О том, что передовой отряд имел дело с турками, в войске ничего не знали, как однажды ночью засиял на море какой-то замок. С рассветом казаки увидали, что перед ними не замок, а турецкая флотилия, состоявшая из девяти больших галер и множества малых судов. До устья реки Бога оставалось еще семь миль; уходить от галер в Днепр также было слишком далеко. Оставалось пристать к берегу, где отмели не позволяли галерам преследовать казацкие човны. Одна только галера пустилась в погоню за казаками, но и та села на мель. Пушечное ядро, однакож, попало в човен, на котором находился сам Зборовский, и убило одного казака. Тогда запорожские молодцы решились-было напасть на увязнувшую в песке галеру, но к ней подоспели на помощь мелкие суда и выстрелами из пушек пробивали казацкие човны. Казаки вышли на берег и залегли в ямах, вырытых в песке дикими кабанами. В то время, когда одни стреляли, другие сыпали кругом легкие шанцы. Между тем две галеры отделились из флотилии для переправы татар на правый берег Днепра, в двух милях ниже казацких щанцев. Казаки, захватив из човнов съестные припасы, начали уходить в степь. Зборовский старался удержать их в окопах. "Вам ли так поступать", говорил он, "когда все народы уверены, что в мужестве никто не сравнится с казаками?"
В это время турки высадились на берег. Завязалась битва. Турки потеряли своего предводителя, санджака, и были принуждены снова отчалить. Зборовский пошел берегом к устью Бога. С одной стороны, прикрывал он от турецких судов остаток човнов казацких, с другой — отражал татар, которые нападали на него с поля. Пальба не умолкала до поздней ночи. Пользуясь наступившею темнотою, часть казацких човнов пустилась в объезд, чтоб обогнуть турецкую флотилию и войти в устье Бога; но ветром загнало их на татарский берег. Пловцы попали в татарскую неволю. У Зборовского уцелело всего восемь човнов, на которых лежали раненые казаки с остатком съестных припасов. Разбитое, изнуренное усталостью и упавшее духом, войско Зборовского кое-как добралось до реки Бога. Съестные припасы скоро истощились до конца; звери в тех местах не водились; а рыболовные снаряды погибли во время битвы с турками. К счастью потрафили они на то место, где конный отряд поджидал пешого войска. Гетман разделил коней между казаками, но не надолго утолили они свой голод. Лошадей было не много, а казаков — около двух тысяч с половиною.
Подкрепив силы, решился Зборовский отправиться лично на тот шлях, на котором должна была произойти встреча с молдавскими послами, но застал там только свежие следы стоянки. Умирая от голода, питался он только желудями, подобранными на пути. Казаки падали от недостатка пищи. Наконец удалось ему, по "казацким прикметам", отыскать высланный из Сичи отряд на Кривом шляху. Этот отряд испытал ту же участь, что и все войско: бродя из урочища в урочище, подвергаясь разным невзгодам, не нашел он послов молдавского господаря и решился кочевать в диких полях до прихода гетмана. У него были рыболовные снаряды. Зборовский и его голодные спутники подкрепились пищею. В это время прибыли казаки с известием, что в степи показался молдавский разъезд человек в полтораста. Зборовский начал готовиться к нападению, чтобы добыть съестных припасов; но молдаване исчезли, а преследовать их было нечем.
Возвратясь к главному войску, гетман застал его в томлениях голода. О походе в Молдавию нечего было и думать в таком бедственном положении. Вместо дальнейшего пути к молдавским границам, Зборовский направился к городовой Украине, к недалеким окрестностям Саврани и Брацлава, где можно было добыть съестных припасов. Решимость эту возымел он в самую пору: под конец пути голод грозил казакам неизбежною смертью. Дошло до того, что ели находимые в степи рога, валявшиеся несколько лет, оленьи копыта и кости разных животных. Наконец вступили казаки в пределы Брацлавщины; и Зборовский вернулся домой без дальнейших приключений. "С таким-то трудом", заключаеть свой рассказ Папроцкий, добывал рыцарской славы этот знаменитый поляк, подвергая свою жизнь стольким опасностям".
Рыцарская слава, добытая на Запорожье, не спасла, однакож, Самуила Зборовского от его участи. Вскоре открылись его замыслы против короля, которые он высказал во многих случаях, не имея осторожности своих братьев. Он же, притом, был банит, лишенный покровительства законов. Замойский досадовал на всю его фамилию за её политическую агитацию и воспользовался первым случаем схватить его, а король велел отрубить ему голову. Без сомнения, к этой крутой мере побудила Батория больше всего та популярность, которую отважный магнат приобрел на Запорожье. В его лице был казнен не столько польский пан, сколько такой же казацкий предводитель, как и Подкова.
ГЛАВА V.
Экономический быт запорожской колонии. — Пограничные старосты действуют заодно с казаками. — Меры центральной власти к подавлению казаков. — Экономическая несостоятельность этих мер. — Старания панов-колонизаторов сделать из русских провинций новую Польшу. — Препятствия в политическом и социальном положении страны.
Рассказ Папроцкого выразительными чертами рисует местность, в которой гнездилось новое казачество. Становится понятным, почему она оставалась "дикими полями", безлюдною пустынею, не принадлежащею никому из соседних народов. Это были пространства бесплодные, опустошаемые саранчею, удаленные от поселений настолько, что человек рисковал умереть голодною смертью во время переходов. Некоторые только места изобиловали рыбою и дичью, да на больших расстояниях были разбросаны оазисы богатой растительности для пастьбы скота. Удалиться за Пороги — значило подвергнуть себя многим лишениям, которые мог выдерживать только человек с железною натурою. Чтобы войско могло стоять в этой пустыне кошем, отряды его должны были заниматься охотою и рыболовством. Даже добывание соли сопряжено было с далекими переездами и опасностями [48], и потому казаки вялили рыбу, натирая ее древесною золою вместо соли. Можно себе вообразить, какова была одежда низовых рыцарей, нуждавшихся в дневном пропитании. Но запорожцы относились к подобным лишениям с некоторою гордостью: по их понятиям, лишения были не только чем-то неизбежным, но и необходимым, как залог их могущества. О татарах Бильский говорит, что они сильны своею быстротою да способностью переносить всякие лишения. Казаки не могли бы совладать с татарами, если б не усвоили тех же способностей в высшей степени. Шляхтичей, прибывших к ним в товарищество, они встретили неприязненно, и не хотели довериться человеку, незнакомому с нуждою. "Это какой-то изнеженный пан; не испытав никогда нужды, не в силах он вытерпеть наших недостатков". Так рассуждали казаки о Самуиле Зборовском.
Это отголосок времен Зборовского, когда неизбежным условием казачества были — нищета, голод и всякие лишения.
Оршанский староста, Филон Кмита, описывает (1514 г.), черкасских казаков, служивших московскому царю, жалкими оборвышами, которым, однакож, это не мешало побивать татар и получать от царя жалованья больше обыкновенного. В записках французского стратегика Дальрака, сопровождавшего Яна Собеского в походе под Вену, находим «дикую милицию» казацкую, поразившую европейца своею невзрачностью, — хотя доприхода этой дикой милиции, именно запорожской пехоты, Ян Собеский не решился начать сражения [49]. Даже в ближайшее к нам время московский «поп Лукьянов» изобразил вольницу Палия чертами, которые перешли к ней по наследству от запорожских воинов-отшельников. "Вал (в Хвастове) земляной, по виду не крепок добре, да сидельцами крепок, а люди в нем — что звери. По земляному валу ворота частые, а во всяких воротах копаны ямы, да солома постлана в ямы. Там палеевщина лежит, человек по двадцати, по тридцати; голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело. А когда мы приехали и стали на площади, а того дня у них случилося много свадеб, так нас обступили, как есть около медведя; все казаки, палеевщина, и свадьбы покинули; а все голудьба безпорточная, а на ином и клочка рубахи нет; страшны зело, черны, что арапы, и лихи, что собаки: из рук рвут. Они на нас стоя дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы отроду не видали. У нас на Москве и в Петровском кружале не скоро сыщешь такова хочь одного".
Удерживая казаков от нападения на татарские села, Зборовский, как мы видели, должен был их удовлетворять собственным имуществом. То же самое, в больших размерах, делал и король, Стефан Баторий. Он посылал казакам через Луцк сукно; он платил им жалованье за походы в Московское царство. Но средства его были недостаточны для того, чтобы всех людей, привыкших жить "татарским и турецким добром", как называли казаки военную добычу, удерживать от грабежей и набегов. Напрасно вписывались в замковые книги, объявлялись в публичных местах и рассылались по шляхетским домам королевские универсалы, повелевавшие хватать и сажать под стражу неоседлых шляхтичей, мещан и других простолюдинов, которые промышляли походами в соседние с подольскою, волынскою и киевскою Украиною земли. Пограничные старосты и представители воинственных панских домов продолжали старый промысел чрез посредство казаков, которых они были обязаны предавать в руки правосудия. Как турки, торговавшие в Очакове, Килии, Белгороде, Тягине, давали убогим татарам своих лошадей для вторжения в Украину, так украинские паны снабжали казаков оружием и всем необходимым для набегов на татарские улусы и турецкие города, а некоторые и сами хаживали с ними в походы. При таких обстоятельствах мудрено было королю, занятому войною с московским царем, обуздать казаков. Казни их предводителей, Подковы в 1578 и Зборовского в 1584 году, только раздражили отчаянных людей, которых королевский меч досягал лишь случайно. От смерти Подковы до гетманства Зборовского, казаки не переставали вторгаться в Молдавию и воевать с татарами; а когда король, на другой год после казни Зборовского, послал к ним своего дворянина, Глубоцкого, с последним увещанием, они утопили его в Днепре.
Гетманом послушных королю казаков был тогда князь Михайло Рожинский, сын покойного Богдана. "Вместе с другими казаками, товарищами своими запорожскими" (сказано в современном акте) он признал виновными в этом убийстве одиннадцать запорожских казаков. Преступники были присланы ими в оковах, к наместнику киевского воеводы, князю Матушу из Збаража Вороницкому, чтобы он содержал их в киевском замке под стражею, впредь до королевского суда. Но князь Вороницкий, не смотря на свое служебное положение, был связан больше с казаками, нежели с королевским правительством. Он отправил узников к войту и его радцам, представителям киевской магдебургии, чтоб они заперли их при своей ратуше. Те, в свою очередь, были поставлены в затруднительное положение относительно казаков. Они протестовали против нарушения своих прав и обявили, что не обязаны принимать и сторожить подобных преступников. "В таком случае, сказал им на это князь Вороницкий, я велю поставить казаков перед вами или перед ратушею и оставить на свободе, на вашу ответственность". Напрасно мещане представляли, что у них при ратуше нет крепкой тюрьмы, что ратуша вся построена из дерева, и что они сами в своих домах не безопасны от казацкого своевольства. Воеводский наместник отказался посадить преступников под стражу в замке; обещал только дать в помощь мещанам, для содержания сторожи, ремесленников и других людей "замкового присуду". Даже в замковую киевскую книгу не позволил записать протокол об этом деле, так что мещане были принуждены внести свое показание в замковые житомирские книги, в которых и сохранился этот интересный акт, свидетельствующий о бессилии королевской власти в Украине даже и при Батории. Неизвестно, чем кончилось дело убийц королевского посла, но можно почти наверное утверждать, что они бежали, ибо не напрасно мещане, в своем протесте, распространились о том, что у них в Киеве, как городе украинском, нет при ратуше такой крепкой тюрьмы, как в иных королевских городах, и что сами они вечно должны опасаться за свою жизнь от своевольства казаков, "яко на Украине". Впрочем Стефан Баторий умер через год после этого события, а с его смертью казаки разбушевались больше прежнего.
Польское общество относилось двояким образом к турецкому вопросу. В начале разлива турецкой силы по черноморским берегам и нижнему Дунаю, Польша стремилась к её отражению; но гибель короля Владислава III под Варною, ряд неудачных попыток польских панов вытеснить турок из Молдавии, успехи турецкого оружия в Венгрии и поддерживаемые султаном набеги татар, которые полонили народ до Сендомира и Опатова, поселили в польском правительстве убеждение, что мусульманская сила неодолима для християнской, и что для государства гораздо выгоднее поддерживать, во что бы то ни стало, мир с Турциею. Убеждение это разделяли все крупные землевладельцы, искавшие обогащения в правильном хозяйстве и расширявшие свои владения посредством колонизации опустошенных татарами местностей. Напротив мелкая русская шляхта смотрела на войну с неверными, как на выгодный промысел и как на единственное средство возвыситься во мнении общества. Высокие государственные должности и доходные королевщины захватывали в свои руки знатные паны. Для мелкопоместного дворянства оставалось только рисковать головою в войне с неверными для добычи, да искать боевой славы, которая высоко ценилась в отрозненной Руси. Рыцарский дух украинской шляхты поддерживали в ней также и религиозные побуждения к войне с "врагами святого креста", распространенные тогда по всей Европе; а татарские набеги, увлекавшие в плен родных и приятелей, возбуждали в ней жажду возмездия. Из серединных областей Польши также выходил на пограничье каждый, кто был воспитан в духе воинственной старины польской, кто с детства готовил себя к военному ремеслу и искал случая показать свое мужество. В то время, когда одна половина "шляхетского народа", под влиянием придворной политики и западной роскоши, искала домашнего покоя и прилагала старания об улучшении земледелия, другая постоянно грозила войною и, вместе с казаками, задирала турок со стороны Молдавии. Раздражаемый султан жестоко мстил Польше посредством татар, которых он беспрестанно направлял то ко Львову, то к Киеву, то к берегам Вислы. Наконец, грозил двинуть на Польшу все свои силы и укротился только тем, что поляки, согласно его желанию, призвали к себе на престол данника его, седмиградского князя Стефана Батория. Оттоманская гордость была этим удовлетворена больше, нежели победами над польским войском. Султан включил Польшу в число подвластных ему земель и, в сношении с немецким императором, перестал называть ее королевством.
Но для Стефана Батория польский престол был только средством, а не целью. Он требовал от пограничной шляхты и от казаков сохранения мира с султаном вовсе не из признательности, и даже не из страха к нему. Ему нужно было обезопасить себя со стороны Турции на время войны с Московским царством, а Московское царство воевал он для того, чтобы соединенные польско-московские силы со временем устремить против турок. Внезапная смерть разрушила его широкий план.
По смерти Батория, с одной стороны, усилилось своеволие пограничного рыцарства, имевшего тесные связи с низовыми казаками, а с другой — увеличилось неудовольствие против них консервативной среды, составлявшей польское правительство. Люди старых воинских преданий всё еще повторяли мнение, господствовавшее во время Претвича, что Польша до тех пор будет могущественна, пока в ней будет процветать казачество; но те, которые предпочитали войне мирную колонизацию украинских пустынь и старались пересадить в Польшу западные науки вместе с роскошью цивилизованных государств, видели в казаках зло, которое следовало уничтожить самыми решительными мерами. Казаки между тем, усиленные множеством искателей приключений вроде Самуила Зборовского, продолжали, как они выражались, "разливать свою славу по всей Украине". Не довольствуясь войною с неверными на суше, они ходили на своих човнах-чайках в море, грабили берега Анатолии, нападали на турецкие галеры, освобождали християн из плена, не раз устраивали на турецких берегах временные рынки, для продажи грекам, армянам, жидам и всяким налетным торгашам награбленного в турецких городах добра; наконец, появлялись на пограничных ярмарках с богатыми материями, золотыми и серебряными вещами, иноземными деньгами и диковинными рассказами о своих приключениях. Современные кобзари складывали об этих приключениях целые поэмы, из которых иные сохранились в народной памяти до нашего времени. И чем больше было в отрозненной руси воинственного увлечения, тем ближе подступала к Польше гроза войны с турками, а польские паны, законодательствовавшие на сеймах, были вовсе не готовы ее встретить. Регулярное войско, заведенное Баторием, было частью распущено, частью перешло в казацкое братство; панские надворные хоругви действовали по усмотрению своих повелителей; немецкой пехоты содержалось на жалованье мало; посполитое рушение, то есть всеобщее вооружение шляхты в случае крайней опасности, было дело медленное, да и не надежное. Уже тому назад двенадцать лет султан грозил разрушить Польшу, если паны изберут на престол рагузского принца, и угроза его не казалась панам преувеличенною. Теперь, по видимому, он решился привести ее в исполнение. В 1589 году к польским границам были двинуты такие силы, что коронный гетман, Ян Замойский, сомневался, устоят ли против них до зимы важнейшие из пограничных городов, Каменец и Львов.
В таком положении дела, на варшавском сейме 1590 года, в одном и том же законе, были приняты меры к подавлению казаков, как виновников предстоящей войны, и к призыву их в королевскую службу, для отражения турок. Правительство сознавало, что "пропустило время" для усмирения казаков, но тем не менее видело необходимость прибегнуть к сильным против них мерам, так чтобы казаки, в случае мира с турками, не могли раздражить их снова. Постановлено было устроить за Порогами из тех же казаков, которые там проживают, или из каких-нибудь других людей, войско, послушное правительству. Начальником этого войска должен быть шляхтич, имеющий в Украине недвижимую собственность; сотники также должны быть назначены из оседлой шляхты. Старшина и каждый рядовой присягнут королю и Речи-Посполитой в том, что, без воли коронного гетмана, или его наместника, казаки, ни водою, ни сушею, не выйдут за границы польских владений для вторжения в соседние земли, не будут грабить купцов и других людей, которые бы проходили через тамошние места; в товарищество свое никого против воли старшого, а старший против воли гетмана, принимать не станут. Реестр казацкий будет находиться у гетмана. В местечках запрещалось продавать казакам съестные припасы, порох и другие снаряды; не позволялось даже впускать их в местечка иначе, как только по билетам от старшого или сотника. А чтобы казаки не заводились в самих городах, местечках и селах, все старосты и державцы королевских имений, а равно паны, князья и шляхта были обязаны устроить, как в королевских, так и в собственных своих имениях, присяжных бурмистров, войтов и отаманов, которые бы, под смертною казнью, наблюдали, чтоб из городов, местечек и сел никто не ходил на Низ или в дикие поля за добычею, а тем более — за границу; "а кто бы пришел из других мест с добычею", сказано в сеймовом постановлении, "того задерживать и карать смертью, а добычи ни под каким видом не покупать". Для присмотра за самими старостами или частными владельцами пограничных имений, чтоб они не ходили за добычею в дикие поля и не вторгались в соседние земли, назначены были, тут же на сейме, два чиновника, под названием
По смыслу этого закона, правительство исключало казаков из состава городского и сельского населения Украины, и дозволяло им существовать только "на Низу, за Порогами". Оно расторгало между оседлым и кочующим населением Украины ту связь, которая была одним из главных условий колонизации отрозненной Руси. Оно запрещало продавать казакам не только военные снаряды, но и съестные припасы на украинских рынках, тогда как оседлое население само уже проторило дорогу на Низ, для обмена своих произведений на лошадей, волов, овец и для продажи за наличные деньги [50]. Оно не дозволяло казакам проживать в городах и селах, а тут у них были дома, семейства и разного рода пристанища. Оно грозило смертной казнью местным жителям за хождение на ловы в дикие поля, а это вошло у всех в обычай, как постоянный промысел. Запорожцев оно хотело держать вечно на Низу, где они кочевали только летом, а жителей городов и сел заключало в пределы страны, которые не были определены и не могли быть постоянно охраняемы. Наконец, не полагаясь на послушание старост, панов, князей и шляхты, вверяло за ними присмотр двоим лицам, которые, получая по 300 злотых в год жалованья, по его мнению, готовы были рисковать ссорою со всеми граничанами, чего, как мы видели, не отважился делать даже наместник киевского воеводы, сидя в неприступном замке и имея в своем распоряжении ремесленников и других людей замкового присуду.
Очевидно с первого взгляда, что эта мера могла только рздражить казаков, но не обуздать их своевольство. Порядок вещей на Украине ни мало не изменился после обнародования грозного сеймового постановления, над которым казаки готовы были наругаться так же, как и над мерами Стефана Батория. Между тем правительство, в переговорах с турками, дало торжественное обещание усмирить казаков, и вскоре после сейма придумало еще одно средство для удержания "своевольства украинского народа". В июле того же года дан был в Кракове королевский универсал о вербовке тысячи человек опытных в военном ремесле людей, под начальством снятынского старосты Николая из Бучача Язловецкого и поручика Яна Озышевского. Язловецкому представлялось выбрать — или на урочище Кременчуке, или где-нибудь в степи — удобное место для постройки замка. Строевое дерево предполагалось доставить по Днепру из королевских имений. Из тех же имений каждый "послушный" человек должен был давать по одной мере муки ежегодно для гарнизона этого замка. Король был уверен, что этот военный отряд положит конец своеволию украинских жителей и не допустит их нарушать мир с соседними государствами. Ни о казаках, ни о коронном гетмане, которому они подчинены сеймовым законом, ни о дозорцах, которые должны наблюдать за всеми граничанами, в краковском универсале вовсе не упомянуто. Можно думать, что король и его советники разуверились в действительности прежней меры, и не полагаясь на послушание украинских старост, решились обуздать украинскую вольницу посредством коронного войска. Но на украинских старост и державцев возлагалось доставить строевой лес для замка и обеспечивать его гарнизон продовольствием. Зная, какое участие принимали старосты в казацком промысле, легко понять, охотно ли они занялись устройством крепости, которая должна была отрезать им сообщение с дикими полями и Запорожьем. Замок не был построен, и краковский универсал остался такою же мёртвою буквою, как и постановление варшавского сейма.
По видимому, правителству Речи-Посполитой не оставалось ничего другого, как уступить силе вещей и по неволе обратиться к старой воинственности, которая, в виде пограничного своевольства, продолжала существовать в русских провинциях. Тогда бы казаки из бунтовщиков превратились в самое дешевое и полезное войско; падение Крымского Юрта сделалось бы неизбежным, и турки целым столетием раньше потеряли бы свое страшное для Европы значение. Но такая политика для сеймовых панов была бы слишком великодушна, а для Сигизмунда III — гениальна. Колонизаторы отрозненной Руси не теряли надежды сделать из неё другую Польшу — не в отношении языка, о котором тогда заботились мало, и не в отношении веры, о которой помышляло одно духовенство, а в отношении господства польского или княжеского права над правом обычным русским, которое, более нежели что либо другое, делало отрозненную Русь непохожею на Польшу. Всмотримся глубже в положение дел на Украине: было ли возможно водворение в ней польского права?
Ни мелкая пограничная шляхта, водившаяся запросто с казаками, ни собственно так-называемые мещане, ни городовые и запорожские казаки не обращали, покамест, внимания на выростающие с каждым годом панские города и села; еще менее понимали значение панской силы для края люди, не принадлежавшие к их корпорации: ратаи, чабаны и тому подобный чернорабочий народ, рассеянный по украинским хуторам и селам. В начале колонизации Украины, которое для одних местностей восходило к половине XVI, а для других — к первой четверти XVII века, по истечении 20-летней и 30-летней
Прилив польщизны в русские области королевства относится к позднейшему времени. В начале колонизации отрозненной Руси, коренные поляки держались еще за Вислою, а опустошенные татарами пространства древней, владимировской Руси занимали все-таки люди русские. Польский язык был им известен, как язык правительства, как язык средних и высших училищ, которых у нас до конца XVI столетия не было, наконец, как язык литературный, только-что возобладавший над бесплодною латынью. Они писали на нем военные реляции и письма, подобно казацким предводителям времен позднейших, но в обыденных сношениях, без сомнения, употребляли речь русскую. Мы видим, например, Претвича, излагающего перед королем по-польски свежую в то время историю колонизации. Вероятно, и Дашкович не иначе говорил на Пётрковском сейме об устройстве за Порогами военного братства; но к королю Сигизмунду I писал он по-русски [54], и на русском же языке получал от него инструкици, напечатанные в "Актах Западной России". Брат Самуила Зборовского, Христофор, зная русский язык, как уроженец Червонной Руси, писал к запорожцам по-польски; но уже конечно ни Дашкович, ни Претвич, ни Самуил Зборовский не обращались на польском языке с речью к русским дружинам, составлявшим тогдашнее казачество. Исторические песни, сложенные этими дружинами, показывают, какой элемент был в них преобладающим. Самые татары, кочевавшие на Подолье и Волыни до изгнания их оттуда Ольгердом и Витовтом, усвоили себе русскую речь, и не забыли ее через сто лет, живя в Добрудже [55]. Вспомним известную речь каштеляна Мелешка, произнесённую по-русски даже в собрании сенаторов, на конвокационном сейме, перед избранием Сигизмунда III. Немудрено представить, что польская молодежь, уже участвовавшая в пограничной службе, объяснялась на русском языке. Что касается до латинского и греческого вероучений, из которых одно распространяло польский, а другое поддерживало русский элемент, то, до конца XVI века, они не встулали еще в ожесточенную борьбу между собою, и оба помышляли только о том, каким бы способом защититься от реформации, которая в то время грозила не одной западной, но и восточной церкви, в пределах Речи-Посполитой. В таких памятниках, как реляция Претвича о казакованье шляхты, и рассказ Папроцкого о пребывании Зборовского за Порогами, нет и намека на различие вер и наречий у двух составных частей казачества. Русское духовенство не принимало никакого участия в его образовании, и во времена первых казацких войн с панами относилось к запорожскому войску как нельзя более равнодушно, чтоб не сказать — враждебно.
С своей стороны, казаки, в своих походах и на запорожских становищах, обходились без священников. [56] В "думе" о буре на Черном море, предводитель военного братства обратился к товарищам бедствия с таким увещанием: "Исповедывайтесь, паны молодцы, милосердому Богу, Черному морю и мне, отаману кошовому". Правда, что, по "Тератургиме" Кальнофойского, несколько казаков, однажды, среди страшной бури на море, дали обет послужить печерским инокам две недели в черной работе, и выполнили свой обет [57]. Но в походах 1637 и 1638 годов казаки больше всего таили свои намерения от местных священников, а один православный монах был даже их соглядатаем и сообщил о них вести польскому войску. Митрополит Петр Могила, без обиняков, называл их «ребеллизантами» печатно. Православный пан Адам Кисиль писал о казаках, что у них не было никакой веры, religionis nullius. Униатский митрополит Рутский повторял то же самое [58]. Все вместе свидетельствует, что колонизация отрозненной Руси совершалась без участия православного духовенства, которого иерархическая деятельность сосредоточивалась тогда не в Киеве, как прежде и после, а в Вильне. С другой стороны, и влияние римско-католической проповеди не распространялось еще на пограничное рыцарство и на первоначальных украинских колонизаторов польского происхождения: ибо первый латинский бискуп, временно проживавший в Киеве, приехавши сюда в 1589 году, не застал ни одного каплана, ни одного костёла и алтаря, кроме замковой каплички, в которую, по его словам, замковые урядники запирали своих лошадей, да еще маленького доминиканского костела, на Подоле, с одним только монахом при нем. Этот бискуп, происходивший из православной фамилии, как прозелит, приписал запустение замковой каплицы "пренебрежению" к латинской вере; но его же рассказ о том, что и в Софийской церкви, затекавшей дождями, кияне запирали скот, убеждает нас, что в малолюдном, убогом тогда Киеве относились небрежно к церквам обоих вероисповеданий. В те времена православные священники и латинские ксензы безразлично совершали духовные требы для людей православных и для римских католиков. Латинских ксензов было тогда так мало, не только в Киевской земле, но и на Волыни, что русские попы крестили детей, давали святое причастие и погребали мертвых у поляков; а местные поляки до такой степени не делали различия между латинскими и русскими священниками, что латинская иерархия нашла необходимым — выпросить, у Стефана Батория универсал к православным епископам, которым, под штрафом в 10 тысяч коп грошей литовских, повелевалось воспретить подвластному им духовенству всякое вмешательство в церковные дела римских католиков. Таким образом, латинство не препятствовало польским выходцам объединяться в Украине с туземцами, подчиняясь местному элементу. Если в глубине Волыни католики крестили детей по-православному, то тем естественнее это делалось там, где до времен Сигнзмунда III не было со стороны латинской церкви никаких усилий к распространению своего исповедания. Польский элемент сливался с русским единственно под влиянием условий местности. Казаки и их семейства веровали в Бога без посредства катехизического учения, а многие из пограничных жителей вырастали и старились, не видав церкви. То, что говорит сатирическая народная песня о позднейших запорожцах, которые будто бы принимали скирду сена за церковь, могло относиться к хуторянам и слобожанам не одной местности времен Стефана Батория; а такие анекдоты, какие рассказываются в наше время о чабанах екатеринославских степей, являющихся к принятию святых тайн в сопровождении своих овчарок, без сомнения, можно было слышать во времена оны в Киеве о низовых чабанах, называвшихся по-татарски одаманами.
Как бы то ни было, только пограничная шляхта обеих народностей претворялась в простонародную казацкую русь, не стесняясь ни верою, ни языком, ни бесполезными в русских пустынях гербами. Оборона границ, соединенная с целостью семейств и имуществ, была здесь всепоглощающею задачею жизни. Все служило этой задаче на Украине. Самая местность украинская приняла отпечаток долгой борьбы оседлого населения края с кочевниками. Открытая со всех сторон равнина усеялась насыпями, с которых жители вглядывались в далекую степную перспективу, не подымется ли где-нибудь пыль от наступающей на них орды. На Руси московской, защищенной лесными засеками, реками и болотами, слово
Многолетнее употребление столь разнообразных средств обороны наполнило подвигавшееся от запада к юго-востоку пограничье бывшей Речи-Посполитой земляными насыпями, которым до сих пор нет счёта. В разные времена, то одна, то другая часть отрозненной Руси отбывала на этих насыпях сторожу, или боролась посредством них с неприятелем. Мы имеем в этом отношении более или менее точные и подробные сведения лишь о той местности, которая возбуждала в польском правительстве особенный ивтерес, по отношению к утверждению в Украине польского права, посредством правильного устройства королевщин и раздачи пустынь в наследственное владение магнатам. Сеймовые постановления от времени до времени регулировали охранение границ от вторжения орды и не раз освобождали жителей пограничных местечек от процессов, позвов и баниций, в уважение опасностей, которым они подвергались. Первое место, в глазах польского правительства, еще в 1631 году, занимали стражницы в Белой-Церкви, Трилисах и Любомире, "откуда", по словам сеймового постановления, "вся Украина охраняется от татарских набегов". Сарницкий, напечатавший свою книгу в 1587 году, гогорит, что Белая-Церковь была как-бы морским маяком и служила убежищем для всей Руси, которая отсюда прежде всего получала вести о наступлении орды; а в одном старом документе сказано, что белоцерковский замок "задерживает на себе весь татарский импет", — может быть, потому, что невдалеке от него пролегал татарский шлях, где, по словам королевского универсала, татары переходили черезе Рось. Главную сторожу держали белоцерковские мещане у леса, который назывался Богатырив-Риг [61], и это, конечно, было дело не легкое, если, по выражению Сарницкого, татары "заглядывали в Белую-Церковь, как собаки в кухню". Трилисы, прославленные необычайным мужеством своих жителей в 1651 году, пять раз были разоряемы татарами, и пять раз возрождались на своем пепелище. Что касается до Любомира, то, по замечанию одного из местных жителей, нигде так густо не расположены полевые могилы, как вокруг этого местечка. Далее, по направлению к Брацлавщине, содержались полевые сторожи на реках, впадающих в Бог; с левой стороны — на Синице, а с правой — на Саврани, и в других местах. Наконец, по главным татарским шлхам расставлены были чаты, выходившие из соседних поселений. По Чорному шляху шли сторожи от Запорожья мимо Черкас, Канева, Полонного и далее, в глубину Волыни. Точно так же расположены были сторожи над рекою Савранью и у бродов рек Кодыми и Кучменя, вдоль Кучменского шляху, который шел вглубину Подолья. На Росаве и Ушице стояли чаты на татар, вторгавшихся в польские владения по Волошскому или Покутскому шляху. И над всею необозримою сетью этих шляхов, стражниц и могил господствовал, как главный сторожевой пункт, старинный Ров, названный, в честь королевы Боны, Баром. После Каменца Подольского, это была самая сильная украинская крепость, которая "глядела на три татарские шляхи", как писали о ней в донесениях королю. Она постоянно находилась, в качестве староства, во владении коронных гетманов, которые, по своему званию, были верховными охранителями границ Речи-Посполитой; ближайший же надзор за всеми сторожевыми стоянками и чатовниками в XVI веке имел подначальный коронному гетману "стражник трех щляхов".
Если, как сказано выше, самая местность украинская, в силу долгой борьбы славянского мира с монгольским, приняла отличительный характер, до сих пор не изглаженный временем и новым порядком жизни; то тем более идея защиты пограничья от орды должна была отразиться на общественных отношениях пограничников. Рядом с потомками знаменитыхдворянских родов, приобретали здесь широкую популярность, не только в простонародье, но и в правительственных сферах, личности происхождения темного, не-шляхтичи. Настоятельная нужда в людях, которые бы сторожили за движениями хищных татар и умели их отражать, мало того, что заставляла правительство поощрять казацкие обычаи в пограничном городском населении и относиться с похвалами к счастливым добычникам; она привела его к необходимости прощать самые тяжкие преступления тем, кто прослужит четверть года в пограничной страже на собственном содержании и отличится каким-нибудь отважным делом. Многие баниты являлись в Украину, отличались в гонитвах за татарами, заслуживали потерянную честь и возвращались в прежнюю среду. Но другие оставались навсегда в обществе пограничников и вносили в него, особый элемент буйства, выработанный на шляхетских сеймиках и в так-называемых войсковых zwiazkach (союзах). Благоприятствуемая положением Украины свобода во всех начинаниях, возможность приискать людей, готовых на самые отчаянные предприятия и слабое действие законов, постановляемых для Украины центральною властью, давали здесь каждому смелому характеру развиться во всю ширину. Между тем общее в начале стремление охранителей и колонизаторов Украины видоизменялось под влиянием придворной политики, которая то призывала казаков под королевские знамена, то принимала против них меры, подавляющие врожденную им воинственность, а иногда делала одно и другое разом. Вследствие этого, в населении Украины образовалось две среды: одна, которой выгоды совпадали с распоряжениями центральной вдасти; другая, которой не возможно было существовать, не противодействуя этим распоряжениям. Та и другая имели своих представителей, своих героев, которых одни превозносили до небес, а другие осыпали проклятиями. На место Дашковича, который, предводительствуя казаками, получал подарки от сеймовых панов и награды от короля; на место Претвича, о котором благодарные паны говорили, что в его время "спала от татар граница", и других казацких предводителей, считавшихся в Кракове "безупречными и знаменитыми Геркулесами", — с одной стороны, среди оседлой шляхты появились на военном поле магнаты, жаждавшие уничтожить казаков до самого их имени, а с другой — из оказаченной массы украинского простонародья выступили на сцену вожди, мечтавшие о разрушении Кракова и истреблении шляхетства [62]. Буйные волею, сильные духом, неутомимые в несении военных тягостей, те и другие, сравнительно с обитателями внутренних провинций, были истинными "львами, жаждавшими одной кровавой беседы". Не зная меры своему произволу, они доводили всякую свою затею до последней крайности и, образуя вокруг себя новые поколения необузданных поборников известных убеждений, готовили для государства грозу, которая потрясла его до основы.
К воспитанию в пограничниках отваги на борьбу за свои убеждения много способствовала беспрестанно представлявшаяся, в виде живых примеров, возможность потерять имущество, семейство, свободу и жизнь. С увеличением населения отрозненной Руси, татарские набеги сделались так часты, что коронный гетман Жолковский насчитывал на своей памяти 30 наездов "великою ордою", не считая меньших. Татары мало занимались ремеслами, торговлею, промыслами, не имели обширных владений для взимания дани, были заключены в пределах скудного пастбищами полуострова, из которого откочовывали к роскошным побережьям Днепра, Бога, Днестра не иначе, как под опасением казацкого наезда. Поэтому польские провинции были для них единственным источником обогащения. Угоняли они скот, уносили всякую без различия движимость, но в особенности дорожили ясыром, который продавали в рабство на все стороны востока. Восточное общество нуждалось в бесчисленном множестве рабов и рабынь разных возрастов, а главными поставщиками этого товара были татары, добывавшие его большею частью в отрозненной Руси. Особенно жадно хватала орда в плен детей. Вместе с другими пленниками, шли они, как ценный товар, в отдаленнейшие страны Азии, а всего более — в Царьград. Двор и империя султанов опирались на личностях, не имеющих в Турции родства и потому привязанных к своим повелителям, как об этом пишет Янчар-Поляк еще перед 1500 годом. Покупных детей воспитывали в султанском серале для службы в янычарах и для занятия придворных должностей, требующих особенного доверия. Таким образом цвет християнской силы был обращаем неверными на подпору магометанства. Мысль эта еще более усиливала впечатление, производимое на пограничных жителей татарскими набегами. Под влиянием ежедневно ожидаемых случайностей, выработались в Украине черты нравов и обычаи, не встречаемые в других областях Польши и московской Руси. Одно время Украинцы поражают наблюдателя глубокою грустью своих песен и меланхолиею сердец, в другое — склонностью к отчаянным предприятиям, или какою-то безумною весёлостью, которая как-бы усиливается заглушить великое, невыразимое горе. Отсюда у них трагическая противоположность между видимою веселостью и иносказательною грустью, например, в свадебных обрядах, или даже в детских уличных играх, сохранивших следы кровавых битв и татарских набегов. До нашего времени уцелел особый отдел народных песен, так называемых
И казалось пограничникам, что у них не будет другой тягости, кроме убожества, прогонявшего казаков из дому на опасный промысел, — что у них не будет другой беды, кроме той, которая постоянно грозила им из-за степных могил и сторожевых шанцев. Но паны, охватившие своими имениями весь юго-восток за Киевом, Каневом, Черкасами, Белою-Церковью и далее до пограничного со стороны Молдавии Каменца Подольского, мало-помалу начали делать ощутительным присутствие польского права в Украине. Казаки вначале не обращали внимания на ту власть, которая сеймовым постановлением 1590 года давалась над ними местной шляхте, и не завидовали размножению в Украине панских имений. Местная шляхта тянула тогда в один гуж с казаками, жила с ними за панибрата, хаживала казацким обычаем на военный промысел, а её имения, при обилии незанятых никем земель в Украине, вовсе не стесняли казаков, напротив, еще обеспечивали их семействам безопасность от татарских набегов. Но заселение украинских пустынь шло с быстротою невероятною; панские села и местечки густели с каждым годом; земля чаще и чаще делалась между пограничными жителями предметом кровавых споров; недвижимая собственность дорожала, а вместе с тем изменились и прежние отношения между панами и казаками. Украинские дворяне с каждым годом более и более обособлялись от казаков в своем быту и интересах; сельское хозяйство, на плодоносной почве, вознаграждало их за труды вернее, чем хождение с казаками на военный промысел; с улучшением общественного быта, явилась потребность в более строгой администрации; на поветовых сеймиках изыскивались меры к обузданию всякого своевольства, а всего больше — казацкаго; наконец, явилась настоятельная надобность в рабочих руках для множества новых колоний, сгущавшихся на пограничье; от свободных поселян, составлявших казацкие семейства, землевладельцы-паны стали требовать чиншей и панщины, а старинные казацкие займища называли землею панскою. Этого мало: из
ГЛАВА VI.
Казацкий самосуд и распространение казацкого присуду на низшие слои общества. — Остатки княжеских дружин в Украине — конные и путные бояре. — Наплыв в Украину польской неоседлой шляхты и её роль. — Представители знатных русских фамилий в составе первобытного казачества. — Переход добровольной ассоциации труда в невольную. — Низовое казачество заслоняет королевские и панские имения от татарских набегов.
Ссоры между казаками и шляхтою начались, можно сказать, со времен незапамятных. Повод к ним подавал уже один противоположный взгляд той и другой стороны на право владения землею. Не раз казацкая займанщина должна была соприкоснуться с займанщиною панскою, по мере того как гуще и гуще делались панские слободы в Украине. Казаки, не зная по книгам, но сознавая в душе jus primi occupantis, отстаивали свои пастбища и ланы против притязаний шляхты, которая сперва владела ими de jure, а потом захотела владеть и de facto. Шляхта, искони воинственная на пограничье, на спускала казакам и, отличаясь превосходством военных средств, легко брала над ними перевес. За всякою победою над сословием, которому польское право отказывало в землевладении, она делалась полным собственником некоторой части старинных займищ казацких и, следовательно, налагала тягость подданства на их обитателей. Так говорит, по дошедшим до него преданиям, венгерско-польский историк Грондский, но прибавляет, что шляхте нелегко было утвердить это подданство за собою, так как и перед самой Хмельнитчиною всё еще оставалось много пустых, недоступных для шляхты земель, куда покоренные уходили по примеру своих предков и устраивали там новые и вольные "осады".
Польские моралисты нашего времени упрекают казаков старого века в том, что они, будучи издавна народом свободным и, по своему рыцарскому значению относительно борьбы с неверными близко подходившим к характеру шляхты, не вошли с нею в такое единение, как жители литовско-русских "застенков", с которыми польская шляхта еще при Сигизмунде-Августе поделилась гербовыми своими знаками и привилегиями. Это потому, говорят они, что полудикие казаки ни на что не хотели променять своей разбойничьей и хищной жизни. Но едвали не будет справедливее сказать, что идея шляхетства была чужда казакам не по хищническому роду их жизни, а потому, что она противоречила основным понятиям народной массы украинской. Вечевое право удельного периода, по которому квязья были не вотчинниками, не владельцами земли, а только правителями, не государями, а только господами, преобразилось у этой массы в право копное, далеко опередившее, даже по дошедшим до нас памятникам, появление княжеского или польского права в Украине; а копные суды, вызывавшие к ответу самого дидича, то есть землевладельца, наравне с крестьянами, отозвались потом, при посредстве магдебургского права, в образовании судов церковно-братских, по которым власть духовенства контролировалась мирянами, и недостойный своего сана епископ мог быть удален братством от управления епархиею. Все эти черты самосуда и самоуправления приняли самые выразительные формы в устройстве казацкой корпорации, основанной на идее полного равенства перед законом или перед олицетворением завона в предводителях, избранных вольными голосами. "Где два казака, там они третьяго судят"; эта народная аксиома распространялась не на одно военное, так сказать, привилегированное сословие в Украине (казак был только конкретным выражением того, чем каждый
Каковы бы, впрочем, ни были причины их задоров и ссор с панами, но панские порядки в Украине и панские стремления сделать из Украины то, что уже было сделано из других польских провинций, были главными стихиями, из которых казаки с одной стороны, а шляхта с другой — черпали свою взаимную недоверчивость, неприязнь и, наконец, ожесточенную вражду. Защищая панов, как колонизаторов опустошенной татарами страны, польские моралисты воображают защищать в их лице деятелей цивилизации против степных варваров, чуждавшихся её благ. Действительно, цивилизация много потеряла от казацких восстаний. Жаль нам тех многочисленных пасек, тех фруктовых и даже виноградных садов, о которых сохранились предания, того земледелия и скотоводства, которое начало-было принимать в Украине такие громадные размеры, и, наконец, ремесел, которые естественно процветают в богатой местными продуктами стране [68]. Но нас успокаивает мысль, что с польской культурой было неразлучно рабовладение; что от казацких восстаний пострадала не та цивилизация, которая приходит к народу путем экономического и умственного развития массы, а та, которая, развивая удобства жизни, политические идеи и вкус к изящному в одном сословии на счет других, приводит все гражданское общество к деморализации. Знали казаки, или нет, к чему именно пришли бы они, подчинясь польскому праву, нам не известно. Они, по отношению к потомству, которому оставили так мало письмен своих, делали свое дело, можно сказать, молча. Зато не только в своих осадах и куренях управлялись собственными, от самих себя поставленными властями, и не только не признавали над собой никакого другого права [69], но еще вводили свою форму суда и в городах. Они — выражаясь тогдашним термином — не хотели знать "присуду" королевских старост и забирали городских и сельских жителей под собственный казацкий присуд так что, где были казаки, там королевская администрация делалась недействительною [70]. Освобождение городов от казацкой юрисдикции составляло предмет постоянных забот представителей шляхты на сеймах; меры принимались за мерами, одни других безуспешнее, так как исполнительная власть не соответствовала законодательной; наконец, в 1638 году, за десять лет до начала Хмельнитчины, запрещено было мещанам отдавать дочерей своих в замужество за казаков и продавать казакам какую бы то ни было недвижимую собственность. Казаки между тем крепли — и как военная корпорация, и как полумещанское сословие. Утвердясь на Низу, они свою Сечь сделали школою рыцарства для всех недовольных панскими порядками в Украине, для всех завистников панского благоденствия, для всех обиженных панами в качестве претендентов на владение
Мы еще будем иметь случай указать, что казакованье было для них не столько рыцарством, в смысле призвания, не столько идеею социального отпора, а тем менее реакции политической, сколько простым промыслом, буднишним добываньем насущного хлеба, — таким точно, как то, из-за которого черкасские мещане тягались — то с киевскими чернецами, то с королевским старостою Пеньком. Теперь скажем только, что первый период казачества был вовсе не то, что второй, равно как второй не то, что последующие. Предприимчивый дух, почти угаснувший ныне в украинском народе, в XVI и ХVII веке олицетворялся в казаках соответственно потребностям страны. Казаки являлись представителями живой силы, теснимой панскою цензурою, которая стремилась заковать эту силу в неподвижный status quo, и в этом случае правы те историки, которые называют украинских казаков (других мы им охотно уступаем) врагами государственности, разбойниками, ненавистниками гражданского порядка. Все сословия перебывали в казаках единично, все опирались на них корпоративно, все находили в их устройстве под нужду свое искомое; но ни одно сословие не вдохнуло в них своего духа, по той причине, что status quo был общий идеал всех партий, и ни одна не могла проникнуться полною радикальностью, за исключением казачества. Так же точно все соседние державы, и даже отброшенная далеко Швеция, старались воспользоваться казаками, как пользуются огнем для временных надобностей; но ни одна не могла примириться с их идеалом равноправности. Тогдашняя современность недалеко ушла от средних веков. Ни одно гражданское общество не было способно принять в свою среду эту свободную дружину и дать ей свою государственную чеканку. А надо отдать честь польской шляхте, что она соответствовала больше этой задаче, нежели какое-либо из тогдашних государств. Казачество было не что иное, как осуществление народного идеала равноправности в грубой форме, обусловленной его положением. Шляхетство, с другой стороны, было не что иное, как осуществление идеала старопольской сельской гмины [71], под влиянием соседнего феодализма. Если бы не ксензы с их наукою властвовать и порабощаться, такие попытки к ближению, какую представляет Самуил Зборовский, не говоря о многих других, могли бы привести к тому, что Польша стала бы во главе Славянщины, как величайший из новых народов. Но обратимся к убогой умом и благородством действительности.
В первом периоде казаки были не что иное, как казакующая против татар панская пограничная стража, которою предводительствовали те, чья была земля. Земля de jure принадлежала — или королю, или панам. В первом случае, король предоставлял своим старостам, как представителям своей власти, пожизненное владение землею, с правом чинить суд и расправу в пределах староства, так как бы это делал сам, находясь в своей королевщине. Во втором случае, паны землевладельцы являлись еще более точным повторением короля в уменьшенном виде, как государя относительно подданных. Подданные в Украине были двух сортов: королевские и панские. Королевские находились под присудом старост, панские — под присудом дидича, или вотчинника. Те и другие были призываемы в пограничные воеводства для заселения края и извлечения из него доходов в пользу собственников земли — короля и панов. Чтобы они могли успешно исполнять свою функцию, нужна была охрана. Эту охрану устраивали старосты для королевских, а паны — для своих собственных имений. Охрана составлялась из элементов неоднообразных и неравносильных.
В польской Украине, в которую, по смыслу слова, следует включать и Червонную Русь, уцелел от татарского периода остаток княжеских дружинников, известный под именем бояр и вольных слуг. Боярин у варягорусских князей был тот же слуга, но только слуга-большак. Бояре относительно князя были то, что у казаков
Возвращаясь к старостам и вотчинным дидичам русским, этим удельным князьям, воскреснувшим после татарского погрома и литовского террора под дыханием тевтонской жизни, скажем, что бояре отличались от черни случайным владением землею на правах вотчинников, гораздо чаще на праве поместном, но главное отличие их составлял вольный переход с места на место, не замеченный даже законодательством, которое, исходя из интересов землевладельческих, а не государственных, строго, хоть и безуспешно, оберегало присутствие рабочей силы в хозяйственных единицах, но не стесняло лиц служилых. Бояре, по старине, были слуги, а не работники. Будучи руками и глазами самих землевладельцев, они были народ, крайне необходимый при тогдашней разбросанности поселков и пустынности всей литовской польской Украины. Потому-то бояре носили названия
Не забегая вперед, поспешим заметить, что эти же самые люди доставляли казачеству, в дополнение к татарски-воинственному контингенту, контингент европейски-воинственный. Выходцы из глубины Польши, где, как указано выше, и вокруг Кракова существовала Русь, состояли не из одной бруковой шляхты, не из одних тех, которые, по словам Михалона Литвина, привыкли в своей Литовщине еще в постели кричать: "вина! вина!" не из одних таких, которых наш холмский земляк, а польский писатель, Рей, ставит ниже лесных волков по грубости их общественных увеселений. Между выходцами попадались и такие люди, как Предислов Лянцкоронский, отведавший войны с неверными в самой Азии, окончивший полный курс рыцарства в европейских армиях и вполне соответствовавший похвале, которую так щедро расточает древний летописец древним полякам: Non dominandi ambitus, non habendi urgebat libido, sed adalte robur animositatis exercebat, ut praeter magnanimitatem, nihil magnum estimarent. Если бы не эта другого рода закваска казачества, никогда бы оно не совершило таких подвигов колонизации, о каких не смел мечтать ни "мудрый" Ярослав, устроивший поселение "по Ръси", ни тот предприимчивый князь, чьи "комони ржали за Сулою, чьи трубы трубили в Новеграде". При этом надобно иметь в виду, что в рядовом казачестве, возникшем из положения края, были, так сказать, офицеры из высшего сословия, которые назывались взаимно
В главе I-й я говорил о том, как литовско-русская торговля с Грециею отхлынула с берегов Чорного моря, переставшего быть
поют наши кобзари. Зачем же её ждать? Не лучше ли juvenilem aetatam suam consolare?..
Это был не только шляхетский, но и молодецкий период казачества. Не одна добыча была задачею казацких предприятий: служили паны в казаках больше в видах защиты своих слобод от монгольских хищников, чем из соответственного хищничества славянского. Даже предание о древней торговле по Днепру с Феодосиею и другими черноморскими рынками не совсем порвалось в земледельческой жизни их. В скудном, сравнительно с прежним, количестве всё еще отправлялся хлеб prono flumine, но уже ad barbaros, и (прибавляет географ) non sine graui discrimine vitae (не без серьёзной опасности жизни). Соседи, как мы видим, платили друг другу одинаковой монетой. Другой современный географ, Мартин Бронёвский, указывает на соляной промысел, как на причину постоянной войны казаков с татарами, что мы видели и в описании похождений Самуила Зборовского. Невдалеке от Кочубей-городища, у приморских соляных озер, собиралось беспрестанно множество казаков, этих первых чумаков украинских, и вечно происходили у них битвы и стычки с татарами [74]. Это, говорит он, были крайне опасные места для проезда не только ночью, но и во всякое время. По всему тракту, которым он должен был проезжать во время своего посольства в Астрахань, он то и дело видел мертвые тела, если не самих казаков, то других людей. Такова была функция казачества в то время, от которого дошли до нас только случайные и отрывочные известия о них.
Но зато позади боевой линии этих охранителей польской колонизации Украины существовал еще, говоря вообще, лад между воюющими за край и рядящими краем. С течением времени, добровольная ассоциация труда и воинственности в панских владениях перешла в обязательную. В панских и королевских слободах поселяне оканчивали различные сроки воли; старосты между тем начали окружать себя, вместо туземных жителей, выходцами, или, так сказать, вместо земщины — опричниною. Вольные слобожане превращались, одни за другими, в панщан, а на вольных товарищей старосты по защите сторожевого пункта — замка — возлагалась обязанность сторожевой службы, обязанность утомительная и опасная, без позолоты славою и честью, которая награждала их прежде, при существовании воинского равенства. Вместе с тем старосты начали забирать в свои руки самые прибыльные статьи доходов; медовый промысел, весьма важный в те времена, рыболовные места, бобровые гоны, оставляя мещанам только то, что было сопряжено с опасностью постоянной защиты, именно скотоводство, на которое татары зарились почти так же, как и на ясыр, и земледелие, при котором легко было им захватить людей изолированных работою. Много трогательных картин из этого тяжкого времени сохранила для нас народная муза, и, между прочим, она представила трудное положение земледельцев, которые не успеют-бывало взяться за дело, как на горизонте показывается туча.
говорит-бывало хозяин, которому и пахать поля иначе было невозможно, как с пищалью возле плуга.
Это был хозяин жатвы, побежавший с поля домой взглянуть, целы ли жена его с малыми детками. Его схватили татары на дороге и, чтоб не ушел под час их гонитвы за жнецами, ослепили. Народная муза вкладывает ему в уста следующие трогательные слова:
Разница между положением панских и королевских крестьян существовала, но выгода была не на стороне последних. Наследственный пан всё-таки щадил своих подданных, с которыми был связан общими преданиями и единством интересов; староста, напротив, был королевский урядник, которого во всякое время могли перевести в другое место, как перевели Претвича из Бара в Терембовль. Притом же панских крестьян мог переманить к себе соседний пан обещанием срочной воли, если только был довольно силен, чтоб отстоять свое приобретение против закона, действовавшего довольно слабо на пограничье. Старостинских крестьян сманивать не смели: это значило бы вооружить против себя слишком сильного пана — короля. Что касается до мещан, то они, наравне с прочими
Чтобы придать употребленному мною сравнению достоинство правды, напомню моему серьёзному читателю некоторые факты из горестной летописи пленения татарского, которое могло бы наконец сравниться с вавилонским, когдабы не украинские казаки: они лучше отстояли Русь против потомков Болеслава Храброго и потомков Батыевых, нежели их первообраз — варягоруссы — от одних и тех же сил, напиравших на Русь, одна — именем Европы, другая — именем Азии. В 1549 году заполонила орда все семейство (тогда еще не польское) князя Вишневецкого в замке Перемире. В 1589, погнала она в неволю князя Збаражского, также со всей семьею, и множество русской шляхты. По рассказу Иоахима Бильского (русский герб Правдич), в 1593 году, под час сеймавого съезда волынских панов, татары переловили сперва расставленную на шляхах панскую сторожу, а потом, в отсутствие отцов семейств, набрали множество пленных из панских домов, особенно "белого пола" (женщин). Если столбы, на которые опиралось все здание тогдашнего русского общества, так зловеще шатались под напором дикой стихии, то что же сказать о простом народе и о его семейных утратах? Но он заявил о своих бедствиях красноречивее панских летописцев; его песня не умолкает до сих пор среди панских замковищ, которые, подобно пргребенному в мусоре Вавилону, потеряли даже прежние имена свои. Звонко и победительно над временем и людским отупением поет она:
И вот этакие-то раздирающие сердце сцены, совершавшиеся, как вокруг низких хат, так и вокруг высоких замков, заставляли первых краковских типографов, заботившихся лучше своих патронов "о воспитании детей" [75], называть современных казаков безупречными и знаменитыми Геркулесами. Одни только казаки смели мечтать об убиении гидры, засевшей в Цареграде, на развалинах древнего мира, среди християнских народов. Недаром человек столь серьёзный и ученый, как Сарницкий, насмотревшись на граничан и на их ежедневную и еженочную службу, воскликнул: "Oviros omni genera praemiorum dignos!" (О мужи, достойные всякого рода наград!)
Успехи казачества за Порогами, в "необитаемой Подолии", как тогда называли днепровские низовья, обратили на себя всеобщее внимание. Подольские и червонорусские паны поддерживали казаков своими собственными ротами сперва против старост, которые не признавали покамест за низовыми казаками права сильного, в то время самого убедительного на Украине права; а когда сами старосты, уступя прорвавшемуся за Пороги потоку казачества, начали делать казакам разные adminicula [76] на досаду королю, тогда — вместе с старостами против короля. Пограничные паны получали от них вести о переправе казаков на правый берег Днепра и указания, в каком поле или урочище залечь на них манерою Претвича, а сами давали казакам знать о направлении татарской орды, уходившей к днепровским переправам с добычею. В первом случае, интереснее было нападать на татар пограничной панской страже или казакующей шляхте, чтобы не допустить их пробраться в населенные места и к собственным жилищам, в последнем — было гораздо выгоднее для казаков заступить дорогу татарам: татары возвращались с добычею. Казаки, награждая себя за военные труды и опасности отбитыми у татар лошадьми, скотом, съестными припасами, одеждою, утварью (орда хватала все, что можно было схватить, даже столы и ослоны), вместе с тем оказывали важные услуги подольским, червонорусским и украинским панам освобождением от татар ясыра, на который орда жадничала больше всего. Вот к этаким-то воинам-промышленникам приставали самые отважные и предприимчивые люди из пограничного шляхетного казачества и, приобрев между ними популярность, делались их предводителями, путем свободного выбора.
Что же такое была в сущности запорожская вольница? Это были мещане, которым не давали мещанствовать так, как бы им было выгодно. Это были мстители-паны, терявшие, подобно князю Рожинскому, жен, матерей и — чего никогда не забывает человеческое сердце — детей. Это были религиозные рыцари, дававшие обет положить живот свой в борьбе с врагами святого креста, или провести несколько месяцев среди лишений и опасностей. Это, наконец, были молодцы-шляхтичи, которым хотелось потешить juvenilem aetatem suam. Отчасти это были и мужики, но весьма и весьма отчасти. Первые запорожцы не нуждались в мужицком контингенте; с своей стороны, тогдашние мужики не были еще в такой степени теснимы, чтобы покидать семейства и идти, что называется,
ГЛАВА VII.
Старинные разжигатели международной вражды. — Экономическая реакция шляхты латинскому духовенству. — Легкомыслие шляхты в деле реформации. — Невежество русского духовенства и недоступность его для папы. — Упадок русской церкви от невежества всех слоев общества. — Несостоятельность русских панов в роли патронов церкви. — Панские слова, принимаемые за дела. — Одинаковая неспособность польской и русской шляхты к деятельному благочестию.
Отрицать господствующую в Речи-Посполитой церковь, то есть делать какие-либо иноверческие демонстрации, казаки не имели вначале никакого повода и, по задаче своего образования, не обращали внимания на какие бы то ни было церковные дела. Между тем в Польше готовилось нечто такое, с чем они не могли рано или поздо не столкнуться, будучи, так сказать, извлечением квадратного или даже кубического корня из своего народа.
Пропаганда римского католичества в Польше, с самого своего начала, была вместе и пропагандой нетерпимости. Начиная с берегов Вислы, латинский обряд настойчиво и последовательно вытеснял обряд славянский, пока наконец дошел до территории, подвластной русским князьям. По исследованию весьма уважаемого в польской ученой литературе Лелевеля, в войне древнего польского дворянства с чернью участвовало, как поджигающий элемент, гонение греческого вероучения на берегах Вислы, так как славянский обряд был там народным, а латинский — лехитским, и первый из них распространялсясо времён Кирилла и Мефодия между жителями сел, а второй был принят от немецких епископов владельцами городов или замков. Наступившая затем борьба князей и королей-ляхов с князьями-русью, или лехитских панов с народом русским, до татарщины, сопровождалась также подстрекательством со стороны агентов римской курии, которая с 1232 года номинально начала назначать и постоянно назначала епископов на Киевскую и другие намеченные ею в Руси епископии, не владея ни одним ступнем русской земли, и не имея в Киеве или в каком-либо другом русском городе ни одного престола. Это были епископы, так называемые in partibus infidelium. Нет никакого сомнения в том, что захваты римской курии на берегах Вислы, наполовину занятых одноплеменниками русских полян, и её постоянные, не пренебрегавшие никакими средствами махинации в пользу латинства много содействовали вражде между представителями одной и другой народности. Эта вражда уже под пером Кадлубка, первого прагматического историка польского, определилась весьма выразительно. "Русины", говорит он, "не упускают никакого случая и не останавливаются ни перед какою трудностью, чтобы бешенную свою ненависть и застарелую жажду мести угасить в польской крови".
Представителями двух поссоренных духовными людми народностей были те же духовные люди. Они, при тогдашнем невежестве и неразвитости общества, служили воюющим стосторонам не только грамотностью, почти исключительно им принадлежавшею, но и экономическими способностями, которые, в средние века, развивались практикою только в монастырских корпорациях. С одной стороны, они, как грамотеи, были хранителями старых преданий и, в интересах касты своей, готовы были на такие подвиги, как сочинение так-называемых Исидоровских Декреталий, этих документов на всемирное господство римского первосвященника по унаследованному будто бы праву, с другой, в интересах личных, как люди, жившие даяниями, а не ремеслами или войною (война, впрочем, тоже была ремеслом во времена оны), они делали церковь учреждением экономическим, под видом учреждения вероучительного. И вот, когда на берегах Днепра, Роси и Сулы кочевали торки и берендеи, эта еще и в наше время неверная, на взгляд римской курии, земля предназначалась увеличить силу папского господства над миром и — что составляет самую сущность работы клерикалов — доставить римской церкви новые источники доходов. "Застарелая жажда мести" в русинах, засвидетельствованная Кадлубком в такое отдаленное от нас время [78], высказывалась, конечно, не столько людьми обыкновенными, сколько тогдашнею русскою интеллигенциею, а именно духовенством греческого обряда, соперничающим с латинцами, а уже под влиянием духовенства — и людьми светскими. Проповедники папской святости и божественности [79] не обинуясь объявляли восточных патриархов узурпаторами верховной власти над церковью, а на монастыри, митрополии, архимандрии и протопопии, владевшие землями и другими доходными статьями, пытались наложить загребистую руку свою. Естественно, что ненависть и вражда представителей русинов к представителям поляков должна была быть такою, как определил ее Кадлубек. Иначе — не налегал бы так Феодосий Печерский, в своих поучениях, на "Божиих врагов", то есть жидов и еретиков, держащих кривую веру.
Эти чувства можно проверить и на ближайшем к нам времени. Записанный польским геральдиком Папроцким и повторенный польским историком Шайнохою рассказ о том, как окатоличилась холмская русь, выводит на сцену спокойное население землевладельцев XVI-го века, из которых одни шли за православным епископом холмским, а другие обратились в латинство подобно его брату, ксензу официалу. Отобрание церковных имений у православной епископии в пользу латинского бискупства возбудило ненависть и вражду между соперничающим духовенством, и отразилось на общественной и семейной жизни благословенного дарами природы уголка; соседи прервали между собою свидания, родные братья, русский владыка и польский ксенз официал, ненавидели друг друга смертельно, и не призадумались бы возжечь между двумя паствами кровавую войну, лишь только бы явились удобовоспламенимые материалы. Но и того довольно, что холмский владыка не только брата, да и крещённого братом по латинскому обряду племянника называл
Захват Червонной Руси и фактическое основание в ней латинских епископств во времена Казимира III, Людовика Венгерского и Владислава Опольского не уменьшили застарелой вражды, охватившей представителей двух народностей еще до татарского нашествия, равно как не уменьшило ее отторжение Ягайла от восточной церкви и последовавшее за тем нахальное крещение християн греческого обряда в латинскую веру, наравне с язычниками, с целью, прежде всего и после всего, экономическою. Предания о сценах вроде тех, которые, без сомнения, имел в памяти Кадлубек, были живы между поляками через два-три поколения после Ягайла, и самая яркость красок, которыми они писывали русинов, жаждавших польской крови, свидетельствует, что их собственные сердца не были чужды такого же, привитого им духовенством, ожесточения. При королевском дворе, например, в Кракове, рассказывали, около 1573 года, что будто бы, во время осады Луцка, при Владиславе Ягайле, русины, в виду осаждающих, перерезали горло одному пленному юноше польскому, самому красивому из всех пленных, и начальные люди луцкие выпили по глотку горячей крови, когда он еще дышал; потом разрезали ему живот, вынули сердце с внутренностями, положили в большой ящик с горящими угольями и окурили дымом этой мрачной жертвы все углы крепости, произнося какие-то заклинания, которые, по их убеждению, должны были освободить город от осады. Прибавляемая к рассказу характеристика русинов, как народа "во все времена преданного магии, чарам и другим гнусным колдовствам", ясно показывает сословие, более других заинтересованное в распространении подобных рассказов [81]. Основою же легенды, расцвеченной кровавым воображением поджигателей международной вражды, послужило повествование Длугоша об осаде Луцка в 1431 году, повествование, показывающее, что ожесточение свирепствовало с обеих сторон.
Здесь надобно указать на одно замечательное обстоятельство. Не смотря на то, что в Польше латинский язык, с начала XVI века, был распространен больше, нежели в Германии [82], где итальянские путешественники с трудом находили человека для -объяснения своих надобностей на этом общеупотребительном тогда между просвещенными людьми языке, — польская образованность стояла не только ниже процветавшей тогда итальянской образованности, но и ниже германской. Поляки, не расположенные, по отзывам проживавших между ними ученых иностранцев, к умственному труду, достигали большею частью, если не всегда, только среднего уровня образованности, и редко можно было встретить между ними человека с основательным знанием какой-нибудь науки. С понятием о шляхетском достоинстве не согласовалось у них достижение ученой степени, которая вела к занятию высших духовных мест. Добиваться звания доктора, по мнению высшего польского общества, свойственно было только мещанам или хлопам, и, если изредка паны получали ученые степени, то разве в заграничных университетах, как-бы тайком от «братьев шляхты». От этого происходило странное явление: рядом с ученым мужем, каким, например, был Ян Замойский, — среди высшего класса попадался весьма часто круглый невежда, и под внешней отделкой речи, о которой паны больше всего заботились, скрывалось изумительное незнание самых обыкновенных предметов науки [83]. По словам нунция Висконти, прожившего лет шесть при польском дворе, в Польше часто встречались такие епископы, которые не понимали даже значения слова
Самое звание «благочестивого попа» низошло тогда до того, что, по свидетельству православного писателя Захарии Копыстенского, порядочный человек стыдился в него вступать: почти все они были грубые простолюдины. «Трудно было сказать», говорит он с горечью, «где чаще бывает русский пресвитер: в церкви, или в корчме». Другой современный писатель, сделавшийся потом знаменитостью в восстановленной православной иерархии (Мелетий Смотрицкий), высказал свое горе об упадке русского духовенства следующими словами: «Некоторые из наших пастырей разумного стада Христова едва достойны быть пастухами ослов... Как может быть учителем такой пастырь, который сам ничему не учился?.. С детских лет занимался он не изучением священного писания, а несвойственными духовному званию занятиями. Кто из корчмы, кто из панского двора, кто из войска, — проводил время в праздности, а когда не стало на что есть и во что одеться и нужда ему шею согнула, тогда он начинает благовествовать, а сам не смыслит, что такое благовествование, и как за него взяться. Церковь наша наполнена на духовных местах мальчишками, недорослями, грубиянами, нахалами, гуляками, обжорами, подлипалами, ненасытными сластолюбцами, святопродавцами, несправедливыми судьями, обманщиками, фарисеями, коварными Иудами».
Так горько жаловались ревнители медленно и тупо возникавшего в отрозненной Руси просвещения на закоренелое невежество духовенства своего, на грубость его нравов и привычек, и отнюдь не подозревали, что именно это невежество и первобытная грубость представителей славянского обряда, это отчуждение от них всех порядочных людей тогдашних — оборонили славянский обряд в Украине от студентов четырех факультетов европейской науки, готовых снабдить каждого незрелыми плодами своей учености, оборонило его от еретической пропаганды, распространявшейся по всей Руси между панами, которые не замедлили сделаться потом легкою добычею латинства, со всеми своими вольными умствованиями. Нет худа без добра!.. К русскому попу, с его неподвижным невежеством и с его дикими привычками, угнетаемому при этом и панами, и собственными иерархами в невероятной ныне степени, не было приступу ни тонкому диалектику, ни мастеру проводить жизнь среди земных утех во имя небесного блаженства.
Надобно войти в положение тогдашнего приходского священника, чтобы судить, как трудно было заронить в его ум какую-нибудь мысль, выработанную в иных странах, иными людьми, при иных обстоятельствах. Владыки, не щадившие друг друга и не щадимые светскими соперниками, обращались с попами грубо, облагали их произвольными налогами и, без всякого отчета кому бы то ни было, наказывали тюремным заключением или побоями. Староста или дидич имения, в котором находился приход, заставлял приходского священника ехать с подводами, брал к себе в услужение сына его, располагал деспотически его семьею и обирал его на столько, на сколько заблагорассудится. Это мы говорим о панах так-называемых благочестивых. У пана-католика или протестанта и за самое богослужение взималась пошлина, с простых священников по 2, а с протопопов по 4 злотых. Прозелиты новых вероучений, особенно арияне, доходили до того, что не раз лишали православный храм всех его принадлежностей и обращали в хлев. «Есть много без набоженства, без тайн пресвятых пребываючих», говорит очевидец упадка русской церкви, Захария Копыстенский. «Есть не мало и священников, и людей свецких, слезно по Украине туляючихся. Едни с десперации в казацство ся обернули, другие розмаитого живота наследуют, третьи в еретицва розныи, в арианство и в лютеранство, яко то в Новогрудку и индей». Для предохранения беспастырной паствы от еретичества, Захария Копыстенский дает благочестивым такой наказ: «Если бы не было попа для крещения, то не обращаться к иноверцам; пусть крестит дитя диакон или церковный який чтец, пли певец. А если бы и тых не было, теды який муж правоверный, а навет сам отец нехай крестит». Подобный же наказ дает он и об исповеди: когда нет священника — исповедыватьси перед Богом. Причастие брать у священника и хранить для подобных случаев, «любо в пущи и на мори идучи, любо в далекии краины межи иноверныи пущаючи». Дозволялось тогда людям светским держать св. тайны в домах. Во время гонений от иноверцев или других опасностей, они сами причащались и другим рассылали [86].
Это печальное положение дел должно было, с одной стороны, породить пьянство, цинизм и всякого рода грубый разврат, но зато с другой — оно выработало людей, которых грудь окована была тройною бронею пристрастия к гонимой старине, энтузиазма в противодействии торжествующей партии и глубокого омерзения ко всему, что эта партия считала своею славою и красотою. В обоих случаях пропаганда новаторов была напрасна. Черты разврата в высших и низших слоях тогдашнего русского общества в Речи-Посполитой Польской многочисленны и разнообразны, но я укажу только на самую зловещую черту, которая показывает, что зло достигало уже крайнего развития, и что сама природа вещей должна была наконец покарать общество истреблением. Еще во времена Сигизмунда-Августа, женщины в литовскорусских провинциях поражали иностранца Волона своим бесстыдством и безнравственностью; те из них, которых Волон называет adulterae, пользовались в обществе особенным почетом, а скромные и достойные девицы не обращали на себя, со стороны мужчин, никакого внимания. Простой народ не отставал от шляхты и приправлял свой разврат пьянством в таких размерах, что винокурение в литовскорусских городах сделалось самым выгодным промыслом. От высшего духовенства ни шляхетному, ни простонародному обществу ожидать спасенья было нечего. Эти пожиратели «хлебов духовных», получаемых из королевских рук по протекции своих родных или вельможных милостивцев, вели в монастырях светскую и даже семейную жизнь, забавлялись охотою, держали при себе, панским обычаем, отряды сбродной вооруженной дружины и хаживали друг на друга войною за церковные имущества. Что касается до панов светских, то между ними много было таких, которых предки еще недавно строили церкви, основывали монастыри, завещевали села и приселки на устройство шпиталей или, как пан Загоровский, на содержание проповедников, школ и переписчиков богослужебных книг при церквах; много было таких, которые и сами были не прочь от благочестивых пожертвований; но в целом своем составе это было сословие нравственно и даже материально бессильное для такого великого дела, как поднятие из упадка церкви и всего народа русского.
С нравственной стороны не доставало этому сословию образованности, которая в Литве, на Волыни, в Галицкой Руси и в собственно так называемой Украине, а в нее входила Киевщина и Подолия, стояла несравненно ниже польского уровня. Умственное и религиозное движение появилось в отрозненной Руси едва в начале XVI века. До тех пор это был край дотого необразованный, что, по свидетельству Стрыйковского, знатные литвины и русины для писарских услуг добывали себе людей из Московского царства. Замечательно, однакож, что мысль о необходимости сделать священное писание общедоступным была заявлена здесь прежде каких-либо других попыток просветить общество. Она, конечно, пришла к нам из западной Европы: она была у нас пустынным эхом того, о чём там еще недавно смели только шептаться, и стали наконец проповедовать с кровель. Полочанин Скорина перевел Библию на такой русский язык, каким говорили в высших кругах, набравшихся мертвой болгарщины и мертвящей польщизны, которые, как Сцилла и Харибда, так долго угрожали гибелью народному языку южнорусскому. За отсутствием типографии на Руси, Скорина напечатал свой перевод в чешской Праге. Только в 1562 году основана была у нас первая типография в Несвиже, и опять поражает нас случайность, которую можно истолковывать различным образом. Первый, можно сказать, ученый тогдашнего времени среди русских и поляков, Симон Будный, предложил дремлющему в умственной неподвижности обществу нашему протестантский катехизис на русском языке, напечатанный им в едва появившейся на Руси типографии. Спустя немного времени, литовский гетман Григорий Ходкевич основал в своем имении Заблудове вторую русскую типографию, и бежавшие из полудикой тогда еще Москвы типографы, Иван Федоров и Петр Мстиславец напечатали там большой фолиант, Толковое Евангелие, составленное бестрепетно правдивым Максимом Греком, который для москвичей был гласом вопиющего в пустыне, и с которым они поступили гораздо беспощаднее, чем в свое время Ирод с известным каждому энтузиастом правды. Наконец основана была знаменитая на Руси типография в городе Остроге, и в 1580 году тот же Федор, вместе с другими передовыми людьми, совершил здесь печатание церковной Библии, — первый, весьма важный шаг к победе над примитивным невежеством низших слоев нашего общества.
Уже самая дата издания этой книги, развивающей всякое неудоборазвиваемое общество, (кто бы там ни был душою этого предприятия) показывает, высоко ли стояло в умственном развитии наше общество в XVI веке, не имея, до второй половины его, другой литературы, кроме летописей, актов и писанных церковных книг? Богатые землевладельцы, которым больше убогих представлялось возможности развить мыслительную способность в общении с представителями иных кругов, иных общественных интересов, отделены были друг от друга огромными пространствами, часто — безлюдными пустынями: в земле древних деревлян — дремучими лесами, в земле дреговичей — непроходимыми топями, дреговинами, а в земле полян — дикими полями, которые, по милости хищных татар, были непроходимее лесов и топей [87]. Съезжались они в многолюдные собрания только в двух случаях: во первых, в случае войны (война тогда стлала мосты, делала гати, прорубала просеки и облегчала торговые операции между отдаленными пунктами [88]; война водила за собой и
Прошу теперь моего читателя, чуждого исторических утопий, вообразить падающую в руины русскую церковь и дикорастущее русское общество при таких патронах и руководителях. Их пожертвований на церкви, монастыри и школы, даже и таких, какое сделал Загоровский за три года до появления Библии в печати, не следует приписывать им лично, все равно как не следует приписывать разных мирных уставов каким-нибудь Канутам и Гардиканутам. Это были, со стороны панов, изяславовские и святославовские послушания кому-нибудь в роде Феодосия Печерского, а пожалуй и похитрее Феодосия. Развернем, например, ветхий листок из бумаг киевского Никольского монастыря, который беспрестанно попадал в противоречие высокого с низким, небесного с земным и, начавши ссориться с казаками и мещанами во времена оны, продолжал свою хозяйственно-казуистическую практику до конца казачества. Известный нам Остап Дашкович, основатель запорожской колонии (в которую только летописцы позднейшего времени, да повторяющие их историки, помещают на первых же порах церковь), отправляется на войну и, обычаем варяго-русских времен, просит напутственного благословения у игумена Никольского монастыря [89]. Игумен дает ему благословение; вместе с тем он предлагает, конечно, брашно и питие; а когда благочестивый рыцарь увидел в кубке дно, добрый инок, с приличными случаю внушениями, подает ему к подписанию следующую бумагу: «Я, такой-то Остап Дашкович, едучи на господарскую службу, помыслил есми о своем животе, нешто станется надо мною Божия воля, пригодится смерть, и отказал свое власное отчизное селище Гвоздово Николе Пустынному монастырю и игумену пустынскому и всей братии». Благочестивый подвиг Дашковича не мудрено приписать ему самому, но мы читаем между строк и видим в этом акте игуменское, а вовсе не казацкое благочестие [90]. Точно так все монастыри и церкви, более или менее посредственно, созидались иноками, инокинями и светскими попами, что не уменьшает ни заслуженной активности одних, ни добродетельной пассивности других, тем более, что в варварские времена внутренних и внешних разбоев, обыкновенно именуемых более мягкими названиями, монастыри были хранилищами исторических, религиозных и нравственных преданий, каково бы ни было их относительное достоинство.
Патроны церквей и руководители общества только на сеймовых съездах обнимали умом всю совокупность явлений добра или зла в области церковной и общественной деятельности, да и туда они привозили с собой — или готовые инструкции, в виде напоминания о том, что им делать, или таких людей, которые, хоть и жили у них, но, не развлекаясь панскими хлопотами и забавами, имели побольше досуга, а пожалуй и ума, чем сами их патроны, для того, чтобы действовать из-за спины своего милостивца во славу его имени и в пользу общества. Смешон был бы историк XXII-го столетия, когда б, исполнясь уважения, подобающего прекрасной личности Вильгельма Прусского, сделал его душою прусской дипломатии за последнее время. Не менее смешны для читающего акты между строк те учёные, которые в наше время приписывают идею акта и проведение идеи в жизнь тому только лицу, которое в нем поименовано.
Вооружась такими соображениями, читатель мой смело может странствовать со мною по темному, часто обманчивому, требующему постоянной бдительности лесу, называемому археографическими актами, и следить по этим документам за деятельностью литовско-русских благочестивых панов в великом вопросе поддержания церкви, рушащейся у них перед глазами, и общества, очевидно разлагающегося в грубой чувственности и еще грубейшем невежестве.
Деятельность эта представлена нашему времени в преувеличенном виде теми писателями, которые принимают слова за дела, заслонившись фолиантами от шумного света, где так часто одно говорится и пишется, а другое делается. Патроны были как патроны. Пошумев на сеймах, разославши грамоты и письма куда следует, они воображали, что сделали дело. Патроны сознавали себя силою, пока были все вместе, с своим интеллигентным штатом; но тот не знает законов человеческого взаимодействия, кто не испытал на себе охлаждающего свойства родного уголка, отрозненного от столичного кипения мыслей, нравственных сделок, умственных страстей. Историки, пребывающие ради своей профессии всю жизнь в столицах, воображают вельможных ревнителей древнего благочестия на своем месте, а пожалуй и в своем веке; потому и приписывают им небывальщину. Сила, временно образовавшаяся от совокупности панов на многолюдном съезде, исчезала сама собой по возвращении каждого её представителя к обычному порядку жизни. От этой временно образовавшейся силы оставались только письмена, для помрачения умов отдаленного потомства, или лучше сказать — ученых путеводителей его по лабиринту книжных полок.
Таким .ничтожным по своим последствиям был съезд благочестивых панов на варшавском сейме 1585 года, приводимый ныде в книгах, как доказательство благочестивой деятельности магнатов. Он принес пользу только истории, но вовсе не народному и не церковному делу. Благодаря этому съезду, история имеет ныне перед собой громкую манифестацию, которая изображает как нельзя выразительнее горестное положение православной церкви тогдашней и вместе с тем характеризует панское самообольщение доблестными фразами. Это — сборное послание русского дворянства к киевскому митротиолиту Онисифору Дивочке. Оно заслуживает прочтения в подлинном тексте своем [91].
«Великому нещастью своему причитати мусим», писали дворяне (что мы) «за вашего пастырства вси велице утиснены, плачем и скитаемся, яко овцы пастыря неимущия; ач вашу милость старшого своего маем, але ваша милость подвизатися и працы чинити, словесных овец от волков губящих боронити и ни троха ни в чом святому благочестию ратунку давати не рачиш... Таких бед первей николи не бывало, и вже болшии быти не могут, яко тые: за пастырства вашой милости досыть всего злого в законе нашом сталося, яко згвалченья святостей, святых тайн замыканья, запечатованья церквей святых, заказанье звоненья, также вывоженья от престола с церквей Божиих попов, яшо некаких злочинцов шарпаючи, в спросных вязеньях их сажаючи, и мирским людем в церквах Божьих мольб забороняючи и выгоняючи; что ся таковые кгвалты не делают и под поганьскими царьми, яко ся то все дееть в пастырстве вашей милости. А што еще к тому порубанья крестов святых, побранья звонов до замку и кгволи жидом? И еще ваша милость и листы свои отвореные, противу церкви Божое, жидом на помощь даеш, к потесе им и к большему оболженью закону нашого святого и к жалю нашому! К тому еще якия деются спустошенья церквей! Из церкви костелы езуитские, и именья, што бывали на церкви Божия наданы, теперь к костелам привернены, и иные многия нестроения великия. В монастырех честных, вместо игуменов и братьи, игумены с женами и с детьми живут, и церквами святыми владают и радят; с крестов великих малые чинят, и с того, што было Богу к чти и к хвале подано, с того святокрадьство учинено, и собе поясы, и ложки, и сосуды злочестивыте к своим похотям направуют, и з риз саяны, с петрахилев брамы. А што еще горшого, ваша милость рачиш поставляти сам один епископы; без свидетелей и без нас, братьи своее, чого вашой милости и правила забороняют; и за таким зквапным вашей милости совершением, негодные ся в такий великий стан епископский совершают и, к поруганью закону святого, на столицы епиекоплей с жонами своими кроме всякого встыду живут и детки плодят. И иных, и иных, и иных бед велих и нестроения множество! Чого, за жалем нашим, на тот час так много писати не можем. Наставилося епископов много, на одну столицу по два; затым и порядок згиб... Жаль нам души и сумненья вашей милости: за все ответ Господу Богу маеш воздати...»
Чуждыми звуками, чуждым, нестройным складом звучит эта замогильная речь. Что это был за народ? На каком это языке писал он? — Невольно спрашиваешь себя. На языке, обреченном погибели, на переходном к польскому. Составители акта были уже полуполяки, и как ни разглагольствовали они в пользу православия, сердце их пребывало там, где пребывало их сокровище. От своей церкви и народности не ждали они ничего для панских домов своих: все приманчивое и желанное для них находилось в руках у короля и его рады. Сеймовая протестация была чистым лицемерием: за словами никакое дело не следовало. Если б этот бесполезный акт потерялся в архивном сору навеки, историк мог бы сказать, что паны даже не заметили, как русская церковь была близка к падению.
Здесь я должен взять прерванную нить моего повествования о деятельности римской курии и связать ее с тем, что происходило у нас, в нашей отрозненной Руси.
Если бы поляки не были, питомцами немецкого духовенства искони, они бы — или не существовали вовсе в виде Польского государства, которое мы знаем, как панскую когорту (cohors amicorum), или же, смешавшись в нераздельное общественное тело с сельскими гминами, поставили бы Польское государство на более широком основании. То была бы уже не шляхетски-демократическая Речь-Посполитая. Другими словами — они сделались бы способны образовать
Реформация распространилась в Польше с изумительною быстротою, но еще изумительнее для историка быстрота её исчезновения. Последнее явление принято у нас приписывать иезуитам; но это не единственный пример искания того в людях, что заключено в обстоятельствах. Я бы просил наших историков обяснить мне; почему те же иезуиты оказались бессильными против реформации в Германии? Не потому ли, что семена религиозной философии нашли там не одну только аристократическую почву; что под высшим, легко выветривающимся слоем они нашли глубоко взрыхленную почву, чего вовсе не было в Польше? Реформация нужна низшим, а не высшим классам общества. Со времен «Иисуса сына Давидова», мы не встречали на исторической арене аристократов-реформаторов. Были между ними протекторы (знатные последователи) реформации, но не реформаторы, не начинатели и двигатели реформаций. Как сама собою начала в польском обществе рушиться преданность католической церкви, со времен Казимира IV, так само собою рушилось бы и протестантство. Иезуиты вовсе не были для этого необходимы. И с иезуитами, и без иезуитов, для польской аристократии, какою мы ее знаем за её кулисами, была возможна одна только вера, — вера в манону неправды.
Русские дворяне, в свою очередь, не были способны развить в себе того, что у апостола так прекрасно названо деятельным благочестием. Они, в варягорусские времена, были воспитаны хождением на полюдье, кормлением в княжих городах, взиманием пошлин за княженецкие суды, наконец слушанием «соловья старого времени», который умел «ущекотать» княжеские полки, но не умел развеселить печаль такого человека на княжеском пиру, как Феодосий Печерский [93]. Наши любезные обиратели варягоруссы, так же как и лехиты, были не от народа. Они не могли проникнуться глубоко духом христианства уже по одному тому, что не были скорбящими и обремененными, а были причинителями скорби и обременителями. Греки могли их научить обрядности, но не сущности веры, по той простой причине, что сами были далеки от этой сущности. Оттого-то строители монастырей в отрозненной Руси, завещатели имуществ на богоугодные, творимые добродушными иноками, дела и даже основатели школ и издатели библий — так скоро переходят на лоно католической веры, что на одной странице летописи читаем иноческое восхваление благочестия этих почтенных господ, а на другой осуждение их отступничества. Они переходят в католичество тотчас, лишь только начинают родниться с польскими домами и конфузиться своего неуменья доказать превосходство веры своей. Они должны были конфузиться перед латинскими прелатами и их воспитанниками, польскими панами: это очень понятно. Не могли наши паны «русаки» указать им ни на богатство духовенства своего, тогда как латинцы с гордостью говорили им о Риме и его всемирной эксплоатации, ни на торжество греческой церкви над неверными, которые так неопровержимо властвовали над её первосвященниками, ни даже на внутреннее, философское достоинство догматов православия, которого они не понимали ни умом, ни — еще менее — сердцем. Историки объясняют таковое прискорбное для них поведение своих героев православия, следствиями, но, никак не причиною, хотя причина так очевидна.
Вера не была внедрена в княжеских дружинников и их потомство, как залог лучшей жизни, потому что воображение не могло и представить им ничего лучше полюдья. Вера пришла к ним не с утешением, а с угрозами, как рассказывает и первый летописец русский; следовательно не влекла их к себе, как залог лучшего, напротив, заставляла рабски лукавить. Она явилась во всей божественной прелести своей только таким людям в древней Руси, каким проповедывали ее рыбаки галилейские. Только смердам да всем безвыходно тестеснимым в варяжской займанщине сказалась она драгоценнейшею стороною своею, и в этой-то среде, как ни мало была она образована, утвердилась незыблемо. С источником отрады человек расстается нелегко, с предметом страха — весьма охотно. Поэтому и русские дворяне впали, как мы видели, в тот индиферентизм, при котором только и возможны были такие явления, какие они описали в своем соборном послании к киевскому митрополиту. Они впали в этот индиферентизм во времена далекие: они стояли в стороне от своей церкви задолго до того времени, когда перестали называться её членами. Но какова же, спросит читатель, какова была русская церковь без просвещения и без высокой нравственности в том обществе, которое составляло ее? Она была такою, какая только и могла выработаться при переработке византийщины в нашей свежей славянской натуре. Она настолько была чиста от всякие скверны, насколько дикорастущий русский дух способен был воссоздать ее в себе. Пора оставить нам в истории стереотипные фразы. От них нет пользы ни науке, ни нравственности. Русская церковь далеко была не тем во времена оны, чем зауряд её представляют, хотя надо сказать, что она всё-таки била светом, сиявшим во тьме; и всё-таки надо отдать ей честь, что тьма не объяла свету её, не смотря на все усилия таких ангелов тьмы, какими были проповедники на Руси папизма. Рассмотрим теперь, как оно так дивно — хотя в сущности очень просто — сотворилось, что русская церковь не дала папизму погасить светильника своего.
ГЛАВА VIII.
Основания религиозности в украинском народе. — Монастырское проповедание хрнстиянства. — Юридическая замена народа одними высшими классами его. — Мещанство по отношению к церкви. — Магдебургское право и церковные братства. — Мещане берут на себя попечение о церкви. — Против них действуют, посредством шляхты, иезуиты. — Мещане ищут представителей братств между панами. — Испорченная панами иерархия ищет в унии освобождения от инспекции со стороны церковных братств.
Всякая сильная натура, выразившая себя в добром или злом направлении, не пропадает в жизни бесследно, но пропагандирует свой нравственный образ в грядущих поколениях, продолжает, так сказать, род свой, как это делается в зоологическом мире. Она выдерживает борьбу с неблагоприятными для неё обстоятельствами, подавляет своих сравнительно слабых соперников и погибает, то есть теряется бесследно для человеческого наблюдения, только тогда, когда выполнит свойственную ей роль, исчезает тогда, когда жизнь выработает на её место уже другие орудия для своих вечных операций. На этом общем законе основывается, между прочим, та чудная связь, которая существует между множеством индивидуумов нашего времени и одним или несколькими индивидуумами времен давно минувших. Этим законом объясняются также некоторые возмутительные явления современной нам жизни, по видимому, несвойственные существующему порядку вещей, невозможные в нем, диаметрально противоположные целям лучших и могущественнейших из представителей человеческой расы.
Варягорусский период нашей истории не был в натуре так бесцветен и безмыслен, как он является в монастырских сказаниях. Если мы будем рассматривать его только биологически, то и тогда не можем не признать в деятелях этого периода щедрых даров жизни, судя по необычайности передвижений, истребительных и гнетущих другие силы, но всегда энергических. Не одна, однакож, биология может быть приложена к варяжскому периоду: отрывок погибшей эпопеи народной, ведущей свое происхождение от какого-то «соловья старого времени», убеждает нас в предположении, что на берегах Днепра, Десны, Сулы и других русских рек кипела самобытная духовная деятельность свежего, высоко одаренного народа, как-будто предназначенного создать новую Грецию на место обветшалой [94]. Вдруг допотопный плезиозавр, в виде Батыя, губит юное общество, в первом цвету, и, на место поэтических звуков древнего бояна, по русской земле распространяется молчание безлюдной пустыни. Зачем это было нужно? Где, в каком веке, в каком сцеплении живучих сил скрывается разумная причина такого быстрого, доконченного в два-три зверских прыжка истребления? Наука не собрала еще своих средств для объяснения подобных, как мы привыкли говорить, случайностей. Но в этой исторической картине, на мой взгляд, ещё не так много контраста, как в двух других преданиях лаконической, почти немой старины русской. Вот они:
Народ наш сам по себе выработал кроткое начало благоволения к ближним и нравственное „стыдение“ в словах и поступках между двумя полами. Недоставало, по видимому, только лучей божественного разума, чтобы дать этой духовной жизни достойное человеческого общества развитие. И вот, чрез посредство женского сердца, этого первого и вечного проводника христианства в жизнь, совершилась апостольская миссия! Казалось бы, среди этого кроткого народа, процветет христианство в той поэтической прелести, какою оно воссияло из сердца своего первого апостола. Нет, колеблемая ветром трость в пустыне, человек, очищающий грехи самоумерщвлением, вдали от общества и семейства, вот что сделалось идеалом днепровских прозелитов! Над нашим заимствованием учения богочеловека от испорченных греков как-будто исполнилось апостольское слово: «Течет ли из мутного источника чистая вода?» Християнская жизнь первых иноков, распространивших по всей русской земле новые догматы веры, проводима была в подземных ямах, в причинении самому себе физических страданий, в отвержении лучших даров божественной благости, а християнская любовь их сосредоточивалась на тесном круге своих единоверцев. В противоположность учению богочеловека, что многие придут от востока и запада и возлягут на лоне Авраамовом, что властен Господь и из камня создать Аврааму чада, эти подземные апостолы проповедовали фанатическое отчуждение и ненависть. «Своему личному врагу, который убил бы перед твоими очами твоего сына, или брата, прости все, но не прощай врагам Божиим той вины, что они держат кривую веру»: такова была их проповедь. Христос, благим общением своим с иноверцами, разрушал сектаторские правила, подобные, например, тому, «чтобы жиды не прикасались к самарянам», а эти носители въевшихся в тело вериг, покрытые догматически-несмываемою ими никогда корою грязи, учили омывать сосуд и очищать его молитвою после того, как из него напьется латинянин.
Но христианство имеет дивную силу вырабатывать общество для лучшей жизни в веках грядущих, каким бы извращениям ни подвергалась его проповедь временно. Те же фанатические аскеты пропагандировали, как словом, так и самим делом, милосердие, и пропагандировали в такие эпохи, когда оно, по видимому, совершенно иссякло в русском сердце. Они резким укором останавливали тирана, для которого не было уже никакой нравственной узды в обществе. Они и в политической жизни сделали много для единения русских областей общим чиноначалием церковным, общими монастырскими правилами и преданиями, общим деятельным благочестием, распространенным в особенности на скорбящих и обремененных, упрочивая таким образом народную связь, которая впоследствии готова была порваться окончательно, и не порвалась единственно потому, что возмутительное для нынешней гуманности подвижничество, которое пришлось по душе современному обществу, вязало жителей отдаленных стран бесчисленными узлами духовного единения, и совершало свою таинственную, едва сознаваемую самими подвижниками, работу в течение многих веков.
Татарское опустошение Руси справедливо объясняют русским свободолюбием и героизмом; но в том упорстве, в том беззаветном героизме, с которым русские гибли под навалом дичи монгольской, сказался также и дух нетерпимости к «Божиим врагам», проповеданной монастырями. Грешный княжеский, боярский и гостино-греческий мир, который аскетическая церковь русская так строго осуждала, пал под ударами Батыя со всею своею культурою, может быть, столько же жертвою монастырских внушений, сколько и жертвою богатырского правила — предпочитать смерть постыдному полону. Посреди жалких остатков этого мира, сделавшегося для нас почти сказочным, уцелели монастыри, а между монастырями сохранилось их древнее единение. Только благодаря монастырям, разорванная после татарского опустошения на куски, русская земля не потеряла нравственного единства; и таким же аскетам, каким был их прототип, поучавшийся иноческой жизни на Афоне, но не епископам вроде корсуиянина Анастаса и не вельможам вроде крестителя Добрыни, суждено было спасать отрозненную от остального русского мира нашу родину. Густой туман невежества покрыл ее после так называемого народом
Прежнее государственное начало, проявлявшееся в соединении веча с княжеским управлением, это, можно сказать, зарождение чего-то великого в малом и возвышенного в низком, исчезло вдруг, как выкидыш; а его место заняла литовско-польская государственность, которая построилась не на естественной ассоциации труда и талантов, а на завоевательном преобладании одного класса над другими. Эта государственность подавила «русское право», вписанное в память народа под формою обычая. Народ юридически перестал быть
Тогдашнее дворянство, говоря вообще, не было и не могло быть седалищем христианского благочестия. Оставляя в стороне польское высшее общество и вникая только в русское, мы сделаем общее замечание: что, если продукты высшей цивилизации вносятся в общество, стоящее на низкой ступени развития, то первое, по крайней мере, время по принятии продуктов цивилизаций, вместо самой цивилизации, знаменуется упадком общественной нравственности, разнузданностью страстей, распущенностью нравов и естественным следствием всего этого — оскудением веры. Еще прежде реформационного движения за границею, наполнившего наш высший класс верхоглядами, и красноглаголивыми франтами, в нашу простацкую русь проникли, чрез посредство наших польских родных и приятелей, продукты утонченной итальянской культуры, которая так сильно отзывалась влиянием развратного злодея, папы Александра VI. В Италии тогда не одни светские, но и духовные образованные люди, уподобляясь своим образцам, древним римским философам, считали религию необходимою для одной черни, которую, ради спокойствия и выгод, надобно держать в заблуждении. Такой взгляд на нравственную связь церкви с обществом неизбежно усвоивался людьми, которые патронат, принадлежавший королю, а местами и землевладельцам, обратили в предмет придворной и провинциальной интриги. Для них была удобна и полезна одна только форма благочестия — лицемерие. Оттого в польском обществе даже магнаты, подобные Замойскому, дозволяли себе безнравственные «экзорбитанции» на счет своих единоверцев, а в обществе русском ревнители древнего благочестия окружали себя новаторами, праздными обжорами, а часто и ведомыми всем убийцами. Благочестие, если оно и было в панском обществе во времена большей простоты нравов, — с утонченностью быта и с развитием на Руси иноземной роскоши, съехало на почву материальных выгод, а не то — пустого тщеславия. Для подтверждения этих слов, достаточно указать на отсутствие даже хотя бы одного случая, в котором бы какой-нибудь прославленный панегиристами фундатор церкви, монастыря, церковной школы и т. п. отважился действовать хоть так из ревности к отеческой вере, как, например, действовал галицкий помещик Опалинский, который, по выражению Львовской летописи, «о пса войну точил» с соседом Стадницким целых два года, и у которого под знаменами собиралось более семи тысяч народу [96]. Никто из них не вступался так яростно, так героически за веру, как этот пан за ничтожные в начале оскорбления, или как, например, Иеремия Вишневецкий за свою опеку над родными. Станислав Радзивил, в своем дневнике, передает потомству, с видимым сочувствием к этому герою полноправства, как он кричал на всю Польшу, что: iezeliby krol chcial z dobrtych go wypedzie, zycie mial predzej stracic, nizeli dopuscie, aby kto inny mial opieke [97]. Но этот знаменитый русский пан, за себя лично готов был и не на такую решимость. Дворянин его Машкевич, рассказав, как не хотелось однажды его княжеской милости присягнуть в том, что он действительно по болезни не явился к суду на сейм, записал, вовсе не сознавая, что предает патрона позору, следующее:
«Князь всячески старался уклониться от присяги, однакож (коронный) хорунжий (Александр Конецпольский) настаивал, и ему некуда было деться — приходилось присягнуть. Но сохрани, Господи Боже! много беды вышло бы из этой присяги. Ибо с вечера перед урочным днем князь Вишневецкий собрал всех слуг, бывших при нем, всего человек около 4.000. Собравши всех, кроме пехоты и мелкого народу, произнес он им речь и просил, чтобы все стояли возле него, и смотрели на него: что он начнет, то они доканчивали бы. «Если я присягну», говорил он, «то, поднявшись, тотчас ударю саблею хорунжего и начну рубить всех, кто его станет защищать, хоть бы то был и сам король; а вы все до единого, дворовые слуги и молодежь, протеснитесь в сенаторскую избу и помогайте мне». — «Так бы и было, когда б он присягнул (заключает свой драгоценный рассказ Машкевич); но сам король Владислав IV с панами сенаторами постарались, чтоб пан хорунжий не настаивал на присяге».
Вот какова была панская религиозность! И только такою могла она выработаться из всех прецедентов польского и русского панства. Мы верим, что предок Иеремии, Дмитрий Вишневецкий, предпочел смерть отступничеству. Мы верим, что и сам Иеремия сделал бы то же самое в плену. Но на свободе он позволял разбирать, перед своими глазами, камень по камню, ту церковь, которую предки его — не созидали, нет: это призвание повыше их уровня, а обогащали. На свободе он позволил взять себя за руку и вывести из отеческой церкви, или даже больше того: он, подобно королю Сигизмунду-Августу, позволил иезуиту заступить себе дорогу и повелительным жестом указать, в какую церковь приличнее идти такому великому пану. Та холодность к интересам церкви, на которую постоянно жаловались, в первые времена унии, папские нунции, характеризует не одну польскую знать. Русские паны, похожие на польских во всем другом, стояли в том же самом положении относительно своей церкви, в каком их премирующая братия — к своей.
Совсем другое явление по отношению к церкви представляло литовско-русское мещанство. Связь этого сословия с гражданским обществом русским, существовавшим до татарского погрома, для нас потеряна, так как XIV век, можно сказать, вычеркнут судьбою из наших исторических воспоминаний. Татарщина, неожиданным и страшным ударом, повергла нас в беспамятство; очнувшись, мы видим себя уже в связи с Литвою, а потом с Польшею. Вечевой порядок, без принимаемого и отсылаемого вечанами князя, продолжаться не мог. Везде появилась небывалая прежде на Руси абсолютная власть, связанная с народом только материальными интересами. Интересы нравственные между ними почти не существовали. Церковь предоставлена была собственному ведению; новая правоправящая власть относилась к ней внимательно только по вопросам имущественным. Так точно и народный самосуд остался нетронутым, по недостатку гражданской развитости в новых верховниках русской земли. Села свободно группировались в судебные общины или
Магдебургское право научило нас разделению общей городской корпорации на специальные, под названием цехов; оно дало нашим горожанам идею и о церковных братствах, которые впоследствии разыграли весьма важную роль в защите русской автономии против автономии польской. Верховная власть находила выгодным поддерживать на Руси городское право в его постоянной борьбе с земским. Как городское, так и земское начало существовали сами собою в нашем обществе, и такие города наши, как Вильно, Киев, Львов, никогда не переставали быть торговыми и административными центрами. Идея магдебургского права совпала в них с древнею идеею народного самосуда; только что немцы, как народ, прочно организовавшийся, явились регуляторами славянских городских порядков. Магдебурское, или, как у нас называли,