Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ТрансАтлантика - Колум Маккэнн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Спустя двадцать минут набредают на новую облачную громаду. Поднимаются к разрыву между слоями. «К закату над облаками не поднимемся. Подождем темноты и звезд. Можешь выше? Скажем, 60 град.?» Алкок кивает, кренит аэроплан, медленно завивает его сквозь пространство. Красный огонь плюется во мгле.

Они знают, какие шутки играет с разумом облако. Вроде бы летишь ровно, а на самом деле лежишь на боку. Аэроплан опрокинулся, и ты беспечно мчишься к гибели, или он вот-вот нырнет в океан. Надо глядеть в оба – искать малейшего проблеска луны, или звезд, или горизонта.

«Вот тебе и прогноз», – царапает на планшете Браун, и по отклику Алкока, по мягкому сбросу оборотов, по легкой опаске понимает, что тот тоже встревожен. Под сырой пощечиной непогоды они поднимают воротники. Вверх по ветровому стеклу скользят бусины влаги. Аккумулятор в сиденье между ними по-прежнему слабо пульсирует теплом в проводах комбинезонов, но холод вокруг пронзителен.

Браун встает коленями на сиденье, высовывается, ищет в облаке прореху, не находит.

«Дальность видения ноль. 6500 футов. Летим только по счислению. Надо выбраться выше над облаком. И обогрев тоже отказывает!»

В ушах звенят кости. В черепах застрял грохот. В белой каморке рассудков. Шумовая волна от стены до стены. Временами Браун чувствует, как из нутра головы через глазницы рвутся двигатели – металлический зверь рассвирепел, и теперь от него не скрыться.

Сначала налетает дождь. Потом снег. Ледяной дождь не исключен. Кабина спроектирована так, что пилоты от непогоды защищены, но град может в клочья разодрать ткань крыла.

Они поднимаются – здесь снежок, помягче. Света нет. Легче не стало. Они пригибаются и ежатся, вокруг грохочет гроза. Снова снег. Гуще. Опять спуск. Снежные хлопья обжигают щеки и тают на горле. Вскоре под ногами уже елозит белизна. Если б можно было подняться и посмотреть вниз, они увидели бы, как по воздуху несется открытая каморка с двумя человечками в шлемах. И даже еще страннее. Движущаяся каморка, во мраке, под визг ветра – и два человека, чьи торсы постепенно белеют.

Браун светит фонариком на рычаги позади себя, и выясняется, что снег уже заволакивает шкалу бензинового манометра. Нехорошо. Манометр нужен – не допустить неполадок карбюратора. Браун так уже делал: разворачивался в кабине, рискованно тянулся к манометру – но не в такую погоду. Однако выхода нет. Девять тысяч футов над океаном. Что ж это за безумие такое?

Когда попадается воздушная ямка, Браун косится на Алкока. Держи ровнее. Незачем теперь ему говорить. Старина не умеет плавать. Едва ли разулыбается.

Браун поддергивает перчатки, туже натягивает шлем, повыше поднимает шарф. Разворачивается на сиденье. Больная нога пульсирует. Правым коленом в край фюзеляжа. Затем левое колено, больное. Уцепиться за деревянный подкос, вылезти в налетевший воздух. Холод – хлороформом. Ветер толкает назад. Щеки жалит снег. Отсыревшая одежда прилипла к шее, к спине, к плечам. Сопли из носа – канделябром. Кровь отливает от тела, от пальцев, от мозга. Бросает на произвол судьбы все пять чувств. Теперь осторожненько. Браун тянется в припадочный ветер, но не достает. Куртка слишком громоздкая. Расстегивает молнию, грудью чувствует свист ветра, изгибает спину, кончиком ножа стряхивает снег со стеклянной шкалы.

Господи милосердный. Как холодно. Сердце вот-вот остановится.

Он поспешно сползает на сиденье. Алкок показывает большой палец. Браун торопливо ощупывает провода в комбинезоне. Даже не нужно писать записку Алкоку: «Обогрев сдох». Браун топает – осторожно, чтоб не запачкать карты под ногами. Кончики пальцев горят. Сильно стучат зубы – не ровен час вылетят.

За левым плечом, в деревянном ящичке – фляга с чаем и пинта бренди на крайний случай.

Крышка отвинчивается целую вечность, но затем грудную стенку ошпаривает спиртное.

Они так и сидят в номере, стол по-прежнему под окном – вдруг аэроплан вернется? Мать и дочь вместе наблюдают, надеются. Вестей нет. Радиосвязи нет. На самопальном аэродроме все застыло. Двенадцать часов на лугу тишина.

Лотти машинально стискивает оконную раму Что могло случиться? Зря мать написала этой семье в Корк. Вдруг это их отвлекло? И она соучастница. Не хватало Брауну лишний раз тревожиться, даже по мелочи, зачем она остановила его на лестнице, зачем отдала письмо? Что проку-то? Наверное, они упали. Наверняка упали. Они упали. Я дала ему письмо. Он отвлекся. Они упали. Она прямо слышит, как они падают. Свист ветра в подкосах.

Оконное стекло холодит пальцы. В такие минуты Лотти себе не нравится – чужая манера, пронзительная застенчивость, юность. Хорошо бы шагнуть из себя, из окна, в воздух и вниз. Ах, но в том, пожалуй, и дело? В том, конечно, и суть? Да. Салют вам, мистер Браун, мистер Алкок, где бы вы ни были. Жаль, не сфотографировала. Эврика. Смысл полета. Избавиться от себя. Вполне довольно, чтобы взлететь.

Внизу, в вестибюле, вокруг телеграфа толпятся другие газетчики. Один за другим стучат телеграммы редакторам. Сообщить нечего. Прошло пятнадцать часов. Либо Алкок и Браун приближаются к Ирландии, либо мертвы, сгинули жертвами страсти. Газетчики приступают к первым абзацам, в двух стилях, элегия и ода: «Сегодня – великий день соединения миров… Сегодня – печальный день траура по героям…» – хотят первыми нащупать пульс, но еще сильнее хотят поперед всех дорваться до телеграфа, когда прилетят первые подлинные новости.

Восход не за горами – не за горами Ирландия, – и тут они ныряют в облако, откуда нет исхода. Горизонта нет. Линии визирования нет. Серая ярость. Почти четыре тысячи футов над Атлантикой. По-прежнему темень, луны нет, моря не видать. Спускаются. Снег перестал, но они погружаются в белую громадину. Ты только глянь, Джеки. Ты глянь, как надвигается. Гигантская. Неизбежная. Сверху и снизу.

Проглотила их.

Алкок стучит по стеклу указателя скорости. Тот не колышется. Алкок подправляет рычаг, аэроплан задирает нос. Указателю скорости хоть бы хны. Алкок снова трогает рычаг. Слишком резко. Ч-черт.

Господи боже, Джеки, давай в штопор. Рискнем.

Облако вокруг сгущается. Оба прекрасно понимают: если не вырваться сейчас, уйдут в пике. Аэроплан наберет скорость и разлетится на невероятный миллион кусков. Выход один – держать скорость в штопоре. Держать аэроплан в руках – но и убрать руки.

Давай, Джеки.

Двигатели насмешливо фыркают красным пламенем, и на миг «Вими» застывает, тяжелеет и опрокидывается, будто получила удар по корпусу. Поначалу – медлительнейшее падение. С эдаким даже вздохом. Ну вас, с вашим рывком в небеса, дайте мне упасть.

Одно крыло свалено, другое еще тянет.

Три тысячи футов над морем. В облаке равновесие вкривь и вкось. Неизвестно, где верх. И где низ. Две тысячи пятьсот футов. Две тысячи. В лицо хлещут дождь и ветер. Аэроплан содрогается. Подпрыгивает стрелка компаса. «Вими» крутится. Тела вдавливает в сиденье. Где же небо, где же море? Ориентир. Но нет ничего – лишь густое серое облако. Браун вертит головой. Ни горизонта, ни центра, ни края. Боже мой. Где-нибудь. Хоть где-нибудь. Держи ее ровнее, Джеки.

Тысяча футов, по-прежнему падаем, девятьсот, восемьсот, семьсот пятьдесят. Лопатки вдавились в спинку сиденья. В головах гудит кровь. Шеи отяжелели. Мы вверху? Внизу? В штопоре. До удара воду можем и не заметить. Расстегнуть ремни. Это конец. Все, Тедди. Тела пришпилены к сиденьям. Браун наклоняется. Сует под куртку бортовой журнал. Краем глаза Алкок замечает. Какой восхитительный идиотизм. Последний поступок пилота. Сохранить подробности. Сладость освобождения – знать, как все произошло.

Стрелка стабильно поворачивается. Шестьсот, пятьсот, четыреста. Ни всхлипа. Ни стона. Облачный рев. Утрата тела. Алкок идет штопором в бескрайней серости и белизне.

Промельк нового света. Иного цвета стена. Замечают спустя долю секунды. Пощечина синевы. Сотня футов. Странной синевы, крутящейся синевы, мы что, вылезли? Синева. А вон там чернота. Мы вылезли, Джек, вылезли! Лови ее. Лови, бога ради. Господи, вылезли. Вылезли, да? Надвигается другая полоса черноты. Темное море застыло навытяжку. Там, где полагается быть воде, – свет. Море там, где должно быть световому венцу. Девяносто футов. Восемьдесят пять. Это солнце. Господи, это же солнце, Тедди, это солнце! Ну вот. Уже восемьдесят. Солнце! Алкок загоняет мощность двигателю в глотку. Открывай. Открывай. Двигатель ахает. Алкок сопротивляется отдаче. Море переворачивается. Выравнивается аэроплан. Еще пятьдесят футов, сорок футов, тридцать, больше нельзя. Алкок косится на океан – внизу галопом несутся барашки. Море плещет брызгами в ветровое стекло. Оба не издают ни звука, пока аэроплан не начинает ровно подниматься вновь.

Они сидят молча, от ужаса окаменев.

Мужик, ты вали отседа, Минуточку не дыши-ка, Не светит такого шика Без регтайма «Кленовый лист».

Потом они станут шутить про штопор, падение, пролет над водой – если, старина, вся жизнь перед глазами не промелькнула, у тебя, выходит, и жизни-то никакой не было? – но на подъеме не произносят ни слова. Браун высовывается из кабины и хлопает по фюзеляжу. Хорошая лошадка. Черноногая.

Они летят над водою на пятистах футах, в прозрачном воздухе. А вот и горизонт. Браун достает ветрочет, подправляет компас. Около восьми по Гринвичу. Браун шарит вокруг, ищет карандаш. «Пощекотало нервишки?» – пишет он и добавляет много-много восклицательных знаков. Алкок криво ухмыляется. Впервые за много часов вокруг ни тумана, ни многослойных облаков. Вдали над водою – блеклая, вязкая серость. Браун записывает последние подсчеты. Забрали к северу, но не сильно – мимо Ирландии не промахнутся. Курс – градусов 125, прикидывает Браун, но, делая поправку на отклонение и ветер, устанавливает курс по компасу на 170. К югу.

Внутри поднимается предчувствие – предвкушение травы, одинокого коттеджа на горизонте, а может, стада коров. Надо бы поаккуратнее. Вдоль побережья высокие утесы. Он изучал географию Ирландии: холмы, круглые башни, известняковые просторы, исчезающие озера. Залив Голуэй. В войну об этом пели песни. Пути до Типперэри[8]. Ирландцы – сентиментальный народ. Умирали и пили толпами. Кое-кто – за Империю. Пили и умирали. Умирали. Пили.

Он закручивает крышку на фляге с чаем, и тут на плечо ложится рука Алкока. Еще не обернувшись, Браун понимает, что она перед ними. Вот так запросто.

Вздымается из моря, вся из себя невозмутимая: мокрые скалы, темная трава, камень дерево свет.

Два острова.

Аэроплан неторопливо пересекает сушу.

Внизу овца, на спине у овцы – сорока. Овца задирает башку; аэроплан налетает, овца бросается наутек, но еще мгновение сорока сидит у нее на спине; такая странная картина – Браун понимает, что запомнит ее навек.

Чудо взаправдашнего.

В отдалении – горы. Лоскутное одеяло каменных стен. Спиральные дороги. Чахлые деревца. Заброшенный замок. Свиноферма. Церковь. А вон там, к югу, – радиовышки. Двухсотфутовые мачты – четким прямоугольником, склады какие-то, каменный дом на кромке Атлантики. Клифден, значит. Клифден. Станция Маркони. Огромная сеть радиомачт. Авиаторы переглядываются. Без слов. Сажай ее. Сажай.

Они летят над деревней. Дома серы. Крыши черепичны. Улицы необычайно тихи.

Алкок гикает. Отключает двигатели. Закладывает вираж, выравнивается.

Их шлемы аплодируют. Их волосы ревут. Ногти свистят.

Из травы поднимается и воспаряет стая длинноклювых бекасов.

Казалось бы, идеальная посадочная площадка, твердая, ровная и зеленая, однако, снижаясь, они не замечают комья торфа, что лежат окрест пирожными, узкие разрезы в бурой земле, полосы мокрой бечевы по краям, треугольные кучи земли поодаль. Они упускают и деревянные телеги для торфа, что валяются на обочине, побитые ветром и простроченные дождем. Не замечают перекоса торфяных лопат, прислоненных к телегам. И высоты камыша на заброшенных дорогах.

«Вими» направляется к земле. Безупречная траектория. Еще чуть-чуть – и как будто можно зачерпнуть землю руками. Вот и прилетели. Аэроплан застывает в футе над землей. Под рубашками колотятся сердца. Они ждут касания. Скользят по-над травою.

Удар, прыжок. Сели, Джеки, мы сели.

Но мигом чувствуют, что замедляются слишком внезапно. Шасси полетело? Лопнула покрышка? Треснул хвостовой стабилизатор? Ни ругани, ни криков. Без паники. Сердце уходит в пятки. Нырок. И тогда они понимают. Это болото, не просто трава. Живые корни осоки. Они скользят по зелени болота. Почва держит вес аэроплана, они проезжают пятьдесят футов, шестьдесят футов, семьдесят, но потом застревает колесо.

Земля цепляется, «Вими» топнет, клюет носом и задирает хвост.

Их отбрасывает назад, словно от удивления. Нос со всего маху врезается в землю. Хвост подкидывает в воздух. Браун впечатывается лицом в ветровое стекло. Алкок упирается в рулевую педаль, гнет ее чистым физическим усилием. Грудь и плечи простреливает болью. Господи, Джеки, это что такое было? Мы грохнулись?

Тишина – шумом в головах. Громче прежнего. Отчего-то даже вдвое громче. А затем облегчение. Шум растекается по телам. Это что, тишина? По правде тишина? Как грохочет. Скользит сквозь черепные коробки. Боже мой, Тедди, это же тишина. Вот она, значит, какая.

Браун ощупывает нос, подбородок, зубы – цел? Пара порезов, тройка синяков. В остальном ничего. Мы живы. Перпендикулярны, однако живы.

«Вими» торчит из земли, точно дольмен нового мира. Нос фута на два зарылся в болото. Хвост топорщится в небеса.

– Вот тебе и раз, – говорит Алкок.

Он чует – откуда-то тянет бензином. Выключает магнето.

– Живо. Выходим. Вылазь.

Браун хватает бортовой журнал, фальшфейеры, льняной мешок с письмами. Подтягивается, вылезает из кабины. Сбрасывает трость, и она стрелой вгрызается в болото, криво утыкается в почву. Когда он приземляется, ногу жжет. Аллилуйя – земля; он почти удивляется, что она не из воздуха. Ну да – живой дольмен.

У Брауна в кармане комбинезона маленький бинокль. Правая линза запотела, но сквозь чистую линзу он различает, как по болоту, задирая ноги, идут люди. Солдаты. Да, точно – солдаты. А так посмотришь – будто игрушечные, темные на фоне замысловатого ирландского неба. Когда приближаются, Браун видит, какие у них шляпы, и ружья наперевес, и как на ходу подпрыгивают патронташи. Ну конечно – война. Но ведь в Ирландии всегда война, не одна, так другая? Не поймешь, кому и чему доверять. Не стреляйте, думает он. После всего этого – не застрелите нас. Прошу прощения. Найн, найн. Впрочем, это свои. Британцы, он уверен. У одного на груди подскакивает фотокамера. Другой явился в полосатой пижаме.

Позади них, вдалеке – лошади и телеги. Одинокое авто. Из деревни потянулись люди, колонна змеится по дороге – крохотные серые фигурки. И ты только глянь. Ты глянь. Священник в белом облачении. Уже ближе. Мужчины, женщины, дети. Бегут. В воскресных нарядах.

Ах да – месса. Значит, все ходили к мессе. Вот почему улицы пустовали.

Запах земли изумительно свеж: так бы и съел, думает Браун. В ушах пульсирует. Тело как будто летит до сих пор. Я, думает Браун, первый, кто разом летит и стоит. Из машины выдрали войну. Он приветственно поднимает мешок с письмами. И они приближаются – солдаты, люди, серая морось.

Ирландия.

Красивая страна. Чуток лютует, правда, людям спуску не дает.

Ирландия.

1845–1846

Свободен

Заря выпустила утро наружу мелкими ползками серого. Туго натянулся швартов на кнехте. Вода плеснула в Кингстаунский пирс. Он шагнул со сходней. Двадцать семь лет. В черном пальто и широком сером шарфе. Волосы забраны высоко и разделены пробором.

Булыжная мостовая промокла. Лошади надышали паром в сентябрьский туман. Дагласс сам отнес кожаный дорожный сундук к экипажу: пока не привык, что ему прислуживают.

Привезли домой к его ирландскому издателю Уэббу. Трехэтажный особняк на Грейт-Брансуик-стрит – одна из фешенебельных дублинских улиц. Он сдался и уступил сундук. Посмотрел, как лакей волочет эту тяжесть. Слуги приветственно выстроились у дверей.

Все утро и далеко за полдень он спал. Служанка налила теплой воды в глубокую чугунную ванну. Насыпала порошков, благоухавших цитрусами. Он снова уснул, проснулся в панике, не понял, где находится. Поспешно вылез. На холодном полу – отпечатки мокрых ног. Полотенце жестко потерло загривок. Он обсушил изваяние своего тела. Широкоплечий, мускулистый, шести с лишним футов росту.

Издали донесся звон церковных колоколов. Пахло торфом. Дублин. Как странно очутиться в Дублине – сыром, земляном, холодном.

Ниже этажом грохнул гонг. Пора ужинать. Он подошел к умывальнику, тщательно побрился перед зеркалом, стряхнул морщины с пиджака, туго повязал шейный платок.

У подножия лестницы, в конце коридора, он замялся, растерявшись, не зная, куда идти. Толкнул дверь. В кухне пар стеной. Служанка ставит блюда на поднос. Такая бледная. От близости ее по рукам побежали мурашки.

– Сюда, сэр, – пробормотала она, мимо него протискиваясь в дверной проем.

Провела его по коридору, с поклоном отворила дверь. В нарядном камине оранжевым скакнул огонь. Зажужжали голоса. На встречу с ним собралось человек десять: квакеры, методисты, пресвитерианцы. Мужчины в черных сюртуках. Женщины в длинных платьях, равнодушные и элегантные, в мякоти шей отпечатки шляпных лент. Когда он вошел, все негромко зааплодировали. Его молодости. Его самообладанию. Склонились ближе, точно добиваясь от него немедленной доверительности. Он поведал им о долгом путешествии из Бостона в Дублин, как его загнали в самую дешевую каюту на «Камбрии», хотя он пытался забронировать первый класс. Шестерых белых мужчин возмутило его присутствие на пассажирской палубе. Угрожали кровопролитием. Порешить ниггера. На долю дюйма не дошли до драки. Вмешался капитан, пригрозил выкинуть белых за борт. Даглассу разрешили гулять по палубе, даже произнести речь перед пассажирами. Однако ночевать пришлось в судовом подбрюшье.

Слушатели сумрачно покивали, снова пожали ему руку, сказали, что он добрый христианин, подает великолепный пример. Отвели в столовую. На столе – изысканные приборы и стеклянная посуда. Встал викарий, произнес благословение. Трапеза была превосходна – ягнятина под мятным соусом, – но кусок в горло не лез. Дагласс сидел, попивал воду из стакана, был близок к обмороку.

Попросили сказать речь. Как он был рабом, спал в хибаре на земляном полу, забирался в мешок из-под муки, грел ноги в золе костра. Одно время жил с бабушкой, затем отправился на плантацию. Вопреки закону, его обучили читать и грамотно писать. Читал другим рабам Новый Завет. Работал на верфи с ирландцами. Трижды сбегал. Дважды неудачно. В двадцать лет спасся из Мэриленда. Стал ученым человеком. Прибыл сюда убедить британцев и ирландцев помочь – уничтожить рабство мирными доводами этического свойства.

Репетировал он довольно – больше трех лет произносил речи в Америке, – но сейчас перед ним уважаемые люди, слуги Господа и империи, в чужом краю. Расстояние обязывает. Потребно говорить ровно то, что хочешь сказать. Разъяснять не свысока.

От нервов хребет расходится по шву. Ладони вспотели. Сердце грохочет. Он не хотел подлизываться. И темнить не хотел. Да, он не первый чернокожий, явившийся в Ирландию с лекциями. Прежде него здесь был Римонд. И Эквиано[9]. Ирландские аболиционисты славны своим рвением. Еще бы – они делят родину с О’Коннеллом[10]. Великим Освободителем. Их пожирала, объясняли ему, жажда справедливости. Эти люди распахнут ему объятия.

Гости смотрели так, будто мимо несется карета и у них на глазах вот-вот перевернется. Между лопаток проползла капля пота. Он замялся. Стиснул кулак, откашлялся в него, платком промокнул лоб. Я завоевал свободу, сказал он, но остался собственностью. Товаром. Невольником. Движимым имуществом. В любую минуту меня могут вернуть хозяину. Само слово истекает пагубой. Хочется раскрошить его, растереть в пыль. Хозяй. Его могут побить плетьми, его жену – осквернить, его детей – обменять. По сей день некоторые церкви в Америке поддерживают владение людьми – несмываемое пятно на христианской душе. Даже в Массачусетсе его до сей поры гоняют по улицам, бьют, оплевывают.

Я прибыл, сказал он, дабы пробудить хоть одну совесть, но придет день, и совесть эта криком своим разбудит небеса. Я больше не буду рабом.

– Браво, – подал голос какой-то пожилой человек.

Прозвенели неуверенные аплодисменты. Молодой священник бросился жать Даглассу руку.

– Золотые слова.

В комнате всколыхнулось одобрение. Служанка в черном платье потупилась. После чая с печеньем в гостиной Дагласс обменялся рукопожатием с мужчинами, вежливо откланялся. Дамы собрались в библиотеке. Он постучался, опасливо вошел, слегка согнул стан, всем пожелал доброй ночи. Уходя, слышал, как они перешептываются.

Уэбб повел его изогнутой лестницей, неся свечу под рифленым стеклянным колпаком. Их тени сумбурно прыгали по стенным панелям. Умывальник. Письменный стол. Ночной горшок. Латунная кровать. Из сундука Дагласс достал гравюру – портрет жены и детей, поставил у кровати.

– Принимать вас – большая честь, – из дверей промолвил Уэбб.

Дагласс наклонился задуть свечу. Сон не шел. Внутри еще зыбилось море.



Поделиться книгой:

На главную
Назад