальных штыков максимально в строю в реальности было одиннадцать тысяч.
Так что выходило, что по приказу Наполеона Неман пересекли всего-то меньше двухсот тридцати пяти тысяч человек. Что на самом деле для того времени было не так уж и мало.
Беспрерывный поток пополнений со всей Европы, который тек вслед Великой Армии, ее, конечно, настигал, но самое большее — латал дыры в рядах французов и союзников, замещал погибших и раненых в боях, умерших от всяческих болезней — в первую очередь дизентерии, отставших, дезертировавших, пропавших без вести. Латал, и не более.
Была, правда, категория людей, следовавших с Великой Армией, реальная численность которых отличалась от официальной в большую сторону. Это были всяческие маркитанты, торговцы, ремесленники — жулики, бандиты, грабители, спекулянты, проститутки… В ставке Наполеона их численность оценивалась в пятьдесят тысяч, а на самом деле…
На самом деле кто мог реально подсчитать, сколько народу следовало за ротами, батальонами, эскадронами и полками, обеспечивая солдат едой, выпивкой, бытовыми мелочами, продажной любовью… а сколько просто наживалось на войне?
Маркитанты и фуражиры рыскали возле основных дорог, вычищали подвернувшиеся под руку деревни, села, поместья, церкви и монастыри, не делая разницы между врагами и союзниками, исчезали в болотах и лесах, бросали все и бежали в Европу, сорвав куш, показавшийся достаточным, гибли от болезней, от пуль, от вил, дубин… Отличить фуражиров от мародеров по методам деятельности было совершенно невозможно, поэтому если что-то в стороне от основного потока войск шло не так, то судьба у тех и других была одинакова.
Тела солдат и мародеров находили вдоль дорог, обнаруживали висящими на деревьях, брошенными в болота, разбросанными на лесных полянах и в оврагах — никто на все это особого внимания не обращал. На войне как на войне.
То, что солдаты и сопровождающие их гражданские могли разграбить поместье лояльного к императору польского шляхтича, раздражало, естественно, командование французской армии. Для особо отличившихся на поприще грабежей воинов Великой Армии было придумано новое наказание: их привязывали к столбу, и пара солдат с кнутами стегали их на глазах у проходящих частей и подразделений до тех пор, пока кожа провинившихся не становилась похожа на лохмотья, а плоть не начинала отделяться от костей.
Солдаты шли мимо, покуривая трубки, перебрасываясь шутками по поводу судьбы этих бедняг, но грабежи все равно не прекращались, разве что становились более скрытными, а свидетелей, которых раньше могли оставить в живых, теперь в живых не оставляли. Вопрос зачастую стоял даже не об обогащении.