Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гуманисты эпохи Возрождения о формировании личности (XIV–XVII вв.) - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава XXXVI. О Катоне Младшем

Я не разделяю всеобщего заблуждения, состоящего в том, чтобы мерить всех на свой аршин. Я охотно представляю себе людей, не схожих со мной. И, зная за собой определенные свойства, я не обязываю весь свет к тому же, как это делает каждый; я допускаю и представляю себе тысячи иных образов жизни и, вопреки общему обыкновению, с большей готовностью принимаю несходство другого человека со мною, нежели сходство. Я нисколько не навязываю другому моих взглядов и обычаев и рассматриваю его таким, как он есть, без каких-либо сопоставлений, но меряя его, так сказать, его собственной меркой. Отнюдь не будучи сам воздержанным, я от чистого сердца восхищаюсь воздержанностью фельянтинцев и капуцинов[57], находя их образ жизни весьма достойным; и силой моего воображения я без труда переношу себя на их место.

И я тем больше люблю их и уважаю, что они иные, чем я. И ничего я так не хотел бы, как чтобы о каждом из нас судили особо и чтобы меня не стригли под общую гребенку…

Глава XLII. О существующем среди нас неравенстве

Плутарх говорит в одном месте, что животное от животного не отличается так сильно, как человек от человека. Он имеет в виду душевные свойства и внутренние качества человека. И поистине от Эпаминонда, как я себе его представляю, до того или иного из известных мне людей, хотя бы и не лишенного способности здраво рассуждать, столь же, по-моему, далеко, что я выразился бы сильнее Плутарха и сказал бы, что между иными людьми разница часто бо́льшая, чем между некоторыми людьми и некоторыми животными, – Hem! Vir viro quid praestat[58][59] – и что ступеней духовного совершенства столько же, сколько саженей отсюда до неба; им же несть числа.

Но если уж говорить об оценке людей, то – удивительное дело – все вещи, кроме нас самих, оцениваются только по их собственным качествам…

Почему же, оценивая человека, судите вы о нем, облеченном во все покровы? Он показывает нам только то, что ни в какой мере не является его сущностью, и скрывает от нас все, на основании чего только и можно судить о его достоинстве. Вы ведь хотите знать цену шпаги, а не ножен, увидев ее обнаженной, вы, может быть, не дадите за нее и медного гроша.

Надо судить о человеке по качествам его, а не по нарядам, и, как остроумно говорит один древний автор, «знаете ли, почему он кажется вам таким высоким? Вас обманывает высота его каблуков»[60]. Цоколь – еще не статуя. Измеряйте человека без ходулей. Пусть он отложит в сторону свои богатства и звания и предстанет перед вами в одной рубашке. Обладает ли тело его здоровьем и силой, приспособлено ли оно к свойственным ему занятиям? Какая душа у него? Прекрасна ли она, одарена ли способностями и всеми надлежащими качествами? Ей ли принадлежит ее богатство, или оно заимствовано? Не обязана ли она всем счастливому случаю? Может ли она хладнокровно видеть блеск обнаженных мечей? Способна ли бесстрашно встретить и естественную и насильственную смерть? Достаточно ли в ней уверенности, уравновешенности, удовлетворенности? Вот в чем надо дать себе отчет, и по этому надо судить о существующих между нами громадных различиях.

Книга вторая

Глава XI. О жестокости

<…> Мне приходится жить в такое время, когда вокруг нас хоть отбавляй примеров невероятной жестокости[61], вызванных разложением, порожденным нашими гражданскими войнами; в старинных летописях мы не найдем рассказов о более страшных вещах, чем те, что творятся сейчас у нас каждодневно. Однако это ни в какой степени не приучило меня к жестокости, не заставило с нею свыкнуться. Я не в состоянии был поверить, пока не увидел сам, что существуют такие чудовища в образе людей, которые готовы убивать ради удовольствия, доставляемого им убийством, которые рады рубить и кромсать на части тела других людей и изощряться в придумывании необыкновенных пыток и смертей; при этом они не получают от этого никаких выгод и не питают вражды к своим жертвам, а поступают только ради того, чтобы насладиться приятным для них зрелищем умирающего в муках человека, чтобы слышать его жалобные стоны и вопли…

Что касается меня, то мне всегда было тягостно наблюдать, как преследуют и убивают невинное животное, беззащитное и не причиняющее нам никакого зла[62]. Я никогда не мог спокойно видеть, как затравленный олень – что нередко бывает, – едва дыша и изнемогая, откидывается назад и сдается тем, кто его преследует, моля их своими глазами о пощаде…

…Кровожадные наклонности по отношению к животным свидетельствуют о природной склонности к жестокости.

…Когда я встречаю у представителей самых умеренных взглядов рассуждения о якобы близком сходстве между нами и животными, и описания великих преимуществ, которыми они по сравнению с нами будто бы обладают, и утверждения о правомерности приравнивания нас к ним, то цена нашего самомнения в моих глазах сильно снижается и я охотно отказываюсь от приписываемого нам мнимого владычества над всеми другими созданиями[63].

Но как бы то ни было, все же существует долг гуманности и известное обязательство щадить не только животных, наделенных жизнью и способностью чувствовать, но даже деревья и растения. Мы обязаны быть справедливыми по отношению к другим людям и проявлять милосердие и доброжелательность по отношению ко всем другим созданиям, достойным этого. Между нами и ими существует какая-то связь, какие-то взаимные обязательства. Мне не стыдно признаться в такой моей ребяческой слабости: я не в силах отказать моей собаке в прогулке, которую она мне некстати предлагает или которой она от меня требует. У турок существуют больницы и учреждения по оказанию помощи животным. Римляне заботились в общественном порядке о пище для гусей, бдительность которых спасла Капитолий[64]; афиняне приняли решение, чтобы мулы, работавшие на постройке храма под названием Гекатомпедон, были выпущены на волю и могли свободно пастись всюду…

Глава XII. Апология Раймунда Сабундского

…Рассмотрим же человека, взятого самого по себе, без всякой посторонней помощи, вооруженного лишь своими человеческими средствами и лишенного божественной милости и знания, составляющих в действительности всю его славу, его силу, основу его существа. Посмотрим, чего он стоит со всем этим великолепным, но чисто человеческим вооружением. Пусть он покажет мне с помощью своего разума, на чем покоятся те огромные преимущества над остальными созданиями, которые он приписывает себе. Кто уверил человека, что это изумительное движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из величественно вращающихся над его головой светил, этот грозный ропот безбрежного моря, – что все это сотворено и существует столько веков только для него, для его удобства и к его услугам? Не смешно ли, что это ничтожное и жалкое создание, которое не в силах даже управлять собой и представлено ударам всех случайностей, объявляет себя властелином и владыкой Вселенной, малейшей частицы которой оно даже не в силах познать, не то что повелевать ею! На чем основано то превосходство, которое он себе приписывает, полагая, что в этом великом мироздании только он один способен распознать его красоту и устройство, что только он один может воздавать хвалу его творцу и отдавать себе отчет в возникновении и распорядке вселенной? Кто дал ему эту привилегию? Пусть он покажет нам грамоты, которыми на него возложены эти сложные великие обязанности…

Самомнение – наша прирожденная естественная болезнь. Человек – самое злополучное и хрупкое создание и тем не менее самое высокомерное[65]. Человек видит и чувствует, что он помещен среди грязи и нечистот мира, он прикован к худшей, самой тленной и испорченной части вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания, наиболее удаленной от небосвода, вместе с животными наихудшего из трех видов[66], и однако же он мнит себя стоящим выше луны и попирающим небо. По суетности того же воображения он равняет себя с Богом, приписывает себе божественные способности, отличает и выделяет себя из множества других созданий, преуменьшает возможности животных, своих собратьев и сотоварищей, наделяя их такой долей сил и способностей, какой ему заблагорассудится. Как он может познать усилием своего разума внутренние и скрытые движения животных? На основании какого сопоставления их с нами он приписывает им глупость?

Когда я играю со своей кошкой, кто знает, не забавляется ли скорее она мною, нежели я ею!

…Каких только человеческих способностей не узнаем мы в действиях животных! Существует ли более благоустроенное общество, с более разнообразным распределением труда и обязанностей, с более твердым распорядком, чем у пчел? Можно ли представить себе, чтобы это столь налаженное распределение труда и обязанностей совершалось без участия разума, без понимания?

Разве ласточки, которые с наступлением весны исследуют все уголки наших домов, с тем чтобы из тысячи местечек выбрать наиболее удобные для гнезда, делают это без всякого расчета, наугад? И разве могли бы птицы выбирать для своих замечательных по устройству гнезд скорее квадратную форму, чем круглую, предпочтительно тупой угол, а не прямой, если бы они не знали преимущества этого? Разве, смешивая глину с водой, они не понимают, что из твердого материала легче лепить, если он увлажнен? Разве, устилая свои гнезда мохом или пухом, не учитывают они того, что нежным тельцам птенцов так будет мягче и удобнее?..

Все сказанное мною должно подтвердить сходство в положении всех живых существ, включая в их число человека. Человек не выше и не ниже других: все, что существует в подлунном мире, как утверждает мудрец[67], подчинено одному и тому же закону и имеет одинаковую судьбу…

Надо заставить человека признать этот порядок и подчиниться ему. Он не боится, жалкий, ставить себя выше его, между тем как в действительности он связан и подчинен тем же обязательствам, что и другие создания его рода; он не имеет никаких подлинных и существенных преимуществ или прерогатив. Те преимущества, которые он из самомнения произвольно приписывает себе, просто не существуют; и если он один из всех животных наделен свободой воображения и той ненормальностью умственных способностей, в силу которой он видит и то, что есть, и то, чего нет, и то, что он хочет, истинное и ложное вперемешку, то надо признать, что это преимущество достается ему дорогой ценой и что ему нечего им хвалиться, ибо отсюда ведет свое происхождение главный источник угнетающих его зол: пороки, болезни, нерешительность, смятение и отчаяние.

Итак, возвращаясь к прерванной нити изложения, я утверждаю, что нет никаких оснований считать, будто те действия, которые мы совершаем по своему выбору и умению, животные делают по естественной склонности и по принуждению. На основании сходства действий мы должны заключить о сходстве способностей и признать, что животные обладают таким же разумом, что и мы, действуя одинаковым с нами образом…

Мишель Монтень. Опыты в трех книгах. Книги первая и вторая. 2-е изд. М., 1979. С. 209–210, 233–234, 376–379, 390, 392, 394–395, 398.

Пер. первой книги А. С. Бобовича.Пер. второй книги и комм. А. С. Бобовича и Ф. А. Коган-Бернштейн

Хуан Луис Вивес

Хуан Луис Вивес (1492–1540) – крупнейший испанский гуманист и философ. Родился он в Валенсии, но с 17 лет жил вне Испании. В 1509–1512 гг. учился в Парижском университете, однако схоластическое преподавание оттолкнуло его, и он, оставив Париж, отправился во Фландрию. Позже против схоластов Сорбонны написал книгу «Против псевдодиалектиков» (1519). Преподавал в университете Лувена, где читал Вергилия и Цицерона, «Естественную историю» Плиния и «Географию» Помпония Мелы. В это время он познакомился и подружился с Эразмом. Постоянным местопребыванием гуманиста стал Брюгге.

В 1523 г. Вивес был приглашен в Англию преподавать гуманитарные науки в Оксфорде (1523–1527). Как испанец, он пользовался покровительством королевы Екатерины Арагонской, посвятил ей трактат «О воспитании христианки» (1523), ставший очень популярным, был приглашен наставником принцессы Марии, для которой написал небольшой учебник основ латинского языка. В 1529 г. он был вынужден уехать из Англии, так как в бракоразводном процессе короля Генриха VIII занял сторону королевы.

Последующая жизнь в Брюгге была посвящена преподаванию и активной творческой деятельности. Были написаны книги: «Об учениях», «О согласии и розни человеческого рода», «О душе и жизни» и др., в которых он развивал мысли об общественной школе, о роли матери в образовании детей; но особенно ценны его психологические наблюдения над ребенком, изучение особенностей его памяти, темперамента, попытки приспособить гуманистические науки к возможностям ребенка. Он обсуждает роль в преподавании родного языка как моста к древним, расширяет понимание знания за счет включения знаний о природе, шире вводит в обучение современную литературу. Педагогические работы Вивеса имели широкое распространение, его «Практика латинского языка» (1539) выдержала за полвека 49 изданий.

«Об учениях» (1531) – главная работа Вивеса. Это огромный труд, представляющий собой размышления автора о культуре, ее роли, развитии, причинах упадка и возрождении. Приводимые ниже фрагменты первой части работы, известной под названием «О причинах упадка искусств», интересны отношением гуманиста к древней культуре, которую он воспринимает с достаточной долей критики, а также указанием на нетворческое отношение людей его эпохи к знаниям, на скованность мысли тем или иным авторитетом. Вивес против того, чтобы отдавать «себя и свой разум как в рабство определенной школе», он за творческое восприятие знаний, за развитие науки.

Н. В. Ревякина

О причинах упадка искусств

<…> Не то что древние не завещали нам великих богатств; но только и мы, если бы постарались, могли бы оставить нашим потомкам не меньше, а то и больше, потому что нам помогали бы и их открытия и новоприобретенная сила суждения. Неверно и глупо кем-то придуманное сравнение, которому многие приписывают великую тонкость и глубину: «По отношению к древним мы – карлики, взобравшиеся на плечи великанов». Это не так. И мы не карлики, и они не великаны, а все мы люди одного роста, и благодаря их наследству мы можем даже подняться чуть выше, лишь бы только сохранить их деятельную страсть, горение духа, доблесть и любовь к истине. Но если у нас и не будет этого, мы опять-таки не карлики и не на плечах у великанов, а люди нормального роста, растянувшиеся на земле. Не веря в себя, зажмурив глаза, мы вручаем себя тому, кого сочтем мудрым и всевидящим судьей, причем не лучшему вождю, которого сами бы избрали, а первому, с кем нас сводит случай.

По воле учителей, любящих больше собственную славу, чем истину, все распалось у нас на школы и секты, так что раздорами и как бы гражданской войной невежды теперь вымогают то, чего не могли добиться добрым искусством. Не осталось ни одной науки, не запятнанной партиями и фракциями, не исключая даже богословия, которому это всего меньше пристало. Среди разноголосицы учений добрые и худые, знающие и невежественные учителя понемножку пишут и учат[68], причем каждый с великим упорством защищает свое, и нет такой абсурдной и жалкой секты, которая не нашла бы себе приверженцев.

Неграмотный отец ведет сына в школу. Какое счастье, если он не нападает на дурного и невежественного наставника, а ведь теперь везде таких полно! Что остается отцу, как не возносить к небу молитвы о научении своего детища? Едва несведущий подросток переступает порог школы, его начинают напитывать мнениями одной из сект. Он их принимает, одобряет и привязывается к ним еще до всякой возможности иметь собственные: он слышит, что наставник говорит обо всем с величайшей уверенностью, с огромной убежденностью, явствующей в чертах лица, в движении бровей, в голосе; он видит, что товарищи по школе принимают все с глубоким одобрением и восхищением; он сам верит всему, как голосу с неба, и усваивает преподанное учение как достовернейшую и бесспорную истину, как непреложное первоначало всего. Ведь о чем бы ни зашла речь – о времени, движении, свойствах души, строении тел, совершенно неведомых вещах, наконец, – мнения утверждаются с безмерной категоричностью, и стоит кому-то хоть немного усомниться, спорить с ним считают столь же бессмысленным, как спорить с человеком, говорящим, что нечто одновременно и существует и не существует. Ученик настолько покоряется воззрениям школы, настолько порабощается ими, что не только верит в их непогрешимость, но начинает считать все другие подозрительными. Так он быстро освобождается от собственного суждения, этого лучшего средства отыскивать истину, необходимого не только для занятия искусствами, но и в повседневной жизни. Многие после этого уже ни на шаг не могут отойти от некогда затверженного, потому что совершенно не читают, никогда не слышат других мнений и ничего не знают об их существовании, ни о том, лучше они или хуже его собственных; некоторые люди не подозревают, что есть другая диалектика и другое богословие, чем то, которому они выучились, как, помню, случилось со мной самим и многими моими соучениками в Париже. А кто все-таки знакомится с чужими мнениями, тот или не может в зрелом возрасте переучиться, стыдясь того, что в старости приходится расставаться с усвоенным в молодости, по словам поэта[69], или, рабски предавшись одному мнению, отвергает и презирает новые теории, называя их вздорными, невероятными и глупыми. Если такую теорию освящает какое-нибудь знаменитое имя, они искажают ее, пока не подгонят под собственные взгляды, чтобы казалось, будто великий человек их подтверждает, хотя на деле говорят совершенно другое. И, как в гражданской войне, каждый лагерь старается, как может, истолковать все на свете в свою пользу и во вред противнику.

В борьбе мнений величайшим легкомыслием отличались греки, но и мы оказываемся не серьезнее их. Все, что отходит от принятого взгляда, мы обличаем и освистываем, словно бешенство и безумие, без суда и разбирательства, только по подозрению в расхождении с нами. Нынче все, что не согласуется с положениями школы, – ересь для схоластического богослова; обвинение в еретичестве так распространено, что, невзирая на его крайнюю суровость, им угрожают за малейшее расхождение во взглядах… О, как обкрадывают себя люди в плодах наук из-за того, что всегда верят кому-то другому, никогда не обращаются к самим себе и не зовут сами себя на совет для проверки достоинства того, что они заучивают с таким великим старанием!

Одни из тех, кто отдал себя и свой разум, как в рабство, писателям определенного направления, настолько держатся новизны, что никаких древних даже по имени знать не хотят, – отчасти потому, что их головы, забитые невероятным многословием современных авторов, так никогда и не освобождаются для знакомства со старыми. Другие, наоборот, презирают все новое и так привязаны к древним, что, если им попадается новый писатель, они боятся его, как заразы.

Однако ведь очень важно разобраться, кого называть новыми, а кого – старыми. Если старые – это те, кто открыл и усовершенствовал искусства и науки, а новые – те, кто их извратил или приспособился к извращениям, то, конечно, я предпочту тощие книжечки древних толстенным томам новых. Впрочем, не впадай и в крайность, измеряя достоинство давностью лет, когда чем старее писатель, тем он кажется тебе славнее и достовернее. Разве Аристотель не после Анаксагора, Цицерон – Катона, Демосфен – Перикла и Вергилий – Энния? Между тем знатоки древности ставят более поздних намного выше ранних. Ненавистники нового тоже очень вредят росту своих знаний, обессиливают и подрывают собственную способность суждения. Хуже всего, что они так преданы и покорны древним, что, не слушая, не читая, сразу осуждают все, что не старо, хотя бы на деле оно было старинным, а они только считали его новым, и, наоборот, восторгаются новым, если принимают его за старое; здравое суждение для них мало что значит, они верят только имени. Я знал человека, который безмерно почитал как принадлежащие Вергилию или другому поэту той эпохи стихи одного ныне живущего писателя, найденные в старинной библиотеке под слоем пыли, изъеденные червем; другой с презрением отверг послание Цицерона, под которым умышленно поставили французское имя, и еще прибавил, что оно полно заальпийской варварской крикливости.

Иногда говорят, что искусства совершенствовались до некоторого времени, а потом началось их падение, и поэтому мы должны читать и перечитывать только писателей эпох расцвета. Но как о них судить, если считается зазорным даже прикасаться к другим? Я тоже вовсе не отрицаю за древними высокий ум, большой опыт и усердие исследователей и наставников, стремившихся в самом ясном виде передать свои знания потомству; но плохо думают о природе люди, полагающие, что ее истощили первые или вторые роды. Почему они не верят, что сами, постаравшись, могут чего-то добиться? Самое простое и незатейливое искусство таит в себе бесконечные возможности, способные вечно занимать умы. Новые тоже добились немалого, кое в чем оказались точнее, во многом достовернее древних, тем более что те, развлекаемые многообразием мира, оставляли в небрежении точное знание о некоторых предметах. Новый опыт показал, что дело часто обстоит не так, как опыт того времени подсказывал Гиппократу, Аристотелю, Плинию и другим таким же знаменитым мужам. У Аристотеля, если уж говорить о самом прославленном и серьезном писателе, есть верные во многих отношениях учения, но много легковесных и случайных, – например, когда он говорит, что, если есть какое-либо действие или воображение, свойственное только душе, она отделима от тела, если нет – неотделима[70]. Это все равно что сказать: «Если человек, запертый в помещении, может видеть свет каким-нибудь другим способом, кроме как через оконные стекла, то он может выйти из него, а если нет, то не может и выйти». То же самое – когда Аристотель говорит, что начала природных вещей противоположны[71]. Я не спорю, какой-нибудь упрямый человек сможет защитить все аристотелевские учения, но только с помощью сотни подпорок, только многое перетолковывая, искажая и изменяя, только с тысяча и одним пояснением. Но ясно, что всегда будет вызывать возражение то, что не укрепляет ум, а сбивает его с толку. Всего больше поражает, что с помощью столь шатких малообоснованных учений – исходя из своего разделения категорий, из своего бытия, простого и сложного, – Аристотель нападает на таких противников, как Парменид и Мелисс.

Поэтому пусть никому не кажется странным, что древние выдвинули так мало непоколебимых всеобщих законов. Ведь общий принцип должен вырастать из многих и точных частных наблюдений. Удивительно ли, что они ошибались, высказывая универсальные суждения о впервые наблюдавшихся явлениях крайне изменчивой природы, меняющих свои свойства в зависимости от времени и места? Аристотель говорит в первой книге о живых существах, что обладатели тонких ног имеют и тонкие руки, – утверждение, которое опровергается в нашей Бельгии, где у многих людей едва заметны икры, а руки полные и мускулистые. Сказанное древними о Греции и Италии мало подходит к другим местам и областям, а теперь даже к самим этим странам из-за изменившегося с течением времени образа жизни и духа народа. Кто теперь строит по нормам Витрувия? Кто ест по предписаниям Галена? Кто пашет землю, следуя советам Варрона или Колумеллы? Многие оставшиеся нам от древности наблюдения о небе, земле и стихиях оказываются полностью противоположны теперешним; так, в старину неверно судили о жизни в жарких странах, об истоках Нила, об антиподах, а также о породах, одушевленных существах, плодах. Плиний пишет, что персики, выросшие в Риме, вредны, а сейчас они считаются лакомством. Где теперь в Испании овцы, о которых Марциал писал, что они естественно окрашены в нужный цвет?

Люди, ищущие только древностей, забывают, среди каких людей и в какое время они живут, и настолько сродняются со стариной, что, как говорится, у себя дома и среди своих они иностранцы: нравы и познания своего ненавистного времени им неведомы, хотя этим же самым любителям древности хотелось бы видеть, что их собственные книги в цене, что ими увлекаются и зачитываются. Дух пристрастности настолько царит повсюду, что диктует мнения о странах и народах: «Этого писателя я не одобряю, потому что он не из такой-то местности». Словно таланты – это фрукты или вина, обычно оцениваемые по почве и месту! Умы процветают в любой стране, надо только их взращивать; возможно, в определенных местах великие таланты появляются чаще, но они есть везде. Впрочем, любители древности часто не щадят собственную родину и свой родной город, из чего становится ясно, что они не столь осуждают, сколько злобствуют. Они надеются, что брань и презрение обязательно поставят их выше презираемых. Но злословить еще не значит победить, презирать – не значит превзойти: только неразвращенные судьи способны понять, кто прав и кто оклеветан…

Наконец, даже когда мы идем за нашими предками, ступая им вслед, как в детской игре, мы не знаем, кто они, эти наши предки, и каковы были их голоса[72].

Эстетика Ренессанса / Под ред. П. Шестакова. М., 1981. Т. 1. С. 467–470.

Пер. и комм. В. Бибихина

«…иль позором считают совпасть с молодыми, сознавшись, что разлучаться пора с затверженным в детстве уроком».

«Достойное воспитание – наилучшее богатство»

Пьер Паоло Верджерио

Пьер Паоло Верджерио (1370–1444) – видный гуманист, был первым теоретиком гуманистического воспитания. Он родился в г. Копре (Каподистрии) в Истрии, происходил из знатной, но обедневшей семьи. Учился в Падуе, где слушал лекции в университете Конверсини да Равенна. Трижды бывал во Флоренции, гуманизм и гражданский дух которой оставили глубокий след в его мировоззрении, недаром к канцлеру Флоренции гуманисту Салютати он обращался как к своему учителю. Изучал Верджерио свободные искусства, право, медицину и естественные науки, но с наибольшим увлечением занимался гуманистическими дисциплинами. Один из приездов его во Флоренцию был связан с изучением греческого языка у Мануила Хризолора.

Активная творческая деятельность Верджерио связана с Падуей, где он жил с 1390 по 1405 г. с перерывами, занимаясь преподаванием в университете. После 1405 г. он перешел на службу в римскую курию, был на Констанцском соборе (1414–1417); в 1418 г. уехал вместе с императором Сигизмундом в Венгрию, где сыграл видную роль в развитии гуманизма. Писал Верджерио на этические и политические темы, он автор хроники правителей Падуи Каррара, трактата «О монархии». Известен он и своей защитой античной культуры: в 1397 г. он выступает с инвективой против Карло Малатесты, который, захватив Мантую, приказал убрать памятник Вергилию как языческому поэту. Он готовит к изданию поэму Петрарки «Африка», пишет жизнеописание поэта. Важны и письма Верджерио, развивающие гуманистические идеи.

Уже в молодые годы, между 1388–1390 гг., Верджерио написал под влиянием Теренция комедию «Павел», предназначенную служить «исправлению нравов юношей». Это первая дошедшая до нас гуманистическая комедия. Свой педагогический трактат «О благородных нравах и свободных науках» гуманист написал в начале XV в. Трактат был посвящен Убертино – сыну правителя Падуи Франческо Каррара, которому было в то время 10–12 лет. В историографии поэтому распространилась точка зрения, согласно которой Верджерио был наставником будущего правителя, советником и секретарем Каррара, официальным придворным историографом. Однако ни сам гуманист, ни его современники об этом нигде не говорят.

По своему содержанию трактат шире, чем наставление будущему государю, хотя он начинается и завершается обращением к Каррара и в самом трактате имеются ссылки на опыт семейства Каррара. Трактат состоит из введения, содержащего обращение к Каррара и призыв к родителям обучать детей «добрым искусствам и честным наукам», и двух частей. В первой части гуманист обращает внимание на характеры детей, отличительные особенности их возраста и говорит о важности нравственного воспитания. Во второй части обсуждается значение образования, дается обзор наук с расстановкой соответствующих акцентов, указывающих на их важность, высказывается ряд соображений по поводу процесса обучения, а также говорится о физическом воспитании и отдыхе. В трактате ощущается влияние античных идей (Цицерона, Аристотеля, Плутарха и Псевдо-Плутарха, «Физиогномики» Псевдо-Аристотеля), спартанской системы воспитания. В оценке Верджерио естественных наук чувствуется и питомец Падуи. В трактат включены некоторые элементы рыцарской системы воспитания (военная подготовка).

Идеи Верджерио были подхвачены и развиты итальянскими и другими европейскими гуманистами, писавшими о воспитании, и осуществлялись на практике гуманистами-педагогами. Трактат был очень популярен и выдержал до 1600 г. 40 изданий.

Н. В. Ревякина

О благородных нравах и свободных науках

Твой дед, Франциск Старший[73], который прославился многими славными деяниями и о мудрых высказываниях которого всюду вспоминают, обычно говорил, что существуют три вещи, относительно которых родители безусловно могут и по праву и с полным основанием должны тщательно позаботиться для своих детей. Во-первых, дать им достойное имя. Ведь имя недостойное, хотя это и кажется не столь важным, приносит немалый ущерб. Относительно этого иные родители очень часто заблуждаются, когда по какому-то легкомыслию, желая сами создать новые имена или переняв их от предков, уверенно передают эти имена потомкам, словно родовое наследие. Во-вторых, вырастить детей в прославленных городах, поскольку могущество и известность родины более всего способствуют богатству и славе. Впрочем, в этом деле, скажу от себя, часто случается так, как было с Фемистоклом. Будучи афинянином, он ответил в споре некоему серифийцу, который упрямо утверждал, что Фемистокл прославился не собственной доблестью, а благодаря славе родины; ни ты, сказал Фемистокл, не сделался бы знаменитым, даже если бы стал афинянином, ни я не был бы неизвестен, став серифийцем[74].

Третье же условие состоит в том, чтобы обучить детей добрым искусствам. Прекрасны все вещи, о которых говорил Франциск, бывший и считавшийся в любом деле разумнейшим человеком своего времени. Но эта последняя вещь, кроме прочего, и весьма полезна. Действительно, никаких более прочных богатств или более надежной опоры в жизни не могут родители уготовить детям, чем обучить их искусствам и свободным наукам. Знающие их обычно возвышали и прославляли и безвестное имя своего рода, и ничем не примечательную родину.

Изменить свое имя любому позволено, если это делается без обмана; никому не запрещено переменить и местожительство, если ему заблагорассудится. Но если кто с детства не будет обучен добрым искусствам и будет жить обученный дурным, он вряд ли сможет надеяться в зрелом возрасте забросить вторые и тотчас приобрести для себя первые. Следовательно, основы доброй жизни должны быть заложены в детском возрасте и душа должна быть приучена к добродетели, пока она нежна и легко воспринимает любое впечатление, так что и в дальнейшей жизни оно сохранится в первоначальном виде.

И хотя всем людям, и родителям в первую очередь, следует стремиться правильно воспитать своих детей, а детям надлежит показать себя достойными своих родителей, но более всего подобает быть образованными в важнейших искусствах, чтобы считаться достойными и судьбы, и звания, тем, кто высоко поставлен и чьи слова и дела не могут быть не известны. Ибо те, кто желает, чтобы им причиталось все лучшее, должны по справедливости и сами являть собой все наилучшее. Самое надежное и прочное основание для правления состоит в том, что обладающие властью почитаются всеми как наидостойнейшие из всех этой власти.

Ты, Убертино, во-первых, получил имя, издавна славное в вашей семье и недавно прославленное тем, кто шестым из вашего рода обладал властью[75]. Во-вторых, ты рожден в древнейшем царственном городе, который славится изучением всех добрых искусств и изобилует множеством всяческих вещей, полезных людям, и рожден в роду государей и отцом-государем, под властью которого день ото дня приумножается счастье и благосостояние города и слава вашей семьи. Но более всего я радуюсь (клянусь моей честью и благосклонностью ко мне твоей и твоих близких), видя, что ты всеми силами стремишься к добрым искусствам и славным занятиям благодаря заботе отца и, главным образом, по собственному стремлению.

Хотя все три вещи, о которых мы сказали, более всего, видимо, требуются от родителей (и я не отрицаю, что родители действительно в состоянии многое сделать в каждой из них), однако родители дают, главным образом, имена при рождении. Родину человеку дает случай, иногда – выбор. Славные же искусства, или саму добродетель, каждый добывает для себя сам, а именно добродетель должна быть наиболее желанной по сравнению со всем тем, что можно приобрести от людей усердием. Ведь богатства, слава, наслаждения ненадежны и преходящи, свойства же и плоды добродетелей пребывают неизменными и остаются вечными. <…>

Так как человек состоит из души и тела, то те, кому дано быть здоровыми телесно и душевно, получили, на мой взгляд, нечто драгоценное от природы. Видя многих людей, кому без вины от рождения случается быть тупыми умом и болезненными телом, сколь много благодарностей мы должны воздать природе за то, что у нас и то и другое здорово и невредимо. И природе воздастся достойная благодарность, если мы не будем пренебрегать ее дарами, а позаботимся об их совершенствовании надлежащими занятиями добрыми искусствами.

Следовательно, вначале надлежит каждому оценить самому свои природные качества[76], а если мы по возрасту еще не сможем сделать этого, то на это должны будут обратить внимание родители и прочие, кто о нас заботится. И к чему мы будем способны и склонны от природы, к тому, главным образом, и надлежит направить наши занятия и всецело им отдаться. Более же всего не следует позволять тем, кто от природы наделен способностями к свободным занятиям, цепенеть в бездеятельном досуге или связывать себя с неблагородными занятиями.

Как следует распознавать нравы и склонности юношей, а равно как их следует оценивать

Вообще признак благородного нрава состоит в том, чтобы стремиться к похвале, воспламеняться любовью к славе, откуда рождается некая благородная зависть и лишенное ненависти состязание в похвале и честности. Ближайший же признак этого – охотно повиноваться старшим и не противиться наставляющим в благом. Ведь подобно тому как лучшими для битвы считаются те лошади, которыми легко управлять и которые, навострив уши на звук трубы, приходят в возбуждение, так, видимо, подают большую надежду принести щедрые плоды и юноши, внимающие наставникам и возбуждаемые похвалами к добру. А поскольку само благо добродетели и лик чести они, неопытные в делах, постичь разумом не могут (а если бы те могли предстать глазам, то вызвали бы, как говорит Платон и повторяет Цицерон, необычайную любовь к мудрости[77]), то ближайшая ступень к этому – привлекать их к лучшему через их стремление к похвале и славе. От природы к этому больше расположенными оказываются те, кто склонен к деятельности, избегает праздности и любит всегда заниматься чем-то хорошим. Возвратимся к тому же сравнению: как считают лучшими в беге тех лошадей, которые по сигналу пускаются вскачь и не нуждаются в пришпоривании или ударах бича, так следует считать прекрасно расположенными к добродетельным делам юношей, которые в назначенное время с готовностью возвращаются без указаний наставника к постоянным и ненадолго прерванным занятиям и упражнениям. Но то же следует сказать о юношах, если они страшатся угроз и наказаний, но больше – позора и бесчестия, отчего рождается стыд – наилучший признак благородного нрава в этом возрасте. И прекрасно, если они будут краснеть от порицаний, становиться лучше от наказаний и любить своих наставников, ибо это означает, что они любят учение.

Не меньшую надежду на то, что станут добродетельными, следует возлагать и на тех, кто по природе добросердечен и склонен к примирению. В душе ведь есть нечто подобное тому, что и в теле. Как признак доброй телесной природы – не испытывать отвращения ни к какой пище, но легко принимать желудком все, что предлагают, и переваривать для питания членов, так и признак души, хорошо устроенной от природы, – не иметь ни к кому ненависти или пренебрежения, но все, что говорится или делается, принимать с лучшей стороны. И многие другие признаки можно узнать именно таким способом из поведения.

Что же касается телесного вида, то Аристотель писал, что слабые телом способны умом[78]. О прочем следует посоветоваться с теми, кто заявляет, что по лицу каждого можно определить природные способности и нрав – способ, который мы здесь обойдем молчанием. Но, как уже говорилось, на основе врожденных свойств часто можно распознать, в каких мужей мы превратимся из юношей. Ведь в некоторых детях природа с раннего детства показывает, как украшение, признаки будущей добродетели, и потому мы называем юношами с добрыми врожденными свойствами тех, которые, судя по выражению их лица, жестам и прочим движениям, кажутся подающими добрую надежду[79].

Как этим юношам позорно обмануть ожидание людей, так достойны хвалы те, кто без всякого знака сделался тем не менее добродетельным, подобно некоему сорту яблок, сохраняющему под безобразной и грубой кожурой сладкий вкус. Поэтому похвален совет Сократа юношам[80] – часто смотреть на свое изображение в зеркале с той именно целью, чтобы те, кто обладает достойной внешностью, не обезображивали свое лицо пороками, а те, которые кажутся уродливыми на вид, позаботились бы с помощью добродетелей сделаться красивыми. Но, пожалуй, они смогут достигнуть того же самого в большей степени, если будут смотреть не столько на свое лицо, сколько на нравы и живое подобие добродетельного человека. Ведь если П. Сципион и Кв. Фабий говорили, что их сильно вдохновляет созерцание изображений выдающихся мужей[81] (а к этому обычно прибегали чуть ли не все благородные духом люди), и если подобное занятие вдохновило на высшее из деяний Юлия Цезаря, увидевшего изображение Александра Македонского[82], то что произойдет, когда предметом созерцания будет живой пример? Впрочем, возможно, образы предков больше побуждают души стремиться к славе, потому что присутствие самого человека славу большей частью умаляет и живущим обычно сопутствует зависть.

По крайней мере, для примера добродетели и нравов и для любого обучения живой голос и нравы живого человека важнее. Поэтому целеустремленный юноша, которого побуждает желание добродетели и истинной славы, должен выбрать кого-то одного или нескольких из уважаемых им честнейших людей, чтобы подражать им в их жизни и нравах, насколько позволит ему возраст. А эти люди и прочие старшие по возрасту должны всегда помнить о серьезности и скромности и более всего соблюдать их перед младшими. Ведь юный возраст склонен к заблуждениям, и если не удерживать юношей примером и авторитетом старших, то они всегда легко соскальзывают к худшему.

Поскольку возрасту юношей, как и остальным возрастам, присущи особые нравы, то добрые нравы следует укреплять и поддерживать практикой и наставлениями, а дурные и непохвальные – исправлять; из них одни зависят только от природы, другие – от недостаточного опыта, третьи – от того и другого[83]. Во-первых, от природы юноши щедры и расточительны, потому что не испытывали нужды и не добывали себе средств собственным трудом; обычно ведь не бывает, чтобы тот, кто собрал средства своим трудом, легкомысленно их растрачивал. Равным образом потому, что у них в избытке жар и кровь, необходимые не только для питания тела, но и для роста; в стариках же – наоборот, в результате действия противоположной причины. Каким же стариком ожидаем мы увидеть с годами того, кто в юности был скуп и алчен? Говорю это, впрочем, не для того, чтобы юношам позволить щедрость, которую они не умеют проявлять в своем возрасте и не различают, что, кому и за какие заслуги подарить, а потому, что алчность – это свойство испорченной природы и неблагородного ума. Эти, т. е. склонные к алчности, пригодны к прибыльным занятиям – ручному труду, торговле или к управлению семейным имуществом. Правда, они, даже если когда-нибудь овладевают более благородными искусствами, почти всегда сведут их, как и все прочее, к неблагородной прибыли; благородным же умам это дело вовсе чуждо.

Далее юноши надеются на хорошее и льстят себя надеждой легко достигнуть многого и значительного, и прежде всего долгой жизни, так как у них в таком изобилии естественный жар, словно они способны вынести любой труд и в любое время. По этой же причине они обладают великодушным и благородным сердцем. Так как сила жара такова, что он устремляется вверх, случается отсюда, что они высокомерны и, согласно Флакку[84], не слушают тех, кто увещевает, оскорбляют других, а самих себя превозносят. Они ведь стремятся к превосходству, вследствие чего, желая казаться многознающими, они с легкостью раскрывают потаенное и в своем хвастовстве часто изобличаются как обманщики. Равным образом и из-за своей неопытности они, думая, что говорят истину, во многом заблуждаются. Но от этой тщеславной лжи их надо более всего удерживать. Во-первых, потому, что привыкшие лгать в юности, они и в зрелом возрасте сохраняют эту привычк у, а позорнее ее нет ничего. Затем потому, что ничто, пожалуй, так не оскорбляет старших, как ложь юношей, стремление недавно рожденных провести старых людей своими плутнями. Поэтому будет полезным посоветовать им говорить немного и редко и только тогда, когда их спрашивают. Ведь в пространной речи всегда найдется то, что можно опровергнуть. Конечно, можно допустить оплошность и в том и в другом, т. е. и в разговоре и в молчании. Значит, надежнее молчать, чем говорить, так как тот, кто в неподходящий момент молчит, виноват только в том, что молчит, в разговоре же случается ошибиться во многом.

Следует также позаботиться, чтобы юноши не приучались к мерзким, постыдным разговорам. Поистине, как сказал греческий поэт и повторил апостол Павел, «худые сообщества развращают добрые нравы»[85]. Но, согласно сказанному выше, юноши жаждут превосходства, поэтому они испытывают также стыд, боясь позора и тотчас же вспоминая о порицаниях родителей и учителя; в то же время, поскольку они неопытны, они считают, что их легко можно уличить во лжи.

Юноши также слишком доверчивы. Ведь из-за недостатка опыта в делах они верят всему, что слышат. Они также легко меняют мнение, так как соки в их организме из-за роста тел находятся в движении и так как в изобилии жар, который производит это движение; душа же следует за строением тела. Поэтому как легко они желают того, чего им недостает, так, завладев этим, быстро удовлетворяются. Но более всего они следуют своим страстям и все делают пылко, поскольку их желания, возбуждаемые жаром, остры, а разум и благоразумие, которые могли бы их умерить, не имеют достаточной силы. Я же, соглашаясь с Сосией Теренция, считаю по справедливости, что самое полезное в жизни – все делать надлежащим образом и ничего слишком[86].

Юноши также жалостливы и не злого нрава, так как по рождению они недавние и потому имеют богатую кровь; прочих они оценивают по себе и, поскольку сами они мало еще согрешили, думают, что и другие тоже и что страдают они несправедливо.

Более же всего они радуются дружбе и любят дружеские союзы, которые часто в один и тот же день заключают и расторгают.

Итак, согласно этим наблюдениям и следует строить обучение; при этом добрые нравы должны поощряться, дурные же – ослабляться или вообще выкорчевываться.

Хотя забота о юношах вверена во многом домашнему воспитанию, но некоторые вещи обычно определяют и законы, а должны, я бы, пожалуй, сказал, определять все. Ведь для государства важно, чтобы молодежь в обществе была добрых нравов, и если юношей обучать, сообразуясь с этим принципом, то это будет полезно для общества и будет благом для них самих[87].

Всего же более (чтобы специально сказать об этом) юношей следует удерживать от тех пороков, в которые они легко впадают по природе, из-за возраста. Ведь каждый возраст имеет свои пороки: юношеский возраст пылает страстью, средний тревожит честолюбие, старость истощают жадность и алчность; говорю об этом не потому, что не бывает исключений, но скорее оттого, что к этим порокам люди более склонны по возрасту[88].

Надо, следовательно, позаботиться, чтобы юноши как можно дольше оставались целомудренными, так как слишком ранняя любовь ослабляет телесные и душевные силы. Поэтому юношей надо удерживать от плясок и прочих подобных забав, а также от многолюдных женских обществ, не позволять им ничего говорить и слушать об этих вещах, ведь раз сам пыл их возраста влечет их к любви, то не останется никакой надежды, если еще и совет даст дурной товарищ. Но главным образом, никогда не надо давать им бездельничать, а всегда следует занимать их каким-нибудь честным физическим или духовным трудом. Ведь праздность делает их склонными ко всяким страстям и неумеренности. Следовательно, юношей, слишком склонных к безделию и страсти, надлежит лечить разнообразным трудом. Но им очень вредит не только безделие, но также и одиночество, которое размягчает слабую душу непрерывным размышлением об этих вещах и не позволяет ей обратиться к другому. Как тех, кто впадает в отчаяние, не следует оставлять в одиночестве, так и тех, душа которых взята в плен наслаждением. Поэтому их надо удерживать и бдительно охранять от всякой мерзости и преступной безнравственности и поручать только тем лицам, чьи нравы и вся жизнь совершенны, и, следуя примеру этих людей, они уже не согрешат, а удержатся их авторитетом. Подобно тому как к молодым деревьям приставляют подпорки, чтобы они не могли согнуться под собственной тяжестью или силой ветра, так к юношам следует приставить наставников, чтобы с помощью их увещеваний они бы учились, убеждением удерживались от дурного и благодаря подражанию им совершенствовались.

Юношей надлежит удерживать от неумеренности также в другом, что относится к образу жизни. В самом деле, излишние еда и питье и слишком долгий сон – скорее от привычки. Говорю это не для того, чтобы отрицать, что людям с различными телесными свойствами эти вещи необходимы в разной степени, но потому, что во всех людях природа довольствуется немногим, если иметь в виду необходимость, если же наслаждение, то ничто ей не сможет показаться достаточным.

Но более всего в этом возрасте надо удерживать от вина: его излишнее употребление и доброму здоровью враждебно, и сильно расстраивает способность здравого суждения. В этом, мне кажется, вовсе не следует осуждать правило спартанцев[89], которые приказывали приводить на свои пиры пьяных рабов не затем, чтобы развлекаться их бессвязными речами и безобразными движениями (ибо бесчеловечно удовольствие, когда человек развлекается недостатком или пороком другого человека), но чтобы показать своим юношам на примере, сколь позорно выглядеть пьяным. Поэтому надо с малых лет приучить мальчиков скорее пить воду, разбавленную вином, чем чистое вино, доводящее до безумия, и пить столь умеренно и редко, чтобы питье больше предназначалось для смягчения пищи, чем для утоления жажды. Право же, не подобает (и это имеет отношение не только к нравственности, но и к доброму здоровью) пищу и питье измерять желудком, мерой сна делать зимние ночи и предел в наслаждениях определять пресыщенностью, но надо все регулировать разумом и настолько ввести это в привычку, чтобы легко можно было обуздать юношеские страсти, понимая при этом, что не все, что позволено делать, используя силу или случай, следует делать.

Прежде всего, однако, подобает, чтобы хорошо воспитанный юноша не пренебрегал почитанием и уважением богослужения и приучался к этому с молодых лет. Ибо что будет святого среди людей для того, у кого окажется в пренебрежении сама божественность? Однако не пристало в этом доходить до старушечьих суеверий, которые в этом возрасте обычно большей частью осуждаются и подвергаются осмеянию, но надо знать известную меру. Хотя какую меру можно применить в этом деле, в котором все, что в наших способностях, менее всякой меры? В особенности же следует увещевать юношей не богохульствовать (что отвратительно в любом возрасте), не насмехаться над священными именами и не давать легкомысленно по собственному побуждению клятву; ведь тот, кто беззаботно клянется, часто имеет обыкновение клятву нарушать.

Далее подобает, чтобы юноши оказывали большое уважение старикам и старшим по рождению, считая их как бы родителями. В этом древнем обычае была прекрасно воспитана римская молодежь; юноши в день заседания сената провожали сенаторов, которых называли отцами, в сенат и там, перед входом в здание, неусыпно находились в ожидании их, а после роспуска сената уводили многих домой[90], и это было бесспорно первой подготовкой к проявлению постоянства и терпения в более зрелом возрасте. Можно сказать, что те юноши, которые охотно льнут к старикам, не без труда уходят от тех, с чьей помощью могут чему-то научиться, видимо, вполне серьезно желают опередить возраст благодаря добродетели.

Кроме того, юношей следует научить принимать приходящих, а также провожать тех, кто уходит, скромно приветствовать старших, ласково обходиться с младшими, дружески обращаться к друзьям и доброжелателям. Хотя эти качества хорошо выглядят во всех людях, но в правителях и их детях кажутся прекрасными, и они более всего заметны именно в них, в чьих нравах и во всей жизни обычно любят мягкость, а хвалят строгость; им следует, однако, опасаться того и другого: чтобы строгость не перешла в свирепую суровость, а мягкость – в шутовскую фамильярность. Но этого они, т. е. правители, смогут избежать, если каждый будет легко переносить увещевание и порицание, – условие, целительное в любом возрасте, при любом деле и положении. Ведь подобно тому как, глядясь в зеркало, мы видим недостатки своего лица, так взвешиваем и душевные ошибки, когда их порицают друзья, и здесь самое время их исправить. Те же, кто не может слышать ничего, что им неприятно, легче всего впадают в заблуждение. Переносить только изысканную пищу – свойство слабого желудка; надо, следовательно, быть в состоянии и вытерпеть злословящих, и выслушать порицающих. Ведь того, кто не терпит, чтобы его порицали в его присутствии, нелегко обычно защищать, когда он отсутствует. <…>

Впрочем, юношей также обычно размягчает и расслабляет излишняя доброта родителей, что чаще всего проявляется в тех из них, кто воспитан матерями-вдовами в неумеренной любви. Поэтому ценен обычай, существующий у некоторых народов: заботиться о том, чтобы дети воспитывались вне города или, по крайней мере, вне семьи, у родственников или друзей. И если дети часто находят их более добрыми, чем родителей, то сознание того, что живут они в чужом доме, лишает их неограниченной вольности и делает более старательными в наилучших занятиях, которые мы называем свободными и о которых пришло уже время сказать.

Что такое свободные занятия, которым должны обучаться юноши?

Свободными занятиями мы называем те, которые достойны свободного человека, а именно те, которыми возделываются и совершенствуются добродетель и мудрость и благодаря которым тело и душа предрасполагаются ко всему лучшему, вследствие чего люди обычно достигают чести и славы – первой награды мудрому человеку после добродетели. Ведь как для неблагородных людей целью являются выгода и наслаждение, так для благородных – добродетель и слава. В таком случае стремиться к ним и со всем старанием пытаться достичь мудрости надлежит с самого детства. Ибо если ни одно из отдельных искусств, даже из тех, которые не требуют тонкости ума, никто не может освоить в совершенстве, не занимаясь им с детства, что же сказать о мудрости, которая заключается в столь многих и великих вещах и в которой содержатся опыт, правила и наука всей жизни? В самом деле, мы не станем мудрыми (а мудрыми мы все хотим считаться и быть), не станем, повторяю, в старости мудрыми, если не почувствуем вкуса к этому с самой юности. <…>

У многих юношей именно от природы такой быстрый ум в понимании, такой проницательный в исследовании, что даже без долгого учения они могут рассуждать о важных вещах и высказывать серьезнейшие соображения; если их врожденные способности укрепить эрудицией и помочь им наукой, то обычно из них выходят ученые мужи. Как необходимо в таком случае позаботиться об этих юношах, так не должно пренебрегать теми, кто имеет средние способности, и даже, напротив, следует скорее помогать им, поскольку в них природные способности слабее.

Однако всех надо заставить заниматься и трудиться с детства, пока податливы души юношей, пока подвижен возраст, как сказано в стихах Марона[91]. И усерднее всего надо заниматься в детстве, ибо этот возраст более всех остальных восприимчив к наукам; однако продолжать учиться нужно в любом возрасте, если не разделять того мнения, что учиться вообще позорнее, чем оставаться невеждой. Но совсем иначе думал Катон, глава семьи Порциев, который изучил латинский язык почти стариком, а греческий – уже совсем старым; он не считал, что старику позорно учиться, поскольку для человека знать – всегда прекрасно. Также и Сократ, столь замечательный философ, уже в пожилом возрасте начал играть на кифаре и доверил обучение своих пальцев учителю[92]. Между тем как нашим юнцам из-за их изнеженности учиться неприятно и быть с учителем им, у кого еще молоко на губах не обсохло, кажется стыдным. Однако их вовсе не следует представлять собственному суждению, но различными уловками надо побуждать к добрым и надлежащим занятиям.

При этом одних следует привлекать похвалой и понятием о чести, других – небольшими наградами и ласками, третьих – принудить угрозами и розгой. И все эти способы воздействия так хорошо обдумать и разумно отрегулировать, чтобы наставники использовали то один, то другой из них[93]; им следует остерегаться и того, чтобы не быть ни слишком мягкими, ни излишне суровыми. Как чрезмерная вольность разрушает доброе природное дарование, так суровое и постоянное порицание ослабляет силу ума и гасит в детях природную искру; страшась всего, они не могут ни на что отважиться, и оттого происходит, что, боясь в чем-то ошибиться, они почти всегда ошибаются. В особенности же следует обходиться без принуждения в отношении тех, в ком преобладает черная желчь, их более всего следует предоставлять собственной воле и позволять им наслаждаться свободой и играми: имеющие подобный физический склад, не все (как думал Аристотель)[94], но очень многие, несомненно, более щедро одарены от природы[95].

Случается, однако, что многие, одаренные способностями, стараясь обучаться надлежащим наукам, или отклоняются от них насильственно, или как бы из-за встающих перед ними барьеров вынуждены останавливаться в ходе занятий, или их направляют в другую сторону. Действительно, для очень многих препятствием становился недостаток средств, что вынуждало свободную душу, созданную для лучшего, служить прибыли. Однако натура благородная обычно возвышается вопреки даже крайним трудностям[96], и чаще добрым умам вредило чрезмерное богатство, нежели крайняя бедность, так что о таких людях обычно говорят не без негодования: «О сколь великим мужем он стал бы, если бы был рожден в более скромных условиях». Для некоторых на пути к обучению стоит власть родителей и с детства усвоенный образ жизни. Ведь тому, что привычно для нас с малых лет, мы обычно с легкостью следуем, став старше, поэтому дети охотно соглашаются продолжать занятия родителей, с помощью которых они были взращены и воспитаны. Но мы часто следуем и тому, что принято в нашем обществе, будто лучше всего делать то, что одобряют и делают прочие.

Итак, это размышление о выборе занятия – труднейшее из всех, ибо мы или несвободны в нем, или приходим к нему, проникаясь ложными мнениями, оказавшись в зависимости от плохих привычек, дурного слова людей. Однако некоторым людям дана особым даром Бога возможность самим, без вождя, вступить на правильный путь и следовать им, а именно тем немногим, кого, как говорит поэт, благосклонный Юпитер полюбил или даже породил[97], если верить в чем-то басням. Из них мы узнали прежде всего о Геракле, о чем сообщают греки и вслед за ними упоминают латиняне. Когда Геракл увидел перед собой две дороги, одну – добродетели, другую – наслаждения, он, находясь, возможно, в том возрасте, когда следует задуматься о жизни в целом, удалился в пустыню и, размышляя в одиночестве много и долго (поскольку возраст тот не силен в суждении и решении), посвятил себя в конце концов добродетели, отбросив наслаждение. И тем самым через многочисленные и трудные подвиги он проложил себе, как считают люди, путь на небо[98].

Вот так было с Гераклом. Нам же повезет, если предписания и рука наставника поведут нас к добродетели или если мы будем побуждены к этому силой необходимости, ибо благословенна необходимость, увлекающая к благу. <…>

Но есть в наши времена огромная толпа тех, кто чурается науки как позора или одобряет мнение Лициния, некогда римского императора, который называл литературу ядом и общественной заразой[99]. Гораздо лучше говорит другой: счастливы были бы государства, если бы ими управляли мудрецы или если бы их правителям случилось выучиться мудрости[100]. Притом верно и то, что занятия литературой не лишают человека ни безумия, ни злобности; и даже более того: как тем, кто рожден к добродетели и мудрости, они очень помогают, так способствуют часто сокрытию глупости или служат орудием пагубной несправедливости. Мы знаем, что Клавдий (вернемся снова к римским императорам) был достаточно ученым и Нерон, его пасынок и наследник в правлении, весьма образованным; но первый был человеком редкостной глупости, второй запятнал себя жестокостью и всяческим позором. <…>

Напротив, твой прадед Яков Каррара, благоразумный муж и великодушный государь, будучи сам не очень образованным, тем не менее необычайно высоко ценил ученых[101], так что считал, что ему одного недоставало для счастья – быть образованным хотя бы настолько, насколько это доступно скромному человеку.

И в старости можно желать стать образованным, однако нелегко этого достичь, если с ранней юности не вооружиться знанием с помощью старания и труда. Следовательно, в юности надо подготовить для себя утехи, которые могут услаждать честную старость. И те занятия, которые в юности тягостны, в старости будут сладким отдыхом. Поистине есть в этих занятиях большая опора: мы находим в них целебное средство против изнемогающей усталости, или утешение от беспокойных дел. Есть ведь два рода жизни: один – свободный, заключающийся целиком в досуге и созерцании, другой состоит в деятельности и труде. Сколь необходимо знание и использование книг в первом роде жизни, всем должно быть ясно, а сколь полезно это во втором, легко можно распознать из дальнейшего. Я уже не говорю о том, насколько благоразумнее благодаря наставлениям авторов книг и примерам, приводимым в них, могут стать те, кто посвящает себя деятельной жизни.

Но и управляя государством, ведя за пределами отечества войны или занимаясь дома делами своими и своих друзей, не найдут они, утомившись, ни в чем другом более приятного занятия, чем в чтении. Выпадают также часы и моменты, когда от этих дел мы освобождаемся по необходимости, ведь и от государственных дел мы часто не по своей воле удаляемся, и не всегда ведутся войны, и в иные дни и ночи случается что-то, что заставляет задержаться дома и остаться самому с собой, вот тогда-то, когда ничем другим извне мы не будем заняты в свой досуг, и приходит на помощь чтение книг. <…>

Если бы даже свободные науки не приносили никаких иных плодов (а плоды эти при всех обстоятельствах разнообразны и многочисленны), то вполне достаточным должно казаться такое весьма важное обстоятельство: в то время, пока мы внимательно читаем, мы отвлекаемся от многого, о чем не можем думать без стыда или вспоминать без душевной муки. Действительно, если есть что-то в нас самих или в нашей судьбе, что доставляет нам неприятность, мы, читая книги, легко это забываем и утешаемся. Помимо этого, занятия наукой рождают в душах людей удивительные наслаждения и со временем приносят обильнейшие плоды, если семя их упадет в добрую душу, подходящую для такого возделывания.



Поделиться книгой:

На главную
Назад