Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новая Элоиза, или Письма двух любовников - Жан-Жак Руссо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сохрани Бог, о милый друг сердца моего, чтоб я хотел уверить тебя в сих постыдных правилах. Я их отвращаюсь, не имев силы опровергнуть, и совесть моя в том согласнее моего рассудка. Не для того, чтоб превозносился ненавистным мужеством, ниже чтоб я следовал добродетели, которая так дорого стоит: но я думаю быть меньше виновным укоряя себя своими пороками, нежели бы я оправдать их старался, и взираю, как на верх злодейства, на желание истреблять угрызения.

Я не знаю, что пишу; я чувствую душу в ужасном состоянии, хуже того еще, в каком она была до получения письма твоего. Возвращаемая тобою мне надежда печальна и мрачна; она погашает сей толь чистой свет, который столько раз нас провождал; прелести твои помрачаются и тем разят сильнее; я вижу тебя нежною и несчастною, сердце моё утопает в слезах текущих из очей твоих; и я с горестью укоряю себя, что не могу более вкушать благополучия, как твое нарушая.

Однако я чувствую, что тайной жаре еще меня оживляет и возвращает мужество, которое угрызения истребить во мне стремятся. Дражайший друг, ах! знаешь ли ты, сколько лишений может заменить тебе любовь подобная моей? Знаешь ли, до какой степени любовник тобою только дышащий, может сделать жизнь тебе любезною? Чувствуешь ли, что для тебя одной я хочу жить, действовать, мыслить, и чувствовать отныне? Нет, сладчайший источник бытия моего, я не буду иметь другой души как твою душу; я буду не что иное, как часть тебя самой, и ты найдешь в глубине сердца моего столь сладкое существование, что никогда не почувствуешь, чтоб жизнь твоя потеряла свои приятности. Мы будем виновны, но не будем никогда порочны; мы будем виновны, но всегда станем любить добродетель: мы не только не осмелимся извинять наших погрешностей, мы будем о них стенать; мы станем оплакивать их вместе; мы их искупим, если возможно, силою благотворения и добродетелей. О Юлия! Юлия! что ты сделаешь, что ты можешь сделать? Ты не можешь избежать от сердца моего: не истощены ли им твоего чувства?

Сии тщетны предприятия о счастье, кои так грубо меня обольщали, давно уже забыты. Я хочу заниматься единственно попечениями, коими я должен Милорду Эдуарду; он хочет увезти меня в Англию, полагая, что я могу быть ему полезен. Я с ним поеду. Но я буду вырываться оттуда ежегодно; и тайно приезжать к тебе. Ежели мне не возможно будет говорить с тобою, то, по крайней мере, тебя увижу; по крайней мере, стану целовать твои следы; один взор твой может дать мне десять месяцев жизни. В необходимости возвращаться, удаляясь от той, которую я люблю, я буду считать для моего утешения шаги, кои должны меня опять к ней приблизить. Сии частые переезды займут несчастного твоего любовника; он будет думать, что наслаждается уже твоим взором, выезжая тебя видеть; воспоминание твоих восторгов станет восхищать его во время возвращения; не взирая на жестокость рока, плачевные лета его не совсем погибнут; он не будет иметь ни одного года, которой бы не был ознаменован утехами, и краткие минуты, проведенные с тобою, на всю жизнь его будут разливаться.

Письмо XVII

ОТ ГОСПОЖИ Д’ОРБЕ

У тебя уж больше нет любовницы; но я нахожу опять друга, и ты также его находишь, которого сердце может возвратить тебе гораздо более того, чего ты лишился. Юлия уже за мужем, и достойна сделать счастливым честного человека, соединившего с нею свою участь. После толиких заблуждений, благодарите небо, что оно спасло вас обеих, ее от бесславия, а тебя от сожаления о томе, что ты лишил ее чести. Почитай новое ее состояние; не пиши к ней, – она тебя о том просит. Ожидай, пока она к тебе отпишет, что она скоро сделаете. Вот время, когда я могу узнать, достоин ли ты почтения, которое я к тебе имела, и чувствительно ли сердце твое к непорочному и бескорыстному дружеству.

Письмо XVIII

ОТ ЮЛИИ

Ты от столь давнего времени хранишь все тайны сердца моего, что оно уже не может оставить столь сладкой привычки. В самом важнейшем случае моей жизни, оно хочет излить себя перед тобою. Открой ему сердце свое, любезнейший мой друг; прими в свои недра продолжительные разговоры дружества; если иногда оно побуждает в них распространяться друга, которой говорит, то оно всегда дает терпение другу, которой внимает.

Соединена с участью супруга, или справедливее с волею отца неразрывной цепью, я вхожу в новое состояние, которое не прежде кончится как с жизнью. Начиная оное, обратим на минуту взор на то, которое я оставила; нам не тягостно будет привести на память время толь драгоценное. Может быть, я найду в нем наставления полезнее употребить то, которое мне остается; может быть, и ты найдешь некоторой свет для изъяснения того, что в моем поведении было всегда от глаз твоих закрыто. По крайней мере, рассуждая о том, что мы были друг для друга, наши сердца лучше восчувствуют, чем они обязаны себе до конца нашей жизни.

Почти уже шесть лепи тому, как я в первой раз тебя увидела. Ты был молод, хорош, любезен; другие молодые люди казались мне прекраснее тебя: но ни один не производил во мне ни малейшего движения, и сердце мое предалось тебе с первого взгляда; я чаяла видеть на лице твоем черты души, какая для моей была надобна. Мне казалось, что мои чувства служили только орудием к чувствованиям благороднейшим. И я любила в тебе не столько то, что видела, как то, что воображала сама в себе чувствовать. Нет двух месяцев, как еще я думала, что не обманывалась; слепая любовь, говорила я себе, справедлива; мы были сотворены один для другого; я была бы его, если б порядок дел человеческих не возмущал согласия природы; и ежели бы кому-нибудь позволено было наслаждаться благополучием, то мы бы могли быть благополучны.

Мои чувствования были обоим нам общи; они бы меня обманули, если б я одна их испытывала. Любовь, которую я знала, не могла иначе родиться, как от взаимного сходства и согласия душевного. Почти никогда не любят, если нелюбимы; по крайней мере, тогда не любят долго. Сии страсти без взаимности делающие, как говорят, столько несчастных, основаны на одних только чувствах; и ежели иногда проницают до души, то по ложным сходствам, которые скоро выводят из обмана. Любострастие не может обойтись без наслаждения, и им истребляется. Истинная любовь не может обойтись без сердца, и столько продолжается, сколько произведшие ее сходства. Такова в начале была любовь наша; такова она будет, я надеюсь, до конца наших дней, когда мы ее лучше расположим. Я видела, я чувствовала, что я была любима и что заслуживала быть любимою. Язык мой был нем; взгляд был принужденный, но сердце давало разуметь себя: мы скоро испытали между собою нечто такое, что делает молчание красноречивым, что заставляет говорить потупленные глаза; что робкую стыдливость делает дерзновенною, что изъявляет желания страхом, и открывает все то, чего сказать не смеет.

Я чувствовала свое сердце, и почитала себя погибшею при первом твоем слове. Я приметила, как мучительна тебе была твоя скромность; я хвалила сие почтение, и стала любить тебя больше; я искала наградить тебя за тягостное и необходимее молчание, без нарушения моей невинности; я принуждала природную мою склонность, и подражала Клере; я стала шутлива и резва как она, что предупредишь важные изъяснения, и показывать все нежные ласки под покровом сей притворной веселости, Я хотела сделать столь сладким настоящее твое состояние, чтоб опасность перемены умножала твою воздержность. Все то мне худо удалось; не остаются безнаказанно выходя из своего положения. Безумна я была; я ускоряла свою гибель вместо того, чтоб ее предупреждать, я употребляла яд вместо лекарства, и что долженствовало заставить тебя молчать, то самое говорить тебя заставило. Бесполезно притворною холодностью я удаляла тебя, бывая с тобой наедине; сие принуждение мне также изменило: ты стал ко мне писать. Вместо того чтоб бросить в огонь первое письмо твое, или отдать матери, я осмелилась его развернуть. Вот преступление мое, а все прочее было уже необходимое последствие. Я хотела удержаться, чтоб не ответствовать на опасные сии письма, от прочтения которых не могла я удержаться. Сия ужасная борьба расстроила мое здоровье. Я видела пропасть, куда готова была низвергнуться: я ужасала сама себя, и не могла на отъезд твой согласиться. Я впала в некоторый род отчаяния; я лучше хотела, чтоб тебя вовсе не было, нежели чтоб ты моим не был: я до того дошла, что желала твоей смерти, и даже у тебя ее просила. Небо видело мое сердце; такое усилие должно искупить некоторые заблуждения.

Видя, что ты был готов мне повиноваться, должно было говорить. Я получила такие наставления от Шалиоты, которые дали мне лучше узнать опасности сего признания. Любовь, которая то из меня исторгла, научила меня однако ж избежать следствии. Ты стал мне последним прибежищем; я столько доверенности к тебе имела, чтоб вооружишь тебя против моей слабости; я почитала тебя достойным спасти меня от себя самой, и в том не обманулась. Видя твое уважение к столь драгоценному залогу, я узнала, что моя страсть не ослепляет меня в добродетелях, которые я в тебе находила. Я предалась тем безопаснее, чем больше мне казалось, что наши сердца были довольны друг другом. Быв уверена, что нет в сердце моем кроме чувствований честных, я вкушала без осторожности всю приятность сладкого дружеского обхождения, увы! я не видела, что небрежение мое умножало зло, и что привычка была опаснее любви. Тронута твоею скромностью, я думала, что могу безопасно уменьшить и свою воздержность; в невинности моих желаний, я хотела ободрить в тебе самую добродетель нежными ласками дружества. Ко в Кларенской роще я узнала, что много на себя надеялась, и что не должно ничего позволять чувствам, когда в чем-нибудь хотят им отказывать. Мгновение, одно мгновение воспламенило меня таким огнем которого ничто погасить не могло; и ежели моя воля еще сопротивлялась, то однако ж с того часа развращено было мое сердце.

Ты разделял мое заблуждение; письмо твое привело меня в трепет. Опасность была сугубая: и чтоб мне защититься от тебя и от себя самой, должно было удалишь тебя. Сие было последнее усилие умирающей добродетели; убегая меня, ты довершил сбою победу; и как скоро я тебя больше не увидела, то моя тоска отняла у меня последние силы тебе сопротивляться.

Отец мой, оставив службу, привез с собой Г. Вольмара; жизнь, коею ему он обязан, и двадцатилетнее знакомство, сделали союз их столь приятным, что он не мог с ним разлучишься. Г. Вольмар, хотя уже в летах, богат и знатного роду, однако не нашел еще жены, которая бы ему была пристойна. Отец мой говорил ему о своей дочери, как человек желающий иметь зятем своего друга; надобно было ее видеть, и в сем намерении они вместе приехали. Мой рок хотел, чтоб я понравилась Г. Вольмару, которой никогда ничего не любил. Они согласились тайно; и Г. Вольмар, имев нужду привесить в порядок многие дела при одном северном дворе, где была его фамилия и имение, просил на то времени, и поехал с сим взаимным условием. По отъезде его, отец мой открыл матушке и мне, что он его назначил мне супругом, и повелел мне таким тоном, которой не оставлял никакого прекословия моей робости, принять его руку. Мать моя, которая довольно приметила склонность моего сердца, и которая чувствовала к тебе естественную привязанность, много раз покушалась переменить сие намерение; не смея точно о тебе предложить, она говорила таким образом, чтоб произвести в моем отце к тебе почтение, и желание тебя узнать; но качество, которого тебе не достает, сделало его нечувствительным ко всем тем, коими ты одарен; и хотя он соглашался, что порода не может их заменишь, однако полагал, что она только одна может дать им цену.

Невозможность быть счастливою, пуще воспламеняла страсть, которую она погасить долженствовала. Лестное мечтание меня подкрепляло в моих горестях; а с ним я потеряла силу их сносить. Если б еще оставалась мне некоторая надежда быть твоею, может быть, я бы над собой восторжествовала, мне бы меньше стоило сопротивляться тебе во всю жизнь мою, нежели навсегда от тебя отказаться; и одна мысль о вечном сражении, отнимала у меня мужество к победе.

Горесть и любовь снедали мое сердце; я впала в уныние, которое изливалось в моих письмах. Письмо, которое ты писал ко мне из Меллери все довершило; к собственным моим печалям присоединилось чувствование твоего отчаяния, увы! всегда самая слабая душа претерпевает муки обеих. Намерение, которое ты осмелился мне предложить, докончило мои смятения. Несчастие дней моих было уже верно. Неминуемый выбор, какой оставалось мне сделать, состоял в том, чтоб согласиться с отцом, или с тобою. Я не могла снести сей ужасной нерешимости; естественные силы имеют свой предел; толико движений во мне их истощили. Я желала освободиться от жизни. Казалось, что Небо сжалилось надо мною; но жестокая смерть пощадила меня к моей погибели. Я тебя увидела, выздоровела, и погибла.

Ежели я не нашла благополучия в моих проступках; то никогда и найти его в них не надеялась. Я чувствовала, что мое сердце было сотворено для добродетели, и что оно без нее не могло быть счастливо; причина моего падения была слабость, а не заблуждение; я не могла даже ослеплением извинять себя. Мне не оставалось никакой надежды; я не могла быть ничем больше, как несчастною. Невинность и любовь равно мне были нужны; но не могши сохранить их вместе, и видя твое заблуждение, я последовала только тебе в моем выборе, и погубила себя для твоего спасения.

Но не так легко, как думают, отказаться от добродетели. Она долговременно мучит тех, которые ее оставляют; и прелести ее, составляющие утешение душ чистых, производят жесточайшую казнь злых, которые их еще любят и не могут больше ими наслаждаться. Виновна, но не развращена, я не могла избегнуть ожидающих меня угрызений: честность мне была любезна, даже и по ее лишении; стыд мой, хотя был сокрыт, однако тем не меньше был мучителен; и когда бы вся вселенная была свидетелем, я чувствовала бы его не больше. Я утешалась в моей скорби как раненой, которой боясь антонова огня, чувством боли подкрепляет надежду к излечению.

Однако сие поносное состояние было мне ужасно. Силясь потушить укоризну, не оставляя преступления, со мной случилось то, что случается со всякой честной душой, которая заблуждаясь любит оставаться в своем заблуждении. Новая мечта пришла усладить горесть раскаяния: я надеялась извлечь из моего проступка средство к его исправлению; и осмелилась на предприятие, которым бы принудить отца моего к нашему соединению. Первой плод нашей любви долженствовал связать сей сладкий союз. Я его просила у небес, как залога возвращения моего к добродетели и общего нашего благополучия. Я столько его желала, сколько бы другая: на моем месте боялась: нежная любовь очарованием своим умеряя роптание совести, утешала меня в слабости моей ожидаемым мной действом, и составляла из толь приятного ожидания сладость и надежду моей жизни.

Как скоро бы стала я носить чувствительные знаки моего состояния, то положила сделать, в присутствии всей моей фамилии, публичное объявление Г. Перрету[2]. Правда, что я стыдлива; я чувствовала все, чего бы мне то стояло; но сама честь оживляла мою смелость: и я бы лучше согласилась снести посрамление, которое я заслужила, нежели питать вечный стыд в глубине моего сердца. Я знала, что получила бы смерть от отца или от любовника; но сия перемена меня не ужасала; и тем или другим образом, я ожидала от сего поступка конца всех моих несчастий.

Вот в чем состояло, любезной друг мой, таинство, которое я от тебя скрывать хотела, и которое с таким беспокойным любопытством старался ты проникнуть. Множество причин принуждали меня к сей осторожности с человеком столь неумеренным, как ты; кроме того, что не должно было вооружать новым предлогом нескромную твою докучливость, надлежало сверх того удалить тебя во время столь пагубного происшествия, а я совершенно знала, что ты никогда бы не согласился оставить меня в такой опасности, если б она была тебе известна.

Увы, я была еще обманута толь сладкою надеждою! Небо отвергло предприятия умышленные в преступлении; я не удостоена чести быть матерью: мое ожидание оставалось всегда тщетно, и мне отказано было загладить мой проступок на счет моей чести. В отчаянии назначенное мною неосторожное свидание, подвергающее жизнь твою опасности, была дерзость, которую безрассудная любовь моя прикрывала толь сладким извинением; я досадовала на себя за худые успехи моих обетов, и сердце мое, обольщенное своими желаниями, не видело в жару своем другого средства их удовольствовать, кроме старания сделать их некогда законными.

Была минута, когда я думала, что они уже исполнились; сие заблуждение было источником горчайших моих сожалений; и любовь, услышанная природой, тем ужаснее была предана роком. Ты знаешь, какой случай потребил, с плодом носимым в моих недрах. Последнее основание надежд моих. Сие несчастие случилось со мной точно во время нашей разлуки; как будто Небо хотело обременить меня тогда всеми муками, которые я заслужила, и разорвать вдруг все узы, коя могли нас соединить.

Отъезд твой окончил мои заблуждения как и утехи; я узнала, но слишком поздно, мечты, кои меня обольщали. Я увидела себя столь презренною, сколько чрез то я стала, и столь несчастною, сколько я всегда буду, с любовью без невинности и с желаниями без надежды, которых погасишь мне было невозможно. Терзаема тщетными сожалениями, я отказалась от рассуждений столь же мучительных, как и бесполезных; и, не считая уже себя достойною, чтоб мне самой о себе думать, посвятила жизнь мою на то, чтоб одним тобою заниматься. Я не имела другой чести как твою, ни другой надежды как в твоем благополучии, и чувствования, производимые тобою, были единые, кои могли еще меня трогать.

Любовь не ослепляла меня ни мало в твоих недостатках, но она их делала мне любезными; и таково было ее прельщение, что я меньше бы тебя любила, если б ты был совершеннее. Я знала твое сердце, твою вспыльчивость; я знала, что с большим моего мужеством, ты имел меньше терпения, и что муки, утешающие мою душу, привели бы твою в отчаяние. Для сей-то причины я всегда тщательно скрывала от тебя обязательство моего отца: и в нашей разлуке, желая пользоваться старанием Милорда Эдуарда о твоем счастье, и произвести в тебе подобное рачение о самом себе, я ласкала тебя надеждой, которой сама не имела. Я сделала больше: ведая угрожающую нам опасность, я взяла единое предохранение, какое только могло нас защитить, предав тебе в залог с моим словом и мою вольность, сколько было мне возможно, и старалась вселить б тебя доверенность, а в себя твердость, обещанием коего бы я не смела нарушить, и которое бы могло тебя успокоить. Хотя то было маловажное обязательство, однако ж, я признаюсь, что никогда бы не могла от него отказаться. Добродетель так нужна нашим сердцам, что если они когда-нибудь оставляют истинную, то ее место заменяют другою по своему виду; и прилепляются к ней сильнее, может быть по тому, что она нашего выбора.

Я не стану тебе сказывать, сколько движений испытала я по твоем удалении. Самое жесточайшее из всех происходило от опасности быть забытой. Место твоего пребывания приводило меня в трепет; а образ твоей жизни умножал мой ужас. Я думала уже видеть тебя в унижении даже до волокитства. Сия низость была мне тягостнее всех моих мучений; я лучше бы хотела видеть тебя несчастным, нежели достойным презрения; после толиких горестей, к коим я привыкла, одно твое бесславие было мне несносно.

Я была успокоена в моих страхах, которые тон твоих писем начинал подтверждать, таким средством, которое бы могло привести другую в совершенное смятение. Я говорю о беспорядке, в котором ты допустил себя вовлечь, и которого скорое и непринужденное признание трогало меня больше всех доказательств твоего чистосердечия. Я столько тебя знала, что не могла не знать, чего такое признание должно тебе стоить, хотя бы я и перестала быть тебе любезна; я видела, что любовь, победительница стыда, одна только могла у тебя то исторгнуть Я судила, что такое искреннее сердце не способно было к тайной неверности; я находила меньше вины в твоем проступке, нежели достоинства в признании; и, воспоминая прежние твои обязательства, я исцелилась навсегда от ревности.

Я не была тем, мой друг, счастливее; на место одного преставшего мученья, беспрерывно множество других рождались; и я никогда лучше не узнала, сколь безумно искать в сердечных заблуждениях спокойствия, которое приносит одна только мудрость. Долго оплакивала я втайне лучшую из всех мать, которую смертельная слабость нечувствительно снедала. Баби, которой пагубное следствие моей страсти принудило меня ввериться, мне изменила, и открыла ей нашу любовь, и мои проступки. Лишь только я взяла от Клеры твои письма, как они и были захвачены. Свидетельство было очевидно; печаль отняла у матери моей последние силы, кои болезнь ей оставляла. Я едва не умерла от горести у ног ее. Но вместо того чтоб дать мне умереть, чего я была достойна, она прикрыла мой стыд, и удовольствовалась только тем, что обо мне стенала. Ты сам, который так немилосердно обманул ее, не мог сделаться ей противен: я была свидетелем действа, произведенного письмом твоим над сострадательным и нежным ее сердцем. Увы! она желала нашего благополучия. Она покушалась много раз… но к чему служит воспоминать надежду, которая навсегда уже погасла? Небо инако определило. Она скончала плачевные дни свои в горести, не могши преклонишь строгого супруга, и оставила дочь столь мало себя достойную.

Обремененная такой мучительной утратой, душа моя не имела больше сил, как только ее чувствовать; голос тенящей природы заглушил роптания любви. Я восчувствовала некоторой род отвращения к причине толиких бедствий; наконец я хотела погасить ненавистную страсть, которая мне навлекала их, и отказаться от тебя навеки. Без сомнения то должно было сделать; не довольно ли я имела о чем плакать остаток моей жизни, не искав непрестанно новых причине к слезам? Все, казалось, благоприятствовало моему предприятию. Ежели печаль смягчает душу, то глубокое уныние ее ожесточает. Воспоминание о умирающей матери истребляло оное о тебе; мы были разлучены; надежда меня оставила; никогда несравненная моя подруга не была так превосходна, ни столь достойна занимать одна все мое сердце, как в то Бремя. Добродетель ее, благоразумие, дружество, нежные ласки, казалось, укрепили и возвысили мою душу; я почитала тебя забытым, а себя излеченною. Но поздно уже было о том думать: и что я принимала за холодность погасшей любви, то было только поражение отчаяния.

Как больной, которой перестает страдать впадая в беспамятство, приходит в чувство от пущих страданий, так и я скоро почувствовала, что все горести мои опять возобновились, когда отец мой объявил мне скорое возвращение Г. Вольмара. Тогда-то непобедимая любовь возвратила мне силы, коих я больше иметь не думала. Первой раз в моей жизни я осмелилась отцу моему лично воспротивиться. Я прямо сказала ему, что Г. Вольмар никогда ничем для меня не будет, что я решилась умереть в девках; что он властен в жизни моей, но не властен в моем сердце, и что никто не может меня принудить переменить волю. Я не буду говорить тебе ни о гневе, ни о поступках, какие я претерпела. Я была непоколебима; чрезмерная моя робость довела меня до другой крайности; и ежели я имела не столь повелительной тон, как мой отец, то не меньше решительной.

Он видел, что мое предприятие было твердо, и что он ни к чему не принудит меня властью. Одну минуту я чаяла уже себя избавленной от его гонений. Но что я стала, когда вдруг увидела у ног моих самого строгого отца, смягчённого и утопающего в слезах? Не допуская меня встать, он обнял мои колени, и устремив на меня глаза свои омоченные слезами, сказал мне трогающим голосом, который и теперь я чаю слышать: дочь моя! пощади седины несчастного отца: не заставь меня с горестью сойти во гроб, так как ту, которая тебя носила в своих недрах. Или ты хочешь смерти всему своему роду?

Вообрази мой ужас. Сей вид, тон, движения, слова, и сию ужасную мысль, которая так меня поразила, что я полумертвая упала в его объятия: и уже после сильных рыданий, кои меня стесняли, насилу я могла ему ответствовать слабым и перерывающимся голосом. О родитель мой! Я имела защиту против твоих угроз, но против слез твоих никакой не имею: теперь уже ты принудишь умереть дочь свою.

Мы оба были в таком движении, что долго не могли прийти в себя. Между тем припоминая последние слова его, я поняла, что он знал больше, нежели я думала; и, решившись воспользоваться собственным его сведением, была уже готова сделать ему с опасностью моей жизни, столь долго отлагаемое признание, как он стремительно остановил меня, будто бы предвидя и опасаясь того, что я говорить стану, и сказал мне так:

«Я знаю, какую недостойную склонность благороженной девицы, питаешь ты в глубине твоего сердца. Время пожертвовать должности и чести постыдною страстью, которая тебя бесчестит, и которую ты никогда не удовольствуешь иначе как на счет моей жизни. Послушай хотя единожды, чего честь отца и твоя от тебя требуют, и суди сама себя.

Г. Вольмар, человек знатного рода, одаренной всеми качествами, которые подкреплять то могут, и приобретший почтение публики, коего он по справедливости достоин. Я должен ему жизнью; ты знаешь обязательства, какие я положил с ним. Остается тебе узнать, что он, ездя в отечество для приведения в порядок дел своих, нашелся замешан в последней перемене, потерял свое имение, не иначе избегнул от ссылки в Сибирь, как по особливому счастью, и что он возвращается с малыми остатками своего имущества, полагаясь на слово друга своего, которой никогда никому в нем не изменял. Предпиши же мне теперь, как принять его по возвращении. Сказать ли мне ему: государь мой, я обещал тебе дочь свою в то время, как ты был богат; но теперь когда ты ничего не имеешь, то я отказываюсь, и дочь моя за тебя никак не хочет? Хотя бы я и не так произнес сей отказ, однако так должно толковать его: ваша любовь, учинившись явною, будет принята за предлог, чем только мой стыд умножится; тебя станут посчитать погибшею дочерью, а меня бесчестным человеком, которой пожертвовал своею должностью и совестью гнусному корыстолюбию, присовокупив неблагодарность к неверности. Очень поздно, дочь моя, чтоб окончить в посрамлении жизнь беспорочную, и шестидесятилетняя честь не оставляется в одну четверть часа.

Представь же, – продолжал он, – как будет некстати все то, что ты сказать мне можешь. Посмотри, могут ли когда-нибудь предпочтения, кои стыдливость запрещает, и некоторый проходящий жар молодости, положены быть на весы с долгом дочери, и отцовой честью. Если б должно было одному из нас пожертвовать своим благополучием другому, то моя нежность поспорила бы с тобой в толь сладкой жертве; но, дочь моя, туш говорит честь, а в крови, от которой ты происходишь, всегда она только одна все определяет».

Я не упустила противоположить на сие некоторых ответов; но предрассудки отца моего внушали ему правила столь различные от моих, что причины, которые мне казались неоспоримы, не могли даже его поколебать. Впрочем, не ведая ни того, откуда происходили его сведения, коими обвинял он мое поведение, ниже того, как далеко они могли простираться; при том опасаясь по его нетерпению, с каким он перерывал мои слова, что он уже принял свое мнение на то, что я говорить ему стану; а всего более, удержана стыдом, которого не могла никак преодолеть, я лучше хотела употребить извинение, которое мне надежнее казалось, потому что оно было сходнее с образом моих мыслей. Я открыла ему прямо о заключенном с тобой обязательстве; я клялась, что не изменю тебе в моем слове, и что бы ни случилось, никогда не выйду замуж безе твоего согласия.

В самом деле, я се удовольствием приметила, что мое сомнение было ему не противно; он делал мне чувствительные укоризны за мое обещание, однако не уничтожал его; столь высокое мнение естественно имеет дворянине наполненной несши, о верности обязательстве, и почитает всегда священным данное слово! Вместо того чтоб спорить о неважности сего обещания, на что бы я никогда не согласилась, он принудил меня написать записку, к которой приложив письмо, тот же час отправил. С каким движением ждала я твоего ответа! Колико воссылала я обетов, чтоб найти в тебе меньше нежности, сколько ты иметь ее был должен. Но я тебя так знала, что не могла сомневаться в твоем послушании; и мне известно было, что чем тягостнее требуемая от тебя жертва, тем скорее ты на себя ее примешь. Ответ пришел; и был скрыт от меня в продолжение моей болезни: но после моего выздоровления, страхи мои утвердились, и мне не осталось больше никаких отговорок. При том же отец мой объявил мне, что он никаких не примет; и с тою же властью, коей он уже подверг меня ужасным своим словом, требовал от меня с клятвою, чтоб я не сказала ничего такого Г. Вольмару, чтобы могло отвратить его на мне жениться: ибо, прибавил он, это будет ему казаться выдуманным от нас предлогом; и за какую бы то цену ни было, должно, чтоб сей брак совершился, или я умру с печали.

Тебе известно, мой друг, что здоровье мое столь крепкое против беспокойств и перемен воздуха, не может противиться движениям страстей; и что в моем сердце, слишком чувствительном, находится источник всех страданий и тела и души моей. И так долговременные ли печали повредили во мне кровь, или природа выбрала сие время для очищения вредных мокрот, но я почувствовала сильное беспокойство при конце его разговора. По выходе из комнаты отца моего я силилась написать к тебе хотя одно слово, однако почувствовала себя в таком изнеможении, что легла в постелю, надеясь, что более не встану. Все прочее тебе совершенно известно; моя неосторожность произвела твою. Ты приехал, я тебя видела, и думала, что то был один из тех снов, кои очень часто представляли мне тебя во время моего беспамятства. Но когда я узнала, что ты приезжал, что я точно тебя видела, что ты хотел разделить зло, которого излечить не мог, что ты с намерением его принял, то я не могла уже снести сего последнего опыта; и видя столь нежную любовь, пережившую надежду, моя страсть, к удержанию которой я столько трудов употребила, не признавала уже никакого обуздания, и скоро оживилась с большим жаром, нежели еще прежде. Я видела, что мне должно любить против моей воли; я чувствовала, что мне должно быть виновною, что я не могу сопротивляться ни отцу, ни любовнику, и что я никогда не могу иначе примирить прав любви и крови, как на счет честности. И так, все добрые чувствования мои совершенно погасли; все свойства души моей переменились; преступление потеряло в глазах моих свей ужас; я чувствовала себя внутренне совсем другою; наконец, необузданные восторги страсти ожесточенной препятствиями, ввергли меня в лютейшее отчаяние, какое только может обременить душу; я смела отчаиваться в добродетели. Письмо твое, которое удобнее было возбудить угрызения, нежели отвратить их, докончило мое заблуждение. Сердце мое было столь развращено, что мой рассудок не мог противиться словам твоих философов. Мерзости, о коих мысль никогда ума моего не помрачала, тогда смели представляться. Воля еще сражалась с ними, но воображение привыкало их видеть; и если я не носила преступления во внутренности моего сердца, то не имела также и сих великодушных мнений, которые одни могли ему сопротивляться.

Мне трудно продолжать. Остановимся на минуту. Вспомни те времена благополучия и невинности, когда сей толь сладкой и стремительной огонь, нас оживляющий, очищал все наши чувства; когда священной жар его представлял нам драгоценнее стыдливость и честность любезнее; когда самые желания, казалось, для того только рождались, чтоб дать нам честь их побеждать и тем быть достойнее друг друга. Перечитай первые наши письма, вообрази те краткие и мало вкушаемые минуты, в которые любовь украшалась в наших глазах всеми прелестями добродетели, и когда мы столь много себя любили, что не могли заключить между собою уз, ею отвергаемых.

Что были мы, и что мы стали? Два нежных любовника, проведшие вместе целый год в строгом молчании; их вздохи не смели излетать, но сердца друг друга разумели; они думали, что страждут, но были счастливы. Совершенно понимая себя, они тем говорили между собою; но умея побеждать себя, они отдавали себе взаимно почтенное свидетельство, и провели другой год в воздержности не меньше строгой; они открывали свои муки, и были счастливы. Сие продолжительное сражение было худо подкрепляемо; одна минута слабости привела их в заблуждение; они позабыли себя в утехах; но если перестали они быть непорочны, по крайней мере, они были верны; Небо и природа усиливали союз, ими утвержденной; по крайней мере, добродетель всегда им была неоцененная; они еще ее любили и еще умели чтить ее; они были не столько развращены как унижены: и быв мало достойны быть счастливыми, они еще таковы были.

Что делают теперь сии нежные любовники, которые таким чистым пламенем горели, и так сильно чувствовали цену честности? Кто не восстенав о них услышит? Они предаются преступлению; самая мысль осквернить брачное ложе не производит уже в них отвращение… они помышляют о прелюбодеянии! те ли они, что были? Не переменились ли их души? Как сей восхищающий образ, никогда порочным неизвестной, может загладиться в сердцах, где он блистал? Не отвратит ли навсегда прелесть добродетели от порока тех, которые ее один раз узнали? Какие веки могут произвести сию чудную перемену? Какое продолжение времен может истребить столь приятное воспоминание, и заставит позабыть истинное чувствование благополучия, кто мог единожды его вкусить? Ах! если первый проступок тяжел и медлителен, то все прочие легки и скоры! Омрачение страстей! так ослепляешь ты рассудок, обманываешь мудрость, и переменяешь природу, прежде, нежели то приметят. Когда заблуждаются на одну минуту в жизни; когда отходят на один шаг от правого пути: тотчас неизбежная склонность влечет нас и губит; наконец свергаются в пропасть, и восстают со страхом, находя себя покрытых преступлениями, с сердцем для добродетели рожденным. Опустим, любезный друг мой, сию завесу. Нужно ли нам рассматривать ужасную бездну, которую она от нас скрывает, дабы нам ее избегнуть? Я возвращаюсь к моему повествованию.

Господин Вольмар приехал и перемена моего лица его не отвратила. Отец мой неотступно настоял. Траур по матери оканчивался, и горесть моя не исцелялась временем. Я не могла ни тем, ни другим избавиться от моего обещания: должно было его исполнить. День, которой долженствовал меня отнять у тебя и у самой себя навеки, казался мне последним моей жизни. Я смотрела бы на приготовления к моему погребению с меньшим ужасом, нежели к моему браку. Чем более приближалась я к пагубной минуте, тем меньше могла исторгнуть из сердца моего первые склонности, они сильнее возбуждались моими усилиями погашать их. Наконец я утомилась сражаться с ними бесполезно. В самое то мгновение, когда я готова была присягать в вечной верности другому, мое сердце еще клялось тебе вечною любовью; и я ведена была в храме как нечистая жертва, оскверняющая жертвеннике, на котором заклать ее хотели.

При входе в церковь, я почувствовала некоторой роде движения, какого никогда еще не ощущала. Неизвестный некий ужас объял мою душу в сем месте простом и освященном, исполненном величеством того, которому там служат. Внезапной страх привел меня в содрогание; трепещущая и готова лишиться чувств, едва я могла приблизиться к кафедре. Вместо того, чтобы мне подкреплять себя, я чувствовала, что смущение мое во время обряда умножалось; и если оно допускало меня примечать предметы, то для того только, чтоб их пугаться. Темнота здания, глубокое молчание зрителей, скромной и благоговейной их вид, присутствие всех моих родных, повелительной взор почтенного отца моего, всё придавало тому, что происходило, вид торжества, которое побуждало меня к вниманию и почтению, и заставляло содрогаться от единой мысли вероломства. Я чаяла видеть орудие Провидения, и слышать глас Бога в священнослужителе, отправляющем с важностью святую литургию. Чистота, достоинство, святость брака, столь живо изображенные в словах писания; непорочные и высочайшие должности только нужные к благополучию, порядку, спокойствию и продолжению человеческого рода, толь сладкие сами по себе к исполнению; все сие произвело во мне такое впечатление, что я почувствовала внутренне скорую перемену. Непостижимая сила, казалось, исправила вдруг беспорядок моих склонностей, и расположила по закону должности и природы. Всевидящее око Превечного, говорила я сама себе, читает теперь во глубине моего сердца; он сравнит сокровенное желание мое с ответом моего языка; Небо и земля, свидетели священного обязательства, которое я приемлю, будут также свидетели и моей верности в сохранении оного. Какое право может чтить между людьми тот, кто первое из всех дерзнет нарушить?

Нечаянно взглянув на Господина и Госпожу д’Орб, я увидела их друг возле друга, устремивших на меня жалостные взоры, коими я была поражена сильнее всех других видов. Любезная и добродетельная чета! слабее ли от того ваш союз, что вы меньше знаете любовь? Должность и честность вас соединяют; нежные друзья, верные супруги, не горя сим жестоким огнем, снедающим душу, вы любите друг друга чистым и сладким чувством, которое ее питает, которое усиливается мудростью и управляется рассудком; тем тверже ваше благополучие. Ах! да возмогу и я в подобном союзе найти такую же невинность и наслаждаться равным благополучием; ежели я того не заслужила, то сделаюсь достойною вашим примером. Сии чувствования оживили во мне твердость и надежду. Я представляла священный союз, меня соединяющий как новое состояние, которое долженствует очистить мою душу, и возвратить ее ко всем должностям. Когда священник спросил у меня: обещаюсь ли я совершенным повиновением и верностью тому, которого избираю супругом, тогда язык мой и сердце то обещали. Я сохраню сей обет до самой смерти.

По возвращении домой, я желала иметь уединенный час на собрание мыслей. Не без труда я его получила; и сколько ни старалась воспользоваться им, но не могла иначе себя рассматривать как с отвращением, опасаясь, чтоб минутное волнение, ощущаемое мною при перемене состояния, не представило меня в глазах моих столь же мало достойной супругой, как и девкой. Опыт был верной, но опасной. Я начала о тебе думать. Я отдавала себе в том свидетельство, что никакое нежное напоминание не нарушало торжественного обязательства, которое я на себя приняла. Я не могла понять, каким чудом упорной образ твой мог столь долго оставлять меня в покое, при толиких причинах к его воспоминанию; я бы не поверила равнодушию и забвению, как обманчивому состоянию, которому не естественно быть для меня продолжительным. Сия мечта не была мне опасна: ибо я чувствовала, что любила тебя столько же, а может быть и более, нежели прежде; но я уже чувствовала то не краснея. Я видела, что думая о тебе, не имела нужды забывать, что я была жена другому. Представляя сколько ты был мне мил, сердце мое поражалось; но совесть и чувства спокойны были, и с той минуты я узнала, что переменилась совершенно. Какой шок чистой радости тогда наполнил мою душу! Какое тихое чувствование после толь долгого времени пришло оживить сие от бесславия увядшее сердце, и разлить на все существо мое новую приятность! Я чувствовала себя перерожденною; я думала, что начинаю жизнь другую. Сладкая и утешительная добродетель, для тебя я оную начинаю; ты сделаешь мне ее любезною; тебе я хочу посвятить ее. Ах! я так совершенно узнала, чего стоит тебя лишиться, что не могу уже в другой раз тебя оставить!

В восхищении от перемены столь великой, столь скорой, столь неожидаемой, я смела рассматривать состояние, в каком была я накануне; я содрогалась от недостойного унижения, в которое меня привело забвение самой себя, и от всех опасностей, коим я подвергалась от первого моего заблуждения. Какая счастливая перемена пришла открыть мне ужас преступления, которое меня искушало, и возбудишь во мне вкус к целомудрию! Чрез какое редкое благополучие я была вернее любви, нежели чести, которая была мне так драгоценна? Каким благодеянием судьбы твое или мое непостоянство не предало нас новым склонностям? Как бы я могла противопоставить другому любовнику сопротивление, когда уже первой его преодолел, и стыд привыкшей уступать желаниям? Могла ль бы я почитать более права погасшей любви, когда я не чтила прав добродетели, наслаждаясь еще всем ее владычеством? Какое удостоверение имела я в том, чтоб любить только одного тебя на свете, кроме внутреннего чувства, которое воображая иметь все любовники, клянутся вечным постоянством, и вероломствуют безвинно всякий раз, когда угодно Небу переменять сердца их? Таким образом, всякое падение приготовляло бы следующее за ним другое: а привычка к пороку закрыла бы мерзость его в моих глазах. Влекома от бесчестья в бесславие, и не находя к удержанию себя средства, из обманутой любовницы я сделалась бы погибшею девкой, посрамлением пола моего, и отчаянием моего семейства. Кто же спас меня от действа столь естественного первой моей вины? Кто меня удержал от первого моего поползновения? Кто сохранил мне доброе имя и почтение от тех, кои мне милы? Кто меня отдал под охранение супруга добродетельного, мудрого, любезного своими нравами и особою, наполненного ко мне почтением и привязанностью, чего я не заслужила? которой позволяет мне наконец еще льстить себя именем честной женщины, и возвращает надежду быть того достойною? Я вижу, я чувствую, что спасительная рука, которая препровождала меня сквозь мраки, снимает с глаз моих завесу заблуждения, и возвращает меня самой себе против моей воли. Тайной голос, которой не переставал роптать в глубине сердца моего, восстаёт и гремит с большею силою в минуту, когда я готова была погибнуть. Творец истинны не допустил, чтоб я отошла от лица его виновною мерзостным клятвопреступлением; и, предварив угрызениями грех мой, указал мне пропасть, куда я ввергалась. Вечное Провидение, движущее насекомых и обращающее небеса, ты бдишь над малейшим из твоих творений; ты паки призываешь меня к благу, которое ты любить мне повелело; удостой принять от сердца, очищенного твоим промыслом, жертву, которую ты единое делаешь достойною тебе приноситься!

В мгновение став поражена живейшим чувствованием опасности, коей я была подвержена, и состоянием честности и безопасности, в котором тогда себя находила, я поверглась на землю, и, воздев просящие руки мои к Небу, призывала Существо, которого там престол, и которое подкрепляет и разрушает, когда ему угодно, нашими собственными силами, данную нам вольность. Я хочу, – рекла я ему, – блага, которого ты желаешь, и коего един ты источник. Я хочу любить супруга, которого ты мне дал. Я хочу хранить верность, для того, что она есть первая должность, соединяющая семейство и все общество. Я хочу быть непорочна, потому что сие есть первая добродетель, питающая все другие. Я хочу всего, что сходствует с порядком естества, устроенном тобою, и с правилами рассудка, коим ты озарил меня. Я предаю сердце мое в твой покров и желания мои в твою руку. Направь все действия мои согласно с постоянной моей волей, которая есть Твоя не попусти более, чтоб мгновенное заблуждение превозмогло выбор всей моей жизни.

После сей краткой молитвы, первой, которую приносила я с истинным усердием, почувствовала я себя толико твердую в моих намерениях; мне казалось так легко и так сладко им последовать, что я увидела ясно, где должно мне искать отныне силы, в которой я имела нужду для сопротивления сердцу моему, и которой я не могла найти в самой себе. Я почерпнула из сего единого открытия новую доверенность, и оплакивала печальное ослепление, которое заставляло меня столь долго ошибаться. Хотя я никогда не была совсем без веры; но может быть лучше бы было не иметь ее вовсе, нежели иметь наружную, которая, не касаясь сердца успокаивает совесть; ограничивается обрядами, и заставляет верить в Бога в некоторые часы для того, чтоб оставшее время совсем ничего о нем не думать. Будучи строго прилеплена к общему Богослужению, я не умела ничего почерпнуть из него в свою пользу. Я чувствовала себя рожденною с добрыми склонностями и им предавалась; я любила размышлять полагалась на свой рассудок; не могши согласишь разума Евангельского со светскими мнениями, ни Веры с делами, я держалась средины, которая удовлетворяла мое суемудрие; я имела одни правила, по коим веришь, а другие, по которым действовать; я позабывала в одном месте то, о чем в другом думала; я была набожна в церкви, а философская дома. Увы! я была везде ничто; молитвы мои были только слова, рассуждения софизмы, и вместо истинного света я следовала ложному блеску обманчивых огней, кои вели меня в погибель.

Я не могу сказать тебе, сколько сие внутреннее правило, коего прежде мне не доставало, заставило меня презирать те, кои меня так худо руководствовали. Какая была их первая причина, и на каком основании они утверждались? Ежели счастливое побуждение влекло меня к добру, то сильная страсть восставала; но как она имеет свой корень в том же побуждении: то чем же могу я истребить ее? Если из рассуждения о порядке извлеку я красоту, добродетели, и достоинство ее из общей пользы то может ли все сие сравниться с собственной моей пользой? и что должно мне быть дороже, мое ли благополучие на счет ближних, или на счет моего их благополучие? Ежели страх стыда или наказания препятствует мне делать худо для моей выгоды, то для чего же мне не делать того тайно, тогда добродетель мне ничего сказать не может; и ежели я буду постигнута в преступлении, то наказана буду, как в Спарте, не за вину, но за не проворство. Наконец, хотя бы свойство и любовь к добру были начертаны природою в глубине души моей, то я наблюдала б сей порядок только до тех пор, пока бы он не был обезображен, но как мне увериться, чтоб я всегда сохраняла во всей целости сие внутреннее впечатление, не имеющее между существами чувствительными образца, с коим бы можно было его сравнить? Не известно ли, что непозволенные пристрастия развращают также рассудок как волю, и что совесть заражается и очищается нечувствительно во всяком веке, во всяком народе, в каждом частном человеке, по непостоянству и перемене предрассудков.

Обожай Превечного, мой достойный и мудрый друг; одним дуновением ты разрушишь сии мечты рассудка, которые имеют только тщетной вид, и убегают как тень от непоколебимой истинны. Ничто иначе не существует, как чрез того, который пребывает. Он дает цель правосудию, основание добродетели, цену сей краткой жизни, по воле его употребленной; он не престает гласить виновным, что тайные их злодеяния видимы, и вещает забвенному праведнику: добродетели твои имеют свидетеля; он-то, его-то неизменяемое существо есть истинный образец совершенств, которых в себе мы носим образ. Тщетно наши страсти обезображивают оной, все черты его с бесконечным Существом соединенные представляются всегда рассудку, и служат ему к восстановлению того, что обман и заблуждение в нем повредили. Сии различия мне кажутся не трудны; и довольно обыкновенного смысла, чтоб их найти. Все то, чего не можно отделишь от понятия о сем существе, есть Бог; а все прочее человеческое дело. Рассуждение о сем Божественном образце очищает и возносит душу, научает презирать низкие склонности, и превозмогать гнусные их влечения. Сердце, проницаемое сими высочайшими истинами, удаляется малых страстей человеческих; сие бесконечное величество отвращает от их гордости; сладость богомыслия отвлекает от земных желаний; и хотя бы неизмеримое бытие, о котором оно размышляет, не существовало, то и тогда бы еще полезно было непрестанно оным заниматься, чтоб чрез то более обладать собою, и быть сильнее, счастливее и благоразумнее.

Сыщешь ли ты чувствительной пример в ложных умствованиях рассудка, которой не опирается ни на что, кроме самого себя? Рассмотрим беспристрастно рассуждения твоих философов, достойных защитников порока, кои всегда прельщали только развращенные сердца. Не должно ли сказать, что нападая прямо на самые святые и торжественные обязательства, сии опасные толкователи вознамерились уничтожить вдруг все человеческое общество, основанное на верности договоров? Но рассмотри, каким образом извиняют они тайное прелюбодеяние. Оно, по их мнению, не причиняет никакого зла, даже супругу, которой о том не знает: как будто они могут быть уверены, что он и никогда знать не будет; как будто довольно уполномочить клятвопреступление и неверность, когда они не вредят другим; и как будто мало, чтоб возненавидеть преступление за зло, причиняемое от него тем, кои в оное впадают. Что же, когда не зло нарушить совесть, уничтожить совершенно силу клятвы и обязательств самых непоколебимых? Не зло ли, принудить себя сделаться лжецом и обманщиком? Не зло ли, заключать такие узы, которые принуждают желать ближнему зла и смерти? смерти даже тому, которого должно любить и с которым жить клялись? Не зло ли такое состояние, которое тысячу других преступлений всегда производит? Если б самое добро причиняло столько бедствий, то чрез сие одно злом бы уже стало.

Думает ли быть один из двух невинен, по тому что он со своей стороны свободен, и не изменяет никому в верности? Он обманывается прегрубо. Не только частная польза супругов, но всеобщая нужда всех людей того требует, чтоб чистота браков не нарушалась. Всякой раз, когда два супруга торжественно соединяются, входит тут мысленное обязательство от всего человеческого рода, о почтении сего священного узла, и уважении в них супружеского союза; что, мне кажется, весьма сильная причина против тайных браков, кои, не имев никакого знака сего союза, подвергают прелюбодеянию невинные сердца. Публика некоторым образом порукою такого договора, происходящего в ее присутствии; и можно сказать, что честь целомудренной женщины находится в особливом покровительстве всех добродетельных людей. И так, кто смеет развращать ее, тот грешит, во-первых тем, что заставляет ее грешить, и что всегда разделяются преступления, к коим приводят: сверх того он грешит еще точно сам собою, по тому что нарушает публичное и священное супружеское обязательство, без коего ничто не может пребывать в надлежащем порядке дел человеческих.

Тайное преступление, говорят они, никакого зла никому ни причиняет. Ежели сии философы верят бытию Бога и бессмертию души, то могут ли они называть тайным такое преступление, которое имеет свидетелем первого оскорбляемого и единого праведного Судью? Странная тайна, которую можно скрыть от всех глаз, кроме того, от которого скрывать ее всего нужнее! Хотя бы они не признавали и присутствия Божества, однако ж как они смеют утверждать, что сии беспорядки никому зла не причиняют? Как могут они думать, что все равно отцу иметь наследников не своей крови быть обремененную большим числом детей, нежели сколько бы он мог их иметь, и видеть себя принужденным разделять свое имение залогам своего бесславия, не чувствуя к ним родительской горячности? Положим, что сии толкователи Материалисты, тогда еще сильнее можно противоположить им сладкой голос природы, которой спорит во внутренности всех сердец против гордой философии, и коего не опровергали никогда справедливыми доказательствами. И так, ежели одно только тело производит мысль, и чувствования единственно зависят от органов, то два бытия рожденные от одной крови, не должны ли иметь между собой теснейшие сношения, сильнейшие чувства друг к другу, и сходствовать душой, как лицом; а то несильная ли причина к взаимной привязанности?

Не уже ли не делает то никакого зла, по твоему мнению, чтоб уничтожать или возмущать сей естественный союз чужою кровью, и повреждать в самом начале взаимную склонность, которая должна соединять всех членов семейства? Найдется ли на свете честный человек, которой бы без ужаса мог переменить ребенка другим у кормилицы? А меньше ли преступление переменить его в недрах матери?

Когда я рассматриваю свой пол в особенности, то сколько бед примечаю в сем беспорядке, которой, по их мнению, никакого вреда не производит! Не довольно ли и того уже, что посрамление виновной женщины, у которой лишение чести отнимает скоро и все прочие добродетели, послужит явным знаком, для нежного супруга, непозволенного согласия, которое хотят оправдать тайною? Не несчастие ли не быть больше любимым от жены своей? Что может она сделать хитрыми своими стараниями, как только более докажет свое непостоянство? Возможно ль обмануть взор любви притворными ласками? Какая казнь чувствовать, что рука любезного предмета нас объемлет, а сердце отвергает? Положим, чтоб счастье вспомоществовало благоразумию, которое оно так часто обманывало, оставим без уважения безрассудство вверить мнимую свою невинность и покой ближнего предосторожностям кои всегда Небо разрушает: то сколько употребить должно лжи, выдумок, лукавств, для прикрытия худого поведения, для обмана мужа, для развращения домашних, для ослепления публики! Какой соблазн для соучастников, какой пример для детей! Каково будет их воспитание между таких забот, чтоб безнаказанно удовольствовать порочной пламень! Куда денется спокойствие дому, и согласие Господ? Как! или всем тем супруг не оскорбляется? Что наградит его за сердце, которое ему принадлежало? Что возвратит ему почтенную жену? Что даст ему покой и безопасность? Что исцелит его от справедливых подозрений? Чем уверится отец в чувствах природы, обнимая собственных детей своих?

Что касается до мнимых союзов, которые прелюбодеяние и неверность могут производить между семействами, без сомнения то не столько важным образом предлагаемая причина, как шутка глупая и грубая, достойная вместо всякого ответа ненависти и презрения. Измены, брани, драки, убийства, отравы, коими сей беспорядок во все времена покрывал землю; довольно показывают чего должно ожидать для спокойствия и согласия людей, от привязанности, основанной на преступлении. Если составляется некоторый род сообщества из сего мерзкого и презрительного сношения, то оно подобно обществу разбойников, которое должно разрушить я уничтожишь, чтоб привести в безопасность законные общества.

Я стараюсь умягчать негодование, производимое во мне сими правилами, дабы спокойно рассуждать об них с тобою. Чем более я нахожу их безумными, тем меньше должно мне пренебрегать опровержение оных, чтоб отмстить себе стыдом за то, что я, может быть, их слушала, очень мало от них удаляясь. Ты видишь, как худо сносят они исследование здравого рассудка; но где искать его как не в том, кто есть оного источник? и что должно думать о тех, кои посвящают к погибели людей, сей Божественный светильник, врученный им для руководства оных? Не станем верить философии, состоящей только в одних словах; не станем верить ложной добродетели, которая повреждает все добродетели, и тщится оправдать все пороки, дабы уполномочить себя их все иметь. Лучший способ найти добро состоит в том, чтобы искать его чистосердечно; а так невозможно искать его долго, не восходя к Творцу всех благ. Кажется, я вижу то над собою с тех пор, как стала стараться исправлять мои чувства и рассудок; но ты можешь более меня в том успеть, если захочешь тому же пути следовать, утешительно мне приводить на память, что ты часто питал мой дух высокими мнениями о Вере; а ты, которого сердце не имело ничего от меня сокровенного, не говорил бы так, если б имел другие чувства. Мне кажется, что сии разговоры даже были нам приятны. Присутствие вышнего Существа никогда не было нам тягостно; оно подавало нам более надежды, нежели страха; оно ужасает только души злых; мы любили иметь его свидетелем наших разговоров, и даже до него единодушно возносились. Если иногда мы бывали уничижаемы стыдом, тогда мы себе говорили, оплакивая свои слабости: по крайней мере, Он видит внутренность сердец наших, и становились спокойнее.

Ежели сия безопасность отвела нас от правого пути, то началу, на коем она была основана, остается возвратить нас. Достойно ли человека, чтоб никогда не быть в состоянии согласиться с самим собою, иметь одно правило для действ, а другое для чувствований, думать, как будто бы он был без тела, а действовать, как будто бы в нем не было души, и никогда не присвоить себе ничего совершенно из того, что он делает во всю жизнь свою? Что касается до меня, я нахожу, что можно быть довольно твердым с прежними нашими правилами, если не ограничивать их никаким суемудрием. Слабость свойственна человеку, и милосердый Бог, его создавший, без сомнения простит ему оную; но преступление есть действо злости, и никогда не останется без наказания пред Творцом всякой правды. Неверующий, но со счастливыми склонностями рожденной, предается только добродетелям, которые он любит; и делает добро по склонности, а не по выбору. Ежели все желания его правы, он без принуждения им следует; в прочем, он также бы им следовал, хотя бы они и несправедливы были; ибо для что ему принуждать себя? Но кто признает общего отца людей и ему служит, тот уповает иметь выше назначение: жар оное исполнить оживляет его ревность, и следуя правилу вернейшему, нежели его склонности, он умеет делать добро, чего бы то ему ни стоило, и жертвует желаниями сердца своего закону должности. Такова есть, мои друг, героическая жертва, к которой мы оба с тобой призываемся. Любовь, соединяющая нас, составляла сладость нашей жизни. Она пережила надежду: она победила время и разлуку; она претерпела все опыты. Чувствование столь совершенное не должно погибнуть само собою: но достойно быть принесено в жертву единой добродетели.

Я скажу тебе более. Всё переменилось между нами; необходимо должно, чтоб и сердце твое переменилось. Юлия де Вольмар уже не прежняя твоя Юлия; перемена твоих чувств к ней неминуема, и тебе не остается ничего более, как только выборе пожертвовать сей переменой пороку или добродетели. Я припоминаю одно место из Автора, которого ты не можешь опровергнуть[3]. «Любовь, – говорит он, – лишается тогда лучшей своей приятности, когда оставляет ее нечетность. Чтоб чувствовать всю ее цену, должно чтоб сердце прельщалось ею и возвышало нас, возвышая любимый предмет. Отними понятие о совершенстве, отнимется и восхищение; отними почтение, тогда любовь будет уже ничто. Как может женщина почитать такого человека, которого она должна презирать? Как может и он почитать ту, которая не страшится предать себя гнусному развратителю? Таким образом, оба они скоро станут презирать взаимно друг друга. Любовь, сие небесное чувство, будет для них не что иное, как постыдное сообщение. Они лишатся чести, но никогда не найдут благополучия». Вот наше наставление, мой друг, ты сам его внушал. Никогда наши сердца нежнее не любили друг друга, и никогда честность не была им так любезна, как в те счастливые времена, когда сие письмо было писано. Рассмотри же к чему нам продолжать ныне порочный пламень, и питать его на счете сладчайших восторгов, восхищающих душу? Отвращение к пороку столь сродное нам обоим, распространится скоро на сообщниках наших заблуждений, мы взаимно себя возненавидим за чрезмерную любовь, которая погаснете в угрызениях. Не лучше ли очистишь столь драгоценное чувствование, чтоб продолжить его? Не лучше ли сохранить хотя то, что можно согласишь с невинностью? А тем не сохранится ли и все, что составляло его приятность? Так, мой любезный и почтенный друг, чтоб нам всегда любить, то должно отказаться друг от друга. Забудем все прочее, и ты будь любовник души моей. Сия мысль так сладка, что во всем утешает.

Вот верная картина моей жизни, и искреннее повествование всего, что происходило в моем сердце. Я тебя люблю всегда, не сомневайся. Чувство, которое привязывает меня к тебе, еще так нежно и так живо, что оно, может быть, тревожило бы другую: но я испытала прежде гораздо живейшее, то не могу уже опасаться. Я чувствую, что оно переменилось, и, по крайней мере, в сем случае прошедшие мои проступки утверждают настоящую мою безопасность. Я знаю, что строгая благопристойность и тщеславная добродетель требуют еще более, и не будут довольны, что ты совершенно забыт не будешь. Но я надеюсь иметь вернее правило, и ему следую. Я внимаю втайне совести моей, которая меня ничем не укоряет; а она никогда не обманет души советующейся с нею искренно. Если сего не довольно для оправдания моего пред светом, то довольно для собственного моего спокойствия. Как произошла сия счастливая перемена? Я не знаю. Я только знаю то, что усердно ее желала. Сам Бог сделал все прочее. Я думала, что единожды развращенная дута, навсегда такова остается, и не возвращается уже к добру сама собою, разве какая скоропостижная превратность в счастье и состоянии вдруг переменит отношения, и сильным движением поможет исправиться. В сем общем потрясении, где все привычки разрушены и все страсти укрощены, мы принимаем иногда опять первобытное наше свойство, и становимся как новые существа, только что вышедшие из рук природы. Тогда, воспоминание о прошедшем унижении может предохранить от вторичного падения. Те, которые были вчера презренны и слабы, ныне стали сильны и великодушны. Рассматривая себя так близко в двух столь различных состояниях, чувствуют лучше цену того, в которое входят, и становятся попечительнее в нем утвердиться. Мое замужество заставило меня испытать нечто подобное тому, что я изъяснить тебе стараюсь. Сии узы, столь ужасные, избавляют меня еще от ужаснейшего рабства, и супруг мой становится мне любезнее за возвращение меня самой себе.

Мы были с тобой так соединены, что никакая перемена нашего союза не должна его разрушить. Если ты теряешь нежную любовницу, то находишь верного друга; и чтоб мы ни говорили во время наших мечтаний, однако я сомневаюсь, чтоб сия перемена была тебе не выгодна. Воспользуйся теме же, я прошу тебя, чтоб сделаться лучше и благоразумнее, и очистить Христианскими нравами философские наставления. Я не буду никогда счастлива, если ты счастлив не будешь; и я чувствую теперь еще более, нежели прежде, что нет никакого благополучия без добродетели. Если ты прямо меня любишь, дай мне сладкое утешение видеть, что наши сердца не меньше согласны в возвращении своем к добру, как они были согласны в своем заблуждении.

Я думаю, что не нужно защищать сие длинное письмо. Если б ты был мне меньше дорог, оно бы короче было. Прежде окончания его, остается мне просить у тебя одной милости. Мучительная тягость лежит у меня на сердце. Прошедшее мое поведение неизвестно Г. Вольмару; но чистосердечное открытие составляет часть верности, коею я ему обязана. Стократно бы уже я во всем призналась, когда б не ты один меня удерживал. Хотя благоразумие и умеренность Г. Вольмара мне известны, однако упоминая о тебе, я тебя открою, чего я никогда не захочу сделать без твоего согласия. Не противно ли тебе, что я о том спрашиваю? И не лишнее ли я о тебе или о себе думаю, ласкаясь получить твое согласие? Подумай, однако ж, что и молчание не может быть безвинно, что оно будет мне становиться всякой день тягостнее, и что до получения от тебя ответа, я не буду иметь покойного мгновения.

Письмо XIX

ОТВЕТ

И ты можешь быть не моя Юлия? Ах! не говори сего, достойная и почтенная женщина. Ты моя более, нежели была прежде; ты достойна приношений от всей вселенной; ты та, которую я обожал, начиная быть чувствителен к совершенствам красоты. Ты та, которую я не престану обожать, даже после моей смерти, если останется еще в душе моей некоторое воспоминание небесных прелестей, кои восхищали ее в жизни. Сие усилие мужества, которое возвращает тебя ко всем твоим добродетелям, делает тебя тем больше подобною самой себе. Нет, нет, какую бы казнь не ощущал я, то чувствуя и говоря, никогда ты не была столько моя Юлия, как в ту минуту, когда от меня отрицаешься, увы! тебя лишаясь, я нахожу тебя. Но я, которого сердце трепещет от единого намерения тебе последовать, я мучимый порочною страстью, которой не могу ни сносить, ни победить, то ли я, чем быть думал? Был ли я достоин тебе нравиться? Какое право я имел тревожить тебя моими жалобами и отчаянием? Должно ли было мне осмелишься о тебе вздыхать! Ах! что был я, чтоб мне тебя любить?

Безрассудный! или еще не довольно испытал я унижений не искав новых! К чему считать несходства, которые любовь уничтожала? Она меня возвышала, она сравнивала меня с торбою, ее пламень подкреплял меня; наши сердца были соединены, все чувствия их были нам общи, и мои разделяли величество твоих. Но теперь я опять упал во всю мою низость! Сладкая надежда, которая питала мою душу и меня столь долго обольщала, уже ты погасла невозвратно? Она не будет никогда моею? Я ее теряю навсегда? Она делает благополучие другого?.. О бешенство! о адское мучение!.. Неверная! Ах! Должна ль ты была когда… прости мне, прости, сжалься над моим исступлением. О Боже! справедливо сказала ты, что ее нет больше… ее нет, сей нежной Юлии, которой я мог открывать все движения моего сердца! Я был несчастлив, и мог жаловаться!.. Она могла меня внимать… Я был несчастлив… что же я теперь?.. Нет, я не заставлю тебя стыдиться ни себя, ни меня. Уже совершилось то; должно отказаться друг от друга, – должно нам расстаться. Сама добродетель произнесла приговор; рука твоя его начертала. Забудем… забудь меня, по крайней мере. Я на то решился, я клянусь; я о себе больше говорить тебе не буду.

Смею ль я хотя о тебе говорить еще се тобою, и сохранить единое участие, какое остается мне на земли, и состоит в твоем благополучии? Изъясняя состояние души своей, ты мне ничего не сказала о своей участи. Ах! в воздаяние жертвы, которую ты должна почувствовать, удостой извлечь меня из сего несносного сомнения. Юлия! Счастлива ль ты? Если ты счастлива, то дай мне в отчаянии моем сие единое утешение, к которому я способен: буде же нет, то из жалости удостой мне о том сказать, я не так долго несчастлив буду.

Чем более рассуждаю я о признании, о котором ты думаешь, тем меньше могу на него согласиться, и та же причина, которая всегда отнимала у меня смелость тебе отказывать, должна сделать меня в сем случае неупросимым. Причина к тому есть чрезвычайной важности, и я убеждаю тебя рассмотреть точно мое о том мнение. Во-первых, мне кажется, что чрезмерная твоя нежность в рассуждении сего приводит тебя в заблуждение; и я не знаю, на каком основании самая строгая добродетель может требовать подобного признания. Никакое обязательство в свете не может иметь возвратного действа. Нельзя обязаться за прошедшее, ни обещать того, чего нет больше возможности исполнить. Почему должны мы отчетом тому, с кем вступаем в обязательство, в прежнем употреблении своей свободы и верности, которая еще не была ему обещана? Не обманывайся в том, Юлия: не супругу, а другу своему ты изменила. Прежде тиранства отца твоего, Небо и природа нас соединили. Заключив новые узы, ты сделала преступление, которого ни любовь, ни честь, может быть, не простят никогда; и так мне одному принадлежит взыскивать добро, которое Г. Вольмар у меня похитил.

Ежели есть случаи, где должность может требовать подобного признания, то тогда только, когда опасность вторичного падения принуждает благоразумную женщину взять предосторожности для своей защиты. Но письмо твое показало мне более, нежели ты думаешь, точные твои мнения. Читая его, чувствовал я в моем сердце, сколько твое готово было возненавидеть, в самых недрах любви, преступное обязательство, которого ужасе отнимала у нас разлука.

Из чего следует, что должность и честность не требуют сего признания, а благоразумие и рассудок его запрещают; ибо сие будет без нужды подвергать опасности то, что есть драгоценнейшего в браке, привязанность супруга, взаимную доверенность, спокойствие дому. Довольно ли ты размышляла о таком поступке? Знаешь ли ты столько своего мужа, чтоб удостовериться, какое действо он над, ним произведет? Знаешь ли, сколько есть таких мужчин, которым не больше сего надобно к получению неукротимой ревности, непреодолимого презрения, и, может быть, к покушению на жизнь жены своей? Должно для сего тонкого исследования смотреть на времена, места, нравы. В земле, где я живу, подобные открытия делаются без всякой опасности; и те, которые так мало уважают супружескую верность, не такие люди, чтоб ставить за велико проступки, предшествовавшие обязательству. Не говоря о причинах, кои делают иногда сии признания необходимыми, и которые для тебя не имеют места, я знаю не очень почтенных женщин, которые сделали себе с небольшою отважностью достоинство из сего чистосердечия, может быть для того, чтоб получить за сию цену доверенность, коею бы могли они в нужде обманывать. Но в местах, где святость брака больше чтится, в местах, где сей священной узел составляет союз твердой, и где мужья имеют ненарушимую привязанность к женам своим, они требуют от них строжайшего отчета; они хотят, чтоб сердца их питали к ним только одним нежное чувство, присваивая себе право, какого иметь не могут, они требуют, чтоб женщины были для них одних прежде, нежели им принадлежали, и не прощают также злоупотреблений вольности? как настоящую неверность.

Поверь мне, добродетельная Юлия, и не предавайся бесплодному и ненужному жару. Храни опасную тайну, которую открывать ни что тебя не принуждает, и которой объявление может погубить тебя без всякой пользы твоему супругу. Если он достоин сего признания, душа его будет опечалена, и ты огорчишь его без причины: если же он недостоин, то для чего ты хочешь дать ему предлог к негодованиям против тебя? Почему ты знаешь, что добродетель, которая подкрепляла тебя против нападений твоего сердца, будет еще поддерживать против домашних, всегда вновь рождающихся печалей? Не умножай добровольно горестей своих, страшась, чтоб они не превзошли твоего мужества, и чтоб ты не впала от чрезмерных своих сомнений в состояние еще худшее того, из которого с трудом вышла. Мудрость есть основание всякой добродетели; советуйся с нею, я тебя усердно прошу, в самом нужном обстоятельстве своей жизни, и если сия ненастная тайна столь жестоко тебя отягощает, подожди, по крайней мере, открыть ее, пока время и продолжительная искренность дадут тебе совершеннее узнать твоего супруга, и прибавят в его сердце к действу красоты твоей, еще сильнее действо прелестей твоего нрава, и сладкую привычку их чувствовать. Наконец, пока все сии основательные причины тебя не уверят, не отвращай слуха от голоса, которой тебе их предлагает. О Юлия! послушай человека несколько способного к добродетели, и, по крайней мере, достойного от тебя какой-нибудь жертвы за ту, которую он тебе приносит ныне.

Должно окончить сие письмо. Но я чувствую, что не могу удержаться, чтоб не говоришь с тобой тем языком, которого ты не должна уж больше слышать. Юлия, должно тебя оставить! В такой еще молодости, должно отречься благополучия! О время, которое не может больше возвратиться! время навсегда прошедшее, источник вечных сожалений! Утехи, восторги, сладкие изумления, минуты нежностей, небесные восхищения! Любовь, единая любовь моя, честь и услаждение моей жизни! Простите навеки.

Письмо XX

ОТ ЮЛИИ

Ты спрашиваешь, счастлива ль я. Сей вопросе меня трогает, и делая его ты помогаешь мне ответствовать, ибо вместо того, чтоб искать забвения, о котором ты говоришь, я признаюсь, что не могу быть счастлива, если ты перестанешь меня любить: но я счастлива по всему, и только не достает к моему счастью твоею благополучия. Ежели я убегала в прежнем письме моем говорить о Вольмаре, я щадя тебя то делала. Я столько знаю твою чувствительность, что не могла не опасаться умножить твоих мук: но твое беспокойство о моей участи принуждает меня сказать тебе о том, от кого она зависит. Я не могу иначе говорить как образом достойным его и приличным его супруге и другу истины.

Г. Вольмар близь пятидесяти лет единообразная и порядочная жизнь его, и тишина страстей, сохранили ему столько здоровья и бодрости, что кажется едва он имеет сорок лет и старость ни по чему более в нем не приметна, кроме испытания и мудрости. Он имеет вид благородной и предупреждающий, наружность простую и откровенную; поступки его больше вежливы, нежели рачительны: он говорит мало и с великим смыслом, но не наблюдая большой точности и не вмешивая наставлений. Он одинаков для всех, никого не ищет, не удаляется, и никогда не делает ни каких предпочтений, кроме основанных на рассудке.

Невзирая на природную его холодность, сердце его, соглашаясь с намерением моего отца, казалось, почувствовало, что я для него пристойна, и в первой разе в свою жизнь он имел привязанность. Сей вкус умеренный, но твердый, столь хорошо основывался на благопристойности, и содержался в таком единообразии, что он не имел нужды переменять тон перемени состояние, и не нарушая важности супружеской, он употребляет со мной от самой нашей свадьбы те же поступки, какие имел прежде. Я никогда не видела его ни веселым, ни печальным, но всегда довольным: он никогда не говорит о себе, и редко обо мне; он меня не ищет, но ему не противно, чтоб я его искала, и не охотно меня оставляет. Он ни как не смеется; он важен не побуждая к тому других; напротив того приятное его обращение призывает меня к веселости; а как мои удовольствия суть единые, к которым он кажется чувствителен, то одно из вниманий; коим я ему обязана, состоит в попечении о моих забавах. Одним словом, он хочет, чтоб я была счастлива: хотя он того мне не говорит, однако я то вижу; а желать благополучия жены своей, не значит ли уже его доставить?

С каким старанием я его не рассматривала, не могла в нем найти никакого роду страсти, кроме той, которую он ко мне имеет. Но и сия страсть так равномерна и умеренна, что можно сказать, он столько любит, сколько хочет, а хочет, сколько рассудок позволяет. Он точно таков, каковым Милорд Эдуард быть думает; в чем я нахожу его гораздо выше всех нас прочих людей с чувствами, которым мы сами столько удивляемся; ибо сердце обманывает нас различным образом, и не действует иначе, как по основаниям всегда сомнительным; но рассудок не имеет другой цели как добро; правила его верны, ясны, легки в управлении жизни, и он никогда не заблуждается в бесполезных рассуждениях, которые не для него сделаны.

Главнейший вкус Г. Вольмара состоит в наблюдениях. Он любит судить о характерах людей и о их делах. Он судит с глубоким проницанием и совершенным беспристрастием. Если б неприятель сделали ему зло, то бы он рассматривал причины и способы так покойно, как бы дело шло о вещи, в которой он не имеет особливого участия. Я не знаю, от кого он о тебе слышал, но он мне говорил сам много раз с великим уважением, а я знаю, что он к притворству неспособен. Иногда мне казалось, что он примечал меня во время сих разговоров, но вероятнее, что сие мнимое примечание есть не что иное, как тайная укоризна встревоженной совести. Как бы то ни было, я исполнила б том мою должность, ни страх, ни стыд не могли меня принудить к несправедливой воздержности, и я перед ним отдала тебе справедливость, так как перед тобой отдаю ему оную.

Я позабыла сказать тебе о наших доходах и об их управлении. Остатки имения Г. Вольмара, присоединенные к имению отца моего, которой оставил себе только пристойное содержание, составляют довольное и умеренное состояние, употребляемое им благородно и благоразумно, не на беспокойную и тщетную роскошь, но на изобилие, на прямые выгоды жизни, и на нужды бедных своих соседей. Порядок, введенный им в доме, есть образ того, которой царствует в душе его, и кажется, подражает в малом домоводстве порядку, устроенному в правлении мира. Туш не видно нитей непременной точности, производящей больше принуждения нежели пользы, и только сносной тому, кто ее установляет; ни того беспорядка и небрежения, кои для того чтоб иметь излишнее, отнимают употребление всего. Туш видна всегда власть господина, но ее никогда не чувствуют, он так хорошо с начала все расположил, что теперь идет все само собою, и наслаждаются вместе порядком и свободой.

Вот, мой любезной друг, краткое, но верное понятие, о свойстве Г. Вольмара, сколько я могла узнать с тех пор, как я живу с ним. Каков он мне казался в первой день, таковым кажется и в последний без всякой перемены; что заставляет меня надеяться, что я его хорошо узнала, и что мне не остается ничего более рассматривать; ибо я не воображаю, чтоб он мог показывать себя другим, не изменяя себе.

По сему описанию ты можешь наперед себе ответствовать; и должно чрезвычайно презирать меня, когда не почитать счастливою при толиких причинах быть такою. Мнение, которое меня столь долго обманывало, и которое, может быть, еще тебя обольщает, состоит в том, что для счастливого супружества любовь необходима. Но то, мой друг, заблуждение, честности, добродетели, некоторых сходств, не столько состояния и лет как свойств и нравов, довольно для супругов; единых их довольно, чтоб они имели в сем союзе нежнейшую привязанность, которая хотя не точно от любви, однако тем не меньше приятна, и более продолжительна. Любовь, соединяясь с непрестанным беспокойством ревности или лишения, не приличествует браку, которой есть состояние наслаждения и покоя. Не для того одного женятся, чтоб лишь думать друг о друге, но чтобы вместе исполнять должности общежития, благоразумно управлять домом, хорошо воспитывать детей. Любовники ни чего кроме себя не видят, ни чем не занимаются, как только собою, и одно, что они умеют исполнять, есть любить друг друга. Сего не довольно для супругов, имеющих другие обязанности. Нет страсти, которая бы производила такие сильные обольщения, как любовь: стремительность принимают знаком ее продолжения: сердце, объятое толь сладким чувством, распространяет себя, так сказать, на будущее, и пока такая любовь продолжается, думают, что она не кончится вовеки. Но напротив того самой жар ее снедает; она истощается с молодостью, истребляется с красотою, угасает под хладом старости; и от начала света, никогда не видано двух любовников с седыми волосами, вздыхающих друг о друге. Из чего должно заключить, что перестают обожать поздно или рано; тогда по разрушения идола, которому служили, находят себя в настоящем виде. Ищут с удивлением любимого предмета; а не находя его более, досадуют на тот, которой остается, и часто воображение столько его безобразит, сколько прежде украшало. «Мало людей, – говорит Рошефукольт, – которые бы не стыдились, что любили, когда перестают любить». Как опасно в то время, чтоб не последовала скука живейшим чувствам, чтоб умаление их не останавливаясь на равнодушии, не дошло до отвращения, чтоб не почувствовали себя, наконец, уже совершенно насыщенными друг другом, и чтоб из нежнейших любовников не сделались ненавистными супругами! Дражайший друг, ты всегда казался мне очень любезен, слишком много для невинности моей и спокойствия; но я не видела тебя иначе как влюбленным: а почем знать, каков бы ты был без страсти? Я признаюсь, что и погасшая любовь всегда оставила бы тебе добродетель; но довольно ли того, чтоб быть счастливыми в союзе, которой должно утверждать сердце? и сколько добродетельных людей бывают несносными мужьями? То же самое и обо мне сказать ты можешь.

Что же касается до Г. Вольмара, то ничто не обольщает нас друг в друге; мы видим себя, каковы мы точно: соединяющее нас чувство, не ослепленный восторг страстных сердец, но непоколебимая и постоянная привязанность двух особ честных и справедливых, назначенных провести вместе остаток дней своих, довольных своей участью и старающихся взаимно сделать ее приятною. Кажется, нельзя бы лучше в том успеть, когда бы нас и нарочно сотворили для нашего соединения. Если б он имел столь же нежное сердце, как я, то бы невозможно было, чтоб такая чувствительность с обеих сторон иногда не нарушала спокойствия и не производила несогласий. Если б я была так спокойна, как он, чрезмерная бы холодность царствовала между нами, и сделала бы не столь веселое и приятное сожитие. Если б он меня вовсе не любил, мы бы дурно жили; если б слишком любил, он бы мне был в тягость. Но всякий из нас точно таков, как должно быть для другого: он меня просвещает, а я его оживляю; все то более нас соединяет: и кажется, что мы назначены составлять одну душу, в которой он разум, а я воля. Самые пожилые его лета обращаются в общую пользу: ибо со страстью, коею была я мучима? непременно, мне бы еще труднее было за него выйти, если б он был моложе, а сие чрезмерное отвращение, может быть, воспрепятствовало бы счастливой перемене, во мне происшедшей.

Мой друг, Небо просвещает благонамеренных родителей, и награждает послушных детей. Сохрани меня Бог, чтоб я захотела умножать твои огорчения. Одно желание удостоверить тебя об участи моей заставляет меня прибавить то, что я сказать тебе намерена. Когда бы се прежними моими к тебе чувствами, и с познаниями, кои я теперь имею, была я еще свободна и властна выбирать себе мужа, то свидетельствуюсь сим Богом, который удостоил просветить меня и которой видит внутренность моего сердца, что я выбрала бы не тебя, а Г. Вольмара.

Нужно может быть к совершенному твоему излечению, чтоб я сказала тебе, что еще остается у меня на сердце. Г. Вольмар старше меня. Если в наказание моих проступков, Небо лишит меня достойного супруга, которого я так мало заслужила, то я имею твердое намерение никогда не выходить за другого. Ежели он не имел счастья найти непорочной девицы, по крайней мере, честную вдову оставит. Ты меня довольно знаешь, чтоб поверить, что после сего признания, я никогда от него не откажусь.

Что я говорю для истребления твоих сомнений, то самое может от части решить и возражения твои против признания, коим я почитаю себя обязанною моему мужу. Он так благоразумен, что не накажет меня за унижающий поступок, к коему одно раскаяние может меня принудить; а я также неспособна употреблять лукавство женщин, о коих ты мне говоришь, как он в том подозревать меня. Что принадлежит до рассуждения, которым ты утверждаешь, что такая откровенность не нужна, оно есть совершенной софизм: ибо хотя ничем не обязаны супругу, которого еще не имеют, однако то не уполномочивает выдавать ему себя другою, нежели чем есть в самой вещи. Я то чувствовала прежде моего замужества, и если клятва, исторгнутая из меня отцом моим, возбранила мне в сем случае исполнить мою должность, то я тем стала только виновнее, потому что и давать и держать неправедную клятву, есть преступление. Но я имела другую причину, в которой сердце мое не смело признаться, и которая делала меня еще преступнее. Благодарю Небо, она уже не существует.

Причина гораздо основательнее и справедливее, есть опасность возмутить бесполезно покой честного человека, которой полагает свое благополучие в почтении к жене своей. Конечно, не от него уже зависит разорвать соединяющий нас узел, ни от меня быть его достойнее. И так я отважусь, для нескромной доверенности, опечалить его напрасно, не получив никакой другой пользы от моей искренности, кроме той, что могу освободить сердце от несчастной тайны, столь жестоко его обременяющей, Я чувствую, что буду после сего признания покойнее; но он может быть не так уже покоен будет, а сие значит весьма худо загладить вины свои, когда предпочесть собственный покой его покою.

Что же мне остается делать в моем сомнении? Ожидая пока Небо просветит меня более в моих обязанностях, я последую совету твоего дружества; стану хранить молчание; скрою вины мои от моего супруга, и буду стараться загладить их моим поведением, которое может некогда заслужить прощение.

Дабы начать столь нужное исправление, согласись, мой друг, чтоб мы оставили отныне всякое сообщение между собою. Ежели бы Г. Вольмар получил от меня во всем признание, он бы мог определить, до какой степени можем мы питать чувства соединяющего нас дружества, и невинным образом изъявлять оное; но когда я не смею о том советоваться, то я уже очень узнала на свой счет, как могут нас приводишь в заблуждение привычки и самые позволенные, по-видимому. Время уже быть благоразумнее. Невзирая на безопасность сердца моего, я не хочу быть судьей в собственном моем деле, ни вверяться, став женщиною, тому же высокомыслию, которое погубило меня в девках. Вот последнее письмо, которое от меня ты получишь. Я также прошу тебя не писать больше и ко мне. Однако, как я никогда не перестану принимать о тебе нежнейшего участия, и как сие чувствование столь чисто как день, которой меня освещаете, то я буду с великим удовольствием получать о тебе уведомления, и видеть тебя достигшего благополучия, которого ты достоин. Ты можешь иногда писать к Госпоже д’Орбе, когда будешь иметь для сообщения нам какие-нибудь примечательные происшествия. Я надеюсь, что честность души твоей будет всегда изображаться в твоих письмах. Впрочем, Клера так добродетельна и благоразумна, что конечно скроет от меня то, что мне не пристойно видеть, и уничтожит сию переписку, если б ты был способен во зло употребить ее.

Прости, мой любезный и почтенный друг; ежели бы я думала, что богатство может сделать тебя счастливым, я бы тебе сказала, ищи богатства; но может быть ты имеешь причину презирать его с толикими сокровищами, чтоб без него обойтись. Мне приятнее сказать тебе: ищи благополучия; оно есть богатство мудрого; мы чувствовали всегда, что нет его нигде без добродетели; но остерегайся, чтоб добродетель, сие слово весьма отвлеченное, не имело больше блеску, нежели твердости, и не было бы пустое имя, служащее более к ослеплению других, нежели к собственному удовольствию. Я содрогаюсь, когда думаю, что люди, носящие прелюбодеяние в глубине сердец, смеют говорить о добродетели! Знаешь ли ты совершенно, что значило для нас толь почтенное и поруганное слово, в то время, когда мы были соединены беззаконным обязательством? Оно было та беснующаяся любовь, коею мы оба были объяты, и которая скрывала свои восторги под сим священным восхищением, чтоб представляя нам его еще драгоценнее, тем доле нас обольщаешь. Мы были сотворены, я смею так думать, любишь истинную добродетель и ей следовать, но мы обманывались, искав оной, и следовали только тщетному привидению. Время пройти мечте; время возвратиться от продолжительного заблуждения. Мой друг, сие возвращение тебе не трудно: ты имеешь руководителя в самом себе, ты мог не радеть о нем, но никогда от себя его не отдалял. Неповрежденная душа твоя прилепляется ко всякому добру; и если оное иногда от нее уходило, то потому только, что она не употребляла всей своей силы для его удержания. Войди опять в глубину своей совести, и поищи, ты, конечно, найдешь там некоторое забытое правило, которое послужит к лучшему учреждению всех твоих действий, и к соединению их между собою и с общим предметом. Сего не довольно, поверь мне, что добродетель будет основанием твоего поведения, если ты не утвердишь сего самого основания на непоколебимом начале. Вспомни тех Индейцев. кои утверждают мир на большом слоне, а слона на черепахе; но когда у них спрашивают, на чем держится черепаха, они не знают более что отвечать.

Я убеждаю тебя употребить некоторое внимание к словам твоего друга, и избрать к достижению благополучия путь надежнее того, по которому мы так долго заблуждались. Я не перестану просить у Небес для тебя и для себя, сего чистого блаженства, и не буду спокойна прежде, пока не получу его для обоих. Ах! если наши сердца напомнят некогда против воли заблуждения нашей молодости, пусть, по крайней мере, произведенное ими возвращение позволит нам о них воспоминать, и чтоб мы могли сказать с сим древним: увы, мы погибли бы без нашей погибели!

Здесь кончатся поучения проповедницы, довольно для нее отныне сказывать их самой себе. Прости, любезнейший мой друг, прости навеки; так велит непременный долг: но верь, что сердце Юлиино не может никогда забыть того, что было ему неоцененное. Мой Боже! что я делаю?.. Ты увидишь то ясно по состоянию сей бумаги. Ах! или не позволено почувствовать горести в последний раз прощаясь со своим другом?

Письмо XXI

К МИЛОРДУ ЭДУАРДУ

Так, Милорд, то правда: дута моя угнетена бременем жизни. Давно уже она мне в тягость; я потерял все, что могло мне делать ее приятною, и одни только скорби мне остались. Но говорят, что не позволено располагать жизнью без воли того, кто дал ее. Я знаю, что она также по многим причинам и тебе принадлежит. Твои старания мне спасли ее два раза, и благодеяния твои непрестанно ее сохраняют. Я никогда не предприму располагать ею, пока не буду уверен, что могу то сделать без преступления, и пока мне будет оставаться малейшая надежда для тебя употребить ее.

Ты мне говорил, что я тебе нужен, для чего ты меня обманываешь? С тех пор, как мы в Лондоне, вместо того, чтоб занять меня собою, ты сам только мной занят. Какие принимаешь ты излишние попечения! Милорд, ты знаешь, что я ненавижу злодеяния еще более жизни: я обожаю Превечного; я тебе всем обязан, я люблю тебя, ты один только меня удерживаешь на земли, дружество и должность могут к ней привязывать несчастного; но предлоги и суемудрия никак его шут удержать не могут. Просвети мой рассудок, говори сердцу моему; я готов внимать тебе: но помни, что отчаяния никогда обмануть не можно.

Ты хочешь, чтоб рассуждали: и так станем рассуждать. Ты хочешь, чтоб рассуждения были сообразны важности вопроса, которой решится, я согласен. Станем искать правды кротко и спокойно; рассмотрим общее предложение, как бы шло дело о другом. Робекк сделал защищение добровольной смерти прежде, нежели себя оной предал. Я не хочу писать, по примеру его, книги, я и его книгою не очень доволен; но надеюсь подражать в сем исследовании его хладнокровию.

Долго размышлял я о сем важном предмете. Ты должен то знать, ибо тебе известна моя участь, а я еще живу. Чем более о том я думаю, тем больше нахожу, что вопрос ограничивается сим предложением. Искать себе добра и убегать зла в том, что ни как других не обижает, есть закон природы. Когда наша жизнь есть зло для нас, и недобро ни для кого, следовательно, позволено от нее освободиться. Ежели есть в свете очевидное и верное правило, я думаю что сие, и если могут его совершенно опровергнуть, тогда не останется ни одного человеческого действа, которого бы не можно было назвать преступлением.

Что же говорят о том наши Софисты? Во-первых, они почитают жизнь не принадлежащей нам, потому что она нам дана; но по тому-то самому что дана, она и принадлежит нам. Не Бог ли дал им две руки? Однако ж когда они боятся антонова огня, то велят себе отрезать одну, или и обе если нужно. Сравнение точное для того, кто верит бессмертию души; ибо ежели я жертвую моей рукой для сохранения вещи более драгоценной, каково мое тело, то я могу пожертвовать моим телом для сохранения вещи еще драгоценнейшей, составляющей лучшую часть бытия моего. Если все дары, коими нас Небо наградило, суть естественно для нас блага, то они весьма подвержены перемене своего свойства; и для того-то Оно прибавило рассудок, чтоб научить нас их различать. Ежели сие правило не уполномочивает нас избирать одни и отметать другие, какое же было бы у людей его употребление?

Сие так худо основанное возражение оборачивают они различными образами. Они считают человека живущего на земли, как солдата стоящего на часах. Бог, говорят они, поместил тебя в сем свете; для чего ж выходишь ты без его позволения? Но ты сам, которого определил он в твоем городе, для чего выходишь из оного без его позволения? Не заключается ли позволение в бедственном пребывании? Где бы он меня ни поместил, однако всегда с тем, чтоб я там оставался до тем пор, пока мне хорошо, и чтоб вышел, как скоро будет худо; вот глас природы и глас Бога. Я согласен, что должно ожидать повеления, но когда я естественно умираю, тогда Бог не повелевает мне оставить жизнь, а берет ее у меня обратно: следственно в то Бремя, когда он мне делает ее несносною, повелевает мне ее оставишь. В первом случае, я сопротивляюсь всеми силами; во втором, я полагаю достоинством повиноваться.

Вероятно ли, что есть люди столь несправедливые, что почитают произвольную смерть бунтом против Провидения, и желанием отречься от его законов? Однако не значит отречься, когда перестать жить, а их исполнишь. Разве Бог имеет власть над одним только телом? Но если такое место во вселенной, где бы всякое существующее бытие не было под его рукою? И меньше ли он будет непосредственно надо мной действовать, когда очищенное существо мое будет нераздельнее и подобнее существу его? Нет, его правосудие и благость составляют мою надежду; и если я думал, что смерть может меня похитить от его власти, то я не хотел бы умирать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад